Люнге был недоволен тем, что дал волю своим чувствам по отношению к Шарлотте. Это не надо понимать так, что он зашёл хотя бы на один волос дальше, чем мог бы оправдать, если бы это понадобилось; но было всё-таки неприятно оказаться отвергнутым, униженным, быть вынужденным отказаться от дела, не доведя его до конца. Всегда его унижали, всегда отвергали; только у более испорченных, у привычных женщин он добивался маленького успеха -- среди многих других. Когда он, в свою очередь, являлся к ним, его впускали.

Он огорчался из-за Шарлотты тем более, что не мог отделаться от небольшой боязни. Он никогда раньше не осмеливался испытывать своё счастье у молодых дам её круга; никто не мог знать, что она придумает. У неё были родственники, большая семья, можно было поплатиться за это, очутиться в скверном положении. Ну, во всяком случае, третье лицо при этом не присутствовало, никаких доказательств не имелось.

Но ему была неприятна вся эта история. Теперь ему надо было ещё некоторое время смотреть сквозь пальцы на её бездарного брата; работы Фредрика Илена о суде были, в действительности, так невозможны, что он был бы осмеян, если бы печатал их. Но он должен был печатать их, оплачивать даже по вздутой цене, чтобы найти успокоение своей душе.

И Люнге поклялся, что никакая молодая дама не соблазнит его больше на глупые поступки.

Это не значит, что он вообще отказывался от своего восхищения перед женщинами, даже если это были более испорченные.

Вот, например, фру Дагни остановила его утром на улице и одним своим рукопожатием, одной из своих милых улыбок заставила вновь вспыхнуть его давнишнюю склонность к ней. Он не был более холоден, при всём своём желании он не мог бы быть более холодным. Фру Дагни была более чем любезна, она жаловалась, что видела его так редко за последнее время, сказала, что скучала по нём, что ей даже надо было кое о чём поговорить с ним, она кое-что надумала за последнее время.

Они условились пойти вместе вечером в театр, затем он проводит её домой. Люнге с нетерпением ожидал вечера. С ним, впрочем, случилась небольшая неприятность. Он отбросил в сторону газету, которую читал, и нахмурил лоб. Эта возмутительная, злонамеренная прачка из Гаммерсборга до сих пор ещё не перестала тревожить его, теперь она наконец поместила своё воззвание в "Злобах дня" и не умолчала, что "Газета" отказалась напечатать этот крик о помощи.

Люнге пожал плечами. Теперь он, чёрт возьми, отделался наконец от этой попрошайки, которая вдобавок являлась к нему со всем, чем угодно, только не с чистым лицом! Ну, вот видите, разве существует благодарность на свете? Заявила ли эта женщина вполне определённо, что он -- редактор Люнге -- вручил ей значительную сумму денег с самого начала? Ничего подобного, женщина этого совсем не сделала. "Газета" отказалась напечатать! Это было всё.

Как только Люнге покончил с самым необходимым для утреннего номера, он оставил контору. Ему надо было зайти к парикмахеру, а затем идти прямо к Дагни. Но сначала необходимо было исполнить одно поручение. Люнге направился в редакцию "Норвежца".

В редакцию "Норвежца"!

Ему, к сожалению, предстояло уладить одно немного щекотливое дело; но это дело не особенно уж его огорчало. Оно состояло в том, что его маленький делопроизводитель, исключительно из заботы о процветании "Газеты", взял и совершил глупый поступок. Делопроизводитель просто-напросто выпустил циркуляры к помещающим объявления, к пароходным обществам, купцам, канализационной компании в Фредриксгале, сравнил число подписчиков "Газеты" и "Норвежца" и убеждал публику помещать объявления в наиболее распространённом органе. Он составил этот план в своём собственном хитром мозгу, но выполнил его так грубо и откровенно, так неделикатно, даже совсем не намекнул на какой-нибудь принципиальный вопрос, и сам редактор должен был вмешаться в это. А что, если "Норвежец" найдёт в себе храбрости в этот раз и наделает глупостей! Что, если он обвинит его в нечестности по отношению к товарищу по убеждениям, к честно конкурирующему органу! Люнге ни за что на свете не хотел, чтобы его газету уличали в подобного рода низостях.

Он быстро улаживает дело с редактором "Норвежца". Он с шумом вбежал в редакцию, как один из самых известных в городе щёголей, сказал так и так, это было безобразие, позор, он об этом ничего не знал до сих пор, попросил извинения и обещал предотвратить повторения. Этим всё было исчерпано. Редактор "Норвежца" сказал несколько слов, которые надо было сказать, поклонился несколько раз, как надо было поклониться, и покончил с этим делом. Он был даже от души рад, что ему удалось оказать любезность своему знаменитому коллеге.

Затем Люнге сказал: "до свидания", и ушёл. Но редактор "Норвежца" тотчас же вошёл к своему секретарю и сообщил о случившемся. Он чувствовал желание поделиться своими мыслями с кем-нибудь, а никого, кроме секретаря, не было налицо.

Люнге миновал подводные камни. Он шёл по улице лёгкой походкой, со шляпой на затылке, и завернул к своему парикмахеру. Немного спустя он снова вышел на улицу, выбритый, причёсанный, сильно помолодевший и весёлый. Сегодня вечером он ведь свободен, у него не было никакой работы, не о чем было заботиться. Пройдя немного дальше по улице, он вдруг замечает, что у него нет манжет, он их забыл у парикмахера. Раздосадованный, он немного резко поворачивает обратно, идёт назад по той же дороге; через несколько минут он наталкивается на свою жену.

Она шла прямо ему навстречу.

Так, так, конечно! Чёрт возьми! Надо же было ему забыть манжеты! Он не мог никуда ускользнуть, не видно никакого переулка, чтобы свернуть в него, его жена, приближаясь, смотрела ему прямо в лицо.

Он поздоровался с ней кивком и сказал:

-- Ты в городе?

-- Да, -- ответила она. -- Слушай, не желаешь ли пойти со мной сегодня вечером в театр? Мне так хочется.

Он смутился.

В театр? Нет, он не может.

Неужели? А ей, в самом деле, так захотелось.

Но ведь она может пойти одна?

Она подумала и сказала задумчиво: "да". Но почему он не мог тоже пойти с ней один раз? Она не очень уж часто его просила.

Нет, у него сегодня вечером назначено собрание.

Да, но только на два акта? Во всяком случае, он может её проводить туда?

Он покачал головой и сказал немного нетерпеливо, что он принуждён отказываться от удовольствий, когда у него есть дела. Времена теперь не такие, чтобы заниматься пустяками. Министерство должно быть свергнуто, день был назначен.

Она подумала немного.

-- Ну, хорошо, тогда я одна пойду, -- сказала она.

-- Да, иди. Слушай, не могла бы ты взять с собой кого-нибудь из детей? Ах, нет, правда, сегодня вечером ведь не для детей. Да, да. Я забыл свои манжеты у парикмахера, я иду к нему взять их.

Они расстались.

Ну, разве не было счастьем для него, что он встретил свою жену, прежде чем пошёл в театр! Право, она и раньше сталкивалась с ним и в театре и на концертах, не говоря ни слова, даже если он был с той или иной дамой; но это, во всяком случае, было для него уздой, стеснением, он не чувствовал себя вполне свободным.

Когда Люнге вошёл в квартиру фру Дагни Гансен, она встретила его радостным восклицанием. С его стороны было очень мило, что он нашёл время снова заглянуть к ней, в такие тревожные времена.

В комнате находился ещё один человек, некая фрёкен Гудэ, женщина с совершенно белыми волосами. Люнге сердечно приветствовал её, он и раньше встречал её здесь, она жила вместе с фру Дагни, как сестра, как подруга. Впрочем, фрёкен Гудэ сейчас же ушла из комнаты. Так она поступала, когда приходили чужие.

Лампы были зажжены, красный фонарь висел и горел в углу, над диваном, а у другой стены на столе стояла лампа с белым светом от белого шёлкового абажура. В печке весело пылал огонь.

Фру Дагни села на диван под красным фонарём, а Люнге против неё на стуле. Они говорили о последних городских новостях, о нападении в Сандвикене, про которое "Газета" готовилась напечатать завтра большую передовицу. Как люди могут быть жестоки друг к другу! Фру Дагни задрожала, когда она подумала об этом. Она жила одна-одинёшенька во всём этаже, с фрёкен Гудэ и служанкой, разве не могла очередь несчастия дойти также и до неё!

Люнге засмеялся и сказал:

-- Одна-одинёшенька -- три взрослых человека! -- Впрочем, он согласился с ней, что если несчастие случится, то...

Ну, во всяком случае ни у кого не хватило бы жестокости причинить ей зло, стоило только посмотреть на неё. Он не мог этому поверить. Нет, ей бы быть на его месте! Анонимные письма, угрозы, вызовы почти каждый день!

И фру Дагни снова задрожала.

Подумать только! Что же он делает с подобными письмами?

Люнге презрительно пожал плечами, два раза пожал плечами и ответил равнодушно:

-- Почти не читаю их.

-- Скажите, пожалуйста! Но как вы осмеливаетесь на это, осмеливаетесь находиться в подобной обстановке?

Он ответил гордой шуткой:

-- Да! Мы всюду в опасности, где ни ходим.

Вдруг фру Дагни вспоминает, что им надо в театр, она вскакивает. Нет, ведь она чуть не забыла!

Люнге смотрит на часы. Он немного замедлил свой ответ. В сущности говоря, уже поздно, первое действие для них, во всяком случае, будет потеряно. Когда они придут туда, будет уже столько и столько времени. К тому же у него очень мало свободного времени сегодня вечером, если сказать правду... И он сказал фру Дагни ту же ложь, что и своей жене: ему надо быть на ночном собрании, прежде чем он пойдёт домой; он не мог не явиться туда. Но фру Дагни не должна на него сердиться, он с большим удовольствием пойдёт в другой раз, это она сама прекрасно понимает, хотя бы завтра вечером. Она должна простить его за то, что он, к несчастью, принуждён был задержаться в конторе так долго. Имелось очень много дел в настоящее время.

И фру Дагни снова села. Она размышляла. Ну, если имеется какое-то препятствие, так и не надо. Но зато в другой вечер! Тогда уж без всяких отговорок!

Но ночное собрание возбудило её любопытство, ей захотелось узнать о нём поподробнее. Неужели он действительно от неё прямо же пойдёт на ночное собрание? Ну, как этот человек был велик и загадочен! На какие области он распространял свою деятельность! Она сказала:

-- Вы, значит, пришли исключительно для того, чтобы сказать, что вы не можете идти сегодня вечером со мной в театр?

-- Нет, -- ответил он -- не для этого. Я пришёл сюда прежде всего потому, что вы были так любезны и дали мне позволение на это, затем для того, чтобы услышать, о чём вы хотели поговорить со мной.

-- Да, -- сказала она, -- если бы я только смела высказать это откровенно.

Затем она рассказала, о чём она думала за последнее время. Видите ли, её муж был в отсутствии, он находился в плавании, он вернётся домой через несколько месяцев. И Дагни так бы хотелось доставить мужу маленькое удовольствие, когда он приедет домой; она, может быть, не была такой, какой должна была быть во время его отсутствия. Ну, впрочем, об этом можно и не рассказывать. Но теперь она думала, что Люнге, с его огромным влиянием на министерство, мог бы помочь ей немного...

Люнге качает головой.

Она хочет, чтобы мужа повысили по службе?

Нет, это, наверное, невозможно? Правда? В этом она ничего не понимает. Но ей бы очень хотелось доставить мужу маленькое удовольствие, порадовать его чем-нибудь. Она, откровенно говоря, -- о таких вещах, вероятно, стыдно говорить, -- но она думала об ордене для него, о кресте.

Всё это Дагни произнесла, как один сплошной вопрос, и всё время наблюдала за лицом Люнге, когда говорила. Не видно было, чтобы он собирался отказать, наоборот, казалось, он был почти готов подать ей надежду.

Он засмеялся и сказал:

-- Орден? Вашему мужу орден? Неужели вы придаёте значение подобным вещам?

Она энергично покачала головой.

-- Нет, нет! -- закричала она. -- Не я, это вы хорошо знаете. Но, Боже, если он придаёт этому значение? Ведь он принадлежит к такого рода людям.

-- Так! -- сказал Люнге.

Он замолчал на некоторое время. Оба молчали.

-- Беда только в том, -- продолжал он, -- что министерство уходит, на его место явится правое министерство, а при нём я почти ничего не могу сделать.

Она молчит. Оба молчат.

-- Как это обидно! -- сказала она наконец. -- Иначе вы бы, пожалуй, сделали это, правда? Скажите, хотели бы вы сделать это?

-- Я во всяком случае сделал бы всё, что мог, -- ответил он.

-- Спасибо.

И это "спасибо" тронуло его сердце. Он спросил:

-- Вас очень огорчает, что вы не можете порадовать вашего мужа этой неожиданностью?

-- Да, в сущности, очень, -- ответила она, и на её глазах чуть не появились слёзы. -- Я бы так хотела видеть его довольным. Потому что я, если сказать правду, часто, очень часто была рада, что он находится в отсутствии... Ну, не будем больше об этом говорить! -- сказала она и перешла на более весёлый тон. -- Могу ли я у вас спросить ещё одну вещь?

-- Господи Боже, спрашивайте, конечно!

-- Какое это ночное собрание, на котором вы должны быть, -- вы мне не скажете этого?

-- Это политическое собрание, -- ответил он без размышления.

-- Политическое собрание? Так поздно? Предстоит решить что-нибудь важное?

И снова он ответил без размышления:

-- Дело идёт о падении министерства. Мы должны условиться относительно дня, повода.

Люнге не хотел признаться, что его политическое господство потерпело небольшое поражение. Среди правящей левой некоторые стали относиться подозрительно к великому редактору после его знаменитых статей об унии. Нельзя было определённо установить, на чьей стороне он был. Совещания происходили без него, председатель стортинга не посетил его ни одного раза со времени открытия парламента, Люнге не был уж больше необходим. Теперь он догадывался, что то здесь, то там происходили тайные собрания у вожаков, он в душе присутствовал на них, принимал участие, как и раньше, произносил свои меткие суждения и, как всегда, ни на вершок не отступал от своих принципов. Сегодня вечером непременно было совещание, Лепорелло пронюхал об этом, и падение министерства было, конечно, решено. На таком событии он, конечно, присутствовал, само собою разумеется, присутствовал.

-- Вот как! Падение министерства! -- сказала фру Дагни.

Она впала в задумчивость. Она вспомнила так ясно, как сильно это министерство поддерживалось несколько лет тому назад, первое либеральное министерство в истории страны. Её отец, пробст[*] Кьелланд, знал первого министра лично; как часто он говорил со своими детьми об этом мощном норвежском борце, равного которому ещё не родилось в отечестве! Вся страна в течение целой человеческой жизни была полна отзвуками его голоса. Сердца стремились к нему, трепеща от восторга, когда он произносил свои боевые речи. Боже правый, как всё это было грустно, если даже такой человек не мог устоять! Подумайте, просто взять и отбросить его прочь, когда он истощил все свои силы за родину. Фру Дагни в душе жалела его. Она сказала:

[*] - Пробст (от лат. praepositus -- старшина), у лютеран -- старший пастор.

-- Значит, министерство должно наконец пасть? Первый министр тоже?

Люнге ответил коротко и ясно, без всякого следа сентиментальности:

-- Конечно.

Значит, он падёт! Затем его забудут, никогда не будут его вспоминать, никогда не будут кланяться ему на улице; он будет словно умершим человеком. Фру Дагни дрожала при одной только мысли об этом.

Она стала бояться всяких катастроф; после этого несчастного происшествия с искателем приключений Нагелем в прошлом году, она не могла выносить никаких потрясений. А здесь падал один из самых ярких гениев Норвегии, его выбрасывали прочь, как использованный негодный предмет. Каждая ничтожная газета в стране сообщит о происшедшем, а затем будет молчать о нём вечно.

-- Боже, как это мне кажется печальным! -- сказала она наконец.

Искренное огорчение, которое звучало в этих словах, обратило на себя его внимание, его артистическое сердце сочувственно затрепетало, он посмотрел на неё тоже почти влажными глазами и сказал:

-- Да, я тоже так думаю, но...

Она вдруг встала с дивана, подошла к нему, прямо к его стулу, положила свои руки ему на плечи и сказала:

-- Не можете ли вы спасти его? Вы это можете.

Он растерялся, её близость, её слова, аромат её дыхания привели его, в самом деле, на мгновение в замешательство.

-- Я? -- сказал он.

-- Да... О, если бы вы это сделали!

-- Я этого, конечно, не сумею, -- сказал он только. Когда он в то же время взял её за руки, она медленно отошла от него и начала ходить взад и вперёд по комнате, склонив голову, и оставила его снова одного.

-- Он мог бы нас слушаться и быть более верным своему прошлому, -- сказал Люнге. -- Тогда бы он управлял в течение всей своей жизни.

-- Да, это, конечно, так. -- Фру Дагни снова села на диван. Затем она сказала: -- Но разве гораздо лучше будет иметь правое правительство?

-- Да, во всяком случае, если оно не нарушит верности и обещаний, -- отвечал он.

Но Люнге всё-таки задумался над этими словами. Разве с точки зрения левой было гораздо лучше иметь правое правительство? После долгого молчания, он сказал:

-- Но, впрочем, вы правы. Меня поразило то, что вы сказали.

Она полулежала на диване, она была прекрасна, её глаза смотрели на него, как две голубые звезды.

Люнге трепетал, ему было трудно устоять против женщины. Этот человек, который был так строг и неумолим, чья твёрдость принципов давно уже вошла в поговорку, который так беспощадно очищал общество от отбросов, этот человек дрожал в душе при звуке женского голоса. Она была права, очень возможно, что совсем не было так уж хорошо иметь правительство из одних правых. И вот его живой ум моментально начинает работать, в его голове проносятся всевозможные планы, он собирает разрозненные партии, опрокидывает глубокомысленные и старательно придуманные комбинации, как карточные домики, назначает министров, указывает, повелевает, управляет страной...

Он поднялся, не будучи в состоянии оставаться спокойным, и сказал голосом, который дрожал от волнения:

-- Вы меня натолкнули на нечто, фру. Я восхищён вами безгранично. Я думаю кое-что предпринять...

Она тоже поднялась. Она не спрашивала его ни о чём, он, может быть, совсем не желал ей говорить больше, ведь этот человек был так непроницаем; она протянула ему руку и позволила держать её. И вдруг она воскликнула, увлечённая его пылкостью, его находчивостью:

-- Боже, какой вы возвышенный человек!

Ещё четверть часа тому назад, даже пять минут тому назад, эти слова побудили бы его приблизиться к этой молодой даме с глупостями; теперь, наоборот, он снова стал редактором, официальной личностью, занятым только своими планами, находившимся во власти тех отчаянных поступков, которые он замышлял. Даже его глаза застыли, эти юношеские глаза, неподвижные и тёмные, были устремлены на лампу с белым шёлковым абажуром, а кожа на лбу слегка вздрагивала. Ей хотелось ещё раз упомянуть об ордене, о кресте, сказать, что это было детской выдумкой с её стороны, и попросить его забыть об этом; но она не хотела ему мешать, и, кроме того, он, вероятно, уже забыл про это. Только, когда она стояла у двери и Люнге был уже наружи, она не могла удержаться и сказала:

-- А что касается креста, это было слишком глупо, мы забудем об этом; слышите, мы это забудем?

Тут вернулся его прежний пыл, его нежность проснулась, и он быстро схватил молодую женщину за талию. А когда она отступила назад, вырвалась, он ответил:

-- Забудем? Я ничего не забываю.

Затем он пожелал доброй ночи и ушёл. Она осталась стоять на лестнице и ещё раз крикнула ему вниз:

-- Мы ещё увидимся?

И он ответил снизу:

-- Через несколько дней.

Люнге шёл в задумчивости в контору "Газеты". В его голове всё шумело и кипело, создавались планы, принимались важные решения; он несколько раз чуть не натолкнулся на людей на улице. Выло только одиннадцать часов, город был ещё на ногах, все фонари горели.

Люнге собирался ещё раз изумить страну.

Несмотря на всё, наперекор тому, над чем он работал месяц за месяцем, он хотел спасти министерство. Он хотел предложить радикальную перемену, удержать руководителя и одного или двух государственных советников, остальных надо было заменить новыми людьми, всё это для того, чтобы предотвратить образование правого правительства. Разве мог настоящий либерал поступать иначе? Разве он мог решиться создать для страны правительство из правых, теперь, когда должны были быть проведены важные реформы? Люнге уже нашёл выдающихся представителей левой, которые должны были вступить в новый совет, его список министров был готов, он сам укажет на личности, когда придёт время.

И снова "Норвежец" и догматические вожаки левой будут щёлкать зубами от огорчения, что их постановления отвергнуты. Ого, как они зарычат! Ну, так что же? Разве он не привык выносить бури? Он покажет этим славным людям, что они не могут безнаказанно не приглашать его -- редактора Люнге -- на их ночные собрания. От его наблюдательности не ускользнуло, что союз левых ужинал в "Ройяле" [*] без него. Его хотели обойти, отодвинуть на задний план; хотелось бы ему посмотреть, кто выиграет от такого рода дерзости. Разве он не прослужил почти половину своей жизни родине и партии, как раб?

[*] - "Ройяль" -- гостиница в Христиании.

Люнге не скрывал от самого себя в это мгновение, что в доверии народа к его политике произошла перемена. Конечно, народ изменился, он это хорошо видел. Народ не был уже вполне в его руках, он разделился, одни были за, другие против него, о нём велись споры. И всё произошло из-за этих неудачных статей об унии. Ну, он ещё заставит народ одуматься, он снова положил железо на огонь и заставит молот плясать по нём, играть на нём так, что весь свет удивится. В провинции имя первого министра ещё любили, люди, которые слышали похвалы ему, всю свою жизнь не могли вырвать его из сердца. И вот явится Люнге, как гроза, зажжёт ракеты, опять подбросит вверх шляпу и снова поднимет при звуках музыки старого героя на его пьедестал. Народ сразу станет прислушиваться к этим звукам, это знакомые звуки, в них мощь, и он заликует, как и раньше, как в былые дни. Да, Люнге знал, что делал.

"Мы, вероятно, ещё увидимся?" Да, они ещё увидятся. В эти несколько дней он окажет фру Дагни такую услугу, которой никто другой во всей стране не в силах был бы сделать для неё, она умолкнет, оцепенеет перед его могуществом. Самому себе он тоже окажет небольшую услугу: он оставит о себе воспоминания, подавляющие, непреодолимые, так что его не легко будет снова забыть. Внимание, которое он возбудит, должно предохранить его от убытков на долгое время, и он уже думал о небольшом расширении "Газеты", об увеличении формата на дюйм, при начале новой четверти года это поразит тысячи новых подписчиков, которые должны теперь появиться.

А что скажут люди, что скажет весь свет? Газеты, его коллеги, его конкуренты; левая печать будет разгневана; почему нет? Он ведь именно и желал споров вокруг своего имени и своей газеты. Впрочем, он знал левую печать, она отвешивала поклоны, которые надо было отвешивать, когда он говорил; она обладала кучкой почтенных редакторов, сила которых была далеко не в голове. Он так часто ослеплял их, они кланялись, они говорили то же, что и он; если бы он велел им штопать его носки, они бы их штопали. Единственный орган, который, может быть, изумится и будет просить о времени для размышлений, это "Норвежец". Когда Люнге выступит со своей перетасовкой министерства, редактор "Норвежца" на мгновение изумится, затем он будет говорить слова, которые надо говорить, шептать свои сомнения с величайшей осторожностью и твёрдо стоять на своём. О, Люнге его знал. А попробуй "Норвежец" свести его важную и тонкую дипломатическую уловку к измене своим убеждениям -- он получит достойный отпор. Нет, это не было изменой убеждениям, наоборот, именно в качестве убеждённого левого он предпринимал этот шаг; это не было изменой убеждениям, это была политика в политике, тот же самый марш, только в другом темпе.

Люнге подошёл уже к двери своей конторы; тут он остановился и стал размышлять. В сущности, было совершенно бесполезно предпринимать что-нибудь сегодня вечером; утренний номер "Газеты" был уже переполнен, а к тому же, может быть, понадобится ночь на обдумывание частностей. Он почти готов был повернуть обратно, когда по старой привычке открыл ящик для писем и вынул полученную корреспонденцию: газеты он оставил.

Он подошёл к воротам и пересмотрел письма при свете фонаря. Он остановился на большом жёлтом пакете, запечатанном сургучом, и вскрыл его с лёгким любопытством.

Люнге вдруг встрепенулся, даже задержал на миг дыхание. Первый министр! Руководитель министерства желал поговорить с ним, желал этой беседы, как можно скорее, ночью или днём. Письмо было отправлено с посыльным.

Какое счастье, что он чисто инстинктивно решил сходить в редакционную контору! Беседа ночью или днём, это было что-то важное, может быть, его сиятельство колеблется на своём кресле? Ну, тем лучше, тем значительнее будет победа Люнге. Если его обходили на тайных совещаниях у вожаков, зато он имел своё ночное совещание, сам первый министр звал его.

Люнге взял извозчика и поехал сломя голову на улицу Тольбод. Здесь он слез и пошёл пешком к Стифтсгордену. Был ли и здесь кто-нибудь из его ближних, который видел бы, куда он шёл, так сказать, в полночный час? Он посмотрел вокруг: улица была совершенно пустынна, не было никого, кто мог бы его видеть. Он позвонил, дверь открылась, его ждали, его впустили без доклада.

Старый седовласый "его сиятельство" принял его в частном кабинете.

-- Я осмелился побеспокоить вас, пригласив сюда, так как предстоит нечто важное, -- сказал он. -- Благодарю вас, что вы пришли.

Этот голос, этот голос! Люнге слышал его раньше в зале парламента, с трибуны, перед массой людей. Люнге трепетал.

Они сели друг против друга.

-- Я предполагал, -- сказал его сиятельство, -- что вы отправитесь в редакцию сегодня вечером, когда вернётесь с совещания.

Люнге ничего не ответил, он кивнул. На таком событии, как это совещание, он, конечно, присутствовал, само собой разумеется -- присутствовал.

-- Я знаю, к сожалению, -- продолжал его сиятельство, -- что за последнее время между вами, господин редактор, и мной было много недоразумений. Я сожалею об этом и ни в коем случае не оправдываю своих ошибок. В тяжёлое время перелома, когда первое левое правительство в стране взяло в свои руки управление, мы, государственные деятели, имели гораздо больше работы, чем кто-либо подозревает, надо было следить за тем, чтобы не поскользнуться, не ошибиться; ведь почва была скользкая, господин редактор. Я говорю не для оправдания, но, мне кажется, это всё-таки несколько смягчает вину.

-- Само собою разумеется, ваше сиятельство...

-- Ведь ни одной непоправимой ошибки не было сделано, -- продолжал его сиятельство тем же, почти задушевным тоном. -- При небольшом участии доброй воли все это увидят, и история рассудит. Многое можно исправить уже сейчас, его долгая деятельность показала его неутомимое желание служить своей стране. А теперь! Его сиятельство не знал, что знал господин редактор, он не был знаком с решением, которое сегодня вечером приняла оппозиция относительно министерства; но если она решила падение министерства как раз в данное время, тогда солнце завтра зайдёт над народом, который не знает, что совершил. Тяжело будет нести ответственность. И снова министр просил извинения за то, что заставил господина редактора прийти в Стифтсгорден в такое время. Он ведь догадывался, что правительство принудят подать в отставку в один из ближайших дней, может быть, даже завтра.

-- Ваше сиятельство, вы, может быть, в этом не ошибаетесь, -- сказал Люнге.

Он, впрочем, уже несколько раз пытался прервать министра, хотел объяснить, что он ещё до своего прихода сюда решил во всяком случае оставить руководителя правительства на его месте, но старый парламентский деятель не давал ему возможности высказаться, хотел его убедить, преодолеть его сопротивление. Люнге предоставил ему продолжать.

Министр принял величественную и красивую позу на своём кресле, он говорил остроумные вещи, оживлённо жестикулировал, произносил речь. С большим искусством и жаром он развивал свои мнения относительно положения дел, спрашивал, заставлял собеседника отвечать и продолжал снова говорить возвышенные слова. Он уважал талантливое противодействие Люнге, глубокую искренность его нападок; такие нападки могли исходить только из глубокой и святой убеждённости, они делали ему честь. Но теперь он просит его, именно потому, что господин редактор был мастером своего дела, единственным в своём роде талантом в партии, он спросит его, позволительно ли, по его мнению, способствовать переходу власти к правому правительству теперь, когда все те вещи, из-за которых господин редактор, так же, как и он сам и вся объединённая левая, работали в течение этих долгих лет, наконец были накануне проведения в жизнь? Мог ли он это оправдать?

Министр знал всё время, что говорил, какие слова надо употреблять. Он знал Люнге насквозь, ничего в нём не было скрыто для старого хитрого его сиятельства. Он следил за политическими манёврами Люнге в вопросе об унии и знал, может быть, в данную минуту, что Люнге совсем не пришёл с какого-то совещания, что он вообще не обладал неограниченным доверием левой. Но его сиятельство прекрасно видел страшную и изумительную журналистскую ловкость этого редактора. Среди народа его имя всё ещё обладало той же самой славой, его газетой зачитывались и увлекались, провинциальная пресса всё ещё делала крестное знамение перед его заметками в семь строк. Его сиятельство знал, что этот человек мог принести ему пользу, да, он был почти убеждён, что если Люнге, как следует, возьмётся за дело, то его министерство останется на своём посту, несмотря на все тайные совещания сегодня вечером.

Он встал и предложил Люнге сигару.

Редактор ещё сидел, упоённый отзвуками министерского красноречия. Да, таким он слышал его раньше, в зале парламента, на народных собраниях, много лет тому назад. Великий Боже, как этот человек был способен воспламенять и увлекать на отважные поступки!

Он сказал откровенно, что работа для проложения пути правому правительству была для него мало привлекательна. Он тоже размышлял, нельзя ли этого как-нибудь избежать. И он остановился на возможности изменения состава.

-- Я думал о перемене состава министерства вашего сиятельства.

-- Само собою разумеется! -- быстро прорывает его министр. -- Само собою разумеется, мы должны удалить более половины наших советников и заменить их людьми, которые могут и хотят служить стране в течение этого кризиса.

И они в общем согласились.

Они беседовали ещё целый час, уничтожали и создавали, обсуждали вместе частности и благодарили друг друга за каждую важную и удачную мысль. Только в вопросе о газетной полемике его сиятельство хотел предоставить всё редактору. Он сам не мог писать, он развёл руками и сказал шутливо:

-- Нет никакого удовольствия попасть к вам на перо, господин редактор.

У Люнге уже готовы были сорваться с языка слова относительно истории с крестом, орденом, добыть для него который было бы министру, конечно, удовольствием; но было слишком лёгкомысленно поднимать такой незначительный, детский вопрос в такой серьёзный вечер. Люнге подождёт, для этого тоже наступит день впоследствии. Когда он прощался с министром, он не упомянул об ордене.

У двери его сиятельство сказал опять, в последний раз пожимая руку Люнге:

-- Благодарю ещё раз, что вы пришли. Мы сегодня ночью оказали Норвегии услугу.

И Люнге ушёл.

Улица была пустынна, все улицы были пустынны, город спал. Люнге направился в редакционную контору.

Он хотел приготовить свою первую статью ещё сегодня, когда его пламя горело ярко. То, что он теперь напишет, должно удивить всех, оно будет читаться везде и всюду обсуждаться, повторяться до бесконечности, заучиваться наизусть. Надо было выполнить свою задачу хорошо.

Люнге знал, что намеревался нанести своему политическому значению ещё один удар. Ну, так что ж? Это много раз окупится той большой победой, которую он собирался одержать. Он видел в воображении свою газету самой большой в стране, с десятками тысяч подписчиков, собственным телеграфом, собственной железной дорогой, экспедицией для открытия северного полюса, с отделениями во всех частях света, воздушными шарами, почтовыми голубями, с собственным театром и собственной церковью только для одних типографских служащих. Как было мелко всё остальное по сравнению с такими гигантскими видениями! Что из того, если он потеряет часть доверия хороших людей? Чепуха, чепуха! Пусть даже всякое доверие исчезнет, он пойдёт по другому пути. Да и что он получил в награду за свой неустанный труд на пользу этих отечественных героев катехизиса?

Разве это доставило ему тот почёт, которого он собственно добивался? Разве благородные люди снимали перед ним шляпы? Разве епископы и генералы кивали ему? Разве темнели взоры от удивления у их дочерей, когда он проходил мимо них по улице? Ах, Александр Люнге, несмотря на все свои заслуги, был отовсюду исключён. Даже высокомерные либералы стали устраивать собрания без него. Или, например, эта дочь полковника, которая управляла четырьмя лошадьми в Копенгагене -- разве она показала вид, что знает его, когда проходила мимо? Совсем нет, хотя он так хорошо отозвался о ней в газете.

Нет, с ним нельзя шутить, ей-богу, нельзя. Он был способен на всё, никто не знал его характера и его силы. Он победит в своей новой политике, люди должны будут снова преклониться перед ним, он будет руководить ими, заставит их взяться за ум. Снова целые толпы будут прислушиваться к его решениям во всех делах.

Люнге вошёл в редакцию. Было темно. Он зажёг свет и осмотрел печку, она была пуста. Затем он сел у своего стола и взялся за перо. Его статья должна была быть мечом и огнём, надо было сделать её способной поражать и воспламенять. Он обмакивает перо, хочет начинать, но останавливается.

Его взор падает на голубые буквы на его руке, эти позорные клейма, которые придавали его рукам грубый вид. По старой привычке и совершенно механически он начинает тереть их, дышит на них и снова их трёт. Наконец он оставил это.

И редактор Люнге пишет, сидит в этой холодной комнате, где огонь в печи погас, и пишет своими заклеймёнными руками до поздней-поздней ночи.