От Сочи на Мацесту ходят авто: огромные, удобные автобусы. Свежие курортники ночуют здесь в прекрасном, чистом, светлом здании -- в распределителе. Дом -- в саду, в густом пахучем раю, где в зелени так много птиц, а сквозь зелень так сочно голубое небо. Чуть проснулся день,-- один за другим подплывают авто, проглатывают горстку за горсткой ласковую шуршащую толпу и аллеями, мимо каменной "Ривьеры", катят по Сочи. Сочи легок и тонок и чист, как цветной сартянский шарф, в Сочи много воздуха и солнца, в Сочи шум от морского гортанного клекота ударяется в говор пахучих магнолий, и в безмолвные южные ночи над спящим городком стоит янтарная тихая музыка. Пыльны дни, когда суета в разгаре, но не испить блаженного, строгого утра, не надышаться, не налюбоваться свежими, остуженными вечерами, когда расплываются крепкие, щекочущие запахи, когда отдыхает городок от забот дня.
Бежит гигантский, грузный, груженный до края авто, и содрогается жутко дряхлый мост,-- седая старина, вояка, державший на хребту своем десятки десятков тысяч и белых и красных войск. Теперь, говорят, сняли ему старую шершавую кожу, вделали крепкие кости, омолодили старика: не узнать! Бежит, бежит авто по широким солнечным улицам, мимо садов и скверов, мимо открытых лотков, где так много спелых абрикосов, пунцовых, как ранние девичьи щеки, много персиков, истекающих знойным соком, словно зрелым желаньем от девичьих губ. Там впереди, где уходит на гору гладкое, просторное шоссе,-- там кончится Сочи, и помчит авто мимо старейших санаториев, мимо богатейших, великолепнейших дач изгнанных баронов, угробленных банкиров, покойных господ--теперь в этих дачах лечат рабочих: каково, знать!
Путь до Мацесты -- двенадцать верст: двенадцать верст незабываемых первых впечатлений, когда от восхищенья замирает дух.
Есть две Мацесты -- Старая и Новая. Мы на Старую, а Новую видим только на перепутье. Источники серные на Старой, а сюда, в ванны, воду подают трубами. И весь путь по большому шоссе и по горным тропкам -- все идут, и едут, и идут, словно паломники, на серные ванны: это те, что лечатся помимо санаториев. Ползут из ближних и дальних дач, из домов отдыха, из отдельных квартир, из глухих аулов, с гор,-- спускаются в черных мохнатых папахах, черных бурках горцы, сверкают спелыми маслинами глаз, то на конях, то пешие пробираются на Мацесту и там, где-нибудь в тени, выстаивают часами, ждут свою очередь. Далеко кругом знают целебную силу мацестинских вод. Уж давным-давно дикие горцы почитали как священные эти серные источники и ходили на поклон неведомому духу, что в этих вот серых скалах и темных пещерах, где бегут серные струи,-- оплодотворял живительной силой священные воды Мацесты.
Бежит, все бежит авто, минуя дачи, санатории, мелкие домишки поселян, обгоняет путников, кружит по скатанным излучинам шоссе, а шоссе и гнется и вьется, срезается нежданными срывами на морскую зыбь, всекается в стойкие стены чащи, то вдруг затеряется в темной пасти лесов, то вспыхнет сквозь зелень глянцами, как обнаженная прелесть загорелой здоровой груди -- в зеленых глазах тихого моря.
За тупым углом скалы -- дорога круто вверх. Справа -- в зелени горы, слева -- бесшумная голубоглазая Мацестинка. Не верьте кротким заводям светлых девичьих глаз -- горские девушки знают страсть, которая испепеляет сердце.
Не верьте голубой тихоструйной Мацестинке -- в горные ливни сносит она мосты, сцапывает, как муху, грузного, тупого, могучего быка, крутит его в пучине. Напруженная страстью и силами, мчится она, победоносная и гордая, смело и щедро плещет мутные волны на скалы, на эти скалы, что смотрятся гордо теперь в ее покорные, чуть звенящие голубые глаза.
В запахи гор, лесов и трав вдруг ворвалась чужая, острая волна. Вмиг в ладонях скрылись лица, веселым невысмеянным смехом вспыхнули глаза. Мы глянули вниз. В светлые воды Мацестинки впивались серные струи, и ложе реки было бледно: выела едучая сера замшелую покатость дна.
Улыбнулись приветливо сквозь иглы колючих сосен белые, легкие стройки, вскрикнул приветно авто на последней аллее и с бурлящим, сдержанным ревом вплыл в распахнутые ворота Мацестинского парка: стоп!
Недоверчиво, сомкнуто держимся кучкой в чужом потоке "курболов" -- курортных больных; назавтра мы сами, влившись в этот поток, станем глазеть на приехавший новый авто, откуда сползет так же подозрительно новая горстка людей.
Тащат вещи санитары, как белые кошечки, обнюхивают нас ласковые сестры; глядят в упор спокойными серьезными глазами молодые врачи. Мы смелеем.
В приемной держат мало, разводят по белым кельям-комнаткам: начинается санаторное житье.
День за днем -- новые люди, день за днем крепнут силы, врастаешь, как дерево в землю,-- в эту новую жизнь, и в ней, как во всякой жизни, свои тревоги, свои радости: жизни бесстрастной нет нигде, про нее только зря говорят врачи Санупра. В этих радостях-тревогах обрастаешь друзьями, а то и недругами; какою-то неведомой силой расшибаются или сплачиваются в грудки люди, и каждая грудка живет своей особой жизнью: смыкаются в целом потоке только на общих походах, да и тут не всегда.
В Мацесте два санаторных корпуса: главный на горе -- этот стоит, как белый замок, и в вечеру, когда горит в огнях, виден издалека; второй корпус -- на речке, внизу, зовется Кулешевкой, а прозывается Лягушевкой -- вечерами там стоном стоит лягушечий кряк.
День санаторный, что деньги в купецкой мошне,-- сосчитан точно: каждому часу свое назначенье, каждый час на ответе. Утром, в семь, на ногах. А дальше -- весь день, через час, через два -- трамбуешь шипящий протестом живот: кормежка на зиму. В семь -- на ногах и -- опрометью к ваннам. Там висит заповедный листочек: очередь на купанье. Были молодцы, страдавшие бессонницей, прибегали сюда чуть не с солнцем, чтоб только побить рекорд, записаться первому. Бывали и споры, бывало и чуть не в драку: нервные -- один ответ! Рассыпались по зелени парка, ютились по скамейкам, отсиживались по ступенькам -- ждали сестрицу с карандашом, с билетиками. А когда приходила, штурмовали лихо.
-- Мне деревянную. Ой, сестрица, мне врач прописал деревянную!
Происходили споры, скандальчики, и тут сестрицу всячески околпачивали, устраивали всевозможные шахер-махеры, надували, ласкали, припугивали. А всего и спору из-за того, что ванна деревянная подлиннее других на пару-другую вершков. Чудны, господи, дела твои на этом свете -- не знаю, как на том!
В ванне сидишь -- чистая лафа. Из ванны вылезешь -- багров, как свекла. После ванны два часа отдыхать (плоховато на этот счет -- первый из сотни, каюсь, грешник: редко отдыхал).
Сказать надо правду: многое к концу переменилось, нравы ушли вперед, пропал и заповедный листочек, крепко вправили и нас, сердешных, в санаторную оправу. И мы не то что браниться -- благодарили, курболу всегда приятна плетка, и чем она жестче, тем он ее больше хвалит.
Посиди вот тут на приступках -- посмотри, кто идет по ваннам, что за народ.
Эти вот шестеро -- донцы из рудников, они полжизни живут под землей, они в восемнадцатом били Каледина, в девятнадцатом отбивали Деникина, теперь они бьются за высокую продукцию. Прислепы в щелках мутные глаза, сух хруст в трескучих коленях, бледно-серы, словно заспаны, истомленные лица: думают месяцем вытравить то, что копилось десятками лет -- недуги.
Вот этот, что на костылях, еще вовсе молод: тридцать четыре года! Ты дал ему пятьдесят? Ну что ж: посиди и ты восемь лет в сырой одиночке, вынеси эти тупые жандармские побои, голодай пятнадцать дней и снова, все снова целые годы распинайся на скользком полу тюрьмы... Посмотри на эту сморщенную, как гриб, клохчущую глухо старушку: ткачиха, кажется, с Орехово-Зуева, сорок лет журчит на производстве! А эти, видишь: вон бьется в вечной судороге рука, после ран и контузий она в параличе; вон голова мотается словно игрушечная,-- над ней в бою грохнул снаряд; или этот, с блуждающим дико, опустошенным взором: его по горло зарыло землей; или вот что в кресле, у него иссыхают ноги: он потерял их в мокрых окопах, в осеннюю стужу. Встань и поклонись им: это мученики, чьими силами и чьей кровью жива советская земля! То на полях Украины сражались с немцем, с Махно, то на Белом море брали на мушку английское коршунье, то по Сибири гнали Колчака. И куда ни глянь -- все это рать бойцов -- ткачи, горняки, литейщики, батраки из деревень, мученики польских застенков: что человек -- то целая книга!
И дивные совершаются дела: на глазах у тебя выползают калеки из кресел, костыльники бросают свои костыли, наливаются жизнью, здоровьем хилые человеческие скелеты.
Не разгадана еще сила мацестинских вод, бьется над этой тайной много больших заботных голов, но и то, что добыто острой мыслью,-- служит великую службу человеку.
Мацеста кругом в горах -- потому в ней так тихи, безветрены дни, величавы покорные горные ночи. Здесь ни удушья, ни зноя -- здесь над ущельем ходят легкие волны горных дыханий, целомудренно чистых, как дыхание младенца.
По голубому, глубокому небу любят легкие пушинки облаков сплетаться в кружевные хороводы, и те хороводы низко парят над горами, целуя влажным поцелуем густые зеленые кудри лесов.
-- Ишь денек какой выдался осторожный... Метко сказано: эту сонную прохладу как же назвать иначе?
-- Товарищи, а ну на Орлиную гору!
-- Как на Орлиную? Мы же после обеда... мертвый час...
Над чудаком-новичком посмеялись, объяснили ему, что послеобеденные часы потому и мертвыми зовутся, что в санатории мертво, нет ни души по кроватям.
(Ох, ушло и это времечко: дознались врачи, нарушили нашу волю!)
Долги ли сборы, мы через пять минут на ходу. Как только из дверей санаторных -- в гору, в лес. И поплывет, развиваясь, дорожка, то собачонкой подобострастной визжит и юлит под ногами, то строгой стрелой взлетает вверх: сухая, точная, неразговорчивая. Густы леса Мацесты, много в них тени и влаги, соком густым исходит тучная зелень. Слева, совсем бы, казалось, рядом -- гора Ахун: она владычица всех вершин, она лесистым скатом держит крен до самого моря.
Вверх, вверх, все вверх тонкой и легкой ладьей уплывает тропа. Уж потны груди, дыханье часто, сердце колотится: чит-чит-чит! А так бы хотелось скорей до цели. Лежит по пути сваленный в бурю гигантский бук: ранила молния в самое сердце красавца гор, и он повалился, ударом сраженный, ударился оземь хребтом, пропаленным насквозь, и вот все хилеет, хилеет, гниет на глазах у цветущих собратьев, проеденный червями в сердце, иссохший в труху.
На этом покойнике мы отдыхаем, копим силы, смиряем сердца и снова, теперь уж до самой горы, шагаем, подобны паломникам, настойчивым, медленным ходом. И вот на скале: за этот ствол возьмись руками, голову в пропасть чуть запрокинь и увидишь там где-то, в черном зияющем дне -- темно-зеленый просвет дикого озера.
Из острых расщелин скал водопад гневно срывается в пропасть, и шум его горным раскатным эхом доносится к нам наверх, на скалу. Слеты и срывы гор заросли одичалой хвоей; хвойная заросль тёмным пятном пропадает в глушь бездонной пропасти, без птиц -- молчаливая.
Мы вырываем булыжник, дружным усильем толкаем вниз, затаим вздох и долго, долго слышим, как мчит он на дно и скачет, минуя уступ за уступом, все тише, тише, тише--пока не замрет гул, пропавший в песнях водопада. Потом мы на каменных плитах и на этих стволах, что над пропастью свисли, чертим каждый любимое имя. И когда насытится сердце красотой -- благодарные, счастливые, усталые,-- той же горной тропой возвращаемся к дому.
Уж вечер. Пало лиловыми тенями небо на зеленый шатер. Остывает медленно жизнь, прилипают к ветвям птицы, ложится зверь: один ложится, другой, полуночник, точит тонкие когти о звонкие зубы. Наливаются сонным туманом небесные очи -- скроются скоро они за темные своды ночных ресниц, а на высоком и ясном челе небесном проступит в мерцанье золото звезд, окропится янтарными брызгами строгий, холодный свод.
За большими столами стучит домино, щелкают карты, чмокают шашки, и тихо опасным шахматным полем пробирается глупая, тупая тура.
У рояля густо сбились певцы, хор собирали наспех, пели не очень складно, но сердце измучено было немало в печальных мелодиях песен Украины, много попорчено крови на буйстве наурской лезгинки, выпито много истомы в русской раздольной песне.
Нежно и ласково байковой темной шалью укутала ночь обнаженное тело земли.
Спит Мацеста. А над ней, в высоте, над вершинами спящих гор, под янтарным шатром небес проплывала с открытым взором южная ночь.