Жизнь в Сегельфосском имении складывалась при новых господах несколько иначе, чем прежде. Будничные дни протекали теперь в более высоком плане, на большем расстоянии от деревенского люда. Гордон Тидеман проделывал в экипаже короткий путь от дома до лавки и обратно, и кроме этого приобрёл ряд других барских замашек. К чему, например, надевал он в жару, во время этой непродолжительной поездки, жёлтые перчатки? Он купил себе маленькую нарядную моторную лодку, хотя вовсе не нуждался в ней, исключительно для того, чтобы выезжать навстречу почтовым пароходам и показываться путешественникам, в то время как он перекидывался словами с капитаном. Да и было на что посмотреть, — он был высоким и статным человеком, цвет его кожи и волос был тёмен по-иноземному, нос с горбинкой, глаза сверкающие, узкий и твёрдый рот. Он всегда был красиво одет, и его башмаки сияли. Нет, он был другим, чем Пер Из-лавки или Теодор Из-лавки.
Пока был жив его отец, артели ежегодно выезжали в море, — каждая артель в свой фарватер; нередко — дважды в год: осенью, перед Лофотенами, и весной, после них. Рыбный промысел — ловля сельдей и засол их — были тем, что прежде всего интересовало его и давало крупные доходы. Но вовсе не этому учился Гордон Тидеман в школах и путешествиях, он знал слишком много о ведении книг, о биржевых курсах и иностранных расчётах, — о вещах, которые не имели ровно никакого значения в его деле. Какая польза была от составления прекрасных и точных счётов мелочной торговли, когда она отнюдь не приносила тех доходов, что крупная удача и везение в рыболовном деле? Он содержал даже коммивояжёра для поездок в города северной Норвегии, но особенной выгоды от этого не имел. Однажды он попросил его к себе в контору и указал ему на стул. Шефом он был вежливым, но сдержанным.
— Дела не особенно блестящи, — сказал он.
— Да, как будто бы.
— Последние образцы могли бы продаваться успешнее. Я говорю о шёлковых кимоно.
— Да, — отвечал коммивояжёр, — но люди только головой качают, глядя на них.
— Это товар от самых лучших фирм.
— Народ предпочитает спать в бумажных рубашках. Это старая история.
— А как идёт дело с шерстяными платьями? — спросил шеф. — Ведь это сейчас самый модный товар.
— Да, — отвечал человек и покачал головой. — Но дело в том, что дамы предпочитают шёлк. Шерсть внизу и шёлк снаружи, — добавил он и засмеялся.
Шеф в ответ на смех поморщился.
— Вообще дела идут плохо. Тут что-нибудь не так. У вас достаточно денег для представительства?
— Я имею всё, что полагается нам всем в разъездах.
Тогда шеф вдруг сказал:
— Но вы сами могли бы одеться получше. Вы бываете у купцов вот в этом платье?
— Этот костюм почти что с иголочки. Предыдущий был, пожалуй, немножко узковат, но этот...
— Откуда он у вас?
— Из Тромсё, из самого лучшего магазина в Тромсё.
— Вам следовало бы набить на ваши чемоданы с образчиками медные углы, — сказал шеф.
Человек разинул рот:
— Вы считаете это необходимым?
— Пожалуй. Мне пришло это в голову. Но дело не только в чемоданах и в костюме, — всё зависит от манер. Не знаю, понимаете ли вы, что я хочу сказать. Думали ли вы когда-нибудь о ваших манерах? Вы являетесь представителем крупной фирмы, и так и должны себя держать. Эта ваша рубашка и этот галстук, — простите, что я об этом говорю!.. — Тут шеф кивнул головой и дал понять, что он сказал всё, что хотел.
Но, вероятно, этот человек был слишком плохо воспитан или не имел такта: он не догадался, что должен уйти. Он сказал:
— Дело в том, что на этом пути нам часто приходится самим таскать чемоданы. Иногда нельзя бывает получить место в каюте на пароходе, и мы пользуемся моторной лодкой. При этих условиях трудно всегда быть нарядным.
Шеф молчал.
— Иногда мы грязными приезжаем к месту назначения.
Шеф прекратил разговор:
— Хорошо, подумайте о том, что я вам сказал. Тут что-нибудь не так...
Впрочем, Гордон Тидеман вовсе не был только франтом или шутом; его учили, что одежда и галантное обращение имеют большое значение, но это не сбило его с толку. Поэтому он сразу последовал совету матери и занялся приготовлением неводов для ловли рыбы.
Такая мать во многих отношениях клад. Она могла бы быть сестрой своих детей: все ещё молодая и красивая, она смеялась и не утратила жара в крови, но при этом была деловой и практичной. Про неё говорили, что она была несколько распутна в первое время своего замужества, потому что муж был не по ней, но ведь уже много времени прошло с тех пор, и всё забылось. Её звали Старой Матерью, но это было глупое прозвище. Это только её муж, Теодор Из-лавки, состарился раньше времени и покончил расчёты с супружеством и жизнью. Она сама была всё та же.
— Если ты хочешь отправлять суда, кто у тебя будут рулевые? — спросила мать.
Гордон Тидеман был куда как горазд писать, он составил список всех прежних рыбаков отца.
— Ты записываешь каждый пустяк, — сказала смеясь мать. — У твоего отца все они сидели в голове. Как! Ты и Николая записал? Да ведь он умер на днях.
— Ну что ж, тогда мы вычеркнем его имя и вместо него запишем На-все-руки.
— На-все-руки слишком стар. Нет, тебе следует подобрать молодых рыбаков.
— Он хоть и стар, но ловок и вынослив. Я считаю его вполне пригодным.
— Мы не можем обойтись без него в усадьбе.
Старая Мать хорошо знала На-все-руки и очень ценила его сообразительность; она несколько раз разговаривала с ним и выслушивала его мнения. Это был старый моряк или бродяга, который однажды пришёл и попросил работы. Он был худой и подвижный, много скитался по белу свету и умел рассказывать. Когда его спросили, откуда он пришёл, он ответил: «Отовсюду». Но где же был он в последнее время? «В Латвии».
Шефу он понравился. Разговор происходил у него в конторе; незнакомец положил свою шапку на пол у дверей и стал навытяжку. В нём чувствовалась дисциплина, и это пришлось по вкусу Гордону Тидеману. Он знал толк в вежливом обращении, любил также помочь другому; однажды он нашёл должность на складе для одного юноши из Финмаркена4 только потому, что тот играл на скрипке. Мальчик сделался потом приказчиком в мелочной лавке.
Теперь перед ним стоял человек более крупного калибра.
— Как вас зовут?
Тот назвал себя; впрочем, ему давали всевозможные прозвища всю жизнь, поэтому имя ничего не значило для него, — добавил он.
— А что вы умеете делать?
— Да всё понемножку, я, так сказать, мастер на все руки. Я буду делать всё, что вы мне скажете, может быть даже немного сверх того.
— Это здорово! — сказал улыбаясь шеф.
И он не раскаялся, что взял себе на хлеба этого человека. Оказалось, что старик мог быть полезен при самых различных обстоятельствах. Так, когда однажды начался пожар, загорелась сажа в трубе, он потушил его, всыпав в трубу ведро поваренной соли, — чёрт возьми, он словно заговорил огонь. Ему поручили наблюдение за мясорубкой, за машиной для выжимания белья и за катком для белья, и он заново отремонтировал их. Он по собственному почину принялся чистить и полировать лодки и снасти, покрыл цементом невзрачный и тёмный свинарник и превратил его в светлое и приветливое жилище. «На-все-руки! иди сюда, помоги нам!» — кричали ему, когда окно почему-либо не закрывалось.
Впрочем, он был, кажется, религиозным, потому что он иногда крестился и вёл тихий образ жизни. Не слышно было, чтобы он горланил, или распевал по дорогам дикие песни, или стрелял ни с того ни с сего из револьвера.
В Сегельфосском имении стали рождаться дети: за три года двое детей, а потом и ещё. Удивительно, сколько старания и какая плодовитость! Молодая жена была высока и гибка, как змея, и вдруг у неё появлялся круглый живот, можно сказать — внезапный живот. Молодые, безумные люди, они не могли забавляться любовью без того, чтобы тотчас же не зарождались дети. Старая Мать качала теперь внучат, и у неё осталось мало надежды потешиться самой.
Рождались дети и в избах, в маленьких дворах вокруг, люди рано вступали в брак и сразу становились бедными; да и нечего было ожидать другого. Впрочем, они и не ждали. Так, Иёрн Матильдесен, которого так звали потому, что неизвестно, кто был его отцом, женился на девушке Вальборг из Эйры. Они не имели ни клочка земли, ни денег, чтобы жить, по-человечески, и только немного одежды, которую выпросили в разных местах, но они все-таки поженились и жили в лачуге.
— Зачем ты это сделала и не пожалела себя? — спрашивали люди.
— А лучше разве было доставаться каждому? — отвечала Вальборг.
— Но ты красивая, — говорили они, — и тебе только девятнадцать лет.
— Это правда, но ко мне начали приставать сразу после конфирмации...
Иёрн и Вальборг выпрашивали милостыню и, вероятно, воровали слегка; во всяком случае за ними присматривали, когда они появлялись в городе и заходили к торговцам.
— Ну, что же вы купите сегодня? — спрашивали насмешливо купцы.
— А разве к вам и зайти нельзя? — говорил в ответ Иёрн. Когда его оставляли в покое, Иёрн справлялся, сколько стоит красная с зелёным материя, которая бросилась ему в глаза, или полфунта американского сала.
— Но какой смысл называть вам цены? — ворчали иногда торговцы. — Всё равно ничего не купите.
— А разве уж и спросить нельзя? — говорил в ответ Иёрн.
Жалкую жизнь вели Иёрн и Вальборг, но у них по крайней мере не было детей, — нет, к сожалению, у них не было даже детей.
В соседних дворах были дети, — единственное, чего было достаточно, — и это было божие благословение. Без детей целыми днями и годами не услыхать бы смеха, не было бы маленьких ручек, которые просили опоры, не задавались бы странные вопросы. Вообще же было пустынно и бедно во всех дворах. Осенью случалось зарезать овцу, слава богу, была картошка в доме и достаточно молока в хлеву, и казалось, что хорошо тем, кто владеет двором да ещё тремя или четырьмя коровами, кроме лошади и мелкого скота. Но принадлежало ли это им на самом деле? Во-первых, они были должны за всё, что имели во дворе; к тому же у них были долги по заборным книжкам у торговцев в городе, они не выплачивали налогов и жили в развалившихся домах. Корова или пара овец, принесённые в жертву в счёт огромного долга, не спасали положения, и если не удавалась лофотенская ловля, они опускались ещё ниже. Им нечем было похвастать перед Иёрном и Вальборг, когда эти побирушки выходили нищенствовать. Поэтому-то один бедняк охотно помогал другому, давая полмешка картофеля или кринку молока и таким образом избавляясь от обязанности жалеть. Люди так охотно оказывали друг другу помощь, что это должно было радовать ангелов.
Приличные, обыкновенные люди — все одного уровня. Несмотря на близость города с его должностными лицами и новыми модами, уклад их жизни был удивительно ветхозаветен. А кроме должностных лиц в городе, были ещё господа из Сегельфосского имения, которые задавали тон. Но нет, деревенский люд жил, как выучился жить с незапамятных времён, и очень неохотно перенимал то белый галстук, то новый сорт табака для трубки.
Взять хотя бы сараи для лодок, которые, конечно, были всё те же, что и во времена короля Сверре, и тогда ещё соответствовали назначению. Стены были — осиновые да берёзовые жерди, а крыша — берёста да торф. И если кто-нибудь находил, что стены этих сараев должны быть плотнее, то оказывалось, что именно плотнее-то они и не должны быть: их должно продувать насквозь, чтобы паруса и снасти, висевшие внутри, могли просохнуть к следующей ловле. А огромные деревянные замки на дверях сараев с длинным доисторическим ключом, — никакого железа, и ничто не ржавело. Когда замок и ключ сгнивали, тотчас мастерили новые; это не стоило ни одной копейки, лишь немного времени для ловкого человека, — забавное вечернее занятие.
Эти люди были прилежны по-своему, хотя никогда не торопились. В подходящее время года запасали дрова на зиму или ловили рыбу. Дети пасли скот или делали, что придётся, ходили по ягоды, часто в дурную погоду и в осенний холод, нередко отсутствовали весь день и ничего не ели. Морошку и бруснику продавали в городе и приносили выручку домой. Они рано приучались довольствоваться малым, и это не приносило им вреда. Их матери и сёстры были заняты работой в хлеве и в доме; они пряли шерсть и ткали её на станках, получалась чудесная, крепкая ткань для белья и для платьев; они окрашивали пряжу в разноцветные цвета и ткали в клетку и в полоску, яркие юбки для девочек и для себя, — нет, они не завидовали никому на свете, они нарядными ходили в церковь.
Люди малого достатка и бедные люди, они были довольны, они привыкли к этой жизни и не знали никакой другой. Часто в избах дети смеялись, по пустякам, конечно, но и взрослые охотно принимали участие в веселье. Это было большей частью вечером; нередко тогда заходил какой-нибудь сосед, хотя бы Карел, тот самый, который так складно пел песни, или же Монс-Карина, — она жевала табак, как мужчина, но не хотела в этом признаваться. Дети часто надоедали Монс-Карине: они подсовывали ей под руку обрывок кожи или лоскуток вместо табака и потом прыскали со смеху. Зато, когда приходила Осе, к веселью примешивалось чувство страха. «Мир вам!» — говорила она, когда входила, и — «Оставайтесь с миром!», когда уходила, но она слыла опасной.
Эти люди верили во всяких троллей, подземных духов и привидения. То кому-нибудь снилось что-то, или слышалось предостережение, или чудилось что-нибудь дурное и непонятное. Был один человек, которого звали Солмундом; он возил дрова из леса, и возил до тех пор, пока совсем не стемнело. Как раз на последнем повороте перед домом, когда он шёл за возом, он увидал вдруг, что у него на возу с дровами сидит женщина. Он понять не мог, откуда она взялась; во всяком случае дело было нечисто, и он стал молиться за себя и за лошадь. Когда они стали подъезжать к дому, лошадь его остановилась, вероятно, женщина уколола её чем-нибудь, а сама соскочила с воза.
— Осе, это ты? — спросил он.
— Да, — отвечала она.
— Что тебе надо от меня? — спросил Солмунд.
— Я хочу, чтобы ты взял меня, — отвечала Осе.
— Этому не бывать, — сказал он. — Прочь с дороги! Чур меня, чур!
— Ты поплатишься за это! — отвечала Осе.
С того дня лошадь стала всего бояться, а бедный Солмунд — ждать судьбы.
Осе была высока ростом и смугла; говорили, что отец её был цыган, а мать — лапландка. Она пришла в лопарской кофте, длинной, как юбка, держалась гордо, выступала, как царица, и говорила медленно и серьёзно. Она до сих пор была ещё красивой женщиной, но очень грязной, а несколько лет тому назад была, вероятно, очень хороша и лицом и сложением. Она считалась лопаркой и была одета, как они, но на её кофте не было ярких вышивок и всякой другой пестроты, как обычно бывает на лопарских кофтах; это была спокойная, коричневая одежда. Только с левой стороны на поясе у неё висели всевозможные побрякушки: ножницы, ножик, принадлежности для шитья в виде костяной иглы и жилы, вместо нитки, трубка и табак, кремень и трут, серебряные монеты и таинственные штучки из кости. Осе постоянно скиталась, бог знает, когда она спала. Она бывала и в Южной и в Северной деревне в один день, хотя никогда не торопилась.
Вдруг она появлялась посреди избы. Когда приходила Осe, дети умолкали и забивались в углы. Она приходила без всякого дела и ни о чём не просила, но хозяйка всегда давала ей несколько зёрен кофе или щепотку табаку, чтобы задобрить её. Хозяин из вежливости спрашивал, откуда она идёт и куда держит путь, и получал должный ответ. Он мог также спросить:
— Слыхала, Солмунд и его лошадь упали вчера в водопад?
— Да, — отвечала Осе, но с таким видом, будто эго вовсе её не касалось.
— А разве Солмунд не знал, что на такой лошади опасно ехать так близко от водопада?
— Ты спрашиваешь меня, а я собиралась спросить тебя!
— А бедный Тобиас, у которого был пожар на той неделе, — ты ничего больше не слыхала о нём? Ты ведь ходишь повсюду и встречаешь людей.
— Ничего, — отвечала Осе.
Она сидела с отсутствующими глазами и думала о чем-то своём, иногда бросала взгляд карих глаз, зловещий и непроницаемый. Что её занимало, о чём она думала? Может быть, ни о чём, просто от природы была меланхолична, а может быть, томилась любовной тоской. Она не была замужем и жила в хижине у древнего лопаря, который никак не мог быть её любовником. Осе, вероятно, всё ещё была невинной девой, тридцатилетней с чем-то невинностью и все ещё красивым созданием. Странная она была. Она говорила на хорошем местном наречии, но медленно, и умела делать многое, чего не умели другие лопари. Осе была не без способностей. Хотя читала она с трудом, а писать совсем не умела. Если случалось ей принять участие в вечеринке и её угощали, она охотно пила водку и могла выпить много, не пьянея. Она вставала и говорила:
— А теперь мне, пожалуй, пора дальше.
— Да ты и так придёшь вовремя, — из вежливости говорил хозяин.
— Мне надо в Северную деревню. Там ребёнок опрокинул на себя котёл с кипятком.
Хозяйка в ужасе восклицает:
— Тогда тебе надо поспешить, тебе надо поспешить!
— Я приду как раз вовремя! — говорит Осе и кланяется. — Оставайтесь с миром!
Хозяйка провожает её и держит что-то в руке, а руку прячет под фартуком. Когда она приходит обратно, муж напряжённо глядит на неё и спрашивает:
— Она не плюнула?
— Нет.
Все в доме с облегчением вздыхают, дети опять начинают шалить и дразнить друг друга:
— Ты здорово побледнела, — говорит старший брат маленькой сестричке.
— Я?! Я могла бы подойти и потрогать её, — хвастается сестра.
Но нет, Осе была слишком таинственна, маленькая сестричка не посмела бы дотронуться до неё, сделать это не посмели бы даже взрослые. Справедливо или нет, но про Осе говорили, что она может ворожить, может вылечивать животных, а иногда и людей, и приносить несчастье тем, у кого плюнет на пороге. Она окружала себя тайной: «Я приду как раз вовремя!» Люди, которые верили в её искусство, присылали за ней, никто не смел ей противоречить, все боялись попасть в немилость.
— Замолчи! — сказала мать. — Не говори об Осе! Может быть, она стоит неподалёку и все слышит сквозь стену.
— Я говорю только, что сестрёнка боялась, — бормочет мальчик.
Другие дети вмешиваются, они заступаются за самую маленькую:
— Уж скорее старший брат сам струсил!
Потом они все злорадно смеются, и старший брат развенчан.
Они ссорились и мирились, были врагами и друзьями, вместе делили и горе и радость. Благословение сопровождало детей. «Что очаг без детей? Одинокий костёр в пустыне. Нет средств, чтоб иметь их? Средства найдутся!» — думали родители. Если детей кормили, и не настолько плохо, чтобы это отражалось на их росте и здоровья, то жилось им всё-таки скудно, в особенности плохо было с одеждой; впрочем, им не вредило, что они зябли и зимой и летом. Что касается жилья, то и в этом отношении требовательность была невелика. В дождливую погоду, весной и осенью, протекали все торфяные крыши, и под капель приходилось подставлять посуду. Хуже всего было на чердаке, где спали дети. В постель к ним ставили чашки и лоханки, и если им случалось опрокидывать их во сне, поднималась возня, — кто сердился, а кто смеялся. Но разве эта дождевая вода в постели угнетала или обездоливала их? Под конец они научились терпеливо переносить беду и засыпали опять, а утром было что вспомнить. Они привыкли к протекающим торфяным крышам, они не знали других.
Каждую субботу полы оттирали песком, и они становились белыми. Отцу и матери казалось даже, что кто-то посыпал их крошеным можжевельником, но вряд ли это было возможно. «Ну, что за девочки! Благослови их господь. Так и есть! Они по бездорожью ходили в лес за можжевельником, мелко нарубали его и посыпали к празднику пол». От тепла можжевельник благоухал свежестью и цветами, и в каждой ягодке был крест. Что этим хотел сказать господь? Можжевельник — особенное растение, оно годно не только для посыпания пола; если хотели, чтобы в горнице хорошо пахло, то зажигали ветку можжевельника и размахивали ею в воздухе так, чтобы она только тлела. Когда мать собиралась мыть посуду из-под молока, она отваривала можжевельник и мыла кринки этим отваром.