Утром семнадцатого мая над городом звенело пение птиц.
Угольщик, возвращающийся с ночной работы, идёт от пристаней с лопатой на плече. Он весь чёрный, устал, его мучит жажда, хочется скорее добраться до дому. А пока он идёт домой, город начинает просыпаться, то там, то здесь поднимаются шторы, из окон кое-где вывешиваются флаги. Сегодня семнадцатое мая, национальный праздник [ 17 мая в Норвегии отмечается День Конституции (с 1827 г.). ].
Все магазины закрыты, в школах нет занятий, шум на фабриках и корабельных верфях замолк. Не молчат только паровые лебёдки, она грохочут в ясном небе. Отходящие пароходы выбрасывают белый дым из труб, забирают товары, склады открыты, гавань живёт.
Телеграфисты и почтальоны уже пустились в поход, разнося свои новости, сея волнение в сердцах людей, к которым заходят.
Потерявшая хозяина собака носится по улицам, опустив голову, внюхивается в следы и так занята этим делом, что не обращает внимания ни на что другое. Вдруг она останавливается, подпрыгивает и визжит, она нашла маленькую девочку, которая несёт газеты, полные вольнолюбивых статей о семнадцатом мае, горячих рассуждений о политике. Тело девочки бьётся во все стороны, она дёргает плечами, останавливается, мечется от двери к двери, -- маленькая девочка, худенькая, слабенькая, у неё пляска св. Витта.
Угольщик идёт дальше тяжёлыми, крупными шагами по камням мостовой. Он хорошо заработал в эту ночь, прекрасная вещь всё-таки эти угольные и грузовые суда из Англии и других концов света! Лопата его блестит от работы, он перекладывает её на другое плечо, и при каждом его шаге она сверкает за его спиной, чертя странные большие знаки в небе, прорезывает воздух, сверкая, как серебро. И угольщик, идущий твёрдой, тяжёлой поступью, кажется как бы единственным рабочим мускулом под развевающимися на улице флагами. Но вот навстречу ему выходит из ворот господин, от него пахнет пуншем, и он не особенно твёрдо держится на ногах, у него платье на шёлковой подкладке. Он закуривает сигару, поворачивает по улице и скоро исчезает из виду...
У господина маленькое круглое женское личико, очень бледное, с тонкими чертами. Он молод и полон надежд, это Ойен, поэт, вождь и образец молодых. Он ездил в горы для поправления здоровья и со времени возвращения с гор провёл уже много весёлых ночей: друзья постоянно устраивают в честь его празднества.
На повороте к крепости [ Крепость Акерсхус (ок. 1300), расположенная в районе Старого города Христиании, на восточном берегу залива Пипервика. ] он встречается с человеком, который кажется ему знакомым, он останавливается, человек тоже останавливается.
-- Простите, мы, кажется, встречались? -- вежливо спрашивает Ойен.
Человек улыбается и отвечает:
-- Да, в Торахусе. Мы провели вместе вечер.
-- Совершенно верно, вы Кольдевин! То-то мне показалось... Как же вы поживаете?
-- Да ничего себе... Разве вы так рано встаёте?
-- Гм, должен сказать, что я ещё не ложился.
-- Неужели?
-- Да, дело в том, что с тех пор, как я вернулся, я не спал ещё ни одной ночи. Я прямо совершаю обход по своим друзьям. Собственно говоря, это значит только то, что я попал в свою стихию. Удивительная вещь этот город, господин Кольдевин, я люблю его, он прелестен, прелестен! Посмотрите только на эти дома, на эти прямые линии. Я чувствую себя дома только здесь. А там, в горах... Избави меня от них Бог, хотя я ехал туда, полный самых лучших надежд.
-- Ну, а как вы себя чувствуете, прошла ли там ваша нервность?
-- Прошла ли моя нервность? Да, по правде сказать, нервность эта нераздельна со мной, доктор говорит тоже, что нервность неотъемлема от меня, она как бы составляет часть меня самого, так что с ней ничего нельзя поделать.
-- Значит, вы были в горах и убедились, что ваша нервность представляет собой нечто хроническое? Бедный молодой талант, страдающий такой болезнью!
Ойен смутился. Кольдевин смотрел ему прямо в лицо, потом улыбнулся и продолжал говорить, как ни в чём не бывало. Вот как, он значит, совершенно не мог поправиться в деревне? Ему там не нравилось? А не находит ли он, что пребывание в деревне, было благотворно для его таланта? Тоже нет?
-- О, нет, нисколько. Впрочем, мне кажется, талант мой никогда и не нуждался в обновлении.
-- Ну, конечно.
-- Я написал там довольно длинное стихотворение в прозе, так что, во всяком случае, я работал эти недели. Мне кажется, что это весьма достойно похвалы, особенно если принять во внимание обстановку, в которой я находился. Нет, что там за смешные люди! Они не могли, например, понять, как это у меня платье на шёлковой подкладке, приходили и смотрели на мои лакированные ботинки, словно хотели их съесть, такой разврат не грезился им даже и во сне. Впрочем, они относились ко мне с большим уважением... Ну, извините, что я так прямо возобновил знакомство, а теперь мне пора домой, непременно нужно поспать хоть немного. Чрезвычайно было приятно снова встретиться с вами.
Ойен ушёл.
Кольдевин крикнул ему вслед:
-- Да ведь сегодня семнадцатое мая!
Ойен обернулся и посмотрел на него с изумлением.
-- Ну, так что же? -- спросил он.
Тогда Кольдевин покачал головой и усмехнулся.
-- Ничего, ничего! Мне просто хотелось узнать, вспомните ли вы. И вы помните как нельзя лучше.
-- Да, -- сказал Ойен, -- ведь не всё же забываешь, что учил в детстве.
И он опять пошёл.
Кольдевин остался на месте и долго смотрел ему вслед, потом тоже пошёл. Он ходил и ждал, когда город окончательно проснётся и начнутся процессии. Пальто его уже начинало лосниться, оно было вычищено, но сильно поношено, на левом отвороте у него была хорошенькая ленточка норвежских цветов, он приколол её двумя булавками, чтобы не потерять.
Он озяб, было ещё рано и свежо, он пошёл быстрее, торопясь в гавань, откуда до него доносился бодрый шум цепей. Он проходил по многим улицам, смотрел на выставленные флаги, кивал головой, говорил с ними, считал, следил за их движениями в воздухе. Несколько бледных стилизованных афиш было расклеено на столбах, он подходил к ним и читал их по очереди: великие, знаменитые имена, трагедии, бытовые пьесы, образцовые произведения более ранних периодов. Он вспомнил о лирической драме Иргенса, поискал её, но не нашёл. Потом он направил свои шаги вниз, к морю, гром цепей всё время звучал в его ушах.
Суда были сплошь украшены флагами, казалось, вся гавань шевелилась, благодаря множеству этих красных лоскутков, развевающихся на ветру. Кольдевин жадно вдохнул свежий морской воздух и остановился. Запах угля и дёгтя, вина и фруктов, рыбы и ворвани [ Ворвань -- вытопленный жир морских животных и некоторых рыб.], шум машин и человеческих голосов, крики, топот деревянных башмаков по палубе, пение молодого матроса, в одной рубахе чистившего сапоги, -- всё это наполнило душу его горячей радостью, и глаза у него засверкали. Какая сила была в этом движении, какие чудесные суда! А небо пылало, вдали стояла маленькая яхта фрёкен Агаты, поблёскивая в вышине золочёной мачтой.
Он весь ушёл в рассматривание кораблей и флагов, людей и товаров. Время шло. Он спустился в погребок, раскрывший свои ставни, и спросил себе на завтрак бутерброд. Когда через некоторое время он вышел из погребка, на улицах было уже много народа, скоро должна была тронуться процессия маленьких мальчиков. Нужно было быть на месте, ему не хотелось пропустить процессию.
Кольдевину вдруг показалось, что времени осталось как раз в обрез, и он начал шагать изо всех сил, чтобы не опоздать к первой процессии.
В три часа некоторые члены кружка заняли место на "Углу", чтобы видеть, как к дворцу пройдёт большая процессия с флагами. Никто из них не принимал участия в процессии. Вдруг кто-то шепнул:
-- Смотрите-ка, вон Кольдевин!
Они видели, как он маршировал то под одним флагом, то под другим, словно хотел принадлежать всем сразу, он усердно старался идти в ногу. Адвокат Гранде отошёл от "Угла" и тоже присоединился к процессии. Он нагнал Кольдевина и поздоровался с ним.
Они скоро разговорились.
-- А где же молодая Норвегия? -- спросил Кольдевин. -- Писатели, художники, поэты, разве они не хотят присоединиться к процессии? Им следовало бы это сделать, это не ослабило бы их таланта. Положим, это едва ли увеличило бы его, но, во всяком случае, не повредило бы. Но дело в том, что это их не интересует, они равнодушны к этому. И не подлежит сомнению, что такое равнодушие весьма непохвально.
Кольдевин стал, пожалуй, ещё непримиримее, хотя по-прежнему говорил тихо и вдумчиво. Он стал ещё настойчивее, употреблял резкие слова, перешёл на женский вопрос и утверждал что-то вроде того, что женщины прежде всего должны стараться приносить пользу дома, в семье. Это нехорошо, говорил он, что женщины всё меньше и меньше стремятся иметь дом и семью, мужа и детей, они предпочитают жить отдельно, хотя бы на чердаке, только бы быть тем, что они называют "самостоятельными". Они непременно должны "учиться", завести пару очков, а нет -- так они поступают в коммерческое училище. А в училищах этих они учатся так великолепно, что выдерживают экзамены, и если им повезёт, то, в конце концов, получают место на двадцать крон в месяц. Это очень хорошо! Но они должны платить двадцать семь за свой чердак и за обед. Вот какова их самостоятельность!
-- Так женщины ведь не виноваты в том, что труд их оплачивается дешевле мужского, -- вставил адвокат, отличавшийся либеральными взглядами.
-- Ах, эти возражения давно известны, да, да, они стары и хороши. Но на них уже отвечали. Отвечали уже тысячи раз, но... А самое худшее в этом то, что таким образом уничтожается семейный очаг.
И Кольдевин подчеркнул эти слова. У него уже составилось такое впечатление, что здесь, в городе, жизнь многих людей проходит главным образом в ресторанах. Он часто не заставал людей дома; так, например, он разыскивал нескольких знакомых и никак не мог застать их у них на квартире, но несколько раз видел их в ресторанах и кафе. О писателях и художниках он уже не будет и говорить, они не имеют и не желают иметь другого дома, кроме кафе, и он не мог понять, каким образом они работают... Нет, одно находится в связи с другим. У теперешних женщин нет, по-видимому, настоящего честолюбия ни достаточной сердечности, теперь вошло в моду "шататься", и вот они путешествуют по кофейням и ресторанам. Что делали женщины раньше? Они сидели дома и принимали у себя -- не говоря уже о тех, у которых были настоящие салоны. Теперь они "шатаются" и настолько нечестолюбивы и недомовиты, что находят удовольствие в смешанном обществе, в котором вращаются. И вот, от одного берега они отстали, а к другому не пристали, нормальная жизнь их совершенно не интересует, голова у них идёт кругом. Боже мой, как редко в наше время встретить настоящего, цельного человека...
Где-то в процессии кто-то произнёс краткую речь, и из конца в конец пронеслось громкое "ура". Кольдевин кричал, что было силы, он остановился и кричал "ура", хотя не слышал, по какому поводу кричали. Он сердито обвёл взглядом ряды и замахал шляпой, чтобы побудить задние ряды кричать громче.
-- Эти люди не дают себе даже труда кричать "ура" как следует, -- сказал он. Они шепчут что-то себе под нос, ничего не слыхать. Помогите мне, мы их растормошим немножко.
Адвокату это показалось забавным, он тоже закричал, чтобы оживить замирающее "ура".
-- Ещё раз! -- сказал Кольдевин.
"Ура" снова покатилось по рядам. Адвокат сказал с усмешкой:
-- Как это вы можете?
Кольдевин взглянул на него и ответил серьёзно:
-- Вы не должны так говорить. Мы все должны бы это делать. Разумеется, идти в процессии не имеет большого значения. Но здесь, может быть, будет провозглашена здравица за Норвегию, за наш флаг, и тогда мы должны быть на местах. Может быть, сегодня будет сказано и серьёзное слово стортингу. Есть надежда, что стортингу напомнят о нескольких вещах, которые он начинает подзабывать, пожелают ему немножко побольше силы, побольше верности, это может помочь. Да, не нужно быть равнодушными, молодёжь должна бы выступить вперёд. Кто знает, если бы молодёжь побольше проявляла себя, если бы она прошла сомкнутыми рядами и прокричала немножко "ура", когда к тому бывали поводы, может быть, стортинг решил бы некоторые вопросы иначе. И, право же, если бы вы побывали сегодня утром в гавани и увидели, какая там идёт кипучая жизнь, вы почувствовали бы, что страна достойна нашего "ура"...
Адвокат увидел вдалеке Ойена, быстро простился с Кольдевином и вышел из процессии. Немного погодя он обернулся и увидел, что Кольдевин уже переменил место и шёл теперь под знаменем купеческого сословия, прямой, растрёпанный, с седой бородой и маленьким бантиком норвежских цветов в петлице пальто.
Ойен был с актёром Норемом и двумя стрижеными поэтами, которые теперь вдруг опять вынырнули. На обоих были уже серые весенние костюмы, хотя, по-видимому, и прошлогодние. У обоих были необыкновенно толстые палки, на которые они опирались при ходьбе.
-- Ты разговаривал с Кольдевином? -- спросил Ойен, когда адвокат подошёл. -- Что же он рассказывает?
-- О, разные разности! У этого человека много интересов, и, может быть, он вовсе не так глуп, но он немножко свихнулся. Он вывернул всё наизнанку и видит все вещи вверх ногами. Впрочем, он иногда довольно забавен, ты бы послушал его, что он говорил раз вечером в Тиволи, я привёл его с собой и принялся за него как следует, так он отлично занимал нас всех. Но потом он, конечно, перехватил и зашёл слишком далеко... А сейчас он выдумал, что семьи расстраиваются повсюду: люди сидят в кафе и ресторанах, никогда не бывают дома, проводят жизнь в ресторанах. Если хочешь повидать кого-нибудь, надо идти в кабак.
-- Да, я встретил этого субъекта сегодня утром, когда шёл домой. Мы поздоровались: "как поживаете", "очень приятно", и прочее. И вдруг, в разговоре, этот господин говорит, что я был в деревне и констатировал там, что у меня хроническая болезнь. Ха-ха, я посмотрел на него и объяснил, что я настолько хронически болен, что даже написал там, в лесу, большое стихотворение в прозе. Ну, он должен был согласиться... Кстати, а ты слышал это стихотворение, Гранде? Я послал его Оле Генриксену, чтобы несколько сдобрить мою просьбу о деньгах.
-- Да, я слышал его. Удивительно, необыкновенно! Мы все нашли, что оно замечательно.
-- Да, не правда ли? В нём есть определённый тон. Я не мог успокоиться, пока не написал его. Оно мне стоило больших усилий и труда.
-- Да, вот вам всё-таки удаётся что-нибудь делать!-- воскликнул Норем с досадливым выражением. -- А у меня вот в течение пяти месяцев не было ни одной роли, и слава Богу за это!
-- Ну, ты! Ты -- другое дело, неважно, если ты и не поиграешь, -- ответил Ойен. -- А вот нам приходится здорово работать, если мы хотим быть живы.
И Ойен плотнее натянул плащ на свои узкие покатые плечи.
В эту минуту из ворот вышла маленькая девочка, катившая перед собою пустую детскую коляску, и как раз в тот момент, как она выходила на улицу, коляска опрокинулась. Девочка захлопала в ладоши и вскрикнула от радости, но Ойену пришлось перебираться через опрокинутую тележку, чтобы пройти.
-- Не могу не сказать, что меня немножко удивляет, что я не получил премии, -- сказал он. -- Стараешься, делаешь всё, что можешь, и всё ни к чему. Немногие понимают это.
Один из стриженых поэтов, тот, у которого на цепочке висел компас, расхрабрился и заметил:
-- Разве это не общее правило у нас на родине? Если бы не таланты, над которыми можно издеваться, тогда некого было бы мучить. Ведь теперь даже животных защищают от дурного обращения.
И стриженый поэт осмелился даже улыбнуться при этом остроумном замечании.
-- Идёте в "Гранд"? -- спросил Норем. -- Мне хочется выпить кружку пива.
-- Мне лично хотелось бы побыть немножко одному, -- ответил Ойен, всё ещё несколько угнетённый мыслью о премии. -- Я, может быть, подойду немножко погодя, если вы там посидите подольше. До свиданья пока.
Ойен снова подтянул плащ повыше к шее, повернулся и задумчиво пошёл назад по улице. Люди, знавшие его, не мешали ему, он обогнул маленькую детскую тележку, всё ещё лежавшую посреди дороги.