Хольм был, впрочем, не только чудак, он был разносторонний человек. Весёлый и задорный, несколько небрежный в одежде, — в одном башмаке толстый шнурок, в другом тонкий, шляпу носил годами. Внутренне сильный и добродушный, целое море всевозможных причуд, впрочем, порою он раскаивался в дурных поступках, которые совершал.
Он мог висеть на трапеции, управлять лодкой и вместе с тем отлично лазил по горам, и в таких случаях не остерегался и не щадил своих сил. К тому же он любил делать длинные прогулки по окрестностям, верно, чтобы размять кости, или просто от скуки; он близко сходился с людьми и любил слушать их россказни. Так, например, о человеке, который съехал в Сегельфосский водопад, да так там и остался. Это было весной. И человек и лошадь свалились в водопад, но, спрашивается, зачем ехал он так близко к краю на молодой лошади? Никто не может этого понять, и ленсман говорит, что это тёмная история.
— По-моему, — говорит рассказчик, — было бы ещё понятно, если б он ехал на санях, но у него была тележка; вероятно, когда он стал сворачивать на крутом подъёме, задние колёса соскользнули и потащили за собой лошадь. Так я думаю. Но, впрочем, многое остаётся неясным в этом деле, говорят, что у него недавно была Осе и плевала на пороге. Можно было бы Осе вызвать в суд и допросить, но ленсман не захотел иметь с ней дело. Видно, тут ничем не поможешь. А семья осталась. И как они беспросветно бедны, жена и четверо детей! А кормилец и лошадь пропали. Теперь двое старших ходят и нищенствуют сами по себе, а мать с младшими — сама по себе. Вы бы, пожалуй, могли им помочь, аптекарь!
— Конечно, конечно, — говорит Хольм. — Если б я только... Ах, это ужасно!
— Может быть, вы бы поговорили с кем-нибудь?
— А как звали этого человека?
— Да, видите ли, это всё равно, что произнести хулу — назвать его.
— Как так?
— Потому что нет такого человеческого имени.
— Да как же его звали?
— И не говорите!.. Солмунд!
Ему очень бы хотелось помочь как-нибудь сиротам Солмунда, но что мог сделать аптекарь в Сегельфоссе? Разве только совершать прогулки, встречаться с людьми, слушать их россказни и опять возвращаться домой. Что он представлял собой? Ничего. Он мог раскладывать пасьянс, читать книгу.
Но, впрочем, он умел играть на гитаре, и мастерски!
Жена почтмейстера, которая знала в этом толк, уверяла, что она никогда не слыхала такой игры. И он пел при этом, правда, тихо и несмело, как бы стыдясь, но всё же без срывов и музыкально. Впрочем, и почтмейстерша тоже не могла петь, но это не мешало им музицировать и находить в этом усладу: она играла на рояле Моцарта, Гайдна, Бетховена, он на гитаре — песни, баллады, — одним словом, музыка и искусство даже на жалкой гитаре.
У него была привычка кокетничать своим пристрастием к вину: Хольм уверял, что он никогда не осмелится играть перед почтмейстершей, кроме как в состоянии, которое она должна извинить ему. Это было своего рода хвастовство, застенчивость, может быть, желание подчеркнуть, что он не буржуа. Он любил общество почтмейстерши: она долго жила среди художников и с ним хорошо ладила, они играли, говорили и смеялись, Хольм был на редкость занимателен. Он был пьян вовсе не всегда, скорее — редко, и если он иногда и приходил к ней, забежав перед тем к своему земляку Вендту в гостиницу, то не становился от этого менее красноречив или находчив, — наоборот. Впрочем, и фру не отставала, отнюдь нет, эта маленькая хорошенькая дама, гибкая, как ивовая ветвь. Они могли вести самый невероятный разговор, увлекаться флиртом, до того своеобразным, так долго играть с огнём, что, бог знает, пожалуй, мог бы возникнуть и пожар.
— Пожалуй, не без того, что я люблю вас, — говорил он, — но ведь вы же не захлопнете перед моим носом дверь по этой причине?
— Мне и в голову не придёт, — отвечала она.
— Да, потому что я ничтожество. И ведь моя наружность вас не соблазняет?
— О, нет! По-моему, мой муж красивее.
— Да, но он никуда не годится, — говорит Хольм, качая головой.
— Он любит меня.
— Да, я вас тоже люблю. Я подумываю, не начать ли мне делать пробор на затылке.
— Ну, нет! Нет, в таком случае я вас предпочту таким, каков вы теперь.
— Неужели?
— Потому что нельзя сказать, чтоб вы были некрасивы.
— Некрасив? Я просто-напросто был бы красив, если б не мой уродливый нос.
— Представьте себе, а я нахожу, что нос у вас большой и красивый.
— Вот как! А знаете ли вы, о чём я думаю? Я думаю, что мы услышим отсюда, когда муж ваш начнёт подниматься по лестнице.
— Ну и...
— Ну, и что я успею вас поцеловать задолго до того.
— Нет, — говорит фру: она не согласна.
— Но это почти неизбежно, — бормочет он.
— Что бы я ему сказала, если б он застал нас?
— Вы бы сказали, что читали книгу.
— Ха-ха-ха! Какая дерзость!
— Я бы поцеловал вас осторожно, как будто это запрещено.
— Это так и есть. Я ведь замужняя женщина.
— Я этого не думаю. Вы молодая, очаровательная девушка, и я воспылал к вам любовью.
Фру говорит:
— Трудно заметить в вас эту любовь, в особенности, когда я знаю наверное, что её нет.
Хольм: — И это после всего, что я сказал вам?!
— Сказал? Ничего не было сказано.
— Да вы с ума сошли! Правда, я не сказал, что умру на вашей могиле, но об этом вы и сами могли догадаться.
— Давайте поиграем ещё немного, — говорит фру.
— Ни за что! Теперь я возьму вас! — говорит Хольм и, встаёт.
Но фру уклоняется от него, мягко отступая, и ловко занимает позицию у окна, где и стоит в полной безопасности в ярком свете с улицы.
— Пойдите-ка сюда, поглядите! — говорит она.
Немецкие музыканты, появляющиеся здесь каждый год, прибыли с Севера на местном пароходе и сошли на сушу на пристани Сегельфосса. Дела их устроятся; они обычно устраиваются, их приветливо принимают и кормят во всех домах, они всюду желанные гости. И первым делом они, конечно, идут в Сегельфосскую усадьбу, где становятся перед входом в кухню и от начала до конца играют свой репертуар. Они делают это не напрасно: при первом звуке рожка в окнах показываются лица, к стёклам прижимаются детские носы, прекрасная Марна распахивает окно и садится на подоконник, чтобы насладиться вполне. Но фру Юлия держится в тени и готова расплакаться: такое это на неё производит впечатление, — бедная, достойная всякой любви фру Юлия, её так легко растрогать. Зато внизу, в кухне, девушки каждый раз, когда движутся от стола к плите и от плиты к раковине, ступают в такт вальса, и даже Старая Мать — и та покачивается под музыку, несмотря на то, что у неё на руках внучек.
А когда музыканты кончают играть, то старший мальчик выносит конверт с деньгами, даже с бумажными ассигнациями, — да, в Сегельфоссе люди не мелочны. Но если бы сам Гордон Тидеман был дома, то он округлил бы сумму, прибавил бы, и прибавил бы значительно. В этом отношении он был молодчина.
Вот музыканты раскланиваются, снимают шляпы и опять кланяются, сперва мальчику, маленькому господину, а потом людям в окнах наверху и внизу, и молодой черноволосый трубач посылает воздушный поцелуй прекрасной Марне, но она даже не улыбается в ответ, это невозмутимое создание. Ей нужно бешеного любовника, который смог бы расшевелить её.
Потом музыканты идут дальше в город и следующую остановку делают перед домом почтмейстера. Здесь они привыкли разговаривать по-немецки с госпожой, здесь им в шляпу вожака бросают две-три кроны, завёрнутые в бумажку.
Целая ватага ребят и молодых людей следует за ними хвостом, — ведь это же настоящее переживание: труба, две скрипки и гармоника, четыре музыканта, — настоящая сказка.
Они играют, а жена почтмейстера и аптекарь Хольм стоят и слушают.
— Нет ли у вас кроны? — спрашивает она. — У меня только одна.
— У меня две кроны, — отвечает он.
Она раскрывает окно, шляпы слетают с голов, приветствия, радость свидания:
— Guten Tag, meine Herren!
— Guten Tag, gnädige Frau!
— Как вы поздно на этот раз! — говорит она.
— Да, милостивая государыня, на целый месяц позднее обычного: задержались на родине. Но теперь мы поторопимся и надеемся добраться в Гаммерфест до «собачьих дней».
Фру намечает шляпу трубача и бросает деньги; хотя она очень близорука, но попадает в цель, потому что трубач ведь заметил, что она избрала его, и чуть было не ткнулся носом в землю от старания помочь ей попасть. Вся банда смеётся, и фру смеётся.
— Danke schön, gnädige Frau, vielen Dank!
Но тут словно чёрт вселился в молодого трубача: он подходит к самому окну, глядит на фру и посылает воздушный поцелуй. Но расстояние так мало, что у неё впечатление, будто он поцеловал её на самом деле.
— Счастливого пути на север! — говорит фру и отходит назад от окна, чтобы скрыть, что она так сильно покраснела.
— Ну, вот и всё, — говорит она.
Но аптекарь Хольм заинтересовался теперь чем-то другим и не отвечает. Он заметил маленького мальчика и маленькую девочку, которые стоят поодаль от городских детей и держат друг друга за руки. Верно, они не привыкли к городу и боятся отпустить друг друга. У обоих подмышкой по узелку, оба уставились на музыкантов, разинув рот, и оба превратились в зрение.
Хольм обращается к фру с глубоким поклоном:
— Я должен покинуть вас, фру. Я совсем было забыл про своё дежурство. Сердце моё разрывается на части.
— Господь с вами, ступайте! — отвечает она. Она чрезвычайно хорошо умеет скрыть своё удивление перед его выходками.
— Благодарю вас за сегодняшний день, фру. Сердце моё рвётся на части.
Он торопливо выбегает и подбирает обоих детей, которые ведут друг друга за руки.
— Как зовут твоего отца? — спрашивает он мальчика. Это глупый вопрос, и мальчик удивлённо глядит на него.
— Вы из Северной деревни?
— Что ты говоришь?
— Я спрашиваю, из Северной ли вы деревни?
— Да.
— Ты, верно, не знаешь, как зовут твоего отца?
— Отец умер, — говорит мальчик.
— Он утонул в Сегельфосском водопаде?
— Да, — отвечают оба ребёнка.
— Пойдёмте, я покормлю вас! — говорит Хольм.
Кто знает, найдётся ли у него дома что-нибудь, годное для таких малышей; их нужно накормить как следует и дать также с собой что-нибудь, в узелки.
Он повёл их в гостиницу.
И тут Хольм, что называется, попал впросак. Последнее, что Хольм в тот день сказал детям, было:
— Приходите завтра опять.
Потому что они протянули ему свои крошечные жалкие ручки и поблагодарили за еду, ручки были на ощупь словно птичьи лапки, и против них невозможно было устоять.
Ну, и конечно, на следующий день дети пришли в гостиницу спозаранку и после этого стали приходить каждый день. Это было хорошо, Хольм и не подумал избавиться от этого. Но потом пришла также их мать, и не одна, а с двумя младшими, всего их стало пятеро; а это все равно, что обзавестись семьёй. Правда, мать пришла только с тем намерением, чтобы поблагодарить аптекаря, но разве он мог отпустить её с двумя малютками, совсем не дав ей ничего поесть? У кого бы хватило на это духу? А на следующий день мать опять пришла в гостиницу в обеденное время: она потеряла платок, — сказала она, — и ей кажется, что она оставила его именно здесь. Да, ей было очень трудно с четырьмя малышами. Она стала приходить довольно-таки часто, и Хольм не мог ей отказать. Хозяин гостиницы спросил его, уж не намеревается ли он жениться на вдове.
Под конец ему пришлось обратиться к общественному призрению, словно он сам обзавёлся когда-то этой семьёй и теперь не мог её прокормить. Это немного помогло: вдова с этого времени стала получать пособие, крайне скудное, конечно, мучительно недостаточнее, но ей стали выдавать обеденные талоны, и детям не приходилось больше шататься по деревне.
Аптекарь Хольм облегчённо вздохнул.
А музыка тем временем шла по городу. Вожаку всё было знакомо: он бывал здесь из года в год; он останавливался перед гостиницей, перед аптекой, привёл своих товарищей во двор окружного судьи и к священнику, а на обратном пути посетил доктора, — и везде его отлично приняли. Доктор Лунд сам стоял на лестнице, обняв свою жену за талию, и слушал; и мальчики тоже были случайно дома, а не заняты проказами; они сходили за своими накопленными деньгами, выпросили также денег у родителей и прислуги; получилось кое-что, и музыканты благодарили, как бы сражённые их великодушием. Музыкантам вынесли поднос с питьём и яствами, они ещё поиграли и стали прощаться. Прощались торжественно, не слишком быстро, но и не медленно, как подобает благовоспитанным людям, как в прежние годы. Но трубач опять выступил вперёд. Парень этот понимал, что красиво. У него у самого были чёрные блестящие волосы и выразительные глаза. Но до чего же он был смел! Он поднялся по лестнице на две ступени, опустился на третьей на одно колено и поцеловал край платья Эстер. Какая необузданность! Это было нарушением дисциплины, в третий раз сегодня; вожак резко позвал его обратно, но он успел-таки выполнить задуманное, прежде чем вернулся к остальным. Вначале фру ничего не поняла, потом её красивое лицо сильно покраснело, и она смущённо рассмеялась.
— Auf Wiedersehen! — закричал доктор им вслед и тоже, засмеялся, может быть, несколько деланно.
— Вот сумасшедший-то! — сказала фру. — Его не было в прошлом году.
— Но может быть, он опять вернётся, — сказал доктор.
Фру поглядела на него.
— Я-то ведь тут ни при чём, — сказала она и вошла в дом. Доктор последовал за ней.
— О чём ты говоришь? Ты думаешь, это меня затронуло? Ты с ума сошла!
— Тем лучше. Значит, всё хорошо.
— Ты слишком много воображаешь о себе, дорогая Эстер.
Не сказав ни слова, она вышла из комнаты и поднялась по лестнице на самый чердак. Там у неё был тёмный угол, где она иногда сидела, отличный угол. Бедная Эстер из Полена, вовсе не так легко быть женой доктора! Легче было быть его кухаркой.
Чёрт бы побрал этого трубача! И надо было ему приехать из Германии, чтобы смущать людей в местечке Сегельфосс, в Норвегии. Вожак оркестра, кажется, не на шутку рассердился на трубача, и если бы он не был самым необходимым членом квартета, вероятно, его прогнали бы. Но труба, блестящая, удивительная труба со многими сгибами, ведь труба-то как раз и бросалась всем в глаза, и нужно было иметь дар от бога, чтобы извлекать из неё звук. Мальчики доктора, которые пошли за музыкантами, попробовали дуть в трубу, но не могли извлечь из неё ни одного звука. Они рассердились и попробовали было опять подуть, но — ни звука! «Чёрт знает что за труба!» — сказали они и стали стараться изо всех сил, но все без толку. Труба словно онемела. Тогда один из них пальцем нажал клапан, и из трубы вырвался звук. Они обнаружили секрет. Это были самые озорные мальчишки в городе, но они не были глупы.
Уже на следующий день музыканты обошли весь Сегельфосс. В городе с прошлого года не произошло больших перемен; появилось, пожалуй, ещё несколько ремесленников, например мясник и часовых дел мастер, который хотел попытать счастья на новом месте, но для этих людей не стоило играть. Поэтому музыканты обрадовались, когда узнали, что идущий на север грузовой пароход может за одну ночь довезти их до следующей остановки Ленён.
Мальчики доктора убежали из дому и проводили их до самого парохода, хотя это и было среди ночи. А в «Сегельфосских известиях» поместили благосклонную заметку о немецких гостях-музыкантах: «Они, как перелётные птицы, посещают нас каждый год, останавливаются ненадолго и снова улетают, оставляя после себя сладкое воспоминание о радости, которая, увы, длилась слишком недолго. Добро пожаловать опять!»