Окно кабинета амбулатории, где я работал, выходит на задний дворик. На этом кусочке сырой земли весной растут травы и какие-то беленькие и желтенькие цветочки… Длинный деревянный забор, саженях в десяти от окна, замыкает это подобие луга. Ближе ко мне возвышается одинокое дерево.
К концу приема, — когда я устаю, в промежутке между двумя пациентами я поднимаю глаза и вижу на шершавом узоре забора пятно. Оно светлеет и все ширящейся полосой перерезает покоробившееся дерево. Это — последний луч вечера. Он дрожит перед моим окном прежде чем исчезнуть в сумраке, спускающемся над городом. Где-то очень высоко загорается темно-синее небо.
В это короткое мгновенье я как бы вдыхаю всю радость весны. Жизнь кажется мне легкой и трепетной и словно обещает мне счастье, которое притаилось где-то вот здесь и ждет меня. Стены комнаты куда-то уплывают. Я смотрю, как зачарованный, в невидимый потемневший, синеющий простор.
Но дверь скрипит. Все исчезает. Передо мной снова стол. На нем лежат белые карточки. От двери по направлению ко мне кто-то движется. Это больной. Привычным движением я беру в руку перо и готовлюсь опрашивать.
Так было и в этот апрельский вечер. Кто-то стукнул дверью. Я оторвался от окна и крикнул:
— Войдите!
Это был рабочий. У него было приятное, славянского типа лицо. Глаза смотрели смущенно и виновато. Он сказал, топчась на месте;
— Посмотрите, гражданин доктор, что это за история приключилась со мной? Неужто беда пришла?
Предо мной лежал его регистрационный листок. В графе о возрасте стояло: 28 лет; профессия — токарь; место службы — завод «Красный Строитель»; заболевание — первичное. В графе о семейном положении значилось «женат».
Он жаловался на гонорею. И действительно, это была она.
Я начал излагать обычные правила поведения при этой болезни, что можно есть и пить, как следить за собой.
Он слушал и все время качал головой.
— Как же так, — повторял он время от времени. — Чего боялся, то и пришло. А как боялся! Берегся. Да вот проклятое вино подшибло.
Он с горестным видом развел руками.
На дворе стемнело. Через окно видно было, как где-то далеко загорались в верхних этажах огоньки. В ожидальне нетерпеливо кашляли больные.
— Ну, хорошо, — сказал я. — А как же жена? Вы знаете, что вы теперь опасны и заразительны? Это, во-первых. А во-вторых, вам временно нельзя жить с женщинами вообще. Иначе ваша болезнь ухудшится и надолго затянется. Как же вы поступите с женой? Придется сказать ей правду.
Он махнул рукой.
— Жена, слава Богу, уезжает в деревню к родным. Она в положении уже четвертый месяц пошел. Говорить я ей не стану, зачем ее ворошить. Пускай едет спокойно. С женой-то благополучно. А вот с этим делом — беда. Ну и напасть же, — принялся он снова сокрушаться. — Эх, водка, что делает она с нашим братом! Разве в трезвости пойдешь на такие глупости?
Чем больше его мысль вращалась вокруг сознания бессмысленности заболевания, тем удрученнее становилось его лицо. Ему все хотелось говорить, высказаться…
Тогда я спросил:
— Как же это произошло? Что же вы, товарищ, маленький ребенок, что ли? Не знаете, на что идете?
Он оживился.
— Правда, что маленький ребенок. — словно обрадовавшись, сказал он. — Да и товарищи виноваты: напоили. В компанию, знаете, зовут. Токарь я сам. В субботу после получки пошли мы в пивную. Взяли полдюжинки. Потом самогону поставили. Барышни тут около нас застрекотали. Что и как, — ничего не помню. Так, словно свинья, и домой приплелся. Да и как пришел, не помню. На утро проснулся, — голова, как кочан — крутит и гудит.
Таким образом, это была обыкновенная история. Алкоголь подает руку проституции и, как две родные сестры, вызывают третью — венерическую болезнь. Случай банальный.
Больной получил рецепт и ушел. Затем он продолжал аккуратно весь курс лечения. Вначале он посещал амбулаторию ежедневно, затем — через день Потом промежутки удлинились.
Процедуры и посещения подходили к концу. И я отпустил его на три недели для контроля.
Однажды, когда я крикнул: «Следующий!» в мой кабинет вошла знакомая фигура. Это был токарь. Мне бросилось в глаза его лицо. Добродушное и сильное, оно имело теперь донельзя расстроенный вид. На руке он держал узел, как будто прижимал к себе груду платья.
Со времени нашей последней встречи не прошло и десяти дней.
Я не удивился, увидав его раньше срока. Триппер подносит иногда сюрпризы, проявляясь внезапно тогда, когда мы, врачи, считаем дело почти ликвидированным. Эта болезнь может научить терпению. Она издевается порой над знаниями, над трудом, над опытом, над временем. Она смеется над выдержкой врача, и подвергает испытанию волю больного. Когда мы уже торжествуем победу, она неожиданно показала свой след.
— Ну-с, что случилось? — спросил я, доставая его листок.
Из узла послышался тоненький писк. Этот стон, такой жалкий, слабый, зарождался где-то там в глубине, и прозвучал невыразимо беспомощно. Я встал и подошел к вошедшему. Это плакал ребенок.
— Беда как есть беда, гражданин доктор, — сказал рабочий, и нижняя губа его прыгала, непослушная. Он положил свою ношу на кожаный диван и неловко начал разворачивать груду тряпок, завернутых в одеяльце. Толстые, плохо сгибавшиеся пальцы были неподатливы.
— Вернулась моя баба из деревни, — продолжал он. — совсем отяжелевши. Я ее не трогал, сохрани Бог. Тут у нее как раз и началась эта история. Пришло, значит, время рожать. Отправил я ее в заводскую больницу. Третьего дня она вышла оттуда. Прихожу я за ней. Выходит она с дитем. Известно, не дойти бабе до дому, слаба стала. Сели мы на извозчика, а она и говорит; «Вася, что это с нашим ребеночком приключилось? Доктор сказывает, что болезнь у него нехорошая на глаза перекинулась. Мы, говорит, хоть меры принимали, она свое взяла, болезнь-то. Надо сходить с ним на лечение. Свету он может лишиться. Вот-то наказал Господь!» Как она сказала мне это, так мне ровно в голову шибануло. Взяло меня сомнение, не я ли виноват. Думаю, а все не верю. Жене ходить еще трудно. Вот я и принес вам, гражданин доктор, дите. Посмотрите!
Он развернул, наконец, пеленки. Розовое тельце, голое и сморщенное, с тысячей складок, забарахталось ножками и ручками. Отворачиваясь от света, ребенок продолжал плакать. Струйка слюны пузырилась на его губах, пухлых и прелестных. Глаза были плотно закрыты. Полоска гноя засохла на краях век, и волоски ресниц торчали кустиками из-под этих желтоватых комьев, как торчит трава на краю дороги, среди кочьев, высушенных солнцем после дождя.
Я взял ватку, смоченную сулемой. Слипшиеся веки легко поддались, Я увидел склеру, по которой тянулись прожилки гноя.
Ребенок забился и, захлебываясь, закричал на всю комнату.
Это была бленоррея, заражение глаз трипперным ядом.
— Гражданин доктор, — сказал робко токарь, — неужели она?
Я вспомнил его уверения в начале болезни, когда он отсылал жену в деревню. Какой смысл был в его обмане? Зачем он скрыл от меня сближение, которое, как я объяснял ему долго и внятно, не могло пройти безнаказанно? У меня не было тогда и тени сомнения. Он был так искренен в своей растерянности, в своей подавленности, раскаяние было так неподдельно.
Я сухо сказал:
— Виноваты вы. Вы заразили жену, а она заразила ребенка.
Он с видом лунатика укутывал трясшееся тельце ребенка. Затем он покачал своей большой русой головой.
— Вот, убей меня Бог, — сказал он, вздыхая, — в толк не возьму, как это вышло, ни пальцем не трогал в ту пору бабы своей, — хорошо это помню. Рази же я стал бы лжу говорить? С какой же это стати. Просто темное это дело. Вот натворил!.. Эх! Что же, теперь дите пропадать должно, гражданин доктор? Ослепнет, что ли?
Он заглянул мне в глаза, как бы стараясь прочесть в них истину.
Мне стало жаль его. Я поверил его темноте и, сколько мог, успокоил его. Я заговорил с ним более мягким тоном.
Вопросы, в сущности, были излишни. В самом деле, факты подтверждали: это было. Какое же значение могли иметь слова там, где налицо неоспоримость.
Он ушел, унося с собой узел, в котором, уже неслышно билась крохотная жизнь. На лице отца так и застыло выражение недоумения.
Через несколько дней, когда прошли назначенные три недели, он явился ко, мне для контроля. И тогда все объяснилось. Когда в последний раз он вернулся от меня домой, он признался жене. И она напомнила ему, что в ту разгульную и хмельную ночь он овладел его. Он ввалился тогда, еле держась на ногах, озверев от спирта, не помня себя в темной волне, мутившей голову. Она не сопротивлялась, чтобы охранить то, что она носила во чреве.
Как видите, и здесь не было загадки. Некоторую путаницу внес лишь алкоголь. Но обычно бывает как раз наоборот: всякое зло алкоголь делает понятным.
Таких случаев, где герой — алкоголь, очень много. И все это знают.
Алкоголизм не выдумка. Это — социальная категория. Он занимает теперь объем социального бедствия. В нашей области он тоже влечет за собой крупные неприятности. Достаточно сказать, что не менее одной трети холостых мужчин заражается в пьяном виде. В жизни женатых спирт играет еще более значительную роль.
В сущности, каждый врач должен быть социологом. Профессия невольно толкает его мысль к первоначальным истокам всякого общественного зла. Я говорю, конечно, не о тех жертвах, кто пьет от избытка жизненных благ или от урчания желудка. И не о тех, кого обездолила любовь или неудача. Это — объекты скорее беллетристики или сатиры.
Вас же занимает масса, человеческая толща. Углубляясь сюда, мы прощупываем здесь костяк явлений.
Когда я занимался проблемой алкоголизма, меня очень поразил один факт. Хотя в нем нет ничего необычного. Я привык думать, что больше пьет тот, кто имеет больше денег. Оказывается, что это не так. Пьет больше тот, кто имеет меньше.
Немцы, которые любят цифры, доказали это простым подсчетом. Они установили, что в округе Траушенау, напр., где зарплата ниже, чем в округе Рейхельберг, годичное потребление алкоголя на душу в два раза больше.
Анкета среди ленинградских рабочих в свое время тоже ярко демонстрировала эту обратно-пропорциональную зависимость. Те, кто получают в месяц более 80 руб., тратят на спиртные напитки только 8 проц. своего жалованья. При 40 рублях жалованья в кабаке оставляется уже до 20 проц. Те же, кто зарабатывают всего 16 рублей, пропивают 33 проц. — «На свои мизерные средства, — поясняет исследователь, — они не смогли себе создать сколько-нибудь приемлемой жизненной обстановки, и поэтому у них сильнее всего проявлялось стремление к одурманиванию себя водкой или вином».
Это конечно, не единственная причина. Если идти по профессиональному признаку, то получится такая шкала: углекопы и грузчики поражены алкоголизмом почти на 100 процентов, землекопы — на 97 проц., хлебопеки — на 90 проц. Торговые служащие почти трезвенники. Они дают только 53 проц. любителей зеленого змия. А портные — сущие ангелы. Среди них алкоголиков только 44 проц.
Эта статистика родом из Германии. Но она полезна и для нас.
Можно привести еще одну оправку. Здесь уже впутываются вопросы жилища и комфорта. С наглядностью весьма убедительной, она устанавливает зависимость между домом и кабаком, опять-таки обратно-пропорциональную. Чем хуже дома, тем лучше в кабаке, как бы этот кабак ни назывался: пивной, рестораном, баром.
Вот бесстрастный, сухой, но очень поучительный язык цифр.
Обследование в Ленинграде показало, что среди рабочих, занимающих углы, имеется 84 проц. алкоголиков. Обладание комнатой понижает этот процент до 77. Среди рабочих, располагающих отдельной квартирой, имеется всего только 34 проц. алкоголиков.
Таким образом, выводы напрашиваются сами собой. Конечно, я отметил только наиболее крупные из причин. Но и их вполне достаточно для того, чтобы сказать: когда мы ударим по нашей бедности, по скверным условиям труда, по продолжительности рабочего дня, по личному неблагоустройству, мы достигаем огромных результатов в деле борьбы с алкоголизмом и его последствиями.
Когда ребенок заражается еще в родовых путях гонореей, то обычно поражение захватывает конъюнктиву глаза. Рождаются и сифилитики. Все это, и бленоррея и наследственный люес, является на свет как бы нераздельно с их носителями. Младенчество же, пришедшее в мир с румянцем здоровья, казалось бы, не должно знать приобретенных венерических страданий. Золотому детству полагается радость, и в памяти оно должно остаться самым трогательным и чистым впечатлением.
Но наша жизнь, наша иногда неразумная, иногда неосмысленная, Всегда трудная жизнь вносит в летопись воспоминаний свои поправки.
Пришла однажды в амбулаторию испуганная молодая женщина. Походила она на человека, который очутился вдруг в лесу или другом страшном месте и отовсюду на него глядят чудовища. И на меня она смотрела так, точно сейчас я наброшусь на нее и причиню ей невыразимую муку. Ее губы дрожали и на щеках вспыхивали пятна, Погасали и снова вспыхивали.
Прыгающими руками эта женщина торопилась выпростать из одеяльцев и простынь ребенка. Наконец, розовое тельце освободилось. Крошечные ручки стали смешно ловить ножку. А по коже живота пышно разбросалась сыпь. На оттопыренной верхней губке, поднятой пухло к носику, сидело склеротическое пятно.
— Всем мазала, и йодом, и борной, — сказала взволнованно и тревожно женщина, — а не проходит ссадина. Теперь сыпь появилась. Как бы дурного чего не вышло. Я и боюсь, доктор, не разогнала ли я болезнь по телу.
Она говорила невпопад скачущими непослушно губами, и я словно видел, как трепыхается и замирает сердце, охваченное ужасом невозможного предположения. Тогда я начал подыскивать слова, чтобы избегнут как-нибудь самого точного слова.
Когда она поняла, что у ребенка сифилис, лицо ее приняло то именно выражение, которое показало, что чудовище, которого она ждала, наконец, прыгнуло на нее. Губы ее уже не шевелились, а лицо серело и застыло. На диванчике около нее, забавляясь краем одеяльца, маленький человечек произносил что-то на Своем никому не понятном языке, должно быть, что-то очень смешное, чему он сам беспрестанно морщился в улыбке, разбегавшейся по бесчисленным ямочкам.
Потом она плакала, а я ее успокаивал.
— Мы его вылечим, и он будет здоров, ваш бутуз. У детей лечение очень легко проходит, — говорил я ей, — это самые аккуратные пациенты. Следите за собой, чтобы и вы не заразились, и никто другой. А ваш мальчуган поправится, я надеюсь, без всяких последствий.
И так как при этом горе, которое не скрывалось и которое было так огромно, всякие слова казались фальшивыми, я только ласково погладил ее плечо, вздрагивавшее от рыданий.
— Мы его вылечим, — говорил я, — вы сами это увидите. Он ни чем не будет отличаться от ваших других детей, которые у вас будут.
Тогда она опустилась рядом с крошечным человечком, продолжавшим себе рассказывать что-то очень смешное, и простонала сквозь неуемные слезы:
— О, у меня больше не будет детей. Это мой единственный.
Оказалось, что она перенесла несколько месяцев тому назад операцию по поводу внематочной беременности, во время которой перевязкой труб пришлось ее сделать стерильной.
Постепенно слезы иссякли, она овладела собой. Я расспрашивал ее, чтобы узнать источник заражения. Молодая женщина рассказала мне, что она служит машинисткой, муж — счетовод, и, когда они уходят на работу, ребенок остается с няней. Больше к нему никто не прикасается.
— А вашу няню вы показывали в консультации или врачу? — спросил я.
Она отрицательно покачала головой, низко опущенной и спрятанной в мокрый от слез платок.
— Мне ее рекомендовали знакомые, как приехавшую недавно из деревни. Я даже не подумала, не могла предположить, если вы ее подозреваете, — глухо произнесла она.
На другой день эта женщина привела белокурую двадцатилетнюю эстонку. Даже беглого осмотра было достаточно, чтобы обнаружить заразительность няни. Когда она раскрыла широко рот, то и на десне и на слизистой щеки показались желтовато-тусклые язвочки папул. Все стало ясным. Этим ртом няня целовала дитя.
И эстонка и ребенок лечились у меня. Сама же мать и ее муж и бабушка, жившая с ними, подверглись длительной обсервации. К счастью, больше никто не заболел.
В продолжение трех лет, в течение того времени, что я наблюдаю мать и ребенка, я не видел улыбки у этой женщины, пришедшей такой молодой и постаревшей буквально на моих глазах. Несмотря на все мои беседы, на обнадеживающий тон моих слов, на прекрасное состояние своего мальчугана, она ходит как бы согбенная под тяжестью удара. И чувствуется, что ни днем, ни ночью она не может вынести себе прощенья и казнится мыслью, что своевременно получасовая консультация в Пункте Охраны Детства и Материнства могла бы отвести от ее существования столько страданий и горя.
Единичен ли этот случай материнского упущения? Исключительно ли оно? Затейливое ли здесь стечение обстоятельств?
К сожалению, нет. Можно было бы написать — и писать — толстые книги о легкомысленности или невежестве, роковых в семье. И на каждом шагу натыкаешься на эти образцы непонимания, неосмотрительности, темноты человеческой, А расплачиваться приходится за эти наши грехи, личные или социальные, вольные или невольные, самым драгоценным — нашим детским фондом.
Как-то во время приема я услышал по ту сторону двери шум голосов, потом поднялся спор, сейчас же стихший, а затем сразу заплакали вразнобой два детских голоса. Потом умолкли и они. И в кабинет спустя минуту вошла женщина с уставшим и сердитым лицом.
— Ну и народ, — недовольно сказала она на ходу. — Очередь, очередь. Видят же, что с ребятами, должны пропустить, а не требовать очередь.
На руках она держала девочку двухлетку, а за подол цеплялись, толкаясь друг о друга, мальчик и девочка с измазанными от непросохших еще слез щеками. Оторвавшись от них, мать пересадила ребенка с руки на диван.
— Заболело дите, — сказала она глуховатым и резким в то же время голосом, раздевая малютку. — Материя у нее идет, гражданин доктор.
Мальчик и девочка подошли и опять уцепились за юбку матери.
— Да стойте вы, окаянные, около стенки. — прикрикнула она на них. — Дома от вас спокою нет, и здесь вяжетесь. Вот посмотрите, доктор, — сказала она мне, — какая болезнь у ребенка.
После осмотра я сказал этой женщине, что крошечная девочка заражена триппером. Для себя же я приготовил из выделений мазки; в сущности, это была только формальность, так как налицо был типичный гонококковый гной со всеми клиническими спутниками такой гонореи.
— Ах, Боже мой, Боже, — закачала головой женщина и горько запричитала. — Бедовушка ты, бедовушка, жизнь ты моя окаянная, черным глазом загубленная, что с дитем моим причинилося…
Мальчик и девочка тотчас же придвинулись, ухватились за подол и тоже захныкали. Я успокоил мать, она живо уняла детей.
— Черный глаз не виноват, — сказал я, обмывая больную девочку, без сопротивления позволявшую манипулировать над своим тельцем. — Сколько комнат у вас в квартире?
Женщина послушно ответила:
— Две и кухня.
Я осторожно вытер ваткой ребенка и влил несколько капель лекарства в пораженное место. Мальчик и девочка находились за ширмой и о чем-то там шептались. Я спросил мать, не кладет ли она с собой в постель девочку.
— Гражданин доктор, разве я барыня какая-нибудь, — сказала она ворчливо, — нету у меня прислуги. День деньской маешься в работе по дому, присесть некогда, и готовить надо, и стирать, и топить, и убирать, и помыть, и подать. Муж на фабрике, а я все делаю с раннего утра до поздней зари. Только приляжешь ночью, дите кричит, вот и приходится брать к себе. Только какая-ж в том беда?
Я с жалостью смотрел на эту женщину, одну из тысяч, миллионов, несущих на себе тяготы, нераскрепощенной семьи и скудного тяжелого быта, и уже голос ее крикливо тусклый, не казался неприятным; на лицо, в морщинах забот, как бы ложился отблеск повседневного, незаметного подвижничества. А ведь я должен причинить ей еще больше горя. Потому что я видел причину заражения малютки в болезни матери, которая сама не чувствует этой болезни, не сознает ее, и которая передала ее девочке, очевидно, во время совместного спанья.
Такую связь можно проследить очень часто. В большинстве случаев именно эти детали семейной скученности и неустройства и наполняют инфицированными малолетними пациентами венерические отделения для детей. Никогда женщина не должна класть с собой на ночь ребенка, хотя бы вся семья ютилась в одной комнате. Особенно строго это должны выполнять те матери, которые страдают белями. Эту привычку некоторых надо искоренить. Здоровье не одной сотни и тысячи детей сохранит это требование, проведенное настойчиво в сознание женщин.
Я оказал посетительнице, стоявшей передо мной:
— Вас нужно осмотреть, нет ли у вас самой какой-нибудь болезни. И не заболела ли от вас девочка в то время, когда спала вместе с вами.
Она посмотрела на меня с изумлением, точно услышав невероятную нелепость. Потом, как будто решив уже ничему не удивляться, произнесла: — Воля ваша, гражданин доктор, как вы скажете. А только никаких таких болезней у меня и сроду не бывало. Тише вы, бесы, — крикнула она в сторону ширмы, где мальчик и девочка подняли вдруг шум.
Я ее исследовал. И у нее не оказалось никаких следов заболевания. Мочеполовая область была лишена всех тех проявлений, за счет которых могла бы путем соприкосновений произойти передача болезни. Самое главное — не было выделений. В первый момент все это показалось мне неожиданным и непонятным. Но загадки здесь не могло быть, ничего чудесного или таинственного. Я подумал и сказал:
— Скажите, пожалуйста, когда вы уходите из дому, на базар, в лавочку, вы детей с собой берете, как сегодня, например? Оставляете ли вы их с кем-нибудь?
Она взяла крошечную больную на руки и присела на край диванчика. Утомленная процедурой лечения, девочка заснула и Вздыхала во сне мелким коротким звуком. За ширмой дети снова затеяли негромкую возню.
Женщина поспешно ответила:
— Боже избави одних оставлять в квартире, долго ли им беду сотворит. Завсегда Митревне, соседке оставляю детишек. Это сегодня такое вышло, что Митревна сама ушла, пришлось мне всех их брать с собой. Уж вы простите, гражданин доктор.
Я объяснил ей смысл моего вопроса. Путем долгого увещевания я сумел внушить этой матери трех детей, что для ее дальнейшего блага и для пользы самой Митревны необходимо последнюю осмотреть. Спустя несколько дней эта Митревна тоже пришла в амбулаторию. Добродушная, рыхловатая соседка, с белесым лицом, освещенным постоянной улыбкой, охотно позволила себя исследовать.
Она оказалась больной. Обильные выделения указывали на разгар процесса. Я расспросил Митревну; она с готовностью, ничего не скрывая, отвечала мне.
Дети оставались с ней. Это были дружеские услуги по дому. С ребенком она не опала, но когда девочка «пачкалась» или «делалась мокрой», эта отзывчивая женщина вытирала ее полотенцем или тряпочкой. А это были те полотенца или тряпочки, которыми пользовалась она сама в подобных случаях.
Кто виноват в болезни крохотного человечка, этой пухленькой девочки, едва еще только выглянувшей на свет? Конечно, не полотенце, не тряпка, не Митревна, не мать. Виноваты наше неустройство, наша темнота! Этот враг еще силен необычайно. Знала ли мать о консультациях, слышала ли она о том, что ей дадут там совет, расскажут, объяснять, как даже при тяжелых жилищных или материальных нуждах можно уберечь здоровье беспомощных крошечных существ? И знала. И слышала. Но она полагала, что ни к чему ей эти пустяки, Слава Богу, двух вырастила из пеленок, своим умом обошлась. И учреждения Охраны Детства и Материнства казались ей чем-то таким, на что только попусту тратятся время.
А между тем, беседа с врачом, консультации позволила бы ей, даже оставлявшей детей Митревне, удержать соседку от пользования полотенцами, таящими опасность заразы.
Открылась дверь и вошла невысокая поджарая женщина, лет тридцати пяти, ведя с собой за руку мальчика. Последний смотрел исподлобья и двигался нехотя. Ему было не больше одиннадцати. Тонкая шея тонула в широком вороте рубахи. Дойдя до стола, он насупился еще больше и, не поднимая глаз, уставился на чернильницу.
После нескольких моих вопросов вошедшая, выдвигая вперед мальчика, сказала плаксиво:
— Вот сами посмотрите, доктор, что с сыном сталось. Прямо, поверьте, стыдно сказать.
Мальчик смотрел все так же хмуро и с какой-то обозленностью, странной на его худеньком, с тонкими по-детски чертами, лице. Когда я сказал; «Ну, подойди ко мне, мальчик», — он сжал узкие губы и придвинулся с той же враждебностью.
Женщина сложила, сцепив ладони, руки на животе и следила в беспокойстве за моими движениями.
У мальчика оказался триппер. Мать разжала пальцы и ее руки упали, как бы в бессилии от ужаса. В тот же момент все черточки на ее остроносом, каком-то птичьем лице зашевелились, и своим несколько скрипучим голосом она проговорила;
— Ах ты, наказание какое. До чего дожили, ведь болезнь-то срамная какая. Ну и Сереженька… Послал Господь сынка нам. Опозорил мать, отца хуже ворога, так что убить его мало за такое.
Гнев ее нарастал. Мальчик втянул голову в необъятный ворот и, все такой же молчаливый и сумрачный, уперся взглядом в пол.
— Вы его не должны ругать или наказывать, — сказал я внушительно. — Никоим образом. Он больной человек теперь, ему надо долго лечиться, и вы должны влиять на него лаской и добром. Я запрещаю вам трогать его или бить. Ведь это ребенок, а вы таким обращением только, мучаете и портите его. От кого он заразился?
Женщина стихла; мой тон подействовал.
— А кто-ж его знает, — оказала она спокойней, — разве же от него узнаешь! Уж я опрашивала. Только и бубнит «не знаю». А у товарищей его спросит — стыд. Прямо обесславил мать, отца. Может, он вам окажет.
Я дал ей все наставления относительно диэты, ухода, чистоты, покоя, которые требуются сыну, и относительно необходимости регулярно приводить его в амбулаторию. Она слушала и кивала головой. Потом я попросил ев выйти.
Когда за ней закрылась дверь, я сказал мальчику, жавшемуся к столу в позе загнанного зверька:
— Ты меня не бойся, Сережа. Ты видишь, я за тебя заступаюсь. Больше тебя мать бить не станет.
Я протянул руку и погладил по торчавшим в стороны пучкам светлых волос. Он незаметно отодвинулся, как бы влипая в дерево стола, и засопел.
— А мать тебя часто бьет?
Он засопел громче, задвигал белками глаз и вдруг неожиданно сиплыми, расплющенными звуками ответил:
— Бьет. Ну да. Она сильная.
Я раскрыл широко глаза, как бы пораженный, и спросил удивленно:
— За что?
Он машинально царапал пальцем ребро стола. И ответил, поджимая сурово нижнюю губу:
— А так. За все.
Я покачал головой:
— Как это нехорошо. А отец твой где?
Он посмотрел на меня сбоку.
— На заводе, — подумав, сказал он. — В обделочной.
Тогда необычайно заинтересованный, я опросил:
— А как мать и отец живут между собой? Не ссорятся, не шумят, не ругаются?
Он перестал царапать дерево и высунул над воротом свой острый подбородок. Потом сказал с интонациями взрослого:
— Как же, не ругаются. Тятька, как выпимши, так мамке все ребра считает.
И когда он мне сообщил, что вся их квартира — одна комната, я заметил серьезно и строго:
— А ты отчего за мать не заступишься, не скажешь отцу?
Он взглянул на меня совсем в упор, вытянув окончательно голову из воротника, И с видом состраданья к моему невежеству протянул солидно:
— Да заступишься. Тятька кроет почем зря и по-матерному и кулаками, лучше тикай.
Я опять покачал головой:
— Совсем это нехорошо. А у других ребят тоже так, отцы такие?
Он зашмыгал носом:
— И у Кольки, — сказал он уверенно. — И у Ваньки, и у Митьки. Сонькин тятька тихий, так он надорванный, его же машиной садануло.
Он уже не прилипал к столу и не смотрел дико, волчонком. Лицо разгладилось, глаза светились живым и теплым выражением. Мне казалось, что я уже внушил к себе доверие и вызвал некоторое расположение этого ребенка. Вихрастые волосы торчали смешно во все стороны; я погладил его голову и сказал:
— Я скажу матери, чтобы тебя не трогали и не били. Только обещай, что будешь аккуратно лечиться и все выполнять. Хорошо?
Он слегка съежился при напоминании о лечении; чуть-чуть насупившись, он молча кивнул головой в знак согласия.
— А ты знаешь, Сергей, — продолжал я, — отчего ты заболел? От того, что ты лежал с какой-нибудь девочкой и делал с ней нехорошее. Она, значит, тоже больна. Ты должен ей обязательно сказать об этом, потому что и ей надо лечиться. Как ее зовут?
Глаза его уткнулись в пол, а с лица сошло только что сквозившее в чертах оживление. Наступал самый трудный момент моей дипломатической беседы. После полуминутного молчания Сергей шевельнул ртом.
— Танька, — сказал он деревянно. — Танька приютская.
И постепенно я услышал от него всю эту историю, обычную историю детей, лишенных надзора, уже знающих пороки и привычки улицы. Танька приютская была девочка из беспризорных, обитательница соседнего детского дома. Сережа рассказал мне, что он играл с ней, как «тятька с мамкой». Он «любился». так, как «любились» отец и мать на его глазах. Окончательно просветили его ребята повзрослее из его же двора.
Я позвал к себе женщину с птичьим лицом, мать этого мальчика, и, как мог, растолковал ей роль ее семейного уклада и всей обстановки в деле заболевания сына.
Дети — цветы жизни. Эту фразу повторяет на все лады всякий, кому не лень. А на деле эти цветы губятся. Государство и школа Стремятся воспитать и вырастить нового человека. Но ведь ребенок живет в семье. Значит, семье в деле решения, той задачи тоже отводится какое-то место. И довольно значительное, во всяком случае. Каков же вклад теперешней семьи?
О том, что нас должно сменить здоровое поколение, что этого все хотят, что вокруг этого пункта бьется вся реформа педагогики, — говорить не приходится. Никто не станет возражать против простой очевидности. Но как добиться здесь успехов? Отсюда вот и начинаются трудности.
Теперь, после Фрейда и его аналитического толкования законов психического развития, уже никто не морщить носа, когда говорят, что детство насыщено сексуальностью. Эротические стимулы бороздят внутренний мир ребенка, и перед ними непрерывно встают сексуальные загадки, которые он ищет разрешить безотлагательно.
Семья, школа, среда, — в эти три круга заключено существование малолетнего человека. Отсюда он должен получить ответы на свои напряженные поиски.
Что занимает мысль ребенка? Сорохтин произвел анкету среди детей, поступивших в первую ступень.
Что они хотят знать о рождении живых существ? Юные анкетеры спрашивали: «как происходит зачатие у человека?», «как попадает в женщину мужское семя?», «чем можно объяснить случаи рождения ребенка у незамужней женщины?», «как происходят роды у человека?» и т. д.
В 1925 г. вышла книга «Дневник подростка». Ее следует читать всем. Тогда видишь, что мысли детей в возрасте 10–15 лет полны полом, всем, что связано так или иначе с зачатием и рождением и с сексуальными переживаниями.
Все вопросы вращаются для ребенка вокруг связи мужчины и женщины. Легко ли ответить ребенку? Оказывается, невероятно трудно. Кто должен заняться этим? Вероятно, школа.
В гор. Векше в Швеции один молодой учитель обнаружил среди школьников два или три случая онанизма. Он решил остановить этот порок в самом начале, не дать ему распространиться, и стал вести беседы по этому поводу. Через год вся школа была заражена онанизмом.
Откуда этот результат? Почему? Потому, вероятно, что детское любопытство, насыщенное эротизмом, безнаказанно затрагивать нельзя. Те же, кто это делают, должны обладать большой чуткостью и уменьем. Половым просвещением надо заниматься очень осторожно. Значит, годных для этого педагогов следует создавать продуманной и тщательной работой.
В эту щекотливую и деликатную сферу, где даже люди, движимые любовью и высокой целью, могут причинить иногда больше вреда, чем пользы, семья тоже вносить свои навыки и свои методы воспитания.
Семья у нас существует. Если государство может своими средствами содержат только 1 проц, детей, то семья есть пока условие категорическое и для нашего социального строя.
А что представляет собой наша семья? Ну, скажем, рабочая семья?
Один вдумчивый исследователь так написал о ней в сборнике для педагогов: «Грубость, брань, циничные разговоры являются еще, к сожалению, во многих местах чертами, характеризующими быт рабочей семьи. Ребенок повсюду своими ушами слышит речи и глазами видит сцены, которые не могут не возбуждать в нем самых низменных представлений».
Пусть это, окажем, невежественная рабочая семья. А как обстоит дело в так называемом культурном слое?
Другой наблюдатель отвечает; «нужно прямо сказать, что в смысле обстановки для воспитания в современном культурном человечестве пока все делается так, как будто вокруг нас нет детей, или мы поставили себе задачей научить их превзойти нас в испорченности; все здесь дает богатые стимулы к раннему пробуждению полового чувства».
Клевета ли это на семью или на наших детей? Конечно, так легко отмахнуться от всякой проблемы. Но вот д-р Осипова напечатала в «Педагогическом журнале» за 1923 г., что, изучая современных детей в семьях, она нашла у них «повышенное половое возбуждение, раннее проявление полового любопытства, распространение употребления циничных слов и жестов, разговоры на половые темы, онанизм и, наконец, педерастию».
Анкета д-ра Гельмана в 1922 г. показала, что наша молодежь ни в школе, ни в семье не получает правильного ознакомления с процессами половой жизни.
Если ни школа, ни семья, то кто же учит? Улица, товарищи или иногда случайный «взрослый». Можно представить себе, что получается в результате!
Однако, что же делать? Где же выход?
Конечно, выход один. Он заключается в той же семье, школе и среде. Ничего другого больше у нас нет. Но надо заняться прежде всего их реорганизацией. Или, если хотите, их организацией я не знаток проблемы. Я только гость в этой области. Поэтому я не стану предлагать рецептов спасения. Я об этом говорю так, как мне приходится думать, когда я с нею сталкиваюсь.
Школа, конечно, найдет верный путь для себя. Это несомненно и неизбежно. Если не сегодня, то завтра.
С семьей же, мне кажется, будет труднее. Однако, это обстоятельство не должно удручат. Значит, тем плодотворней будет успех.
Семье нужно привить свою, семейную этику. На этот пункт надо нацелиться сильнее всего. Цинизму в словах, в поступках, ругани, скверному слову, открытой ссоре, неосторожной фразе должна быть объявлена война. Не только бумажная, резолюциями. А чем-нибудь более действенным. Надо как-то суметь указать взрослым, что рядом с ними всегда находятся дети. И у этих детей огромное и жадное любопытство, сексуально обостренное.
Значит, семью надо подготовить и не оставлять ее беспомощной лицом к лицу с вопросом полового воспитания. Если есть семьи, для которых даже не возникает такого вопроса, то необходимо им показать его наличие.
Консультации по охране детства и материнства существуют. Почему при них не создать консультаций по половому просвещению ребенка?
В Германии, например, такой работой занимается Общество борьбы с венерическими болезнями. Во Франции это делает Лига санитарной и моральной профилактики. В Америке всюду, во всех штатах, есть огромное количество «групп для обучения родителей»: эти ячейки связывают отцов и матерей с воспитательным аппаратом и ресурсами государства.
Надо и нам подумать над этим. Следует во что бы то ни стало добиться, чтобы семья и школа не мешали, а помогали друг другу. И тогда домашнее воспитание, дом, семья, дадут вместе со школой не изломанных эротиков, а прекрасный материал для нашего будущего.
Среда обезвредится и уже обезвреживается своими методами. Все они сводятся к насаждению внутри ее самодеятельности и к переключению сексуального порыва в стимулы творчества, труда, коллективности и товарищеской дисциплинированности.
Правильное половое воспитание и просвещение есть одна из вех биосоциальной установки детства. Оно не только убивает детский венеризм или вообще венеризм. Оно создает и удачную нам смену.
Мне припоминается сейчас один посетитель амбулатории. Это был человек деревни. Его курносое лицо с рябинками всегда улыбалось. Мои слова никогда и никем не выслушивались так почтительно, как им. Он поспешно соглашался со мной во всем. И извинялся предо мною кстати и некстати.
Когда я однажды пришел к положенному часу в амбулаторию, он уже сидел у двери одним из первых. Но увидал я его в кабинете только к концу приема.
— Где вы были до сих пор? — удивленно опросил я. Он, конфузливо улыбаясь и ломая в руках шапку, сказал:
— Я могу и погодить. А они все спешат, просят: «уступи». Ну, я и уступаю. Они люди хорошие, просят ласково.
Он обнажил заболевшее место.
— Извините, гражданин доктор, вот какая гадость пошла.
Характерные признаки гонореи были налицо. Течь, боли, воспаление. Когда я объяснил ему, что у него за болезнь, он пробормотал торопливо, с извиняющейся улыбкой.
— Совершенная правда, гражданин доктор, такая уже болезнь. — А потом добавил медленно и задумчиво:
— Скажите на милость, а какая была молодая да хорошая барышня!
Он был крестьянин и имел в деревне крошечное хозяйство и семью из жены и четырех детей. Достатка не было. В навигацию он отрывался от земли и приплывал к городу на огромной барже с грузом дров. Узкими каналами втягивались в паутину улиц эти сонные деревянные чудовища, а потом, подталкиваемые шестами, притыкались где-нибудь на Обводном или на Фонтанке к неуютному граниту набережной.
Он охотно говорил мне, что такое шкипер, что такое клепаная баржа и сбитая, чем они разнятся, и с гордостью подчеркивал, что он ездит на клепаной. Еще говорил он мне о том, как ведут учет бесконечным штабелям дров.
Рассказывал он мне и о деревне. От всех его слов о доме и хозяйстве веяло монотонностью и скукой, и когда он говорил про овин, про плетень, которые разваливаются, про свою бабу, вечно болеющую нутром, про керосиновую лампу без стекла, про полати, я понимал, какую опьяняющую силу представлял для него город, с его улицами и «барышнями».
— Где же вы с ней познакомились, с этой барышней? — опросил я. — В пивной?
— Совершенная правда, — поспешно согласился он. — Это уж известное дело. Четверо нас на барже. Взяли мы в конторе денег и пошли к Балтийскому вокзалу. Хорошая там есть пивная, с музыкой. Взяли мы пару пива, другую. Против меня сидят барышни — чистенькие, красивые, в шляпках. Оченно уж, извините, хорошая да молодая. Куда нашим деревенским до них. Дикость у нас, ей Богу, как поглядишь: бабу от мужика не отличишь… Одна как глянула на меня, так у меня дух захватило. Эх, думаю, вот такую красу только бы раз в жизни обнять! Сам глаз отвести не могу от нее. А она смотрит так, точно по душе сказать что хочет. Выпил я еще, осмелел…
— А вы знали, кто она? — спросил я, когда он окончил свой рассказ.
— Знал, она гулящая.
— Как же вы не подумали, что вы делаете? — упрекнул я его. — Ведь она вас не знает. Вы видите ее в первый раз. Вы купили ее тело. Может быть, она из нужды пошла к вам, может быть, она безработная, одинокая. Вам было сладко, а для нее это было, быть может, мучением, издевательством. Как же вы, человек хороший, как будто бы, так поступили?
Он покраснел так, что рябины исчезли.
— Совершенная правда, — сказал он, моргая глазами. — Верно, гражданин доктор. Вот он человек какой бывает! Прямо животное. Да я не один, товарищи тоже взяли, И у всех такие хорошие, пригожие были барышни, видные из себя.
Он выполнял все предписания. Курс лечения заканчивался. Одновременно заканчивалось и пребывание баржи в городе. Наконец, я отпустил его. Он был вполне здоров.
Ранней осенью я увидел его снова. Он уже никому не уступил очереди и вошел ко мне, как старый знакомый, Улыбка сохранилась у него на лице прежняя.
История повторилась. Совпадение обстоятельств было поразительное. Фон событий — опять пивная. Опять неотразимый соблазн женщин города. Даже факт заражения не ослаблял его восхищения перед объектом мимолетной любви. Она оставалась для него глубоко волнующим даром существования.
— Это уже совсем нехорошо, — сказал я ему, производя какую-то манипуляцию. — Как же вы не думаете о своем здоровье? Вы просто неисправимы.
Он заморгал своими светлыми ресницами.
— Так точно, гражданин врач, совсем это нехорошее дело получается. Знаете, жизнь наша темная, тяжелая. Какая у нас жизнь! Мерзнешь на барже, работаешь, как скотина. Зиму тоже работаешь на ремонте, в доках. В деревне тоже работы вдоволь. Темнота, никуда к вечеру с полатей не подашься. Вот, хотя бы взять, к примеру, город. Приедешь, пойдешь спервоначалу в клуб водников. Висят портреты, разные картинки про международный буржуазиат, про капитализм. Книжки лежать. Свету много, а скучно. Музыки нету. Пива не дают. А душа требует. Ну, и ослабнешь духом, значит, идешь туда, где музыка.
Уже наступили первые морозы, когда мы снова расстались.
— Ну что, опять придете? — спросил я на прощанье.
— Совершенно верно, не надо бы приходить, — сказал он, осклабившись. — Будет, теперь зарок дам. Только выстоять бы, — добавил он с оттенком сомненья. — Очень уж барышни тут замечательные.
Была зима. Снег плотно жался к земле, дома заиндевели. Каждый день люди в тулупах кололи лед на тротуарах и чистили улицы.
Затем пришла весна, робкая, неуверенная. Шли дожди. Моросило. Потом налетел теплый ветер. Черные, с влажным блеском стволов, деревья гнулись и шелестели ветками. В просветах облаков небо иногда сверкало чудесной синью. Порою дни бывали совсем жаркие. Тогда улица сразу наполнялись людьми, бегущими во все стороны.
Каналы вздували ледяную кору. Вскоре у гранита зарябила вода, а потом пошли гурьбой полыньи. Невидимый пар подымался к небу. Последние кучки снега становились грязными, ноздреватыми.
Забор против моего окна стал лохматым и влажным, а земля — черной.
Возвращаясь домой, я видел на Фонтанке, неподалеку от Аничкова моста, ярко-желтые горшки и кувшины в нишах набережной. Среди грязи они восхищали глаз свежестью своих красок. А около неподвижно дремали лодки.
И вот, он снова пришел ко мне. Его лицо было глупо и сконфуженно, и он улыбался виновато.
Опять я услышал ту же историю. Опят героиней была в ней женщина улицы. Опять лечил его. И опять мы расстались, — совсем недавно.
Все это напоминало мне в конце концов средневекового короля Сигизмунда. Шкипер рассказывал о себе, а передо мной встал этот «коронованный поклонник красивых женщин в переулке», как величала его хроника тех времен. В каждом городе этот помазанник Божий, император-повеса, прежде всего отыскивал дом терпимости. Это был всегда его первый акт государственной мудрости при посещении верноподданнических центров.
Сигизмунд вовсе не был уникумом. Карл Смелый, например, был тоже любителем аналогичных приключений.
Франциск IV, король австрийский, послал однажды знатное посольство в Португалию за своей невестой. Выполнение поручения требовало награды и высочайшего внимания. Император был заботлив. К услугам посольства в пути и на месте все было предоставлено безвозмездно, в том числе и женщины.
Нередко в честь коронованных особ, удостаивавших посещением тот или иной город, магистрат устраивал банкеты в… публичных домах. Предварительно именитым гражданам рассылались особые приглашения, нечто вроде почетных билетов.
В музее города Варцбурга сохранился счет публичного дома, который когда-то оплатил магистрат. Дело в том, что в Иванов день городской голова, со всем штатом служащих магистрата, принял — совершенно официально — деятельное участие в торжественном обеде с музыкой, устроенном в самом шикарном публичном доме города.
Кстати: деталь. Только пример куртизанок заставил порядочных женщин умываться. Так утверждает писатель XVI века Вомье.
Это не говорит нисколько в пользу положения, которое жрицы или жертвы любви занимали среди тогдашнего общества. Оно было очень неважно. Во всяком случае, и позорно и довольно изолированно.
Одно можно сказать без ошибки. В смысле размаха и широты проституции средние века стояли на первом месте. Хотя, в конце концов, ни один век им не уступает особенно.
Я не понимаю, почему те, кто ведут антирелигиозную пропаганду, мало пользуются материалом, который дает история нравов. Это ведь неисчерпаемый арсенал оружия против Бога. Стоит только посмотреть на приближенных Господа, на тех, кого он выбрал в посредники между собою и людьми, чтобы его самого признать достойным изгнания.
Когда какой-нибудь почтенный гражданин открывал публичный дом, от него требовали подписку о недопущении духовных лиц.
Знаменитый Констанцский собор занимался выработкой основ веры и организации церкви. Этот собор был выдающимся событием в истории религиозной мысли и обряда. На него съехалось несколько тысяч священнослужителей. Присутствовали и женщины. Клингебаргская хроника замечает по этому поводу: «Трудно определить, съезд ли это духовных лиц или блудниц». Ибо «там собралось 1440 явных и неизвестное число тайных проституток».
Базельский собор — не менее известный, — превзошел, однако, Констанцский. Историк прирейнской городской культуры Боог определил число «распутных женщин», собравшихся на этот съезд, в 1800 душ.
Эти цифры могут показаться некрупными. Тем не менее, они поражали современников. И если бы вы знали численность населения тогдашних городов, вы тоже были бы потрясены. Достаточно сказать, что Лондон имел всего 35 тысяч жителей. А такие крупные центры того времени, как Дрезден или Майнц, насчитывали около 5 тысяч жителей. Не больше.
Крестовые походы вызвали перемещение в Европе очагов проституции. Людовик Святой, который еще раньше издал эдикт о запрещении проституции, нашел однажды рядом со своей палаткой палатку с продажными женщинами.
Палестинское храмовое начальство запрещало верующему мужчине следовать в процессии за верующей женщиной. Ибо, — рассказывает историк, — церковь со св. гробом в Иерусалиме иногда осквернялась унижением ее до публичного дома.
Мекка имела славу аналогичную. Исследователь жизни и обычаев магометан лишь несколько застенчив в выражениях. Он пишет: «По вечерам в слабо освещенных галереях заключались договоры, не имевшие, собственно, прямого отношения к паломничеству». Другой наблюдатель смелее: он сравнивает Каабу с храмом Астарты.
В Испании и теперь еще есть особая категория уличных женщин, которых называют: «бегающие к монахам».
Во Франции народ называет публичные заведения аббатствами.
Когда в средние века в немецкую деревню приезжал новый священник, крестьяне отказывались принимать его, если он не привозил с собой любовницы. Иначе им нельзя было быть спокойными за своих жен и детей.
На севере Англии от священника для поддержания его религиозного авторитета требовалось лишь одно: не проводить целых ночей в доме терпимости. Надо полагать, что соблюдение этого параграфа было делом нелегким.
В конце XIV века городские доходы Лондона резко понизились. В бюджете образовался огромный дефицит. Надо было найти способ покрыть недохватку. Тогда мэру пришла блестящая идея.
Он обратился к Винчестерскому епископу. Верховный служитель Бога согласился помочь городу и сдал мэрии в аренду все дома терпимости, построенные на церковной земле. Городское хозяйство было спасено. Проституция укрепила пошатнувшийся бюджет.
Это, кстати, напомнило мне одну страницу истории, относящуюся к архитектуре времен фараона Хеопса.
На левом берегу Нила этот царь воздвиг пирамиду. Он хотел оставить след своего бессмертия и оставил великий памятник зодчества.
По преданию, над пирамидой трудилось сто тысяч человек в продолжении двадцати лет. Это чудовищное сооружение глотало деньги невероятно, и Хеопсу пришлось тронуть фамильные сокровища.
Огромнейшая машина стройки вертелась день и ночь.
Средства иссякали, казначеи снова сидели у опустевших мешков. Рабочие роптали, возбуждаемые недовольными надсмотрщиками. Тогда Хеопс поместил в притон свою дочь. Этот источник доходов оправдал надежды царя. И вскоре работы были доведены до конца.
Дочь фараона, однако, поняла преимущества своей профессии. Впрочем, может быть, она была снедаема тщеславием. Во всяком случае, она позаботилась и о себе. И ей тоже захотелось воздвигнуть себе памятник. Однако, контроль над ее заработной платой велся так тщательно, что все до копейки поступало в распоряжение отца. Тогда дочь фараона нашлась, — она просила каждого из посетителей приносить ей сверх платы по одному камню.
Одна из трех пирамид была построена именно из таких камней.
Так сообщает Геродот.
Я рассказывал вам совсем не забавные вещи, ни с какой стороны. Потому что, помимо всего прочего, здесь выходит на сцену проституция, а проституция — это грустная и тяжелая проблема.
Ее пробовали разрешать, искренно или лицемерно, во все Века. О ней боролись, как боролись со всякой несправедливостью, со всяким общественным несчастьем, или не зная корня вещей, или не замечая его. Зло поэтому казалось неистребимым.
Тем оружием, которое пускалось в ход, ничего нельзя было достичь. Регламентация, аболиционизм, различные благотворительные учреждения, репрессии, — все эти меры были бессильны, ими ударяли по живому телу, но как бы в пустоту, и причиняли людям еще больше страданий и слез.
Некоторым зло казалось в своей неизбывности фаталистическим.
Проф. Тарновский всю жизнь бился над этой проблемой. Под конец он написал о ней так:
«Уничтожьте пролетариат, распустите армию, сделайте образование доступным в более короткий срок, дайте возможность вступать в брак всем желающим, гарантируйте им спокойствие в семейной жизни и убедите всех жить нравственно, честно, по закону христианскому, и тогда… тогда все-таки будет существовать проституция».
Теперь мы знаем, что это неверно. Когда говорят так, как Тарновский, то думают так, как Ломброзо. А Ломброзо уверял, что проститутками рождаются.
Допустим, что порок может быть врожденным. Но и тогда это было бы неправдой. Ибо с дурной наследственностью можно тоже спорить. Ее можно заглушить. Можно не дать ей разрастись. Это достигается созданием надлежащей среды и педагогикой.
Но дело ведь не в этом.
Нельзя путать явление патологического порядка с явлением социальным. Проституция — это не дурной характер, а скверный строй, несправедливый, с ложной экономикой. Тот, кто хочет уничтожить проституцию, должен объявить войну безработице, бедности, темноте, женской беззащитности, неравенству, всему тому, что на Руси звалось «женской горькой долей», войну продаже и покупке человеческого тела.
Русская действительность приобретает в этом смысле особое значение. Революция ставит своей целью общее благо. Те, кто трудятся, должны быть счастливы. В эту формулу целиком укладывается и проблема проституции. Революция, излечившая много язв, залечит и эту.
Обследование половой жизни рабочих Москвы показало, что пользование продажной любовью теперь не в ходу. И это наверно так, потому что от проституток в 1924 г. заболело 32 проц. всех лечившихся, тогда как до 1918 г. заболевало ежегодно в среднем 53 проц.
— Можно было бы вздохнуть свободнее, если бы не другие цифры, которые способны заставит задуматься.
Но о цифрах намного позже. Теперь я хочу рассказать о Москве, т.е., собственно, об одном посетителе амбулатории из Москвы.
Этот неглупый, живой юноша был прислан в Ленинград на ответственную работу. Он был работником партийного органа губернского масштаба. У него была быстрая, энергичная речь.
Его первые слова были:
— Доктор, я, кажется, получил триппер.
Затем, так же просто, он проделал все, что полагается для диагноза. Действительно, это был триппер.
Уходя, он сказал:
— Ждите, доктор, моих товарищей, если только они не лечатся уже где-нибудь.
Меня эти слова не удивили. Я знал, что означала подобная фраза. Компания друзей идет в ресторан или пивную. Потом, уже под винными парами, они берут женщин или женщину. Затем через разные периоды времени — один раньше, другие позже — они появляются в кабинете венеролога. Этот был, очевидно, первой ласточкой.
Здесь странна была только одна подробность. В этом партийце чувствовалась довольно высокая внутренняя дисциплинированность. Его моральная закалка должна была бы быть крепкой, достаточной, во всяком случае, для того, чтобы устоять против этих довольно низменных соблазнов.
Я оказал ему:
— Если вас было несколько человек, как же не нашелся среди вас ни один просвещенный? Пусть не все, но кто-нибудь из вас знал же о половых болезнях. Ведь, проститутка — это почти наверняка венерическое заболевание. Неужели никто об этом не подумал и не предостерег вас?
— Простите, доктор, — с живостью ответил он, — Вы ошибаетесь. Я сам работаю в секции борьбы с проституцией и достаточно сознателен. Я не эксплуатирую нужды.
Лицо мое изобразило вопросительный знак. Он сделал маленькую паузу и, стоя у двери, продолжал::
— Я сам был удивлен третьего дня, когда заметил у себя нечто подозрительное. До появления течи я сомневался. То, что я слышал об этой болезни, однако, убедило меня В конце концов. Вы, доктор, подтвердили то, что я уже сам установил, и жалею только, что не пришел к вам при первых признаках болезни. Но, видите ли, я никак не допускал мысли… Ведь она мой партийный товарищ, наш работник. Она заведует работой среди женщин. Я жил с ней два раза. Мы ничего друг другу не обещали, ничем себя не связывали. Я знаю одного товарища, который жил с ней раньше, И думаю еще об одном, который живет с ней теперь. И вот чего я в толк не возьму. Она человек сознательный, не мешанка, не гниль буржуазии. Как же могла она себе позволить, будучи больной, отдаваться в то же время?
Я вскрыл ему ошибочность его возмущения. Она больна — это правда. Но она, может быть, ничего не знает о своей болезни, даже не догадывается. И я довольно пространно растолковал ему, почему у женщин возможно такое неведение.
Он понял. Пораженный моими словами, он немного растерялся от неожиданности и смог только сказать:
— Это совсем плохо. Как же теперь знать, кто болен и кто здоров?
— Ну, — возразил я. — Положение вовсе не такое безвыходное. Женитесь, не разбрасывайтесь. Вот вам лучшая гарантия здоровья.
После нескольких фраз мы расстались.
Мой совет жениться был не так уже плох. Брак часто мыслится, как оплот против венерической инфекции, и гигиенисты оценивают поэтому свойство прочного сожительства, как нечто неоспоримо положительное.
Конечно, все относительно. Относителен и этот взгляд, остающийся тем не менее в значительной — мере справедливым.
Заканчивая курс лечения, я часто напутствую больных приблизительно такими же пожеланиями. Хотя тон мой при этом обычно шутлив, тем не менее зерно истины иногда падает на восприимчивую почву.
Впрочем, я не совсем уверен в уместности своих советов.
Я помню одного очень славного паренька в рабочей куртке, с детскими губами и наивным взглядом больших четных глаз. Какой-то неуклюжий, мохнатый и милый, он пришел с кожевенного завода, и от него пахло чем-то крепким и терпким, как чай.
На дворе стояло чудесное лето, то время, когда лето только приходит, а весна еще не растеряла своей мягкости. В этот час вечера я видел через окно край высокого облака, зацепившегося за выступ крыши соседнего дома, а дом был огромный, многоэтажный. Трава, которая росла во дворе, редкая и чахлая, казалось, примешивала аромат степи к запахам улицы… Должно быть, влюбленные ходили уж парами, счастливые уже благословляли жизнь, а обиженные начинали верить в воздаяние. Издалека доносился глухой шум города.
Но пришедший ко мне парень не думал о любви и радостях. Он стоял ошеломленный, раздавленный тяжестью открытия. Его лицо, широкое, с каким-то особенно добрым выражением, потемнело и застыло. Верхняя губа напряженно поднялась.
Я пробовал его развлечь. Он выслушал меня с тем же сосредоточенным видом. Потом произнес медленно, как бы рассуждая сам с собой:
— Я знаю, что эти болезни существуют. Ими болеют многие. Но я думал, что это бывает от уличных женщин. Если их избегать, то ничего. Что же такое вышло теперь?
И он беспомощно развел руками.
— Пусть это вас так не убивает. — сказал я. — Заболеть — не шутка. Это с каждым может служиться. Помните другое. Ваш долг — вылечиться. Вот о чем надо думать. Тут вы должны быть упорны и настойчивы.
— Да это, доктор, само собой. Кто же против этого говорит? Но я ведь живой человек. Я же должен разобраться с чувством. Ведь это же не какая-нибудь уличная!
И он посмотрел на меня своим наивным и печальным взглядом.
В открытую форточку вдруг донесся голос. Где-то за забором запели. Тоненький, как будто девичий голос выводил песню, и звуки, смягченные расстоянием, казались очень мелодичными и трогали.
— Так и она пела, — сказал больной. — Может быть, эта тоже такая.
— Почему вы принимаете этот случай так близко к сердцу? — спросил я.
— В том то и дело, доктор, — живо ответил он, — что она была не какая-нибудь, а чистая девушка. Я ее, можно сказать, любил. Она жила у нас в доме с месяц. Родственница она матери дальняя. Приехала по делу из своей губернии и остановилась у нас. Веселая такая, хорошенькая, славная. Всегда мы были вместе. На собрания ходили, в клуб, в кино. Хорошо было с ней.
Он остановился, задумчиво глядя перед собой. Лоб его немного разгладился.
— Ну и что же? — спросил я.
— Я женщин не знал. — продолжал он. — Не очень меня эти дела привлекали. Да и чего было спешить? Мне ведь только 18 лет… Рассказала она мне как-то про свою жизнь. Печальная у нее была жизнь. Обманул ее один какой-то. Приехал в командировку, — это она потом узнала, — окрутил ее, а потом и след его простыл. Удрал. А может, кончилась командировка. Никто про это ничего не знал. Ни у нее в доме, ни у нас. Рассказала она мне это и заплакала.
В комнатах не было никого. Тихо было кругом. Тишина. Она прилегла на диван, и я слышу: хлип, хлип. Я подошел к ней и погладил ее по голове. Обхватила она меня руками и прижалась мокрой щекой к моему лицу. Я утешаю ее и чувствую — сам не свой. Хочу оторваться, — она не пускает. Дотянулась до губ и целует. Дурман на меня нашел. Что было, не помню…
Уехала она обратно через пару дней. Стал я грустный. Скучно стало без нее. А третьего дня вот это и показалось у меня.
За дверью нетерпеливо кашляли ожидавшие очереди. На дворе был уже поздний вечер и звезды. Песня за забором оборвалась.
Он ушел, унося рецепт.
Как и все, кто попадал в амбулаторию, он сделался постоянным посетителем. В один и тот же час изо дня в день приходил он ко мне.
В течении болезни вскоре наступил перелом. По мере того, как процесс шел на убыль, больной стал поправляться. Начались контрольные промежутки. Наконец настал день последнего визита.
— Ну-с, Ваня, вы здоровы, — сказал я. — Идите и не грешите больше.
Он помялся на месте. Потом, не то ухмыляясь, не то смущаясь, сказал как-то нерешительно:
— Я хочу спросит вас, доктор… вот эти болезни… ну, чтобы не заболеть, то есть, как это узнать у нее, ну, у женщины, значит?
Он запнулся.
— Вот что. Ваня. — сказал я. — Вы молодой, хороший, а болезни эти неприятные. Они не только тело — душу отравить могут. Не приучайтесь бегать от юбки к юбке. Ведь это не обязательно. Понравится вам крепко человек — любите друг друга, живите с одной. Хотите — зарегистрируйтесь, хотите — нет. Будут дети, не отказывайтесь от них, если обстоятельства позволят. То, что у вас было, это несчастный случай. Никто, пожалуй, здесь не виноват, но пусть случившееся послужит вам в назидание, уроком. Научить же вас самому узнавать, кто здоров и кто заразителен среди женщин, я не берусь. Разбираться в этом — дело врачей.
По мере того, как я говорил, лицо его принимало такое выражение, какое бывает у людей, когда их убаюкивают. Он слушал, полуоткрыв рот. Тоненькая полоска зубов белела наивно и смешно.
Уходя, он сказал:
— Да, ваша правда, доктор. Не надо этого баловства.
Месяцы бежали за месяцами. Кажется, через полгода этот Ваня снова вошел в мой кабинет.
Он был такой же. Только волосы были приглажены, да вместо блузы был пиджак, надетый поверх косоворотки. Походка у него была та же, неуклюжая.
— С чем Бог послал? — спросил я. — Согрешили?
Он улыбнулся приветливо и покачал головой.
— Не угадали, — сказал он. — Нет, этого не было. Теперь у меня жена. Вот уж с месяц.
В его голосе слышалась нотка солидности, улыбка дышала уверенностью.
— Ну, поздравляю, — сказал я.
— Спасибо… Может, благодаря вам и вышло это. Как тогда, значит, был наш разговор, крепко это у меня засело в голове. А тут как раз встретилась мне одна работница с нашего завода, молодая, восемнадцати годов. Муж у нее был, но не прожила она с ним и полгода, — машиной его втянуло. Умер он в больнице. Ну, и слюбились. Сперва жили так, а теперь собираемся на регистрацию.
— Так вы что же, за свидетельством пришли ко мне? — спросил я.
Он отмахнулся.
— Нет. Другое дело. Свидетельства нам не надо. Мы оба надежны. Чирь у меня выскочил, прыщ, значит. Сковырнул я его, а не проходит, держится. Дайте мне, доктор, мази какой-нибудь. Йодом смазал, не помогает.
Я осмотрел его. У него оказалась сифилитическая язва.
Это принес ему брак.
Брак не защитил его. Не подумайте, что это единичный случай. Нет, таких фактов много. Они отражают нечто новое то, что дает сегодняшний быт.
Когда-то грозой здоровья была проституция. Ее боялись. Она несла с собой яд и заразу. И действительно, посчитано, что в 1917 году, например, 80 проц. венериков заразились, будучи холостяками, т. е. другими словами, от любви, купленной на улице, за небольшим, конечно, исключением.
Спрос на проституцию революция сократила. Она создала условия, при которых торговля телом клеймится, как преступление и позор. Это — одно. А второе завоевание заключается в уменьшении предложения. Это достигается главным образом учреждением трудовых профилакториев, где женщина не только лечится, но и получает возможность работать. Из кабинета врача и исследователя она Возвращается не на улицу, а к труду. Это для нее лучший путь возрождения. В его пользу говорят цифры.
Но есть цифры другого рода, когорта заставляют нас задуматься. Они вскрывают одну из сторон теперешнего брака.
Доктор Вейн изучал материалы московских венерологических диспансеров.
В его выкладках имеется рубрика о том, сколько венериков заболело в 1924 году от собственных жен. Оказывается — 10 проц. Что это значит? Цифра темная. Она почти ничего не говорит, почти безобидная. Но сейчас она закричит. Потому что в 1917 г. эта цифра равнялась 2 проц.
Теперь вы понимаете, что это значит? Это значит, что в 1924 г. шансы заразиться сифилисом или триппером от жены возросли в пять раз.
Только всего.
Это о брачной связи.
Но есть еще одна категория женщин, так называемые «знакомые» или «хорошие знакомые». Они тоже достойны внимания. До 1918 г. их участие в венеризации мужчин определялось 14-ю процентами, а в 1924 г. — уже тридцатью четырьмя. Здесь тоже шансы поднялись в два с половиною раза.
В 1926 г. в журн. Наркомздрава «Венерология и Дерматология» помещена статья врачей С. Е. Гальперина и Н. О. Исаева «Венерические заболевания среди городского населения». Эти исследователи охватили материал Всех диспансеров за 1925 г. Что же получилось?
Прежде всего, о сифилисе.
Обследованию подверглось 6762 больных, из которых мужчин было 3453, а женщин 3309. Среди всего этого количества людей холостых оказалось только 43 проц., т. е., меньшинство; остальные 57 проц., были семейные. А как обстояло дело в довоенное время? На это отвечает д-р Обознецко: в 1909 году он насчитал среди больных сифилисом всего лишь 11 проц. семейных.
Авторы статьи совершенно справедливо утверждают, что все эти цифры «указывают на перемещение кривой заражаемости От холостых к состоящим в браке».
Ту же картину дает и гонорея. И здесь «на холостых падает всего лишь 49 проц.». Значит, — опять заключают д-ра Гальперин и Исаев, — для «женщин замужество не является, тормозом против распространения гонорейной инфекции».
Для женщин. А от женщин? Увеличилось ли число венерических заболеваний от жен? Да, — отвечают там же Гальперин и Исаев: «мы видим также, что число заражений от жен возросло в 6 раз».
Наше время умудрилось заполнить даже ту графу, которая прежде оставалась пустой. Дело в том, что в таблице об источниках заражений имеются пункты — «жених», «невеста».
В 1914 поду против них стояли знаки тире. С 1922 г. по 1925 г. здесь уже появляются цифры: для «женихов» — 0,6 проц., для «невест» — 0,5 проц. Цифры, правда, маленькие, но разве они не показательны для тех областей, куда проникает инфекция?
Если перевести все эти цифры на язык живой жизни, то они дадут простой вывод. Предметы, освещенные солнцем, отбрасывают тень. При всех прочих равных условиях, чем больше предмет, тем больше его теневая проекция. Простой закон отражения.
Эти разбухшие проценты говорят о том, как просто и бездумно в наше время люди сходятся и расходятся, и как легко проникают в современную семью венерические болезни на почве подобного полового анархизма.
Я вовсе не собираюсь возносить хвалу прежнему браку, Потому, что, кроме ненависти, он ничего другого вызвать не может. Я хочу подчеркнуть только ту опасность, которую таит в себе текучесть теперешних форм полового сожительства. На нее должно быть обращено сугубое внимание. Ибо от этой опасности отмахнуться нельзя.
Есть такая наука, — евгеника. Это еще очень молодая наука, наука об улучшении человеческой породы. Она озабочена выяснением условий, при которых выращиваются более совершенные экземпляры людей.
Ученые, занятые исследованием этого вопроса, огорчены. Действительность удручает их. То, что происходит, портит их чаяния.
Основа их надежд — семья. И среда, конечно. Но ядро — это здоровая семья. Потому что они рассматривают расу, как результат производительности.
И вот что они нашли.
Из 100 больных венерическими болезнями заражали свою семью до войны 7 человек. В 1918 г. — 33, а в 1924 г. число возросло уже до 63. Может ли это радовать евгенику? Конечно, нет.
Проф. Люблинский, например, нисколько не скрывает своего пессимизма. На диспуте в Доме Ученых он оперировал языком статистики. Справки и выкладки показали, что делается с человеческим родом. Бесстрастная математика констатирует, что число людей с дефективной наследственностью беспрерывно возрастает во всех странах.
Брак, это дело серьезное, трижды серьезное. Нельзя к нему подходить с легкостью, с точки зрения кратковременного схождения. И наш молодой государственный советский организм требует также осмотрительности в этом вопросе, ибо на нем держится здоровая, крепкая семья.
Из всех этих вейновских и гальпериновских цифр вывод один: надо обезвредить и обезопасить брак.
В этом требовании нет, конечно, ничего дискредитирующего новые формы брака. Никто не станет отрицать, что сегодняшние браки еще носят на себе все черты переходного времени. Они нестойки, недолговременны, многократны. В своем докладе 7 марта 1927 г. на заседании Криминологического Общества проф. Оршанский пришел к заключению на основании статистики ЗАГСов, что средняя продолжительность нынешних первых браков равна 6–12 месяцам. В этой текучести полового сожительства кроется при неосмотрительности брачующихся опасность распространения инфекций. Клевета ли это на наш современный брак? Такая мысль нелепа. Прав проф. Оршанский, когда говорит, что о теневых сторонах наших современных браков нужно сказать открыто, их нужно изучить, чтобы изжить.
Нужно заострить наше советское общественное внимание на воем том, что уродует и искажает объединение людей в семейную связь. Вокруг вопроса о здоровье брачующихся, скажем словами одного исследователя, должно быть у нас создано такое же настроение, какое в буржуазном обществе существует по вопросу об имущественном положении, происхождении, карьере и пр. жениха и невесты.
Брак надо оздоровить.
Наши больные не думают, конечно, о вырождении человечества. Но они тоже в отчаянии. Они теряют точку опоры. Они испытывают на себе силу статистики д-ра Вейна и д-ра Гальперина.
Однажды в амбулаторию пришел человек в кожаной куртке, плотный, энергичный мужчина с портфелем. Было в нем, в его внешности что-то цыганское.
Он показал мне то, что его беспокоило.
— У вас очень неприятная штука, — оказал я. — Вам нужно отнестись к этому серьезно и немедленно приняться за лечение. Вы и так немного запоздали. Если вы не будете небрежны, вы сможете скоро вылечиться.
Он нахмурился.
— А что у меня? — спросил он негромко.
— У вас сифилис в начальной форме.
Он еще больше нахмурился. Две глубокие борозды потянулись от переносицы, разрезывая лоб. Глаза под стянувшимися бровями загорелись. Он обвел языком сухие губы.
— Вот так фунт, — сказал он, криво усмехнувшись, — ну и номер.
Он сел на стул, продолжая хмуриться, и молчал, что-то соображая. Молчал он долго.
— Как это дико, — оказал он вдруг, ни к кому не обращаясь, — строит, строит себе человек что-то, мечтает, что-то улыбнется ему в жизни, и вдруг какая-то нелепость, то, что совсем не нужно, какое-то затмение, и все летит к черту. Что за бессмыслица!
За этой неторопливой лирикой чувствовалась боль. Удар был очень резок, хотелось кричать и вопить, но выдержка брала свое, и человек говорил почти бесстрастно. В этих словах должны были разрядиться первый ужас и смятение.
Я захотел ему помочь.
— Кто же разрушил ваши мечты? — спросил я.
Он смотрел на меня невидящим взглядам.
— Я отдал жизнь революции. До семнадцатого года я был рабом. Я работал пекарем. Потом пришел Октябрь, и я отдал себя революции. Я бился за нее на баррикадах Москвы, в окопах на фронте. В гражданскую войну я исколесил с бригадой всю Россию. Голод, холод, бессонные ночи, опасность, плен, смерть лицом к лицу — все это испытал я. Я был неплохим солдатом революции. Когда Красная армия и рабочий у станка не доедали, я проводил продразверстку под огнем восставшего кулачества. Теперь меня поставили на хозяйственном фронте… Жить для себя мне было некогда. О женщинах я не заботился, их было вдосталь. Была у меня жена, когда я был еще молодой и темный. Она темной так и осталась. Когда моя бродячая жизнь прекратилась, я послал ей однажды бумажку о том, что она свободна. Так окончилась наша семейная жизнь.
Три месяца назад правление треста послало меня на ревизию отделения в Саратов. Путаная была работа. Возился я месяца два, с утра до вечера, без передышки.
Полюбил я там одну женщину, стенографистку, раньше была она женой офицера. Потом тот исчез с белыми. А она переехала в Саратов. Дошла она до моего сердца. Человек она хороший и неглупый. Легко было с ней говорить, хоть и сидело в ней что-то непростое, — порода, должно быть.
Что-ж тут было долго гадать и думать. Сказал я ей: «Давайте, поженимся, завтра же, если согласны. Только, пожалуйста, не невольтесь. Этого не надо. Уеду через неделю, и никогда больше не увидимся. И все пройдет. Баста!» Она засмеялась, а потом сказала: «Хорошо, завтра я вам дам ответ». Ну, и поженились.
Моя командировка окончилась. Вернулся я в Москву для доклада. Ее оставил, потому что вскоре должен был отправиться в Ленинград тоже на ревизию. Мы так решили: по окончании последней ревизии я вернусь в Москву, а она тем временем уладит свои саратовские дела и по телеграмме моей выедет в Москву. Люблю я ее. Тоскую по ней. Вот, думаю, нашел, наконец, жену, друга, женщину. И ужасно детей мне хочется. О семье мечтаю. О своей семье, именно, чтобы с детишками. Чувствую, что это хорошо.
Да-с. Вот здесь, в Ленинграде, подвернулась мне тоже одна. Защекотала нервы, что называется. Знакомых у меня в городе нет никого. А она забавная. Устает, должно быть, от своего Ундервуда, выстукивая целый день в управлении. Проболтал я с ней раз, другой, — она мне разные бумаги выполняла на машинке… Пригласил я ее как-то в кино. Оттуда зашли ко мне в гостиницу. Я враг ложной морали. Она тоже просто смотрит на вещи. Ну, остальное ясно…
Случилось это дней десять тому назад. Потом повторилось. И еще раз. Дня через четыре заметил я у себя крошечную не то царапину, не то язвочку. Особенно не беспокоился. Думал, пройдет. А она становилась все больше и больше.
Вот про эту нелепость я и говорю. Ведь не нужна была мне эта минутная связь. И вот теперь как же быть с женой? Через неделю-другую она приедет в Москву. И я вернусь. Приедет она здоровая, полная ожиданий. Я люблю ее. Думал о семье, о детях. А теперь? Ведь у меня сифилис. Си-фи-лис.
Он схватился за голову и умолк. Молчание длилось бы, вероятно, очень долго. Но мне было некогда. За дверью ждала еще длинная очередь. Тогда я кашлянул и повторил:
— Так кто же все-таки разрушил ваши мечты?
Лицо его было хмуро и серо. У угла губ залегла морщина. Он ответил с некоторым удивлением:
— Ваш вопрос странен, доктор. Я открыл вам все без утайки. Не пробуйте защищать эту машинистку. Ей ничто не угрожает. Ведь я не собираюсь ни убивать ее, ни преследовать за то, что она меня заразила.
Я спокойно оказал:
— И правильно поступаете. Это вполне логично. Человека, который не виноват, убивать или преследовать не за что.
Он сначала не понял, потом вздрогнул и, бледный, выпрямился на стуле.
— Как не за что? — тихо и раздельно проговорил он. — Что вы хотите сказать? Ведь если не она, то…
— …Ваша жена, — закончил я. — Безусловно. Заражение произошло, по крайней мере, месяц тому назад.
На него словно удала тяжесть. Он склонил голову. Плечи его опустились. Я продолжал:
— Если бы вы не были ослеплены любовью или тем, что вы называете любовью и вашей мечтой, вы не нашли бы здесь ничего невероятного. Сколько времени вы знали вашу жену? По вашим же словам, ваше знакомство продолжалось два месяца. До вас у нее была целая жизнь, были другие люди, другие мужчины. Вы подумали об этом? Конечно, когда любят, многое не приходит в голову. Кто думает о болезнях! Быть может, то, о чем говорю я, это верх трезвости. Я согласен. Но тогда будьте готовы получить все, что только ни шлет вам судьба, не взятая под контроль.
Он замотал опущенной головой, как бы отбиваясь от этих слов. Руки его лежали на столе. Лица его я не видел. Из-под черной линии волос выбегали две вздувшиеся вены, исчезавшие в складках переносья. Я продолжал:
— Конечно, это — большой житейский скандал, это — горе. Но что же делать? В конце концов, будете лечиться и вылечитесь; вылечится и ваша жена. Но я должен вам напомнить еще об одном лице. Вы заразили машинистку. Пожалуйста, не забудьте этого. Пока она еще в неведении. Но болезнь скоро проявится. Я думаю, вам следовало бы открыть ей глаза заблаговременно. Ведь вы враг ложной морали и, надеюсь, враг ложного стыда. Ждать, пока сифилис у нее разовьется, не обязательно. Это опасно. Медицина в состоянии предупредить это; предупреждать же лучше, чем лечить. Вы ее заразили. Это на вашей совести. Поэтому ваш долг заставить ее обратиться к врачу теперь же. Вы должны во что бы то ни стало убедить ее в этом.
Вот как статистика о легкости половых связей отражается жизнью. И таких случаев много, так много, что раздаются голоса о необходимости обязательного освидетельствования, вместо обязательного осведомления, при регистрации брачных актов. В настоящее время происходит борьба мнений за и против этой меры. Исход столкновения этих течений, вероятно, скоро найдет свое выражение в каком-нибудь законодательном постановлении.
Вас удивляет моя фраза: «Медицина в состоянии предупредить сифилис»? Представьте себе, это не фантазия. Вы об этом не слышали? Ну что-ж, это указывает только на новизну того завоевания науки, о котором мы сейчас говорим.
Машинистке посчастливилось. Она вовремя принялась за лечение. Она явилась ко мне дня через два после моего разговора с неудачным мечтателем. Это была молодая, со свежим румянцем женщина; когда она говорила со мною, в глазах у нее были слезы, а на лице застыло выражение ужаса. Комкая платок, она беспрерывно вздрагивала, точно она уже ощущала в себе пронизывание бесчисленных бацилл.
Я успокоил ее.
Вот уже почти год, как она закончила профилактический курс. Она совершенно здорова и, конечно, останется здоровой.
Совсем недавно она принесла мне из лаборатории записку с результатом вассермановской реакции. Это быль уже четвертый анализ крови; как и в предыдущие разы, показания были вполне благоприятные.
Амбулатория была полна посетителями. Воздух ожидальни был сиз от табачного дыма и пыли. Где-то хлопала дверьми уборщица. Вечерело.
— Ну что-ж, вы довольны? — опросил я посетительницу и добавил: — Вы хорошо отделались.
Она смущенно перебирала нитку кораллов. Светлые волосы завитками ложились ниже висков и оттеняли нежную линию щеки. Взгляд ее продолговатых серых глаз был несколько печален.
— Я отравилась или бросилась бы с моста, — тихо сказала она. — Но и сейчас я не спокойна, — голос ее задрожал, — иногда, как вспомню, внутри что-то так и сорвется.
Она посмотрела на меня испытующе.
— Доктор, голубчик, как страшна эта болезнь! Я боюсь, что когда-нибудь потом она откроется… Я вот читала об этих параличах… Я ведь теперь без конца читаю обе этих вещах, во все словари заглядываю, и там столько написано ужасного. Может ли отозваться когда-нибудь?
Ее губы сжались. Она снова зарыдала.
— Успокойтесь, — оказал я. — Что вы плачете? Слезы не вода, зачем их зря лить? Будьте же умницей. В любую минуту я дам вам удостоверение, что вы не больны. А удостоверение — это документ. Я несу за него ответственность. Если я даю его, значит, вы совсем здоровы. Вы сейчас такая, какою вы были бы, если бы никогда вас не коснулся мужчина. Утрите же ваши противные слезы.
Слеза бежала по щеке, а взгляд уже посветлел. Она вытерла глаза.
— Объясните мне только одно, — продолжал я. — Вы молоды, трудитесь, вы вовсе не кажетесь распущенной или любительницей легких забав. У вас довольно уравновешенный темперамент. Чувственность тоже не бьет из вас. Отчего же все это у вас так просто? Увидели человека раз, другой, и уже готово. Ну, я допускаю любовь с первого же взгляда, забурлившая страсть, но ведь ничего подобного, по вашим же словам, не было. Вот вы нарвались на сифилис. К счастью, все вероятно обошлось благополучно. А что, если бы к тому же оказалась еще беременность? Ведь это уже целая революция организма. Что бы вы делали тогда? Прибегли бы к аборту? Но рисковать здоровьем ради минутного наслаждения, разве это дело? Если за каждое мимолетное удовольствие вы будете расплачиваться такою ценою, что же от вас останется? Я вас не понимаю. Объясните мне все это, пожалуйста.
Ее лицо залилось краской, потом побледнело и покрылось пятнами.
— Я не знаю, — глухо ответила она после длительного молчания. — Все живут так. Все мужчины подходят ко мне с такими намерениями. Я не даю никакого повода, а они разговаривают со мною так, будто все это само собою разумеется. А если я протестую, мне говорят; это мещанство, предрассудок, отсталость… А потом, доктор, как бы это сказать, найдет вдруг на тебя такое настроение. Разве я этого хочу? Потом, на другой день, ходишь сама не своя, билась бы об стену, загрызла бы себя.
К тому же, подумайте, с утра до вечера служба, утомительная, скудно оплачиваемая. Еле-еле сводишь концы с концами. Стучишь на машинке, а в голове; «Сапожнику надо заплатит за подметки, блузка изорвалась, чулки вздорожали». Не знаешь, что приобрести раньше. А жизнь проходит, не ждет, Мчится своим чередам. Смотришь на других — они счастливы, к чему то стремятся, что-то у них есть, волнуются, чего-то добиваются… Вот и тебе хочется немного ласки, уюта, теплого отношения. Ведь я не старуха. Мне нужно все это. Кто же виноват, что к нам в этот момент подходят не те, кто мог бы стать самым дорогим в жизни.
В ее голосе звучала глубокая печаль.
— А почему вы думаете, — сказал я, — что все дело в этом? Что вся суть в «дорогом»? Конечно, это тоже важно. Но нет ли еще какого-либо другого смысла в жизни? Вот, вы жалуетесь, что вам скучно, что вы одиноки. Отчего же вам не пойти по общему пути с другими? Попробуйте работать в какой-либо общественной организации, у вас в учреждении ведь их сколько угодно. Начните, и вы увидите, как у вас изменится настроение. Учитесь жить с другими и для других, для всех, для таких, кто трудится, как вы. Тогда вам не придется заполнять пустоту вашего существования мимолетными увлечениями.
Она посмотрела на меня с грустью и сказала, подумав:
— Нас к этому не подготовили. Мы — пустые… навсегда.
Напудренные щеки ее опять покраснели.
— Батюшки, — воскликнул я, спохватившись. — Мы совсем заболтались. Ну, идите, мой друг, и подумайте о нашем разговоре.
Она вышла. В передней при свете стосвечовой лампы сидели вдоль стены на скамьях больные. У одних были скучающие лица, у других — нетерпеливые. Беглым взглядом я охватил все это разнообразие лиц, выражений, фигур.
Я никогда не понимал жалоб на скуку работы тех, кто в своей деятельности соприкасается с большим количеством людей. Человеческий материал, в конце концов, очень занятен. Вслушиваясь в сочный, неприкрашенный рассказ больного, иногда как будто читаешь художественное произведение, вышедшее из-под пера чуткого изобразителя быта. В амбулатории это бывает сплошь и рядом.
И какой простор для наблюдений! Даже сейчас, в момент, когда я открываю дверь приемной.
Первым ко мне сидит немолодой мужчина в потертом пиджаке и старомодном воротничке с отворотами. Я знаю его: это счетовод какого-то треста. В момент, когда я появляюсь на пороге, лицо его принимает безучастное выражение. Оно как бы говорит окружающим: «У меня не то, что вы думаете. Я здесь по делу. Я выше всяких подозрений». Он даже отворачивает от меня голову. Но я вижу, как углом глаза он держит в поле зрения меня и дверь кабинета.
А вот совсем еще подросток. Коротко подстриженные волосы делают ее похожей на девочку. Но у губ лежит складка, делающая ее рот — ртом женщины, узнавшей страдание. Ее тонкие губы крепко сжаты. Она ни на кого не смотрит. У нее злое выражение лица и какой-то каменный взгляд. О, эта будет долго помнить обиду! Она не простит. Она будет мстить — все-равно кому.
Неподалеку от нее сидит степенный мужичок. Он напоминает старосту артели, ну, например, плотников. У него широкая рыжеющая борода. Две глубокие борозды бегут от выреза ноздрей к куделящемуся волосу подбородка. Он спокойно оглядывается по сторонам, словно желая сейчас же завязать беседу с соседями, и изредка вздыхает, как бы говоря: «Наказал меня Господь».
Когда он войдет ко мне, его первые слова, конечно, будут: «Попутал меня нечистый на старости».
Рядом с ним сидит рабочий. Ему не более 20–22 лет. Он знает, что такое труд. Щеки румяные, как у девушки, а руки уже огрубели. Вероятно, он рабкор. Время от времени он обводить взглядом соседей, и в глазах его светится слегка тревожное любопытство. Он как будто хочет сказать: «Ах, так вот они, эти люди с ужасными венерическими болезнями! Но ведь они совсем обыкновенные люди, такие, как и все, как и я».
В углу примостилась старушка. Она еще моложава на вид, у нее пухлое лицо с ямками на щеках, седые волосы, но глаза, черные, блестящие, живые. Приветливо улыбаясь, она очень грациозно кланяется мне издали выразительным, несколько театральным движением головы. Я узнаю ее. Это — балерина, очаровательная в восьмидесятых годах прошлого века, прекрасная надежда тогда знатоков балета. Чайковский был в восхищении от этой «кошечки Маторсен». Ее ожидала европейская слава. Но она была слишком шаловлива в свои двадцать лет. На премьере «Спящая красавица» она неосторожно обращалась с огнем, и ее платье вспыхнуло, как факел. Рубцы, оставшиеся после ожогов, заставили ее расстаться со сценой.
Теперь она где-то в студии Губпрофобра преподает пластику. У нее обнаружились какие-то непорядки в мочевом пузыре, и время от времени я вижу ее здесь, в амбулатории. Когда, уже с рецептом в руках, она покидает мой кабинет, у двери, прощаясь со мной, она делает грациозный реверанс, точно это уход со сцены после исполнения номера под гром аплодисментов.
А вот совсем любопытная парочка, мужчина и женщина. Им обоим вместе не более 40 лет. Она нежно жмется к нему, а он держит ее ладонь в своей. Лица у них счастливые. Что это? Не произошло ли здесь только что объяснение в любви? Неужели амбулатория служит им местом свидания? Вот еще новость! Впрочем, я знаю, зачем они здесь. Этот приход — преддверие в ЗАГС. Перед тем, как отправиться совершить обряд гражданского бракосочетания, они хотят предварительно быть осведомленными друг о друге, о здоровье или о болезни. Это современная деловая, честная, трезвая, реалистическая и все-таки наивная молодежь, молодежь, которая борется с лицемерием прежней морали и предрассудками опрокинутого строя. Они хотят быть носителями новых идей то всем. Они создают новый быт. В их походке, в том, как они говорят, как держат голову, есть что-то напористое, как будто они кому-то бросают вызов.
Кстати, по поводу этой молодежи.
Год тому назад в амбулаторию пришел молодой рабочий. Меня он просто восхитил мужественностью. Это был крепыш, с движениями слегка медлительными, но тяжеловатой точности и округлости. На некрасивом обветренном лице северянина глаза смотрели зорко и уверенно. Над небольшим широким лбом волосы бронзоватого отлива шли густыми прядями назад и на затылке были небрежно и красиво спутаны. Фигурой и головой он напоминал Зигфрида из Нибелунгов.
Я заглянул в его регистрационный листок. Это был портовый грузчик.
— Я пришел к вам за удостоверением, — сказал он низким басом, окая по-московски.
— Куда вы должны представить это удостоверение? — опросил я.
— В ЗАГС, — последовал ответ.
За несколько месяцев до этого была декретирована обязательность взаимного осведомления брачующихся о состоянии их здоровья. Но многие из вступающих в брак смешивали обязательность осведомления с обязательностью освидетельствования. И вот, в амбулаторию все чаще стали обращаться эти жертвы ошибочного толкования декретов правительства. Не отказывая в осмотре, я пользовался случаем для дачи различных гигиенических наставлений.
Я осмотрел грузчика тщательно. Ничего подозрительного, никаких следов прежних заболеваний у него не оказалось. Я ввел уретроскопическую трубку, чтобы проверить слизистую оболочку канала, и увидел на всем протяжении последнего равномерно окрашенный полосчатый, влажный эпителий, ясно рефлектировавший.
— В браке, — сказал я, вытирая руки полотенцем, — участвуют всегда двое. Недостаточно одному быть здоровым. Другая сторона тоже должна быть вне всяких подозрений.
Он натянул куртку и застегнулся. Сумерки бросали на его лицо тени. Из-под надлобных дуг сверкал проницательный взгляд. Пока я писал удостоверение, он говорил:
— Мы любим друг друга и мы верим друг другу. Никто из нас не скрыл бы правды. Не в этом суть. Дело в принципе. Всякая идея, завоеванная революцией, должна получить конкретное выражение. Любовь — это индивидуальное ощущение, но брак есть явление общественного порядка, и государству принадлежит до некоторой степени право регулирования этого института. Моя будущая жена была у врача. Она вполне здорова.
Я не без удивления выслушал реплику, прозвучавшую почти дидактически. И тон, и манера, и стиль были довольно необычны для грузчика. Мое изумление не осталось незамеченным. Усмешка, почти неуловимая, легла на его губы.
Тогда я сообразил, что это, вероятно, вузовец, член трудовой студенческой артели.
Грузно переступая с ноги на ногу, он пошел к дверям, унося с собой удостоверение о здоровье.
Через две, примерно, недели этот Зигфрид снова стоял перед моим столом. В его самоуверенности была заметна какая-то трещина. Брови, сжатые к переносью, провели глубокую морщину.
— Я думаю, что не ошибся, — сказал он, когда я вопросительно взглянул на него. — У меня гонорея, не правда ли, доктор?
Я осмотрел его и убедился в справедливости его предположения.
— Совершенно верно, — сказал я. — Но ведь вы совсем недавно собирались жениться? Когда же это вы успели? Ведь я сам выдал вам удостоверение.
Он нахмурил лоб, как будто обдумывая ответ. Серые глаза потемнели. Молча он засунул руку в карман, вытащил оттуда какую-то бумажку и подал ее мне.
Маленький листок был скомкан. Должно быть, чья-то рука в гневе мяла его. Я разгладил складки и прочел: «При осмотре гражданки Новосиловой Ольги, никаких признаков венерических болезней не обнаружено. Врач амбулатории Владимиров». Пока я читал, он сидел, опустив руки на колени, большой, кудлатый и молчаливый.
— Это о моей жене, — сказал он медленно и негромко, когда я окончил, — о моей бывшей жене. Это документ о человеке… — с кривой усмешкой продолжал он. — Еще ботинки не износила после ЗАГСа, а уже успела обмануть меня. И сама заразилась, и заразила меня.
Я слегка растерялся от неожиданной откровенности посетителя.
— Гм… да, — пробормотал я, — это нехорошо. Очень нехорошо это вышло.
— Нехорошо? — сказал он саркастически. — Ну, знаете, доктор, это немного больше, чем нехорошо. Здесь, пожалуй, были бы уместны другие слова. Но я не буду говорить: «подло, гнусно, мерзко». Это ни к чему. — Он вдруг придвинулся ко мне, навалился грудью на стол и посмотрел мне в глаза. — Но зачем она это сделала? Что это, разврат? Но ведь она не буржуазная самка, развратничающая от жира и безделья. Ведь она стойкий товарищ, работница, человек сознательный, умный, марксистка. И вдруг ложь, обман!
Он замолчал. Лицо его, слегка покрасневшее и возбужденное, вдруг застыло, только желваки челюстей выпукло обозначились.
— Эта болезнь, — закончил он неожиданно спокойно после минутной паузы, — тоже ужасно неприятная вещь. Я хотел бы поскорее вылечиться.
Я взглянул на него осунувшуюся фигуру и повертел в руке бумажку, которую он мне дал.
— В чем вы ее обвиняете, собственно? — опросил я. — В том, что она вас заразила? Конечно, она вас заразила. Это ясно, как дважды два четыре. В этом-отношении вы правы. Но изменила ли она вам, это — вопрос. Конечно, в жизни так бывает сплошь и рядом — муж и любовник. Могло это быть и в данном случае.
Но, представьте себе, могло и не быть. Вы от нее заболели, но она вам, может быть, не солгала насчет своей верности. И, обвиняя ее во лжи и в обмане, вы, возможно, неправы. Она вас заразила, но могла и не изменить вам.
Он высоко поднял брови и посмотрел на меня, как на сумасшедшего.
— Простите, доктор, я вас не понимаю, — сухо сказал он. — Если она клянется в верности, это естественно и логично. Внушить мне подобную чепуху — в ее интересах. Но не станете же и вы утверждать, что триппером может заразить здоровая женщина. Ко дню нашей записи она была вполне здорова. Вы сами читали свидетельство врача. Простите. — закончил он с раздражением, — я вас не понимаю.
— Вы этого не понимаете, — продолжал я, — но это очень просто. Она могла быть больна и до встречи с вами. Но она об этом не знала, не знает и теперь. Она заразила вас, но вполне искренно считает себя абсолютно невиновной. Выслушайте меня до конца и поймите, что такое положение вещей могло иметь место.
Он внушил мне почему-то глубокую симпатию. Времени у меня было много, так как прием уже окончился. Мы были одни в опустевшей амбулатории. Сумерки прятались в углах комнаты. За окном красноватый свет зари неуловимо растворялся в безмерности неба.
Я подробно рассказал ему о различии процесса заражения у мужчины и у женщины, и о причинах этого несходства. Я особенно внимательно остановился на анатомических подробностях. На ряде примеров из повседневной жизни я пояснил ему, какова роль «залеченных» мужчин в половом здоровье женщин, и каким образом женщины, не подозревая, что они больны, распространяют заразу и в то же время сами становятся жертвами внедрившихся в их организм микробов.
Он был потрясен моими словами. Когда я кончил, он схватился за голову.
— Доктор, что же в таком случае делать? — произнес он глухо. — Значит, это проклятие подстерегает нас каждую минуту, на каждом шагу. Значить, надо избегать всех женщин, как только они переступили девичество? Подумайте, — воскликнул он с отчаянием, — ведь это просто чудовищно! Человек, который заражает, «залеченный», не знает, что он болен. Она, которая ласкает потом другого, не знает, что она больна и опасна. Он не знает, она не знает, врач не знает. Так кто же знает? Где выход из этого заколдованного круга? Восемьдесят процентов мужчин болеет и болело триппером. Пятьдесят процентов из них «залечивается». Девяносто процентов женщин страдает женскими болезнями. Семьдесят процентов этих болезней — результат триппера. Это же ваши цифры, ваши слова. Так что же? Значит, все кругом больны, все заражены? И нет никакого спасения? Каждый должен раньше или позже попасть в рамки этих неизбежных процентов? Ведь это же жутко!
Он умолк на минуту, сильно взволнованный. Широкая грудь поднималась и опускалась, как бы сотрясаемая эмоцией, более мучительной, чем недавно испытанная скорбь. Затем он покачал головой и, заглянув мне в глаза, как бы выпрашивая возражение, добавил:
— Нет, доктор, здесь что-то не так. Вы, должно быть, ошибаетесь. Иначе все давно с ума сошли бы.
Несколько минут царило молчание. Что ответить ему?
Я взглянул на посетителя. Лицо его все еще выражало скорбь и возмущение.
— Да, — сказал я мягко, — вы отчасти правы. Может быть, я преувеличиваю, может быть, я вижу мир лишь через окно венерологического кабинета. Но если я и преувеличиваю, то, во всяком случае, не особенно сильно. «Все сошли бы с ума» — это вы напрасно думаете. Вы просто не знаете только течения этой болезни. Ведь многим она кажется пустяком. Она кричит о себе только в первые дни, недели, и она заставляет резко страдать от боли только мужчин. Через какой-нибудь десяток дней она уже стихает. Поэтому никто и не бьется головой об стену.
«Все должны раньше или позже попасть в рамки неизбежного процента». Это не обязательно, это даже не неизбежно. Да-с. Можно обойтись без этого. Не делайте себя рабом минутных привязанностей, случайных связей, будьте осторожны в вопросах пола, брака, семьи и вы можете быть спокойны, что вы избегнете неизбежного процента, и вас не будут огорчат всякие неприятные события, — эти и им подобные. Безусловно, иногда здесь возможны сюрпризы, вот как с вами, например. Если, конечно, вас можно взять в пример. Я не знаю вас, может быть, вы выносили и вырастили большое и глубокое чувство, а жизнь и здесь ударила вас грязью. Что-ж, это бывает. Конь о четырех ногах и тот спотыкается. Вы идете по людной улице; вдруг с крыши сваливается кирпич, и вы падаете мертвым. Значит ли это, что хождение по улицам вещь роковая? Это ведь исключение.
— Не будем спорить о процентах, доктор, — сказал он после небольшой паузы. — Немного больше, немного меньше, это не важно, в конце концов. Скажите мне, пожалуйста, другое, вот о медицине. Если многие вопросы лечения гонореи еще спорны, по вашим же словам, то что же делать? Как бороться с этим злом? Профилактика… профилактика… Это я знаю, — продолжал он нетерпеливо. — Ну, конечно, лучше предупреждать, — кто же с этим спорит? Ну, а тот, кто уже болен, кто заражается сегодня, завтра? Что делать ему? Пулю в лоб, что ли?
Он вызывающе посмотрел на меня. Что-то злое скользнуло по резко очерченным губам его. Над открытым лбом упрямо громоздились отброшенные пряди светлых, с бронзовым отливом, волос.
— Зачем так мрачно смотреть на вещи? — сказал я. — Вы меня не совсем поняли. Конечно, и у гонореи есть свои тайны. Однако, это совершенно не мешает нам успешно воздействовать на нее. Мы умеем лечить эту болезнь и избавляем людей от нее. Правда, бывают споры порой, поднимаются вопросы излечима ли гонорея, ищут твердых критериев исцеления. А раз ищут — значит, их пока как будто бы нет. Так ли это? Нет. К счастью, это не так.
Над какими случаями мы бьемся? Над всякими? Нет, только при осложнениях, при так называемом хроническом течении болезни мы обливаемся иногда седьмым потом. Вот когда приходится запасаться терпением. В этих случаях гонококк зачастую буквально смеется и над нашими знаниями, и над нашим опытом. Тут, действительно, иногда можно поспорить, где граница между здоровьем и болезнью.
Но что такое осложненное течение гонореи? Неизбежно ни оно? У всех ли оно бывает? Конечно, нет. У половины пострадавших болезнь протекает как острый процесс. Это значит, что она излечивается без остатка.
А у остальных?
Остальные — это именно те, кто плохо лечатся. Это те, которые грешат с виду невинными вещами, несоблюдением диэты, злоупотреблением вином, спортом, нерациональным образам жизни, эротической необузданностью. Это как будто мелочь, пустячок там какой-нибудь, — рюмка водки, скажем, о ней даже смешно сказать врачу. Но даром эти пустячки не проходят, как бы ничтожны они не были. И винить некого. Залог здоровья в нас самих. Это нужно твердо помнить.
Но даже и здесь, в этих трудных случаях, мы добиваемся полного исцеления. Нет такого триппера, который был бы неизлечим, который бы не поддался медицинскому воздействию. При терпении и выдержке не только врача, но главным образом больного, успех обеспечен. В нашем распоряжении достаточный арсенал средств для этого. И он позволяет освобождать в конце концов организм от микроба.
Недавно как-то один мой коллега сказал мне, что в результате своей двадцатипятилетней работы он не знает, вылечил ли он хоть одного больного от триппера. Прав ли этот врач? Конечно, нет. Никоим образом. Он был бы близок к истине, даже стал бы вплотную к ней, если бы сказал, что из тех многих тысяч больных, которые прошли через его кабинет, ни один не соблюдал предписаний врача. Вот тогда его вывод был бы вполне справедлив. И объяснил бы отсутствие успеха его лечения. Да, лечиться надо, батенька, — продолжал я, меняя тон. — Слушать доктора надо. Вот и вы сейчас пообещаете мне кучу всего; «и аккуратно приходить буду, и избегать спиртных напитков буду, и к женщине не подойду, и щей кислых не хлебну, а не то что перцу или горчицы, хоть год целый, а выдержу». Но через месяц, когда все у вас успокоится, а то и раньше, начнется: то бокальчик пива, то вкусная сельдь, то запеканка, то еще что-нибудь. А потом будете разводить руками: «И что это за болезнь такая изворотливая, никак с ней не разделаешься!»
Он поморщился.
— Нет, доктор, вы не о том, — сказал он с досадой. — Я не о себе. Вот объясните мне это обстоятельство, — он указал пальцем на скомканную бумагу, свидетельство о здоровье его жены. — Пусть мы, мужчины, виновны, пусть это мы сами доводим наше заболевание до такого состояния, когда помочь трудно. Но ведь здесь-то этого не было. Здесь слово принадлежало врачу. Значит, это он ошибся. Впрочем, я опять не о том, — добавил он, прежде чем я успел открыть рот, — я опять не о том. Я не хочу говорить о вине врача. Я спрашиваю, как быть ей, если врач признает ее здоровой? Ведь на самом деле она больна, а врач дает ей такое удостоверение. Как же ей выкарабкаться из этого тупика, и как можно ее лечить, если нельзя открыть следов болезни?
Нужно сказать, что эти вопросы были мне неприятны. Они не захватили меня, правда, врасплох, но я испытывал то ощущение, какое бывает, когда вам наступают на мозоль, когда трогают то, что беспокоит и бередит. Потому что, следует признаться, этот студент коснулся самого больного места нашей специальности. Я не был захвачен врасплох именно потому, что эти вопросы всегда, каждый день, выпирают и стоят перед нами.
Со мной недавно был такой случай. В амбулаторию пришла школьная работница, — очень застенчивое, милое существо. Гладко зачесанные волосы на затылке были связаны в толстый жгут; глаза у нее были большие, светлые, доверчивые. Она еле-еле выговорила эти страшные слова о болезни. Я понял, что она имеет в виду гонорею. Дрожащие губы, еще сохранившие что-то детское и неискушенное, говорили о долгих часах терзаний и волнений. Я ее не расспрашивал. Она хотела получить справку о здоровье.
С большими или меньшими промежутками она посещала амбулаторию свыше месяца. Явственных симптомов болезни у нее не было. Я сделал ей ряд мазков, может быть десять-пятнадцать, вплоть до посевов. Я применил всю систему провокации. Я использовал для исследования период менструаций. Кроме того, я энергично вакцинировал ее.
Я видел, какие моральные мучения причиняла ей процедура визитов. И каждый раз, когда я просматривал ответ лаборатории и находил там отрицательный результат, она радостно говорила:
— Ничего нет? Значит, я здорова?
Я ее останавливал:
— Нет, этого недостаточно. Приходите через неделю, я сделаю вам то-то и то-то, и тогда видно будет.
Когда она начинала протестовать, я говорил ей решительно:
— Если вы не согласны, можете поступать как хотите. Но я не могу дать вам справки.
И вот, мною было сделано все, что предписывает наша наука.
Ни в клиническом, ни в бактериологическом отношении ничего подозрительного я не обнаружил. И я сказал ей, наконец:
— Да, вы не больны.
Она ушла радостная, счастливая, даже не попрощавшись со мной в порыве возбуждения, охватившего ее.
А на другой день пришел какой-то человек. И тогда я узнал, почему она так упорно добивалась истины.
Это был ее муж. Он тоже был школьный работник, такой же хороший, мягкий, совестливый. Он женился на ней два месяца назад, за две недели до ее первого визита ко мне, и заболел гонореей. Никто, кроме нее, единственной женщины, с которой он был близок, не мог быт виновником этой драмы.
Я ему верил. Он не думал о мести, даже не собирался упрекать ее. Он волновался не за себя, а за нее, за ее здоровье. Поэтому он был правдив.
Итак, она была больна триппером. А я, простившись с ней пять-шесть недель, признал ее здоровой.
Сделал ли я все для открытия гонококка? Мог ли я упрекнуть в небрежности себя? Конечно, это была моя ошибка. Но если бы я действовал, строго соблюдая требования науки, то эти исследования затянулись бы еще, может быть, на два месяца. Но у нее не было ничего подозрительного. И я счел достаточным то, что мной было проделано. Это, во-первых. А во-вторых, испытуемая, безусловно, сбежала бы раньше, чем я довел бы дело до конца.
Последнее соображение меня, конечно, не оправдывает. Но так как она внушала мне доверие, и так как результаты исследований говорили в ее пользу, то мне казалось, что дальнейшее наблюдение будет уже ничем не оправдываемой проволочкой.
Или вот — другой случай. По такому же поводу в амбулаторию ходила одна молодая женщина. Утомительные процедуры она переносила безропотно. По всем данным выходило, что она триппером не больна. Я ей так и сказал в конце концов.
Спустя несколько дней один из моих больных, мужчина, принялся на приеме горячо благодарить мена. Он лечился от гонореи и ходил ко мне свыше двух месяцев.
— Помилуйте, — оказал я, — за что это вы так благодарите меня?
Он очень дружественно и смущенно улыбнулся.
— Сам не знаю, — сказал он. — Просто мне приятно, что моя жена не оказалась затронутой болезнью. Спасибо вам, что определили. Я очень был обеспокоен.
Оказывается, это был муж пациентки. Я расспросил его. Он не скрыл правды. В начале заболевания, т. е. в самый заразительный период, он имел с ней половое общение, и не раз. Ясно, что он ее заразил. И я с тревогой вспомнил, что совсем недавно я порадовал ее полным благополучием ее здоровья.
Она снова пришла ко мне, на этот раз уже по моему приглашению, переданному через мужа, и опять стала регулярно посещать меня.
В конце концов, гонококк был мною обнаружен. Но это произошло лишь на четвертый месяц поисков.
Я знаю, вы спросите, отчего же ко всем обращающимся к врачу нельзя применить те же методы? Ведь вот можно, оказывается, выявить возбудителя. Правда, это долгая история, но, в конце концов, речь идет о здоровье.
Вы правы, конечно. Но вы не учитываете одного. Есть разница в поводах обращения к врачу тех или иных лиц. Одно дело, когда к вам приходит женщина, уже болевшая или с предположением о болезни. В этих случаях еще можно настаивать на долготерпении. В германских клиниках после лечения назначается 6-месячный курс испытаний. Чтобы узнать об исцелении, надо, может быть, выждать еще больший срок. Но совсем другое дело, когда вы должны внушить человеку, что его подлежит рассматривать, как зараженного, в то время, как он сам твердо считает себя совершенно здоровым. Он никогда не был болен и, по его расчетам, заболеть никак не мог. И вот, этот человек, эта женщина, стоит у вас в кабинете, чтобы выполнить, в сущности, мелкую формальность. Разве она больна? Боже сохрани! Просто ей нужна бумажка для ЗАГСа, для службы, для ВУЗа. Попробуйте сказать ей о месяцах ожидания. Что тогда получится?
Не забудьте при этом, что существует еще ряд житейских моментов, которые не мирятся с этими сроками. А иногда бывает и так, что сама постановка исследования, его продолжительность превращается в сигнал, возвещающий как будто об опасности.
Пришла ко мне как-то молодая работница ткацкой фабрики в красном платочке, миловидная, деловая, с приподнятой верхней губкой.
— Мне бы от вас бумажку, свидетельство получить, — сказала она, слегка почему-то ухмыляясь, — записаться хочу.
Я осмотрел ее. Ничего особенного не нашел. Потом опросил ее подробно. Тоже ничего подозрительного не обнаружил. Взял мазок и, вручив ей записку в лабораторию, сказал:
— Приходите через три дня.
Она открыла на меня глаза, как бы в испуге. Потом отмахнулась рукой и сказала:
— Что вы, гражданин врач, через три дня. Нам с Сергеем надо к завтрему. Это уж обязательно.
Я пожал плечами.
— Ничего не выйдет. Хорошо еще, если тремя днями обойдется. Скорее всего, что для этого потребуется несколько недель.
Лицо ее вытянулось. Она, казалось, была ошеломлена.
Я добавил:
— Ничего не поделаешь. Надо будет потерпеть. Ведь это и для вас лучше. Дело серьезное, замуж выходите, значит, надо уж, чтобы было без всяких сомнений. И вы будете спокойнее. А если сразу, тяп да ляп, то потом, чего доброго, неприятности будут.
Глаза ее стали сердитыми. Она оказала возмущенно:
— Да откуда же это может быть, ежели у меня сроду ничего подобного не было? Разве я не знала бы о своей болезни? Что-ж это такое?
Я подробно объяснил ей суть дела. Вначале она настаивала на своем, даже пробовала подействовать на мое самолюбие. — «Что-ж вы — доктор, а не можете определить сразу», но я категорически отказал ей в выдаче удостоверения. Она ушла.
На третий день она снова пришла. Я достал из пачки бумаг, присланных лабораторией, ее листок. Ответ не содержал указания на присутствие гонококка, но значительное число лейкоцитов, обнаруженных в поле зрения, было нехорошим признаком. Я прямо оказал ей, что необходимо продолжить исследование.
Она сжала зубы. Я ввел вакцину под кожу живота и назначил ей явиться через два дня.
Минут через десять после ее ухода за дверью поднялся шум. В приемной послышались взволнованные голоса, кто-то забегал. Я был занят больным, который рассказывал мне, пока я его уретроскопировал, историю своего заражения. Вдруг голос, как внезапно развернутая спираль, прорезал гам и суетню за стеной и закричал острым, срывающимся звуком. Кто-то забился в истерике.
Я оставил больного и вышел в приемную. В углу несколько человек хлопотали около женской фигуры, полулежавшей на скамье. Кто-то протягивал ей стакан с водой. Дежурная сестра торопливо наливала в мензурку темные капли. Когда я подошел ближе, я узнал в виновнице суматохи только-что вышедшую от меня молодую женщину.
Причина этих слез выяснилась на следующий день, когда молодой рабочий с тщательно расчесанным пробором на черной, как воронье крыло, голове, смял в рунах свою шапку и сказал, как только мы остались одни.
— Я к вам насчет одной женщины. Не можете ли вы объяснить мне, какая у нее болезнь? Фролова — ее фамилия.
— А зачем вам знать это? — спросил я, разглядывая низкий лоб и упрямый крепкий подбородок.
Он переступил с ноги на ногу.
— А как же! Еще третьего дня в ЗАГС нужно было идти, а она приходит и говорит: «Доктор удостоверения не дает. Отложить надо». Вчера опять такое же. Ну, я и в сомнении. Я так полагаю, что больна она, не иначе, только сказать не хочет. С какой стати доктор не дает ей бумагу? Мне вот сразу выдали. Значит, не ладно что-то. А я не хочу, чтобы болезнь меня испортила.
Я растолковал ему, что, во-первых, ничего о Фроловой я ему не скажу, так как существует врачебная тайна, и, во-вторых, что даже здоровые женщины всегда подвергаются длительному исследованию. Понял он или нет, не знаю.
— Ага, — протянул он, — а я думал…
Через два дня, как было назначено, Фролова опять явилась ко мне.
После инъекции вакцины реакция была не резкая. Я достал из глубины влагалища выделения и нанес их на стекла.
— Теперь вам нужно показаться дня через три, когда получится ответ, — оказал я, фиксируя мазки над спиртовкой.
Она оперлась рукой о край стола и, с ненавистью глядя на меня, сказала с едва сдерживаемым раздражением в голосе:
— До каких пор вы будете мучить меня? Что это такое? Здорового человека мучить! Мало вам слез моих, погубить хотите меня.
Я вспомнил ее истерику.
— Как вам не стыдно? — сказал я строго и укоризненно. — Ведь я о вас же хлопочу, о вашем благе забочусь. Зачем вы пришли ко мне? Чтобы узнать, здоровы ли вы или нет. Если я скажу вам, что вы здоровы, а потом муж от вас заболеет, лучше будет вам? Нет, в сто раз хуже! Выгонит вас ваш Сергей из дому, позору не оберетесь, под суд пойдете, да и я с вами заодно. Поймите, наивный вы человек, что надо потерпеть.
Она начала всхлипывать.
— До какой же поры ждать? — сказала она, продолжая плакать. — Он грозится: «В последний раз жду, не принесешь сегодня, значит, нету нам жизни вместе, больна и есть!»
Неважно, чем кончилась вся эта история, дошло ли дело до ЗАГСа. Характерна здесь вот эта впутываемость различных привходящих обстоятельств, усложняющих и без того нелегкую процедуру исследования.
Я припоминаю еще и такой случай. Одна испытуемая направилась к главному врачу и заявила, что я, руководствуясь неизвестными ей побуждениями, нарочно затягиваю выдачу ей справки о здоровье и проделываю разные эксперименты, в то время как даже анализы удостоверяют отсутствие у нее венерических заболеваний.
Нужно ли говорить о том, что огромное большинство вообще не доводит процедуру исследования до конца. Они исчезают, напуганные, очевидно, перспективой каких-то бесконечно повторяющихся манипуляций.
Я помню, в начале осени пришла ко мне однажды высокая, красивая женщина. Уже стемнело, и я собирался закончить прием. Вечер был мягкий и в то же время крепкий, такой, какой бывает только в дни золотого сентября. О таком именно вечере поэты говорят, что он, словно вино, пролитое над землей.
У вошедшей женщины было лицо татарского типа, пухлые губы и большие черные глаза, неправильно поставленные. Она косила почти незаметно. Почему-то я вспомнил Катюшу Маслову.
Она, видимо, была очень смущена и расстроена.
— Садитесь, — оказал я, — и расскажите, что с Вами.
Лицо ее стало пунцовым. Она сделала какое-то движение губами, но не произнесла ничего. Своими длинными белыми пальцами она нервно теребила конец пестрого шарфа.
— Вы заболели? — спросил я, помогая ей ответить.
Она остановила на мне свой взгляд, испуганный и протестующий.
— Нет, — произнесла она, наконец, голосом, хриплым от волнения. — Нет, доктор. Но мне нужно, чтобы вы осмотрели меня.
Она, наконец, овладела собой. Пламя румянца погасло. Под агатовыми глазами залегли синеватые тени. У правого угла рта вызывающе чернела крохотная родинка.
— А зачем вам этот осмотр, если вы чувствуете себя здоровой? — спросил я. — Для ЗАГСа?
— Я замужем, — сказала она. — Мне это нужно… просто нужно, ну, меня оклеветали… ну, не все ли равно? — оборвала она, хмурясь.
Я сделал вид, что не обратил внимания на резкость ее тона.
— Конечно, все равно, — сказал я, вставая. — Пожалуйста, подойдите сюда.
Она легла в кресло, и я осмотрел ее.
Потом я вымыл руки и сел за стол, чтобы писать в карточку данные. Она нервно покусывала губы и ждала.
— Вот что, — откладывая перо в сторону, сказал я. — Вы больны, у вас гонорея, и вам необходимо лечиться.
Действительно, у нее были следы воспаления канала. Первая порция мочи имела тот характерный мутноватый цвет, который открывает наличие болезни, уже лишенной острых проявлений, и к этой детали присоединялись еще симптомы, подтверждавшие диагноз.
Она казалась подавленной. Она неподвижно и напряженно смотрела на меня; ее блестящие зрачки явственно косили. На лицо медленно наползала бледность. Она опустилась на стул и растягивая слова, сказала:
— Ничего не понимаю. Это какая-то ошибка. Это… это страшно. Я… я…
Последние слова она прошептала чуть слышно. Голова бессильно поникла. Она была в обмороке.
Я позвонил сестре, перенес ее на кушетку и привел в чувство. Она лежала, закрыв глаза и изредка судорожно вздрагивала. За опущенными веками, за маской лица угадывался водоворот мыслей, страдания и боль.
Прошло несколько минуть. Сестра ушла.
— Вам лучше? — опросил я мягко. — Вы можете встать?
— Да, да, сказала она глухо. — Простите, ради Бога, за беспокойство. Но это было так неожиданно. Теперь уже прошло. Я сейчас уйду. Простите.
Она опустила ноги и села. Мне было жаль ее.
— Окажите, пожалуйста, — сказал я. — Неужели вы ровно ничего не замечали, ни болей, ни неприятных ощущений?
Она покачала головой. Вдруг лицо ее оживилось. Окрепшим голосом она спросила:
— А, может быть, произошла ошибка, доктор? Ведь бывают же ошибки?
И она подняла на меня глаза с мольбой. В ее взгляде словно робко блеснул луч надежды.
— Доктор, это далеко не простая вещь, — сказала она тоскливо, как бы стремясь убедить меня. — Это не то, что у всех. Вы поймите, это необычная история. Здесь нельзя допустить ошибки, — добавила она. — Ведь это будет кошмар.
Со сложенными на коленях руками она выжидающе смотрела на меня.
— Хорошо, — сказал я, подумав. — Я понимаю. Я допускаю, что для вас этот вопрос очень серьезен. Но чем могу я вам помочь? Я буду откровенен. По моему, вы больны. У меня сомнений нет. Но, чтобы выяснить все до конца, я постараюсь отыскать источник вашего заболевания — гонококк. Если он обнаружится, значит, не может быть никаких сомнений. Если же его не окажется, то время, затраченное на его поиски, позволит нам произвести расследование и в другом направлении. Конечно, всякое бывает. Может быть, выявится иная причина всех этих симптомов. Но предупреждаю: временем и терпением придется вам запастись.
И голос, и движения ее оживились. То, что я как будто оставил место сомнению, было для нее почти радостью. Значит, может быть, и нет. Так, вероятно, думала она.
Она подошла ко мне и оперлась рукой об стол.
— Вы меня извините, — сказала она, краснея, — за мой тон в начале нашего разговора. Я весь день скверно чувствую себя. Я вам хочу рассказать… Вы должны понять, почему тут не простая история.
В нашей маленькой квартирке живет две семьи. Я и муж — одна; другая — сослуживец мужа и его жена. У них и у нас по две крохотных комнатки. Я мечтаю все время о том, чтобы поселиться отдельно. Знаете, это так неудобно жить вместе, мы и они — совершенно разные люди. Ах, этот проклятый жилищный кризис! Это он во воем виноват. Мой муж часто ездит по делам службы в командировки. Не то, чтобы его заставляли. Нет, он сам их добивается. Жить ведь надо. На одно жалованье можно только с трудом перебиваться. А суточные, проездные — это все-таки подспорье. Благодаря им можно кое-как свести концы с концами.
Теперь он находится в продолжительной командировке где-то в Сибири, что-то закупает, производит какие-то заготовки. Уже более полутора месяцев он в отсутствии… Наш сосед по квартире отправил свою жену за город. Сам он, знаете, милый, хороший человек. По крайней мере таким он казался. Но она… У нее ужасный характер. Неприятная женщина! Тем не менее все время мы кое-как с нею ладили. Приходилось уступать, конечно, жаться, но жили мирно.
Она сделала паузу и наморщила лоб, как бы не решаясь продолжать. Взгляд, брошенный исподлобья, испытующе остановился одно мгновенье на мне. Потом она встряхнула головой и решительно сказала:
— Неделю тому назад его жена вернулась с дачи. Вчера вечером у них быта ссора. Я слышала, как за стеной они громко спорили и шумели. А потом она приходит ко мне и кричит ужасным голосом: «Вы заразили моего мужа. Я все знаю. У вас была связь в мое отсутствие». Да, да, доктор, она считает своего мужа и меня причиной вот этой самой венерической болезни. Она утверждает, будто бы я заразила его, а он ее. Представьте себе, какая низость!
Черные глаза больной ярко блестели. Пухлые губы поминутно обнажали влажную полоску белых зубов. Произнося последние фразы, она рассекла воздух рукой, точно наносила кому-то удар. Теперь, возбужденная, возмущенная, она выглядела гораздо менее привлекательной. Негодование придавало ее лицу злое, неприятное выражение.
— Однако, откуда же взяла ваша соседка такую версию, — сказал я. — Были, очевидно, у нее какие-нибудь основания.
Она вытянулась во весь рост. От прежней слабости не осталось и следа.
— Никаких! Никаких оснований! Это — клевета, больное воображение. Ей всюду мерещится измена, мужа. Но она мне ответит за это на суде. Я докажу… — И вдруг она запнулась. Она вспомнила…
— Доктор, — упавшим голосом добавила она. — Откуда взялась бы ко мне эта болезнь? Ее не могло быть, не могло. Это совершенно непостижимо. Скоро приедет муж. Что же это будет? Я тогда повешусь, потому что муж уйдет от меня. А я не знаю, откуда… И выйдет, что я виновата крутом. Боже, что же это такое…
Она вынута платок. Рот ее скривился, вокруг глаз набежали морщинки. Она начала плакать. И опять превратилась в жалкую, раздавленную несчастьем женщину.
Создавалось крайне замысловатое положение. Я почти наверное установил наличность гонореи. И если бы анализ подтвердил это предположение, то тогда клубок размотать было бы невероятно трудно. Прежде всего, откуда у нее гонококк? От кого? Он мог быть и от постороннего мужчины, и от мужа. «Залеченные» мужья сплошь и рядом заражают жен. Если гонококк есть, следовательно, она могла заразить соседа, разумеется, поскольку между ними была половая связь, было то, что называется изменой.
Предположим, что муж здоров, и что с соседом у нее не было никакой связи. Тогда, значит, она изменила мужу раньше. Сосед же мог, в свою очередь, заполучить гонорею независимо от нее и заразить затем свою жену. Это вполне возможно, и соседская драма была бы в данном случае только простым совпадением.
Но могло быть и иначе. Она могла заполучить гонококк от своего мужа, а сосед от какой-нибудь другой женщины. Тогда она вообще была бы не при чем во всей этой истории. Но, все-таки, гонококк у нее налицо. Как же докажет эта женщина свою невиновность, свою непричастность? Разве уверения, клятвы, слезы — аргумент для ослепленной женщины и отсутствовавшего ревнивца.
Развязать безболезненно узел могло только одно: моя ошибка. Если бы я оказался неправым в определении болезни, если у нее не будет обнаружен гонококк, если это только, скажем, раздражение выводящих путей солями уратов, оксалатов или фосфатов и т. п., — тогда все разрешится очень просто, и она выйдет благополучно из всей этой путаницы.
Таким образом, надо было либо Найти гонококк, либо найти другое заболевание, ошибочно принятое мною за гонорею.
Я объяснил ей все это. Она снова успокоилась. Вероятно, она была уверена в последнем.
Я взял мазки, и она ушла, унося с собой смутную надежду на удачу.
Я был добросовестен. Лаборатория получила от меня ряд записок с фамилией этой женщины. С каждым новым анализом лицо посетительницы становилось светлее. Правда, солей не было, но и гонококк не обнаруживался.
И все же я был уверен в наличии его. Чутьем догадывался об его существовании. Но нельзя было ограничиться только чутьем и клиническими симптомами. В силу обстоятельств, которые я узнал от нее, я хотел во что бы то ни стало добиться бактериоскопического подтверждения.
И вдруг однажды она не пришла. Еще до этого я заметил, что она уже не прислушивается к моим доводам. Она томилась бесконечностью исследований. Каждый раз, когда я разворачивал бланк лаборатории и не находил рокового «гонококк Нейссера обнаружен», лицо ее вспыхивало радостью. Но я неутомимо подготовлял ее к новым мазкам. И она недовольно пожимала плечами.
Она не пришла, больше я ее не видел. Так пропал для меня финал этого эпизода двух квартирных пар.
Таких, не дотянувших до конца исследования, сколько угодно. Как бы ни был важен для них результат, они не выдерживают искуса.
Я думаю, что у многих из них составилось неважное мнение о моих способностях и знаниях. «В самом деле, ходишь к нему, к этому самому доктору, ходишь без конца, а он все еще не может определит. Что-ж это за доктор?
Но куда они исчезают? Ведь удостоверения-то им нужны? Конечно, нужны. Поэтому, уйдя от меня, они обращаются к другому врачу, идут в другую амбулаторию. И очень часто бывает так, что там они в два счета получают просимое, как, например, это было с женой студента, члена артели, о котором я вам рассказывал.
Но почему некоторые врачи сразу же выдают удостоверения в таких внешне благополучных случаях?
Что это, невежество или легкомыслие? Или точка зрения на вещи, не согласная с моей, так сказать, различие взглядов? Нет, я думаю, здесь больше всего влияние шаблона — сила традиции.
Мы, врачи, впитали всеми извилинами своего понимания убеждение, что раз триппер, значит и гонококк. Нет гноя, нет мутной мочи, а главное, нет гонококка, следовательно, нет и триппера. Чтобы найти гонококк, Надо сделать анализ мочи и мазков. Сделано. Гонококка нет, лейкоциты и прочее тоже не пугают, жалоб нет, субъективно все как бы в порядке. И вот резолюция: гонореей не болеет. Это есть так называемое недисциплинированное врачебное мышление. Ведь теперь мы знаем, что этого недостаточно, знаем доподлинно, с твердостью научной аксиомы, что сплошь и рядом гонококка нет, что мы не может его найти с первого же дня заболевания женщины, и никаких других видимых признаков нет, а между тем болезнь, может быть, на самом деле и существует.
Поэтому поиски гонококка нужно предпринимать не раз и не два в спорных случаях, а иногда целыми сериями. И не только следует стремиться открыть его самого, а и те следы, которые он оставляет в глубине органов. Если даже микроба нет как будто налицо, то найденный след достаточен, чтобы выдать возбудителя с головой.
Все эти сомнения и настойчивость являются достижением лишь последних лет. А машина мышления у некоторых работает по-привычному, идет преимущественно по проторенным путям, пользуется установленными формулами.
Этим злополучным гонококком, нужно сказать, положительно заражена психика больных. Все посетители городских амбулаторий слышали или читали о нем. Гонококк — это возбудитель триппера. Нет его, значит, нет и триппера, не может быть и заражения. Когда мы держим в руке исследование лаборатории, а перед нами стоит больной, уже полечившийся некоторое время, первое, что мы слышим от него, это: «А гонококки найдены?». И если нет их, раздается глубокий вздох облегчения и вздох радости.
Вначале я не придавал этим вздохам большого значения. Я говорил обычно: «Ну, надо еще поискать». И больной продолжал ходить ко мне, как ни в чем не бывало.
Но потом мне пришлось часто сталкиваться с фактами нарушения запретов, налагаемых болезнью. Внезапно у больного наступало ухудшение. Я спрашиваю:
— Не пили ли вчера вина или пива?
— Что вы, доктор, ни-ни! Разве можно?
— Странно, — говорю, рассматривая в стакане для мочи предательскую жидкость. — Ну, а насчет женщин?
— Это было, — простодушно отвечает спрошенный. — Так ведь я не с какой-нибудь, а с женой?
— Позвольте, — говорю я возмущенно, — кто же вам это разрешил? Как вам не стыдно?! Мало того, что вы себе вред причиняете, вы заражаете еще и жену.
Больной слушает меня с недоверием и затем выпаливает:
— Да у меня же нет гонококков, как я могу заразить ее?
Так было с одним, с другим, со многими. Теперь я стараюсь обращаться к анализам только в самом конце лечения, когда уже почти нет сомнений в выздоровлении, когда все уже проделано. И, получив ответ «гонококки не найдены», я еще раз напоминаю о необходимости воздержания вплоть до самого конца наблюдения.
Но откуда берется у больного эта слепая вера в гонококк? Конечно, от врачей. Врачи слишком огульно и широко подчеркивают значение этого возбудителя. Между тем, в отношении женской гонореи, например, подобная оценка отсутствия гонококка, может оказаться роковой для человеческих взаимоотношений. Этому шаблонному взгляду должна быть объявлена война, и не только в специальных лечебных заведениях, в венерологических институтах, в клиниках, но и в амбулаториях, которые и обслуживают главным образом широкие массы.
Есть еще очень важный момент, о которым приходится считаться в борьбе с венерическими заболеваниями.
Это перегруженность амбулаторий. Врачам приходится в течение пяти часов принимать 60–70 человек. Это ненормально. Значит, борьба должна вестись и за разгрузку врача, за предоставление ему возможности вдумчивого и всестороннего отношения к жалобам посетителей амбулатории.
Конечно, не должен ослабевать и натиск на человеческую беспечность, ту беспечность, которую поддерживает незнание. Широчайшие Слои населения должны быть знакомы С Опасностью мужской «залеченности», с теми последствиями для жены, для семьи, для самого носителя неликвидированного триппера, к которым эта «залеченность» ведет. Слово врача станет тогда властным и решающим.
Но самое главное, на что должно быть обращено внимание, — это невежество женщин, их неосведомленность в вопросе о гонорее. Их нужно просветить, дать им в руки компас: правильное представление о некоторых особенностях мочеполовой сферы. Тогда мимо их сознания не будут проскакивать те внезапные, неприятные, как бы скоропроходящие ощущения, которые могут вдруг появиться в начале или в течение их половой жизни. Они должны знать корни своей анатомической трагедии. Тогда женщина не будет больше препятствием в нашем желании помочь ей, тогда не будет этой торопливости, этого страха перед сроками. Нам же, врачам, это, несомненно, развяжет руки.
Все это я рассказал студенту, посетителю амбулатории. Уже было совсем поздно. Ночь смотрела в окно. Кругом, в здании поликлиники и во дворе, стояла тишина, какая-то спокойная, ясная, без шорохов. Он слушал меня молча, не шевелясь.
— Да, — закончил я, — если бы все это было именно так, тогда не было бы ни вашей болезни, ни ваших предположений об измене.
Он молчал, потом закрыл ладонями лицо и глухо сказал:
— Как это ужасно! Значит, чуть ли не к каждой женщине нужно подходить с предубеждением. Какие-то там испытания, исследования, гонококки, выделения, заражения, черт знает, о чем надо думать, когда вот здесь сердце бьется безумно и жадно любовью. Что-ж это такое? — сказал он со стонущим звуком, как бы стиснув зубы.
Я посмотрел с жалостью на его склоненную светловолосую голову.
— Это — жизнь, как она есть, — сказал я со вздохом, — какой она не должна быть и какой она, вероятно, в скором времени не будет.