Мой возница Владек – небольшой человечек, жёлтый блондин, с тонкой бородой, которая перегнулась, и видна его худая, высохшая, в мелких морщинках, загорелая шея. С виду ему можно дать минутами тридцать, сорок и пятьдесят лет. В действительности ему было больше. Плоские глаза без формы, просто две дырочки смотрят на нас с выражением умной дворовой собаки из тех, которых крестьяне, заметив их смышлёность, приучают к охоте.

По национальности он поляк, по религии католик, по положению бедный шляхтич, который, после разных мытарств, сколотил себе пару лошадей, дом с комнатами для дачи, имеет полтора морга земли и несомненно не всегда имеет необходимое. Но шляхетский «noblesse oblige» вынуждает, и он тянется, – тянется семья, хотя и ни в чему-нибудь особенному, к чему не имел бы права тянуться даже крестьянин, – чай, мясо, более тонкая одежда, установленное этикетом обхождение: «все так», а это, как известно, закон, самый суровый из всех.

Требовательнее всех к исполнению этого этикета крестьяне. Если пан, так он и должен быть паном. Подпан (чиновник) опять: имеет своё положение. Шляхта – третье сословие; немцы-колонисты – четвёртое; евреи – пятое.

Может быть хороший «жид», хороший немец, хороший шляхтич, хороший пан. Исключение составляет только «подпан» – он не может быть хорошим, потому что собственно идеал «подпана» – неподкупность, но здесь в неё не верят. Они и названы «подпанами» вследствие того, что исполняют беспрекословно волю панов.

И вот мой шляхтич тоже все силы употребляет, чтобы быть хорошим шляхтичем. А хороший шляхтич должен быть добрым католиком, должен уметь добыть копейку, должен уметь сказать своё слово на разные современные вопросы. Вопрос добывания копейки очень трудный для шляхтича, не определённый, не обеспеченный и осложнённый тем, что католик здесь, как известно, лишён некоторых существенных прав. Так, между прочим, он не имеет права служить в правительственных учреждениях, на железных дорогах. Уже этим одним он обрекается на жизнь не на готовом. Он, как и еврей, всегда должен ловить момент, всегда искусно, всегда вовремя, всегда с новым своеобразным приёмом, обусловленным конкуренцией. Но у евреев многовековой опыт, а эти только начинают свою работу.

Слышишь:

– Нет, жид это действительно зло, и мы, русские, погибли, если дадим ему волю.

Или:

– Нет, поляка надо прижать, иначе съедят они нас.

Я не больше других имею шансы пробить брешь в стене современных понятий общества и интересует меня здесь чисто художественная сторона. В лице моего шляхтича передо мной встаёт прообраз того еврея, которого впервые коснулась рука исторической неумолимой судьбы, Это растерянность ребёнка, потерявшего своих родителей, это состояние семьи, которую пришёл описывать неумолимый кредитор. Надо приспособляться к новой жизни.

В сущности, шляхтич мой никто иной, как фактор, ставший с 63 года в положение еврея в крае. Для систематического труда, который удовлетворял бы потребностям, нет средств, нет кредита, нет прав. В силу этого, ни сельское хозяйство, ни служба не могут быть источником жизни.

Источник жизни случайный: сегодня он извозчик; завтра выгодно купит, выгодно продаст. И всегда он зорко следит за случаем, – «счастьем», и в погоне за этим «счастьем» некогда разбирать средства.

Здесь необходимы мирные отношения со всеми властями: и с паном, и с «подпаном»; нужна известная суровость, чтоб у другого вырвать кусок изо рта, сделать это последнее усилие, которое-де, всё равно, кто-нибудь да сделает. И при всём этом потребность натуры – чувствовать около себя хоть иллюзию добра, правды. Если, наконец, к этому прибавить крайнюю путаницу понятий о том, что такое правда, добро, то сумбур и проза такой жизни станут вполне ясными.

Владек возит мирового посредника, станового, возит всякий народ, так или иначе имеющего соприкосновение с местной жизнью, – возит, разговаривает с ними, сам сообщает и выслушивает.

Выслушивает и, зная вся и всё, заботится с возможно меньшими затратами получить тот кусок хлеба, который нужен ему и его семье.

Поворачиваясь с козел, он продолжает какой-то рассказ:

– Ну, – говорит становой, – я буду бить мужика – не смотри.

Владек пожимает с еврейской манерой плечами.

– Что ж, я ему помешать не могу? Хочет бить – побьёт, а заступлюсь, меня уж не возьмёт.

Владек начинает новый рассказ:

– Ну, Владек, хочешь меня в соседи к себе? – спрашивает мировой посредник.

Владек всегда в отлучке, у него фруктовый сад, соседство посредника – гарантия для его сада, и Владек все силы напрягает помочь посреднику в его стремлении купить новый дом соседа.

Посредник любит продавать дорого, но покупать дёшево.

Всякий человек что-нибудь да любит, и угадать, что именно любит нужный человек, и, угадав, угодить – всё для Владека.

С печальной добросовестностью выжидает он плохого момента в жизни своего соседа, и обоюдными усилиями его и мирового посредника дело сделано.

Владек стегает лошадь и опять, пожимая плечами, кончает рассказ неопределённо:

– Прислал мне два фунта чаю.

Он делает гримасу и поднимает плечо.

Мы едем полями. Тучки набегают. Точно шерсть какого-то седого зверя, волнуется, куда глаз только хватает, вплоть до самого леса, – высокая рожь и сердится, сверкая своей щетиной, на ветер, который гуляет по ней.

А там, далеко, далеко уж вытянулся целый ряд высоких тополей над селом: прижались к ним белые; хатки и точно и они слушают, что говорит мне словоохотливый Владек:

– Я с пятнадцати лет всё вот так, вот как ветром меня колышет: так, так, – а всё вот держусь как-нибудь с самого 63 года… теперь вспомнишь, так страшно станет, а тогда, не приведи Господи: сегодня польское войско, а завтра опять русское. Помню вот как сегодня: только что мы выехали под жито парить в два плуга: брат, я, работник и ещё мальчик, – мы-то с мальчиком погоняльщики, а они – плугатари, как вдруг из лесу поляки верхами. Непременно, если увидят, вербовать станут. Работник говорит: «что ж, я пойду», а старший брат под плуг залез и закидали мы его свитками.

– А работник хохол был?

– Поляк.

– А хохлы были в польском войске?

– Были… им, как война началась, объявили, что где от деревни хоть один человек будет, той деревне вся панская земля навечно отойдёт. Один, два, а уж поэтому шли… Хоть там, конечно, и не надеялись, а всё-таки такое бы дело вышло, что, значит, польское войско взяло бы верх… ну и посылали.

– Что ж, ловило их русское войско?

– Где ловили? Поймают, – скажет силой увели, а уж после войны, так уж мужикам такая вера пошла: на кого укажет, тот и виноват, а на него укажи: наговор по злобе, значит. Мужик хитрый, як чёрт. Он сам про себя присказку говорит, откуда он, значит, вышел. Слыхали, верно?

Я слыхал, но сказал, что не слыхал: мне интересен был рассказ в передаче Владека.

Владек усмехнулся.

– Это шла будто свинья. Ну и вырыла там ямку. Летела ворона, увидала ямку и яйцо снесла. Шёл чёрт, видит, что такое? Свинячья ямка и воронье яйцо: сел и высидел мужика. И вышел мужик глупый, как ворона, хитрый, как чёрт, и прямой, как свинья. Бо свинья как бежит, та и бежит: прямо, да прямо, а мужик себе знает свою землю, он себе одну думку и держит.

– Ну так что ж, показались поляки из леса?

– Да… подъехали: «хлопцы, кто хочет за нами?» Работник сейчас «я», говорит. – «О-то молодец». Дали ему сейчас саблю, лошадь. Сел и готов. «А где же у вас ещё работник?» спрашивают. – «На деревню ушёл». – «Ну, а ты что ж не идёшь?» Это меня спрашивают. Я говорю: «какой же я вам воин, когда мне всего пятнадцать лет». – «Ничего». – «Нет, – говорю, – господа, так нельзя, – это уж неволя выходит». А у самого так и похолонуло всё. Им тоже, конечно, неволить не приходится, меня возьмут, слух пойдёт, – отстали, с тем и уехали. А на другой день как раз русские. И меня взяли, и брата. Охотно шли все – тут уж, по крайней мере, живой останешься и после не повесят. Потом в солдаты я попал на Кавказ. Кончил службу, приехал домой: никого нет, – родители померли без меня; брат только двоюродный остался и тот калека. Колотится, сердечный, двое детей, ни угла, ничего… Подумал я, подумал и отдал ему, значит, дом отцовский и землю – четыре морга, живи: уж хоть Бог тебя: обидел, чтоб от брата не было обиды. Тут сперва у одних стариков поселился: дочка у них молоденькая была, – увидели они, что по вкусу мне пришлась, надеялись, что женюсь, ну и сперва и так, и сяк, и хороший, и всё там, а уж как увидели, что я на попятный, ну и прогнали.

– Отчего же на попятный?

– Да вот отчего. Девушка действительно всем взяла и так просто по вкусу мне пришлась, но одно… Так, я заметил, что не проживёт она долго. И через год всего после этого, скоро тут вышла замуж и померла… И так муж её разогорчился после этого, так разогорчился… и тоже достал себе чахотку… и от неё же… и помер.

– Ну, потом что?

– Потом женился я, дети пошли, вот и колочусь так: когда хорошо, когда худо, а всё Господь. Наше дело такое: сделали тебе худо – не ругайся. Только и скажи: пускай тебя Бог, как знает, так и судит. И это верно: чем больше вот живёшь, тем оно и виднее. Раз достал я себе такое дело: приехал барин какой-то. Ничего не сказывает, тихий этакой; вышел с вокзала, глянул на извозчиков и прямо ко мне: «Ты, говорит, можешь меня отвезти до Корчика? сколько?» – «Три рубля». Пошёл назад, вынес чемоданчик, сел и поехали. Молчит тот, я молчу. «А дальше Корчика повезёшь?» – «Куда?» – «Куда я скажу, расчёт повёрстно». – «Извольте», говорю. Поехали. Пять дней ездил с ним. В план смотрит, чего-то запишет там в книжку, дальше опять.

– Кто же он такой?

– Не знаю, – он не говорит, спросить тоже не приходится.

– Может шпион?

– Действительно, что на лбу не написано: его грех… Так с тех пор и пропал, как в воду канул. Привёз я его назад на вокзал, дал мне пятнадцать рублей, кормил, поил меня, лошадей, – слава Богу заработал.