Есть в психике человека странности, почти необъяснимые. Нужны, быть может, действительно, какие-то ультра-лучи, чтобы вскрыть логику этих причудливых вещей.
То, что составляет интимный мир человека, это конечно, явление большой значимости. Значительно или незначительно оно вообще, это не важно. Важно то, что оно дорого каждому. И нет ничего удивительного в том, что люди тщательно загораживаются, от постороннего взгляда. Но врачи, имеющие дело с половыми органами, совершенно незаметно проникают к самым истокам интимного. Иногда достаточно двух-трех фраз, чтобы ларчик души человеческой открылся. Но вот примешивается какая-нибудь мелочь: случайное половое общение, то, что можно сказать даже мало знакомому. И от врача упорно скрывается именно эта мелочь. Отчего? Кто знает?! Может быть, причиной тому неловкость, хотя какая же неловкость может быть после всего того, что мы знаем о больном. Боязнь врача? Но какие обязательства у больного перед нами? Стыд за нарушение предписания? Но ведь это ребяческое соображение.
Больной любит делать недоумевающее лицо. Есть анекдоты про попа и телегу, про баню, про ветер. У себя в кабинете мы часто слышим эти анекдоты. Когда надоедают словопрения, уже не возражаем. Хорошо, пусть ветром надуло, пусть баня виновата. «Да, это может быть у вас и от бани». И больной удовлетворен. Желание предпочесть баню женщине — безобидное и указывает только на чрезвычайно самомнение больного, преувеличивающего силу своей убедительности. Это не страшно. События уже произошли, и весь комплекс последствий у нас перед глазами. А те, которые еще предстоят, тоже учтены.
Утайка же фактов во время лечения может оказаться чреватой плохими последствиями, и симптом, которого не ждешь, проскакивает мимо или обнаруживается, когда драгоценное время уже потеряло. Если здесь даже нет умысла, если у больного просто недостаток памяти, это дела не меняет.
Был у меня пациент, служащий книжного магазина. Болезнь у него пустяковая, так наз. остроконечные кондиломы. Это были разрощения, нечто вроде бородавок, на самом кончике полового органа.
Ножницы в данном случае делают чудеса. Но мой пациент был очень нервный субъект и решительно отказывался от этого ничтожного оперативного вмешательства. Вид крови, даже одно лишь ощущение стали повергает его в обморок, — так уверял он. И, действительно, он вздрагивал и волновался, когда я говорил о ноже.
Я назначил ему систематические прижигания. Ежедневно, в течение двух недель, он посещал меня. Само собой, всякие утехи любви были ему запрещены.
Вдруг три дня он не появлялся. Потом пришел. Оказалось, заболела мать. А жила она за городом, у маленькой станции.
Было это весной. Может быть, в самом деле, слова запрета бессильны перед могучим веянием земли.
Я подумал об этом, когда он вошел ко мне какой-то шумный, возбужденный, с яркими глазами. Подумал и откровенно оказал ему. Он рассмеялся.
— Что вы, доктор! Я и не мечтаю теперь об этом.
Служил он в книжном магазине. Он часто приносил с собой книжные новинки и рассказывал мне о жизни книг, о книжных магазинах и о продавцах книг. У них ведь своя жизнь, свои навыки, особенное, окрашенное книгой мировоззрение. Свое деление человечества. О провинции иначе как с презрением он, например, и не говорил.
— Отправлял сегодня в провинцию всякий хлам, — говорил он с брезгливой миной. — Бегал целый день и скупал на Александровском рынке макулатуру: «Дневник горничной», «Секретные болезни», «Об онанизме». Провинция здорово это глотает!
— А Мопассан имеет спрос в провинции? — спрашивал я.
— Мопассана и здесь требуют, да мало его есть, почему-то его почти не выпускают. А я его люблю, — только много места на полке он занимает.
— А Бухарина?
— Ну, Бухарина и Ленина не успеваем заготовлять. Отбою нет. Их спрашивают главным образом рабочий и студент.
Вскоре он окончил процедуру лечения. На месте бородавок красовались гладкие пятна чуть порозовевшего молодого эпителия.
Через некоторое время он пришел опять. Это было дней через пятнадцать. Лицо у него было встревоженное. Я сразу заметил, что выражение его лица неподдельное, то-ест, что он ни в чем не чувствует себя виноватым.
Больные любят надевать на себя маску то беспечности, то удивления, то недоумения. Все это они конечно, испытывают, но в глубине их сознания копошится червь греха, который несет возмездие, уже инстинктивно ощущаемое. Как бы безгранична ни была вера в чистоту и физическую безупречность той женщины, которую они познали, все-таки женщина была. И этот факт каким-то крохотным уголком своего сомнения они чувствуют, этот факт они помнят.
В данном же случае, повторяю, лицо выражало неподдельное недоумение.
Пятен розовеющего эпителия не было. Вместо них, багрово-темные бугристые выпуклости, поднимались, как крохотные плоскогорья.
Что это такое? Картина, непохожая ни на что. Сифилис? Не было язв. Однако, странные образования были очень плотны, достигая плотности хряща. Железы в пахах мне тоже не понравились. Дело было подозрительное. И я пристал к нему с вопросом: «Что делал он в те три дня, когда ездил к матери? Тогда или около того времени не было ли у него «встречи роковой»?
— Нет и нет!
— Ну, хорошо.
Я написал записку в лабораторию: «прошу исследовать на бледную спирохету».
Бледная спирохета — это возбудитель сифилиса.
О сифилисе мне хочется сказать вам следующее…
Вы сделали уже гримасу отвращения? Сифилис внушает вам почти панический ужас? Но этого не должно быть. В такой степени, по крайней мере.
Вы подумали о провалах лица, носа? О язве зловонной, разлагающей, поедающей упругую ткань? О теле гниющем?
Сифилис имеет, конечно, свою голгофу, жестокую, мучительную, усеянную ранами и залитую гноем разложения.
Должно быть, именно о ней говорится еще в Псалмах Давида:
4. Нет отдыха моим костям.
Днем я не знаю покоя,
Вследствие моего греха.
6. Мои раны зловонны и дают истечение.
Вследствие моего безумия.
Хожу согнувшись и подавлен до крайности.
Я весь день пребываю в печали.
8. Мои близкие, мои земляки останавливаются,
Мои друзья держатся в стороне от меня.
С изъеденным носом, со смрадным распадом тканей и с голосом, гнусящим, как проржавевший ставень на ветру, — так олицетворяет фантазия образ этого страдания.
Это бывает, конечно. Но этого может, и не быт. В 999 случаях из тысячи.
Нам надо хоть чуть-чуть любить свое тело и иногда подумать о нем, и нужно быть хоть немного грамотным в отношении его.
Когда люди станут внимательны к каждому прыщику в сомнительном случае — от этой картины страшного суда над живым человеком ничего не останется. Ваш панический ужас потому беспочвенен, что излечить сифилис при современных методах и средствах необычайно просто. Одно условие обязательно: вовремя распознать заболевание. Своевременный диагноз обезвреживает этот бич человечества. Поставить же диагноз совсем не трудно в большинстве случаев.
И тогда сифилис по сравнению с тем, что было раньше, становится недомоганием, которое мы умеем побеждать скоро и радикально.
Вот о чем надо кричать всем и каждому, на перекрестках, на площадях, в общественных местах.
Сифилис — это не позор. И не несчастье. Это — наша лень, наше верхоглядство, наше разгильдяйство и пренебрежение к самим себе. И, конечно, наша темнота. Не темнота вообще, а темнота в некоторых вопросах. И это относится не только к деревне, к непролазной глуши. Нет, и здесь в городе, — рядом с нами, люди проходит мимо того, что могло бы послужить для них якорем надежды.
Недавно немцами была опубликована статистика по общественной венерологии. Согласно данным профессора Левина, в Германии только 30 проц. сифилитиков лечатся аккуратно. Блашко утверждает, что две трети всех больных вообще не заканчивают лечения. Профессор Филин находит эту цифру оптимистической. И число не доведших до конца курса лечения он определяет в 89 проц.
Что это значит? О чем говорит эта арифметика? Неужели эти 89 проц., эти кандидаты в прогрессивные паралитики, в табетики, в инвалиды, люди, которым угрожает мания величия, которых подстерегает апоплексический удар, — неужели все они признали себя здоровыми и на этом успокоились? Нет, это не так, конечно.
Вряд ли врачи не сделали им соответствующих предостережений. Не значит ли это в таком случае, что больные перестали верит медицине? Тоже сомнительно. Ведь больше верить нечему. Мы знаем, что даже обреченные протягивают науке руки с криком: «спасите!»
Тогда в чем же дело? Не враги же самим себе эти люди?
Разгадка в сроке лечения. Эти курсы уколов и вливаний, следующие один за другим, кажутся бесконечными, потому что они измеряются годами. И вера в исцеление теряется, потому что болезнь кажется неиссякаемой.
А ведь колесо жизни продолжает вертеться без передышки, цепляя события и людей.
Известный сифилидолог Рикке выпустил книгу под названием; «Половые болезни и половые страдания». Это повесть об одном студенте.
Студент заболевает сифилисом и начинает лечиться. Первый курс проделывается тщательно. Следы болезни исчезают. Больному разрешается двухмесячный перерыв.
Дело происходит весной. Студент отдыхает в имении своих родителей и там встречает девушку. Весна порождает любовь. Любовь находит отклик. Но счастья не может быть. Между двумя пылающими сердцами стоят курсы ртути и сальварсана. Вместо того, чтобы торопить слияние тел и души, студенту приходится подыскивать объяснения оттяжке. Но как оправдать оттяжку в несколько лет? И начинаются поиски скорого исцеления.
Беззастенчивая реклама к его услугам. Какой-то сомнительный врачеватель или просто шарлатан обещает ему в два счета добиться того, что врачи достигают только долголетним лечением.
Юноша, подталкиваемый любовью и отчаянием, поддается соблазну… В итоге тяжелый рецидив. За рецидивом пистолетный выстрел. На празднике Огней Ивановой Ночи студент в разгаре веселья кончает с собой.
Допустим, что это не книга, а кусок жизни. Кто виноват в этой смерти? Медицина? Нет. Рекламный вымогатель? Нет.
Если эта смерть преступна, то убийца налицо. Это — невежество, венерическое невежество, если можно так выразиться.
Несомненно, самоубийца знал очень многое о сифилисе. По рассказам, может быть: может быть, из специальной литературы. Ведь эти темы всех привлекают. Он знал многое. Кроме одного. Кроме того, что всякое подозрение должно быть рассеяно компетентным лицом, а не течением событий. И к тому же вовремя.
Явись он вовремя к специалисту или просто к добросовестному врачу, ничего бы не случилось, не было бы никакой трагедии.
Ибо через несколько месяцев лечения, ни для кого незаметного, от «ужасного», «абсолютно неизлечимого» сифилиса ничего бы не осталось, кроме воспоминания, которое, пожалуй, никого ни к чему не обязывало бы.
Организм был бы простерилизован и окончательно избавлен от бледной спирохеты.
Конечно, так быстро исцеляются только при вмешательстве врача в самых ранних стадиях. В более поздних случаях уже требуются годы лечения и наблюдения, чтобы получить тот же успех.
В книге Рикке не сказано, отчего влюбленный неудачник упустил драгоценное время. Я же думаю, от отчаяния, от оцепенения под влиянием отчаяния.
Я вспоминаю случай из моей практики. Эти черные страницы навсегда останутся в моей памяти. От них веет бессмысленностью и кошмаром. Это яркий образец человеческой растерянности.
Когда, этот молодой служащий банка впервые явился ко мне, он ничем не выделялся. Это был обычный больной. Он держался спокойно и предупредительно, к чему его очевидно, приучило обращение с клиентами банка. Кроме того, он, вероятно, не подозревал, что ему угрожало.
Без малейшего волнения он показал мне крошечную язвочку. Я ощупал эту изъеденную складку кожи, пальцами и поморщился. Это был склероз, начальный, первый симптом сифилиса.
Когда я объявил ему об этом, лицо его в одно мгновение стало мертвенно-белым. Пока, я старался внушить ему правильный взгляд на это заболевание, он сидел, как изваяние, и только глаза его расширились и загорелись каким-то маниакальным блеском.
Я убеждал его не медлить. Я готов был дать ему какие угодно гарантии того, что болезнь будет уничтожена в самом корне и без остатка.
Случай этот представлялся классическим для абортивации. Даже железы еще не прощупывались.
Он разомкнул, наконец, губы.
— Я знаю, доктор, что такое сифилис. Вы, конечно, должны говорить мне слова утешения. Это ваш долг. Но я не наивный мальчик. От сифилиса не вылечиваются.
Я был возмущен. Я Опять стал доказывать ему всю вздорность такого убеждения, я хотел разбить этот предрассудок, это влияние слухов.
Он продолжал неподвижно смотреть перед собой.
В ответ на мои слова: «Верьте науке, а не болтовне», он рассказал мне историю своего дяди, который болен, долго лечился, был затем признан исцеленным и все-таки провел остаток дней своей жизни паралитиком, каким-то мычащим, глухим, полуслепым животным.
Я ему терпеливо объяснил разницу между старыми и новыми методами. Лечится он, в конце концов, согласился.
Я сделал ему укол. Мы условились, что на следующий день будет произведено ему вливание неосальварсана.
Больше я его не видел.
Дней через сорок в вечерней газете я нашел пять строчек, говоривших о нем. Это было ему последним напутствием. Он фигурировал в заметке под заглавием «Загадочное самоубийство в банке». «Причины неизвестны», — говорилось там.
Может быть, кто-нибудь из его близких знал тайну этого печального эпизода. Но я был, вероятно, единственный, кто понимал вопиющую бессмысленность этого самоуничтожения. Мне вспомнились его слова: «От сифилиса не вылечиваются». Мне хотелось крикнут ему туда, прямо в могилу:
— Неправда! Сифилис излечим!
Неизлечимы только сифилитики. Те, кто плохо лечатся, кто не хочет лечиться!
Вот что надо помнить тем, кто болен. И особенно тем, кто здоров.
За то, что мы умеем вбивать сифилису осиновый кол, мы должны низко поклониться Эрлиху. Эрлиху принадлежит честь и заслуга того, что мы можем воздействовать на сифилис абортивно, уничтожая болезненный процесс в корне. С помощью открытых им препаратов мы убиваем бледную спирохету, прежде чем она успевает глубоко внедриться в ткани и распространиться по всему организму.
Процедура борьбы крайне при этом несложна и отнимает минимум времени. По две минуты два раза в неделю и десять минут каждое воскресенье в течение двух месяцев. Или — для большего спокойствия — в течение еще двух месяцев после промежутка в четверть года. При каждом посещении — легкий взмах иглы, не оставляющий почти никаких следов и напоминаний.
Разве это не идеальный способ лечебного радикализма?
Когда-то сифилис назывался «неаполитанкой».
Солдаты Карла VIII присвоили изящную кличку болезни, которая пришла к ним вместе с прекрасными жительницами Неаполя при осаде города. Предполагают, что в Неаполь ее завезли, вместе со слитками золота, дикарями и черным деревом, моряки Колумба, вернувшиеся из только-что открытой из Америки.
Впрочем, кое-чем Европа обладала и до этого. Утверждая в 1347 г. устав девичьего монастыря в Авиньоне, королева Иоанна Первая приказала четвертым пунктом вписать в него следующее;
«Воля королевы такова, чтобы каждую субботу игуменья и назначенный городским советом врач-хирург производили осмотр каждой девицы, причем, если среди них окажется больная заразной болезнью, происшедшей от полового сношения, то такую девицу следует отделить от прочих девиц».
Правда, здесь речь идет, очевидно, о гонорее, но если такой надзор полагался за девицами монашеского образа жизни, то легко себе представить, насколько вообще были распространены половые болезни, в те времена. Может быть и сифилис в том числе.
Но принято думать, что до 1492 года — дата первого рейса Колумба — сифилис не был знаком Европе. Однако, вряд ли пальма первенства принадлежит Новому Свету. Еще мумия Псаметиха Второго прятала в шелка и драгоценные ткани свои голени, пораженные гуммами третичного периода. Египтолог Шаба, первым прочитавший Папирус Эберса, был, вероятно, немало смущен солидным числом таких подробностей, как влагалищные прыщи, язвы срамных губ, трещины влагалища, разрощения заднего прохода и прочими деталями симптоматологии люэса, которые он узнал, расшифровав загадочные клинья иероглифов.
Ветхий Завет тоже не чужд описаний Божьих наказаний самого недвусмысленного свойства.
Китайцы за 3000 лет до нашей эры применяли при лечении некоторых болезней ртуть. Не приходится сомневаться в смысле этих назначений. Очевидно, они тоже имели дело с сифилисом.
Можно пойти еще дальше. Руссо восхищался человечеством былых времен. Это была одна из его ошибок; она объясняется его слабым знакомством с археологией. В противном случае, в Салитре близ Пирея, например, он нашел бы кости обитателей становища каменного века, а эти кости сохранили утолщения сифилитического происхождения. Что осталось бы тогда от его историко-романтической экзальтации?
Недаром Ламетри, изучавший наших предков ископаемого периода, воскликнул в 1744 году в порыве отчаяния:
«Я склонен думать, что не только Иов, Давид, Соломон и Адам имели сифилис, но что последний существовал еще при хаосе до сотворения мира».
К счастью, по всем видимостям, наш век будет последним веком столь длительного исторического бытия этой злополучной болезни.
Не забудем, однако, что мы ждем возвращения из лаборатории служащего книжного магазина.
Явился он только через три недели. Он совсем не находил нужным опешить. Он подал мне ответ: «При бактериологическом исследовании выделений язвы бледная спирохета найдена».
Я посадил молодого человека на стул. Такая предосторожность никогда не бывает излишней. Ибо мужчина тоже иногда теряет самообладание.
Я сказал;
— Теперь, надеюсь, вы выложите всю правду. Впрочем, я в ней не нуждаюсь. Я сам знаю, что вы имели сношение с женщиной во время вашего лечения. Я прошу только сказать — когда. Это очень важно для той болезни, которая у вас обнаружена.
Он сидел смущенный и красный. Глаза его мигали. Он неопределенно улыбнулся я пробормотал;
— Нет, доктор, этого у меня не было.
— Не выдумывайте, — заявил я строго, ткнув пальцем в бумажку из лаборатории. — Она вас уличает. И я должен знать, когда это было, не слишком ли поздно оборвать болезнь.
Он пробормотал;
— А что у меня такое?
— То, что у вас есть, — ответил я, — из воздуха не берется. Это — сифилис.
Он застыл с открытым ртом, как рыба на берегу. Потом лицо его перекосилось.
— Этого не может быть… — бормотал он с видом отчаяния… — Не может быть. Я вам правду говорю… Сифилис? Но я не имел дела ни с кем…
Голос его прерывался всхлипываниями.
Я не стану передавать вам всех подробностей его растерянности, конечно, обычных. Но вот что интересно. Он клялся, что не знал в этот период женщин. Между тем, все признаки полового заражения были налицо.
Я готов был скорее допустить все, что хотите: потерю памяти, гипноз, даже насилие над ним под дурманом, но только не отсутствие женщины.
Вдруг его как-будто что-то озарило.
— Верочка! — воскликнул он. — Верочка, неужели она? Но ведь она еще девочка? Мы только шутили, мы ничего не делали!
Он был потрясен, когда я ему оказал, что именно Верочка дала ему бледную спирохету.
— Но помилуйте, доктор, ведь у нас с ней ничего не было. Ей пятнадцать лет. Она еще не женщина. Ей-ей, ничего не было.
То, что было, происходило, как он сказал, не по-настоящему, а так, вроде этого.
Собственно говоря, здесь можно было бы расстаться с молодым человеком из книжного магазина. Непоколебимая вера в Верочку повлекла за собой пропуск срока для абортивации. Его предстояло теперь лечить по общим правилам. Это значит — три года ртутных и неосальварсанных курсов, а затем многие годы контроля и опасений рецидивов и сюрпризов.
Но я расскажу вам и то, что было потом. Он привел ко мне Верочку, чтобы убедить меня в ее невинности и невиновности. Она впервые очутилась в кабинете врача. Совсем еще девочка, она вошла тихо, на цыпочках, как будто в класс на экзамен, и с выражением брезгливости присела на краешек стула. Лицо ее горело, а взгляд, любопытный и возбужденный, перебегал с предмета на предмет Вероятно, ей показалось, что она находится в кабинете Калигари.
Я попросил ее раздеться. Она стояла передо мной, стройная, гибкая, в ореоле распускающейся прелести своих пятнадцати лет.
На коже молочного оттенка явственно были видны нежные пятна, походившие на конфетти. Это было конфетти сифилиса.
Я не был удивлен. Я предполагал — по времени — именно вторую стадию.
Девочка легла на гинекологическое кресло.
Юноша из книжного магазина оказался действительно прав. Она была совершенно невинна. Я протер глава. Да, это было так. Она могла смело принести, мужу в жертву свою девственность. Тем не менее, железы на сгибах паха обличали ее. Заражение у нее было, как и у ее партнера, половое. В этом не было сомнения.
Я ей оказал, чем она больна. Представляла ли она себе истинное значение моих слов, не знаю. Но она знала, что то, что у нее есть, очень дурная вещь. Она нахмурилась, и выражение любопытства, которое все время не сходило с ее лица, перешло в выражение недовольства.
Впрочем, это скорее было удивление, чем огорчение. Она тоже не понимала, как это случилось с ней. Чтобы разобраться во всей картине, я выпытал, в свою очередь, и ее историю.
Эта девочка была полудевой и проделывала с увлечением то, чем у Прево занимались более взрослые герои. И основным заблуждением ее, конечно, была уверенность, что ничто не нарушается, если не переходить самой крайней черты.
Я не знал, кто являлся предшественником молодого человека из книжного магазина. Может быть, тот тоже отличался наивностью и был уверен в нетронутости своего и чужого целомудрия, получая и передавая спирохету. И так это тянулось от одного к другому. У меня в руках находились только отдельные звенья, а цепь могла быть бесконечной.
Оставим пока разговор о заражении. Здесь есть еще одна интересная сторона. Эта девочка свела проблему пола к сохранению физической девственности. И нужно сказать, что она одна из сотен и тысяч таких же.
Мне приходится сталкиваться с ними, и я позволю себе утверждать, что сейчас все стремятся к половой жизни, едва выйдя из детского состояния. Это не клевета. Я знаю, что меня в этом станут упрекать многие. Но это будут голоса либо лицемеров, либо тех, кто, как страус, прячет голову под крыло, поворачиваясь спиной к реальной жизни. Не забудем, что улица еще сильна в нашем быту.
Полудевы нашего времени иногда начинают свою карьеру значительно раньше, чем героини Прево. Может быть, и не раньше, — не будем об этом спорить. Если это явление не выходит за пределы допустимого, то нечего возмущаться. Если же это зло, то надо громко сказать об этом вожделении, разливающемся кое-где и по нашему быту. Раз это зло — значит надо бороться, а чтобы бороться, надо знать, что зло существует.
Мы видим, что половой вопрос снова встает в наши дни во весь рост и требует каких-либо определенных решений. Уже многие бьют тревогу, кричать об опасностях сексуальной невоздержанности.
Революция принесла с собой новые веяния. Лицемерие, ложь, неравенство, фальшь общественного мнения, все что раньше камнем лежало на молодых душах и отравляло их сознание, теперь вспоминается, как дурной сон. Но избавившись от многих предрассудков, мы пока не сумели еще в должной мере сделать одного: привить кому следует здоровый взгляд на половую жизнь, на любовь и на назначение женщины, как матери.
Совсем недавно одна видная общественная деятельница и писательница вызвала бурю тем, что в ответ на запросы молодежи пыталась раскрыть проблему пола, как эротический момент, созвучный коллективной полезности и чувству товарищества.
Другие связывают эту проблему с биологией. Разрешить эту задачу в свете естествознания значит подчинить одну сторону нашей жизни, и притом самую главную, законам биофизики и биохимии.
Кто из них нашел более верный путь, не знаю. Во всяком случае, независимо от всяких теоретических изысканий, наша жизнь, еще полная гнилого наследия, вносит свои коррективы, усугубляемые и дополняемые влияниями экономическими.
Страх материнства — это не только, говоря словами одного автора, правильное обозначение психологического состояния, в котором протекает часто жизнь современной семьи. Это относится ведь ко всякой паре, даже сходящейся на миг.
Верочка, может быт, тоже взяла курс на биологию, но по дороге сильно свернула в сторону, пытаясь по-своему отделить момент удовлетворения инстинкта от производительной функции.
А может быть, просто мамы испугалась.
Сколько предшественников имел молодой человек из книжного магазина, неизвестно. Но, каково бы ни было число их, Верочка расставалась с каждым из них без огорчений. Что могло беспокоить ее? Она знала, что дети рождаются только после сношений. От игры, от осторожных ласк ничего плохого не бывает. Сифилис? Но это обстоятельство совершенно не предвиделось. Здесь Верочка оказалась полной невеждой. Нужно добавить все же, что в то же время она могла бы, несмотря на свою девственность, стать еще и матерью.
Те, кто хотят играть в жмурки с природой, должны раньше заглянуть в медицинский словарь. Иначе они рискуют проиграть.
Во время империалистической войны я был разнообразным специалистом. Я лечил и брюшной тиф, и воспаление легких, и печен, и всякие другие внутренние неприятности. Потом я целый год был хирургом и делал военно-полевые операции, когда приказало начальство.
Однажды в Персии появились солдаты с поражением глаз и ушей. Может быть, эти серые шинели себе что-нибудь делали с целью уйти из под ярма войны и получить право снова ходить за плугом на родных полях.
В запасном госпитале нас было четыре врача. Один акушер, один зубной врач, два — еще не самоопределились. Я был из последних, и младший ординатор к тому же.
Когда солдаты с выделениями да ушей и полуслепые засыпали наши палаты, некому было их лечить. Стоял наш госпиталь в Шерифханэ, на берегу Урмийского озера.
Из врачей я был самый безответственный по чину. На меня взвалили быть окулистом и отиатром.
Потом я получил новое назначение: заведывать психиатрическим отрядом.
Бывало и хуже.
В одном пункте фронта Киги-Огнот, в Малой Азии, когда мы двигались в Мессопотамию, фельдшер вел работу на 400 кроватей. Он был один. Шесть врачей, и я в том числе, лежали в сыпняке, свалившись один за другим в течение недели.
Бывало и еще хуже.
После сыпного тифа я ехал в отпуск через горы Бингель-Дага. Темные верхушки хребтов и крутые перевалы не пугали меня. Я ехал верхом, а не в лазаретной линейке, желая выиграть в быстроте передвижения, потому что я тосковал по людям, по городам, по книгам, по человеческим голосам, по женскому смеху.
Я был очень слаб, утомлялся и искал привала. Через каждые 20–25 верст мне попадались стоянки госпиталей. Я подъезжал, слезал с лошади и искал коллег. Ко мне выходили санитары.
Не было врачей, не было фельдшеров. Сыпной тиф их слизал. Смену не успевали присылать. Солдаты сами себя лечили. То-есть умирали.
Это не выдумка. Я сам видел это.
Я был и дантистом.
Шквал мировой бойни кружил меня свыше трех лет по городам и пустыням. А бросил он меня в глухом углу на юге России.
В этом маленьком городке не было гинеколога. Тот, кто был там прежде, до меня, В свое время быль мобилизован машиной войны. Быть может, где-нибудь на севере или на западе, в таком же медвежьем месте он заведывал детской больницей.
Я же здесь стал гинекологом.
К счастью, этот каприз обстоятельств не грозил особенными неприятностями женскому населению городка. Я смыслил довольно неплохо в гинекологии.
Я работал в больнице и принимал дома тоже.
Однажды старушка-еврейка привела ко мне свою дочь гимназистку. Старушка охала и ахала. У девочки росла в животе опухоль.
Гимназисточка стояла предо мной, почти не волнуясь. Она спокойно рассматривала фотографии, висевшие на стене, и видно было, что опухоль в животе не доставляет ей печали. Она, не торопясь, подобрала юбки и легла в кресло.
То, что казалось опухолью, на самом деле было маткой, зачавшей плод. В месте перехода тела матки в шейку я нашел настозность, тестоватую полосу, легко вдавливаемую пальцами.
Гимназисточка была на четвертом месяце беременности. И в то же время она оставалась безупречной девственницей. Не было никаких следов недавно разыгравшихся событий.
Вот вам миф о непорочном зачатии.
Я стал расспрашивать ее. Было ли у нее «что-нибудь такое» с мужчиной? Нет, нет и нет! Она отрицала самым бесстыдным образом эти, как она выразилась, «глупости».
Тогда я открыл ей секрет ее опухоли. Она сразу впала в отчаяние. Подавляя рыдания, — мать сидела в приемной, — она призналась мне в неоднократной фальсификации полового акта с каким-то Мишей, ее будущим женихом. Не будущим мужем, а будущим женихом. Должно быть, это был предусмотрительный и бывалый малый!
Я выдержал энергичный натиск женских слез. Несмотря на свою молодость, она плакала мастерски. Заглушая голос, она пробовала сделать меня соучастником тайны своей «несчастной» любви.
— Если вы скажете маме, я погибла, я зарежусь, — твердила она, не слушая меня.
Мне было жаль ее.
Можно ли было считать ее виновной? Ведь она — жертва сексуальной неграмотности и чувственности плоти. Тело ее, молодое, рано расцветшее, жаждало любви и физических наслаждений. В этом нет ничего удивительного. Добродетельны ведь только холодные натуры. Но таких, собственно говоря, не бывает, разве только какая-либо патологическая деталь исказила половую конституцию женщины.
Целомудрие требует иногда подвижничества… А на это способна не каждая женщина. Для других есть только более или менее властные соображения, окрашенные в цвета моральных, этических, и психологических, экономических и прочих стимулов.
Если, однако, нельзя взять полноценную чашу наслаждений прямым путем, то некоторые пытаются сделать обход. Но для успеха обхода нужно точное знание местности, где разыгрываются события. Ибо и здесь, как и на войне, обходящий всегда рискует быть обойденным.
И на самом деле, обходящие бывают обойдены на каждом шагу по всем правилам стратегии, потому что они плохо изучили особенности той территории, на которой они дают бой природе.
Гимназисточка рыдала и твердила: «я зарежусь».
Конечно, это преувеличено, от страха перед гневом родительским не умирают, но я знал и видел, что сердце ее было охвачено холодом смертельной тоски. Теперь, после революции, таких коллизий становится все меньше и меньше. Но разве и у нас не бывает так, что ради сохранения тайны «прошлого» женщины идут на страшный риск, в котором ставкой является жизнь.
Я припоминаю такой случай из своей гинекологической практики.
Я работал в то время в столице Донской Вандеи, в Ростове-на-Дону, в качестве врача хирургической лечебницы.
Политические события перегоняли друг друга, устраивая фантастическую смену фильм. Оператор вертел ручку киноаппарата с бешеной скоростью.
Армии зарождались на глазах изумленных зрителей. Была сперва Донская армия, потом появилась Всевеликая, далее Добровольческая, наконец, Вооруженные Силы Юга России Полководцы и вожди выпрыгивали на арену истории, как куклы из-за кулис бродячего театра. В воздухе стоял стон от лозунгов и воззваний. Где-то на прерывистой линии гражданской войны две стихии шли одна на другую. У старухи-смерти дела было по горло. По городам и селам кружились люди; семьи рассыпались в разные стороны; мчались, поднявшись миром, целые селения; загромождались пути; плотно, в лепешки, набивались дома.
А между этими гигантскими стропилами разрушения и созидания страдания одолевали человека своим чередом.
В лечебницу поступила молодая женщина для того, чтобы подвергнуться очень сложной операции. Огромная фиброма села на матку; она росла, и можно было опасаться перехода ее в злокачественный рак. Созвали консилиум. Профессора судили и рядили. Удаление пораженного органа было признано неизбежным.
Я помню эту обитательницу палаты №7. У нее были тоскующие глаза, но лицо у нее было цветущее и вся она дышала здоровьем. Она торопила хирурга. Слово «рак» приводило ее в смятение.
Всего три месяца тому назад она стала чьей-то женой. Мать тряслась над ней. Отец сурово хмурил брови, но почти весь день проводил в лечебнице. Это была их единственная дочь. Тут же суетился и муж, высокий, бледный мужчина. У него были тонкие, презрительно сжатые губы.
Хирург, лучший гинеколог города, чего-то выжидал. У него были какие-то сомнения.
Этот опытнейший врач недовольно морщил свое умное мужицкое лицо с запавшими висками. Он как-то смешно вытягивал верхнюю губу и говорил с видом ищейки, подозрительно нюхающей воздух:
— Очень уж странная опухоль. И рост для нее слишком… того… быстрый. Пусть полежит еще. А завтра, главное дело, я посмотрю ее еще разок.
На следующий день сиделка приводила ее, одетую в белый халат, в перевязочную и знающие пальцы доктора ощупывали и мяли ее. Она без ропота позволяла делать с собой все.
Иногда, волнуясь и заглядывая в глаза врачу, она нетерпеливо говорила:
— Николай Андреевич, отчего вы оттягиваете? Как бы не опоздать. Потом хуже будет.
День операции, наконец, был назначен на пятницу.
В четверг, с часу дня, я вступил в суточное дежурство. Часов в семь — в лечебницу пришел Николай Андреевич.
Он разыскал меня в ординаторской. С озабоченным видом он взял меня дружески за локоть.
— Лев Семенович, — сказал он, — вот что, родной, я вас попрошу. Поговорите вы с этой… — он ткнул указательным пальцем в сторону палаты №7. — Может быть, вам удастся что-нибудь выведать, главное дело. Сомнение у меня есть насчет фибромы-то. Все думаю об этом. Правда, слева в углу есть очень подозрительная плотность. Но остальное как-то не похоже на фиброму. Не пойму я, главное дело, в чем тут соль. Да и на беременность оно тоже не очень смахивает. Мелких частей не удается совсем прощупать. Если бы выходило так, примерно, месяцев восемь, ни за что не стал бы резать. Ждал бы до девяти. А там видно было бы. Так постарайтесь, родной! — Он прищурил левый глаз и добавил: — А если не беременность, то рост уж слишком какой-то быстрый.
К вечеру в лечебнице стало тихо. Час посетителей прошел. Пробило девять часов.
В коридорах стояла тишина и мягкий полумрак. От белизны стен воздух как будто становился прозрачным.
Больная, подготовленная к завтрашней операции, находилась в палате. Когда я вошел, она лежала, вытянувшись под тонким одеялом, не скрывавшим очертаний ее фигуры.
Больные разговаривали со мной охотно; я умел быстро находить общий с ними язык. И с этой больной я разговорился легко и скоро. Она немного повеселела и начала улыбаться. Я расспрашивал ее о приготовлениях к завтрашнему дню и шутил по поводу слабительного и работы кишечника. Боится ли она операции?
— Да, это очень страшно. Но хорошо, что завтра все кончится. А сердце, — послушайте, доктор, — она прижала мою руку к своей груди, как оно бьется!
— Знаете, — сказал я, — Николай Андреевич не хотел вас оперировать и сейчас еще сомневается в необходимости этой операции. Вам предстоит одна из самых тяжелых операций.
С больными так разговаривать не полагается… Заставлять нервничать и пугаться — это далеко не целесообразный прием. Но в данном случае мое поведение оправдывала цель. Я тоже разделял общее мнение, что в этом несколько казуистическом случае сомнения могли бы быть рассеяны родами, поскольку были бы данные предполагать большую беременность. Трехмесячный официальный срок ее замужества для нас, врачей, особой убедительности не представлял.
Я должен был ей это объяснить. Расспросы Николая Андреевича, имевшие место в свое время, уже подготовили ее к этому разговору. Моя задача была подчеркнуть опасность и риск вмешательства хирургического ножа в это разногласие между беспристрастной наукой и трепещущей человеческой жизнью.
Я это и сделал. На мои намеки, очень прозрачные, она ответила отрицательным качанием головы.
Я убеждал ее признаться мне в каких-либо не совсем скромных любовных затеях. Когда я, наконец, прямо спросил ее, не было ли у нее подобия полового акта, она негодующе запротестовала.
— Я говорю с вами не из любопытства, — сказал я, — а в ваших же интересах. Вы рискуете. Операция тяжелая, и нам бы хотелось ваяться за нее без всяких сомнений.
Я ушел в уверенности, что она не лгала.
Когда я передал свои впечатления и разговор Николаю Андреевичу, он облегченно вздохнул:
— Ну, слава богу! Значит, это необходимо.
В залитой светом операционной, прозрачной, как хрусталь, все было бело. На столе распласталось тело больной. Я давал наркоз. Больная начала считать, затем сна возбужденно стала что-то выкрикивать. Постепенно дыхание стало прерываться хрипом и бульканием в горле. Через две минуты она заснула. Я поднял маску и оттянул пальцем веко. Чуть сузившийся зрачок бессмысленно досмотрел на меня. Я кивнул головой.
— Можно начинать.
Тогда одним взмахам руки оператор, длинный и белый, похожий в марлевой маске и колпаке на члена масонской ложи, глубоко вскрыл кожу на черном от йода животе оперируемой. Блеснул окровавленный скальпель. Жир, выворачивая края раны, полез комьями наружу. Кохера цокнули, повиснув на концах сосудов. Сестра за столиком протягивала на корнцанге лонгеты марли.
Операция началась.
Вскрывались ткани слой за слоем. Кровь липла к пальцам, и на белоснежной поверхности простынь вырисовывались красные узоры. Зажимы образовали металлическую изгородь в два ряда.
Минуты бежали.
Осторожно ухватив в люэра брюшину, хирург медленно разрезал синевато-розовую перепонку. Из темной глубины брюха поднялась, влажно блестя при свете электрического рефлектора, опухоль, розовая, огромная, как чудовищный плод. Могучая сеть сосудов широко и петлисто бежала по ней.
Это была матка.
Несколькими движениями оператор выкатил ее из глубины чрева. Это была матка по крайней мере с шестимесячным плодом. Опухоли никакой не было. Была совершенно нормальная беременность.
Матка была многоводна. Вот почему нельзя было прощупать мелких частей. Вот почему могли ошибиться врачи и профессора, введенные в заблуждение ложными показаниями больной. Был только один человек, который не мог ошибиться, который мог своевременно поставить точный диагноз. Но этот человек лгал. Непонятно. Бесцельно.
Больная хрипела. Я взял иглу с ниткой, прошил ей язык и вытянул его изо рта. Дыхание успокоилось.
Матку бережно уложили на месте. Через 15 минут на кожу наложили мишелевские кнопки и туго забинтовали живот.
За дверью жались родители. Муж ходил по коридору, высокий и прямой, покусывая усы над злой линией губ.
Зачем она лгала? Теперь нам гадать нечего. Она сама расскажет нам всю правду теперь, после операции, после того, как тайны нет уже ни для кого: ни для мужа, ни для родителей.
Она не была ни биологом, ни врачом. А здравый смысл ее был умерщвлен страхом перед родителями и мужем, которые больше всего дорожили безупречностью семейного реноме. А может быть, мнением своей улицы.
Она думала, что матку вырежут и выбросят, как больной кусок мяса, не разбираясь в ее содержимом. Она полагала, что для этого достаточно того, что она убедила врачей в необходимости удалить опухоль.
Это была психика амебы или зверя, которого настигают охотники и который от страха бросается в капкан, не замечая опасности. Этот страх был сильнее страха смерти. Перед ним спасовал даже инстинкт самосохранения.
А если так бывает, то с этим фактом надо очень и очень считаться.
Теперь закончу о гимназисточке.
Я ей помог. Матери я сказал, что необходимо продолжить исследование. А потерпевшей велел прийти с сестрой. Она сама подала мне эту мысль.
У гимназистки в верхушках легких я нашел продолженный выдох и другие явления начального туберкулеза. Значит, не греша особенно против совести, можно было сделать перерыв беременности. Конечно, девственность ее была принесена в жертву при первом же введении зеркала.
Она пробыла в больнице 6 дней. Мать ежедневно навещала дочь. «Ей делают впрыскивания, чтобы вызвать рассасывание опухоли. И опухоль, действительно, рассосалась», — так сказала матери старшая сестра. Старушка охала и ахала, но радовалась, что все идет хорошо, и что доктор хороший…
И принесла мне в субботу сдобный пирог.
Это было в 1919 году.
Верочка тоже лечилась у меня. При каждом удобном случае я беседовал с ней по поводу воззрений на половую проблему. Она была на редкость аккуратной больной; все предписания выполнялись ею в точности. Не раз повторяла она мне, что хочет во что бы то ни стало быть здоровой. Как только это время наступит, она выйдет замуж, будет иметь детей и семью. И тон ее был без паники, без истерики, какой-то зрелый, настойчивый, как после долгого размышления.
Нужно ли вообще рассказывать о таких вещах, о каких я рассказал здесь? Эта тема ведь скользкая и может вызвать нездоровую игру воображения, — зачем ее касаться?
Я думаю, что нужно. Если мы кричим о внеполовом заражении, как-бы незначительны ни были цифры, то о неполной или неправильной половой жизни, как источнике инфекции, необходимо заявить во всеуслышание. Ибо этот источник существует, поддерживаемый убеждением, довольно распространенным, что как забеременеть, так и заболеть невозможно от неполной близости. И не только некоторые посетители амбулаторий, но иногда и обследуемые по другим поводам признавались мне, что в этом способе они видели как раз защиту от сюрпризов венеризма.
И в сомнительных свиданиях они к ней прибегали. Этот довод усыплял осторожность, делая иногда воздержанность как бы излишнею.
А в результате — заражение.
Не мешает подчеркнуть и другую деталь. Она относится не только к Верочкам, но и к организованной и сознательной молодежи. Деталь эта очень существенна. Наше подрастающее поколение еще в незрелости отдается иногда легко сексуальным порывам и поискам. Если об этом во время заговорить, то деталь не превратится в явление широкого размаха.
Быть может, это клевета на молодежь? Нет, нисколько. Все оказанное показывает лишь, что пятна имеются не только на солнце.
Недаром Е. Ярославскому пришлось заняться суровой отповедью в докладе «О партийной этике» раннему углублению нашего юношества в половую жизнь. Ведь аборты в детском возрасте, имевшие место в комсомольской среде, открывают другое лицо той же самой медали. И совершенно прав докладчик, что «Было бы лицемерием с нашей стороны замазывать такие факты, а не говорить о них». Нет, говорить нужно.
И как можно громче!