В течение многих дней шёл спор между Люнге и левой из-за перемены состава правительства. В эти дни с "тоном прессы" считались меньше всего. Тон прессы был, в действительности, не всегда таким, каким он должен был быть; но, когда правая иронически спросила "Газету", что она теперь сделала со своим тоном, Люнге показал вид, что совсем не желает отвечать на эту насмешку. У него были другие цели для расходования своих сил.
Впрочем, всё вышло, как Люнге предугадал. Левая сначала онемела от изумления, затем "Норвежец" прошептал свои сомнения, "Газета" ответила, и битва закипела ожесточённо по всей стране. Люнге между тем не остался без поддержки, он совсем не стоял один. Штопальщики его чулок из левых депутатов стортинга и среди провинциальной прессы подали ему руку помощи, насколько это было в их силах. Редактор одной опландской газеты, человек, честность которого была настолько велика, что в ней сомневалось не более половины страны, этот человек счёл непозволительным оставить Люнге одного в борьбе, он просто перешёл на сторону "Газеты" и боролся вместе с ней.
Лепорелло с усердием разузнавал настроение города. Он ходил в "Гранд", слушал у "Гравесена", совал нос к "Ингебрету" после театра, изловил на улице одного депутата стортинга, всё для того, чтобы узнать настроение города. А что говорил город? Город спал или молчал, город принимал участие в драме или просто смотрел на неё. Люнге ни в коем случае не победил.
Ага, оказывают сопротивление, хотят преградить ему доступ к победе? Люнге поднял все паруса и возбудил такое большое смятение, что исход борьбы некоторое время был неизвестен. Войско штопальщиков чулок возросло в течение двух дней вдвое. Перо Люнге производило большую и заслуживавшую уважения работу, но разве это не было замечательно, оно не сверкало! Не было искр, не всегда, не безусловно! Казалось, что огонь весь вышел.
Люнге написал несколько статей, в которых пытался дать слабое выражение своему неимоверному восхищению перед руководителем министерства. Часто в его газете слова были слишком остры, к сожалению, не всегда соблюдалась мера в нападках, достойная органа такого высокого значения, как "Газета", но теперь некогда было думать об этом, теперь левой следовало попробовать собраться, как одному человеку, на защиту страны от правительства правых. Надо снова отдать власть в руки первому министру, позволить ему попытаться ещё раз управлять страной вместе с людьми, облечёнными доверием народа, самыми достойными представителями левой. Это был единственный выход, не было никакого выбора. И Люнге даже серьёзно сослался на то, что один иностранец написал ему в шутку -- надо крепко держаться за правительство, которым обладала Норвегия, это было величайшей справедливостью, этим оказывалось противодействие реакции в Европе.
"Норвежец" был постоянен и непреклонен, как всегда, он спрашивал, хорошо ли он расслышал, было ли действительно намерением "Газеты" сохранить этого первого министра, которого она из года в год и изо дня в день обличала, как предателя и лжеца?
Но Люнге ответил старому дураку высокомерной шуткой: Да, не было ли это удивительно? Несмотря на то, что дважды два -- четыре, несмотря на голод в Китае, несмотря на смерть короля Фердинанда, он всё-таки стоял за перемену состава либерального норвежского министерства, чтобы лишить правых власти. Понял ли теперь "Норвежец"?
Но в зале и в кулуарах стортинга царило в эти дня самое мучительное беспокойство, депутаты брали друг друга за петлицы, стояли друг перед другом, внимательно слушая, полные самых непоколебимых убеждений и задних мыслей.
Если бы они только знали, на чьей стороне будет победа! Кто прав? Они думали о выборах и не знали, как быть. Старый председатель совсем не мог им дать ни одного ничтожного указания пальцем, всё, чего они могли добиться от него, когда он проходил мимо, склонив голову набок и заложив руки на спину, было то, что он, к сожалению, ничего не мог сказать. Он не склонился ни на чью сторону, его совесть была чиста в этом отношении, но если бы ему надо было склониться па чью-либо сторону, то он склонился бы на обе стороны.
А Люнге бил и ковал своё железо, издавал знакомые звуки, размахивал шляпой; но не было ли это странно: народ не следовал за ним, и железо было холодно! Никогда он не работал усерднее, он знал, что многое было поставлено на карту, что, если он проиграет, он поплатится за это. Было почти трагично видеть, как эта бывшая знаменитость борется остатками своего таланта за другую бывшую знаменитость. Казалось, ничто не помогало, Лепорелло приносил каждый день всё более неутешительные известия о настроении города, и бодрость Люнге переходила в безмолвное бешенство. Что такое, -- над ним осмелились смеяться в "Гранде"? Разве не следует остановить реакцию в Европе?
И, вдобавок ко всей этой неурядице, пришёл человек ещё с новой печальной вестью. Этот человек низко кланяется редактору и говорит, что он Бондесен, Эндре Бондесен... Да, редактор его знает. Он знал его, как радикала и левого, товарища по убеждениям, который разделял его искренний страх перед правым министерством.
Бондесен снова кланяется. Господин редактор не ошибся в нём, и это его радовало. Он пришёл собственно для того, чтобы выразить своё согласие с настоящей политикой Люнге. Впрочем, у него было и другое дело, -- да, прежде всего у него была заметка о пожаре на улице Берндта Анкера, не понадобится ли она редактору?
Люнге прочитывает маленькую статейку и сразу же замечает, что она интересна. Это была превосходная статья, с жизненностью, с драматизмом; один студент чуть не сгорел, едва спасся, выпрыгнув из окна третьего этажа. Он выскочил в одной рубашке, с портретом родителей в руках. Разве это не было красиво? И Люнге, который не знал, что во всей этой жизненной заметке не было ничего правдивого, за исключением пожара, был очень благодарен за эту услугу газете.
Затем Бондесен приступает к своему главному делу. Он, к своему великому огорчению, узнал про заговор против Люнге, против него готовилось нападение, брошюра, которая уже печаталась и, вероятно, появится в один из ближайших дней, Бондесену очень хотелось сообщить редактору это известие. Больно было видеть, как какой-то болван забрасывает грязью одного из наиболее заслуженных людей в стране; это был поступок, достойный грабителя с большой дороги.
Люнге выслушал это сообщение спокойно. Ну, что же тут особенного? Разве он не подвергался нападкам так часто? Но, немного спустя, он стал понимать опасность того, что брошюра будет выпущена против него именно теперь, когда дело шло о жизни или смерти его политики в вопросе о преобразовании министерства. Он спросил о содержании, о роде нападок, это была политическая брошюра?
Почти да. Бесчестный памфлет, Бондесен считал его вдвойне бесчестным, так как он, конечно, был издан анонимно.
А знал господин Бондесен автора?
Бондесен, по счастью, оказался в состоянии объяснить, что автор был Лео Гойбро, служащий в таком-то банке. Может быть, господин редактор помнит человека, который однажды в рабочем союзе выступил против левой и который, между прочим, сравнил себя самого с блуждающей кометой? Этот человек был Гойбро.
Да, Люнге помнил его; он ещё тогда хотел посмеяться над ним, поиздеваться над бездарным оратором, но фру Дагни заступилась за него. В тот вечер он встретился с фру Дагни, и она просила его за этого человека. Да, он помнил его: чёрный, как мулат, медведь, с неуклюжими членами, человек, который не читал "Газеты", разве нет?
Совершенно верно! Бондесен изумлён прекрасной памятью господина редактора.
Люнге обдумывает.
Но брошюра касалась его личности? Она не была только опасной нападкой на его политику?
Брошюра затрагивала и его личность.
Люнге снова обдумывает, его лоб хмурится, как всегда, когда он думает о неприятном. Так далеко зашло дело, против него выпускались брошюры, редактора Люнге высмеивали на его собственном языке. А было ли обдуманно со стороны такого мулата решиться на это? Что, если он поднимется в сверхъестественном величии? Боже милостивый, спаси всех маленьких червячков, которые лежали на его пути!
Он спросил:
-- Этого человека зовут Гойбро?
-- Лео Гойбро.
Люнге записывает имя на бумаге. Затем он кидает взгляд на Бондесена. Так много преданности, такая благородная черта у человека, которому он никогда не имел повода сделать что-нибудь хорошее! Люнге не мог остаться равнодушным, он был тронут, его юное сердце затрепетало, и он спросил, не может ли он оказать господину Бондесену какую-нибудь услугу в свою очередь. Для него будет удовольствием, если он когда-нибудь впоследствии сумеет оказать ему поддержку в том или ином отношении.
Бондесен радостно кланяется и просит позволения прийти ещё раз, если нужно будет. Он в самом непродолжительном времени собирается написать свои стихи, свои настроения, теперь он был уверен, что их удастся напечатать.
-- Да, так и поступайте, приходите ещё раз. Я благодарю вас и за заметку и за сообщение. -- И, вспомнив вдруг о словах, сказанных ему на прощанье его сиятельством, Люнге добавил загадочно и величественно: -- Вы, может быть, оказали сегодня услугу не мне одному.
Теперь Бондесену оставалось только просить о молчании. Он не хотел вмешиваться во всё то, что должно произойти, как бы дело ни сложилось: он надеялся остаться неизвестным.
Конечно, конечно, "Газета" сумеет сохранить свою осторожность. Но Люнге вдруг спрашивает для уверенности, как всё-таки Бондесен сумел разведать эту тайну?
И Бондесен отвечает: случайно, благодаря счастливой случайности. Но это безусловно было достоверно. Он ручается своим словом за все мелочи.
Затем Бондесен ушёл...
Ага, перешептываются, конспирируют! Посмотрим, что из этого выйдет! Люнге ещё раз взглянул на имя Гойбро и спрятал бумагу в ящик. Было недурно знать, с кем имеешь дело; это могло принести пользу, публика, во всяком случае, будет восхищаться осведомлённостью "Газеты". Ага, до него хотели добраться, желали устранить его; пресмыкающиеся не хотели удалиться прочь, они садились на задние лапы перед ним и выли! Нет, его ошибка заключалась в том, что он был слишком мягок, слишком долго терпел. Человек с самым острым пером в государстве не должен был сносить всё. Впоследствии всё это изменится!
Вот сидит этот Илен во внешней конторе и истребляет чернила без всякой пользы: Люнге держал его на месте из одной только жалости. Теперь его надо удалить. С какой стати, чёрт побери, он должен был держать этого человека, если даже его рыжеволосая сестра старалась избегать встречи с ним на улице! И разве газета не потеряла подписчиков из-за его статей об унии? Теперь он был посажен на самую жалкую построчную плату, и половина его идиотских заметок о рынке, о базарах совсем не помещалась. Но этот человек ничего не понимал, он не вставал и не уходил, он только удваивал свои усилия, чтобы хоть немного заработать, продолжал сидеть и всё худел и худел. Он, Люнге, был слишком добр, впоследствии всё это должно измениться.
И он снова принялся за свою работу изменения состава министерства. Он был как раз в подходящем настроении, чтобы не бояться употребления сильных зарядов, и написал в эти мгновенья три таких сильных, уничтожающих заметки, как никогда до сих пор, за всё время этой полемики. Этим дело должно было завершиться.
Вечером, прежде чем Люнге оставил контору, он не мог больше удержаться, призвал к себе своего секретаря и сказал:
-- В один из ближайших дней выйдет брошюра против меня. Я желаю, чтобы о брошюре был напечатан такой отзыв, как будто она совсем не против меня написана.
Секретарь не может понять этого приказания. Редактор ведь первый получит брошюру в руки, вся почта доставлялась в его контору.
-- Надо быть выше таких вещей, -- продолжал редактор, -- надо показать благородство.
Но, чтобы объяснить, почему он уже теперь думал о брошюре, которая даже не вышла, он добавил:
-- Я опасался, что вы, может быть, напечатаете отзыв в моё отсутствие; я, вероятно, поеду домой, в деревню, на несколько дней.
Да, тут секретарь уже понял приказание. Но Люнге вовсе не думал о поездке в деревню и совсем не поехал.