Лечение. – Школа для детей и взрослых. – Увеселения. – Заботы о материальном благосостоянии крестьян. – Состояние крестьянского хозяйства в Князеве. – Меры, направленные к улучшению его. – Община. – Способ, принятый мною для достижения цели.
В деревне и жене, и мне дела было по горло. На долю жены доставалось его больше, чем мне. Главные её заботы относительно крестьян сосредоточивались на лечении и обучении детей грамоте. Лечила жена разными общеупотребительными средствами. Обучила её моя сестра – женщина-врач, прогостив у нас несколько месяцев. Недостатка в больных никогда не было. Бесплатное лечение, ласковость, счастье в лечении привлекали к жене массу пациентов, и она подчас порядком утомлялась практикой.
Заботы о просвещении сводились к тому, что жена устроила школу, где и занималась сама со всеми ребятишками и девчонками деревни. Школа её имела через два года 50 учеников. У неё было два помощника из молодых парней, окончивших сельскую школу в ближайшем большом селе. Крестьяне с доверием относились к школе. Часть из них видела в школе возможность избавиться их детям от тяжёлого крестьянского труда, заменив его более лёгким трудом писаря, приказчика, целовальника.
При этом, конечно, указывались примеры.
Другая часть крестьян мечтала о том, что их дети, научившись, будут читать им святые книжки. Наконец, третья часть крестьян, большинство, ничего не формулируя, соглашалась глухо, что школа – «дело доброе». Были и противники школы, но такие, – даже и между крестьянами, – считались рутинёрами. Дети любили школу, для них она имела всегда новый, всегда свежий интерес. Я любил посещать уроки жены. С виду, на них царил полный беспорядок, но, при ближайшем наблюдении, ясно было, что это только внешний вид такой, – порядок был полный в том смысле, что интерес всех к уроку достигал высшей степени; но так как форме при этом не придавалось никакого значения, то и выходило что-то непривычное, – внешней дисциплины никакой; это скорее был детский клуб, а не школа.
Я тоже был преподавателем. Я читал им обработку и уход за землёй, за растениями. Был ещё мастер, который учил детей делать горшки. Выделка этих горшков давала некоторый доход им, так как горшки продавались на ближайшем базаре. Полученные деньги составляли их гордость и радость их родителей.
И говорить нечего, что покупка горшков для нужд домашних на деревне прекратилась совершенно, так как ученики вволю снабжали ими своих родных. Радость мужиков и баб выражалась примерно таким образом:
– Бывало, разобьётся горшок – бить бабу. А теперь бей сколько влезет – свои горшки. Шабаш!
И князевец весело потряхивал головой.
Со взрослыми, которых в школу не загонишь, я, при каждом удобном случае, вступал в беседы на всевозможные темы: сегодня история, завтра политическая экономия, там политика, сельское хозяйство, смотря по тому, с чего начинался разговор.
Я, шутя, говорил, что в десять лет они все у меня будут с высшим образованием. Нельзя сказать, чтобы они без интереса относились к моим рассказам и не любили их, но времени свободного у них было мало и нередко на самом патетическом месте меня обрывали без церемонии:
– Так как же насчёт пашни-то?
Зато в праздничный день, или зимой, они слушали долго и с охотой, до тех пор, пока дрёма не одолевала.
Бывало, зимой, вечером рассажу их в кабинете по диванам, креслам, стульям, прикажу подать им чаю и на первую попавшуюся тему, по возможности простым языком, начинаю. Самый большой любитель моих рассказов – Сидор Фомич, мой ключник, старичок лет 70, честный, прекрасной души и правил человек. Бывало, как я только начинаю, усядется поглубже в кресло, прокашляется, оправит свой полушубок и с детски-радостным лицом уставится на меня. Но не пройдёт и 10 минут, как мой Сидор Фомич начинает сначала потихоньку, а потом сильнее и сильнее клевать носом. Пройдёт час и все мои слушатели после отчаянных усилий склоняют свои, трудным боем с жизнью удручённые головушки. Я кончаю свою лекцию и распускаю слушателей с тем, чтобы на завтра начать новую лекцию.
Святки были посвящены заботам о веселье. Мы с женой старались, чтобы этот кусочек в году проводился князевцами весело и беззаботно. Задолго до Рождества в школе начинались оживлённые толки о предстоящей ёлке. Этою ёлкой бредили все без исключения дети деревни. Быть на ёлке – это было такое их право, против которого не смели протестовать самые грубые, поглощённые прозой жизни родители.
Как бы ни был беден, а в чём-нибудь да принесёт заплаканного пузана в новой ситцевой рубашонке, торчащей во все стороны. Станет на пол такой пузан, воткнёт палец в нос и смотрит на громадную, всю залитую огнями ёлку. А тут же мать его глядит – не оторвётся на своего пузана, ласково приговаривая:
– Поди вот с ним, ревма-ревёт – на ёлку. Чего станешь делать? – притащила.
Но вот начинается с таким нетерпением ожидаемая раздача подарков и лакомств. Ученикам – бумага, карандаши, дешёвые книжки и шапка орехов с пряниками, другим – ситца на рубаху, кушак и тоже пряников с орехами. С ёлки каждому по выбору срывается что-нибудь по желанию. И, Боже мой, сколько волнения, сколько страху не промахнуться и выбрать что-нибудь получше!
Но самое главное происходило на третий день, когда ёлка отдавалась ребятишкам на разграбление. Детей выстраивали в две шеренги и, по команде, между ними падала ёлка. Каждый спешил сорвать, что мог. Нередко радость кончалась горькими слезами 3-х-летнего неудачника, не успевшего ничего взять. Но горе такого скоро проходило, так как из кладовых ему с избытком навёрстывали упущенное.
На первый день праздника, после церкви, мы с женой отправлялись на деревню и развозили скромные подарки: кому – чай и сахар, кому – ярлык на муку, кому – на дрова, кому – крупы, кому – говядины. Вечером ёлку посещали ряженые парни, молодые бабы, девушки – все, нарядившись как могли, являлись погрызть орехов, поплясать и попеть. Костюмы не замысловатые: девушки в одежде братьев, братья в сестриных сарафанах, неизбежный медведь, мочальная борода, комедия волжских разбойников. На другой день обед бабам, и обед на новый год мужикам. Бабам с сластями, мужикам с водкой. Ещё 2 – 3 вечера с ряжеными, и святки кончались.
Заботы о материальном благосостоянии делились на две части:
1) частные, имевшие характер филантропии, и
2) общие, имевшие целью улучшить общее благосостояние крестьян.
К частным относились поддержка и помощь увечным, старым, не имевшим ни роду, ни племени, вдовам, солдатским жёнам, пока их мужья отбывали повинность. Сюда же относилась льготная поддержка – ссуда деньгами каждой семье, в случае неожиданных расходов: свадьбы, падежа скота, пожара и проч.
Общие меры, содействовавшие благосостоянию крестьян, заключались в следующем:
1) В виду необходимости ежегодной чистки леса, получался малоценный для меня материал – хворост, но для крестьян весьма ценный, как топливо. По соглашению с крестьянами, в указанные дни, весной и осенью, их допускали в лес, и они, чистя мне лес, приобретали себе отопление на зиму. Единственным обязательным условием было являться всей деревне враз, для облегчения надзора за правильною чисткой. Крестьяне относились замечательно добросовестно к тому, чтобы правильно и согласно указаниям чистить лес. Благодаря этой, ничего мне не стоившей, помощи, я имел в три года несколько сот десятин прекрасно вычищенного леса.
2) Мои крестьяне, как уже известно, были малоземельные. Необходимость платить за каждую десятину вынуждала их ограничивать себя, в чём только они могли. Необходимость ограничения отразилась, между прочим, на уменьшении выпуска, что, в свою очередь, повлияло на уменьшение количества лошадей и скота.
Вопрос об удобрении без скота сводился, таким образом, к нулю.
Чтобы дать крестьянам возможность не продавать своих телят, жеребят и проч. живности, я отвёл им 200 десятин выпуска, выговорив себе право уборки обществом 15 десятин хлеба. Если перевести это на деньги, то десятина обходилась обществу по 50 коп., тогда как под хлеб ли, под сенокос ли я свободно мог получить на круг 5 руб. за десятину. Но и против этой работы богатеи деревни восстали. Они просили натуральную повинность перевести в денежную, ссылаясь на то, что, как богатые, они держат много скота и на их часть ляжет значительная доля жнитва, а семьи у них небольшие. Бедные, напротив, стояли за натуральную повинность, так как на их долю приходилась ничтожная работа, для них не обременительная.
Я отказал богатым в просьбе на том основании, что плата за выпуск так низка, что для них, богатых, не составит особого труда нанять и поставить вместо себя жнецов.
3) Сдача земли, как она производилась раньше, описана в первой главе. Результатом такой сдачи было то, что богатые сидели на лучшей земле и из года в год богатели, а бедные, сидя на худшей, всё больше и больше беднели. Ненормальность и несправедливость такого положения дел была очевидна. Выясняя себе причины, в силу которых она создалась, я остановился исключительно на следующем. С освобождения мои крестьяне вышли на сиротский надел. Первым последствием этого было ослабление общины. Когда же князевцы переписались в мещане, чтобы не платить подушных, община окончательно подорвалась, а с ней погиб единственный оплот против всякого рода кулаков. Подтверждением справедливости моего мнения служили соседние деревни, вышедшие на полный надел, где хотя и существовало кулачество, но несравнимо в более слабой степени, чем у князевцев. Благосостояние этих крестьян было тоже неизмеримо выше князевского.
В силу всего сказанного, вопрос для меня становился ясным: рядом с удобрением, правильною пашней и проч. нововведениями необходимо было возвратить князевцев к их прежнему общинному быту. Я сознавал весь труд выполнения взятой на себя задачи, сознавал, что 25 лет в жизни народа что-нибудь да значат, понимал то противодействие, которое встречу как со стороны кулаков деревни, так и со стороны обленившихся и опустившихся бедняков, но иного выхода для того, чтобы поднять благосостояние крестьян, я не видел. Я считал, что отдельные, единичные усилия – так или иначе поставить вопрос улучшения – не приведут ни к чему, – нужно всю деревню заставить действовать, как один человек.
Для этого, конечно, прежде всего, нужна была сила. Она у меня имелась. Моя власть над ними была почти безгранична, – только воздуха не мог их лишить, а остальное всё в моих руках, кладбище – и то моё, так что мужики часто шутили:
– Мы и до смерти, и после смерти ваши.
Силу употреблять для себя – это гнусно. Сила для их блага, когда доводы не действовали, – это единственная возможность достигнуть цели.
Вопрос был только в том, правильно ли я рисовал себе картину и действительно ли так необходимо было заставлять крестьян отрешиться от их способа ведения дела? Вот факты.
Наступала весна. Моя земля вспахана с осени и чуть только сошёл снег, я, по примеру немцев, приступил к посеву.
У мужиков земля была не только не вспахана, но и не разделена. Это произошло оттого, что князевцы не имели обыкновения брать землю с осени, мотивируя тем, что до весны-де далеко, кто там жив ещё будет! Между тем, осенняя пашня и ранний посев в наших местах крайне необходимы. Весь урожай у нас исключительно зависит от влаги: сухой год – нет хлеба, сырой – изобилие. Так как сухих годов несравненно больше, чем сырых, то понятно как важна забота о сохранении влаги в земле. На земле, вспаханной с осени, влага гораздо лучше держится, чем на не паханной: снег весной гораздо скорее сходит (чёрная поверхность паханного слоя поглощает больше тепла, чем покрытая жнивьём).[3]
Скоро сошедший снег даёт возможность на неделю раньше начать сев. К периоду засухи ранний посев отцветает и начинает наливать – засуха ему, таким образом, на пользу, поздний же посев ко времени засухи только собирается цвести и крайне нуждается в дождях именно в такой период, когда дождей обыкновенно уже не бывает. Вред позднего посева заключается ещё в том, что, пропустив период весенней влаги, приходится высевать семян значительно больше, так как часть их от засухи пропадает. В то время, как немцы сеют 8 пудов ярового на десятину, крестьяне высевают от 12—15 пудов. Результат такого густого посева двоякий: если случится после посева тёплое и дождливое время, то все зёрна взойдут, посев выйдет загущённый, – он или поляжет преждевременно, или пригорит, и в обоих случаях зерно получится тощее, плохое, легковесное. Если же после посева наступит холодное или тёплое время без дождей, то, пока зерно соберёт нужную ему влагу, пока взойдёт, его заглушит сорная трава.
Чтобы дать наглядное понятие, что составляют для крестьян эти излишне высеваемые 5 пудов на десятину, которые, в большинстве случаев, не только гибнут бесследно, но и приносят положительный вред, укажу на следующий факт. В моём имении высевается ежегодно всеми сеющими на моей земле деревнями таких излишних пудов до 3.000, что составляет, при стоимости весной пуда до 70 коп., около 2.000 рублей. Сумма эта, бросаемая ежегодно не только на ветер, но и в прямой ущерб делу, превышает сумму всех земских и государственных повинностей, платимых пятью деревнями.
Напрасно думают, что мужик хорошо знает свойства своей земли и условия своего хозяйства; он полный невежда в агрономических познаниях и страшно в них нуждается. Отсутствие знания, апатия к своим интересам, отсутствие правильного понимания условий, в которые он поставлен, поразительны.
Здесь крестьянам необходима энергичная посторонняя помощь: сами они не скоро выберутся из своего застоя. Несколько лет тому назад, во время ветлянской чумы, полиция настояла, чтобы навоз вывозился в поле. Это поле, куда свозился навоз, и до сих пор отличается особыми урожаями, и все крестьяне говорят, что это от навоза.
– Почему же не продолжает назмить?
– Разве всех сообразишь? – отвечают. – Мир велик, не один человек.
Или другой пример: ежегодный передел земли. Это вопиющее зло. Земля, как известно, требует тщательной обработки. Хлебородность правильно обрабатываемой из года в год земли с каждым годом растёт. При ежегодном же переделе хорошо обработанная в этом году земля попадает на будущий год к бессильному бедняку-мужику, который, при всём желании, ничего другого не сделает, как только изгадит её, – и сбруя плохая, и снасть плохая, и лошадёнка плохая, да и сам-то от ветру валится.
– Почему же вы не разделите землю на года?
– Как её разделить? Каждый год новые прибавляются. Мир велик, не один человек, – не сообразишь.
Говоря о причинах неудовлетворительного положения крестьян, для выяснения последующего, я должен коснуться одной, которая имела место только по отношению к таким крестьянам, какими были мои князевцы, т. е. к малоземельным.
Я уже упоминал, что часть князевцев, когда им пришлось жутко, мечтала выселиться; эта возможность выселения твёрдо сидела в головах всех князевцев. Положим, что они никогда не расстались бы с своими местами, но уже одна мысль, что они могут уйти, деморализирующе действовала на них. Сами не замечая, они втянулись в жизнь людей неоседлых. Лишь бы до весны, а с весны лишь бы до осени. К этой возможности выселиться незаметно приспособлялось всё хозяйство; к чему лишний посев, лишний телёнок, лошадь, когда осенью, может быть, все уйдут на новые места?
В силу всего вышесказанного, я пришёл к заключению, что для подъёма материального благосостояния князевцев необходимо, чтобы они согласились на следующие четыре мероприятия:
1) Князевцы должны взять по контракту на 12 лет, за круговою порукой, столько земли, сколько им нужно.
2) Земля должна быть разделена между отдельными лицами раз на все 12 лет совершенно равномерно по качеству, как между богатыми, так и между бедными.
3) Ближняя земля должна удобряться, для чего весь навоз деревня должна вывозить зимой на ближайшие паровые поля.
4) Земля под яровое должна пахаться с осени.
Придя к этим выводам, я через год после моего приезда решил действовать. Предварительные переговоры ни к чему не привели.
Чичков, один из самых богатых мужиков, все силы напрягал, чтобы доказать мне и мужикам неосновательность моих положений. Я прибегнул к силе. Собрав сход, я сказал крестьянам приблизительно следующую речь:
– Вот что, старики. Вижу я, что от хозяйства вы вовсе отбились. Так жить нельзя. Пахать не вовремя, сеять не вовремя, да и сеять-то по какой-нибудь десятинке в поле – и себя не прокормишь, и землю только измучишь. Либо вы принимайтесь за дело, как следует, как отцы ваши принимались, либо отставайте вовсе от земли. Тогда я один буду сеять, а вы у меня в работниках будете.
Толпа зашумела.
– Нам нельзя без земли.
– Ты сегодня здесь, завтра нет тебя, а мы чего станем делать? Нам нельзя отставать от земли.
– Хорошо, господа, вижу, что у вас ещё не совсем пропала охота к земле, и очень рад этому. В таком случае, принимайтесь за дело, как следует.
И я объяснил мои условия. Мужики угрюмо молчали.
– Даю вам три дня сроку, – сказал я. – А теперь ступайте с Богом.
Все три дня, с наступлением вечера, деревенская улица наполнялась народом. Из окон моего кабинета слышен был отдалённый крик и гул здоровых голосов, говоривших все враз.
Накануне назначенного срока, когда собравшаяся, было, на улице толпа уже разбрелась, я сидел у окна кабинета и пытливо всматривался в темнеющую даль деревни. Там и сям зажигались огоньки в избах. «На чём-то порешили?» – думалось мне, и сердце невольно сжималось тоской. Я чувствовал, что из своих условий, взвешенных и обдуманных, я ничего не уступлю, даже если бы пришлось прибегнуть к выселению всей деревни. Я утешал себя, что раз они не пойдут на мои условия, то рано или поздно необходимость всё равно вынудит их искать других мест. Но, рядом с этим утешением, подымался невольный вопрос: имею ли я право ставить их в такое безвыходное положение, как выселение, разрыв со всем прошлым? Я должен признаться, что чувствовал себя очень и очень нехорошо, тем более, что и жена была против крутых мер.
Пришли приказчики: Иван Васильевич и Сидор Фомич.
– Садитесь, господа, – проговорил я, с неохотой отрываясь от своих дум.[4]
– Чичков пришёл, – доложила горничная.
– Зовите.
Вошёл Чичков, огляделся и испуганно остановился.
– Чего тебе?
– Старики, сударь, прислали, – проговорил он, слегка пятясь к двери, по мере моего приближения. Он, очевидно, боялся, чтобы я, как бывало покойный Юматов, как-нибудь не съездил ему в зубы.
– Да ты чего пятишься? – насмешливо спросил я.
Чичков покраснел, тряхнул волосами и, задетый, ответил:
– Я ничего-с.
– А ничего, так и стой, как все люди стоят. Зачем тебя прислали?
– Прислали сказать, что не согласны.
– Почему же не согласны? – угрюмо спросил я.
– Не согласны, и баста!
– Значит, за меня уступают землю?
– Нет, как можно! – испугался Чичков. – Без земли что за мужик! Только на ваших условиях не желают.
– Почему же не желают?
– Да Господь их знает. Стоят на своём: не желаем, и баста! Ведь, сударь, вы нашего народа не знаете, – одна отчаянность и больше ничего. За всю вашу добродетель они вас же продадут. Помилуйте-с! я с ними родился и всех их знаю. Самый пустой народ. Ничего вы им не поможете, – всё в кабак снесут и вас же попрекнут.
Я задумался, а Чичков вкрадчивым голосом продолжал:
– Право, сударь, оставьте всё по-старому, как было при Николае Васильевиче. Забот никаких, денежки одним днём снесут. А этак, узнают вашу добродетель, перестанут платить.
– А ты откуда узнал мою добродетель?
– Да, ведь, видно, сударь, что вы барин милостивый, простой, добродетельный. А с чего бы вам затевать иначе всё это дело? Только ведь, сударь, не придётся. Помяни меня, коли не верно говорю.
– Верно, верно! – умилился Сидор Фомич.
– А ты с чего? – накинулся я на Сидора Фомича. – Тот-то знает, куда гнёт, а ты с чего?.. Вот что, Чичков, – обратился я к Чичкову, – кланяйся старикам и скажи, что я завтра покажу им свою добродетель.
Чичков сперва съёжился, но при последней фразе глаза его злорадно загорелись.
– Не понял что-то, сударь… как передать прикажете?
Но моё терпение лопнуло.
– Ступай! – крикнул я, взбешённый.
По его уходе, я отдал следующее распоряжение:
– Завтра, Иван Васильевич, работ не будет. Вы со всеми рабочими верхами оцепите деревню и ни одну скотину из князевского стада не пропускайте на выпуск до моего распоряжения.
Сидор Фомич тихо вздохнул.
– Не знаю, как и посоветовать вам, – заметил Иван Васильевич.
– Никак не советуйте, – это моё дело. Иначе нельзя.
– Как прикажете.
На другой день меня разбудил страшный рёв скота. Я подбежал к окну, и моим глазам представилась следующая картина. На другой стороне реки, у моста, толпилось князевское стадо. Скотина жадно смотрела на выпуск, расположенный за мостом, и неистово ревела. Иван Васильевич с 15 верховыми стоял на мосту и мужественно отражал отдельные попытки, преимущественно коров, пробиться через сеть конных.
Во дворе толпилась вся деревня. Я поспешил одеться и выйти. При моём появлении, толпа заволновалась.
– Пожалей, будь отцом, – заговорили они все вдруг.
Передние стали опускаться на колени. Картина была сильная, но я, преодолев себя, сурово проговорил:
– Встаньте.
И так как они не хотели вставать, то я сделал вид, что ухожу в комнаты.
Мужики поднялись с колен.
– Нечего валяться, – заговорил я так же сурово. – Хоть землю грызите, ничего не поможет. Или берите землю, или отказывайтесь.
– Нам нельзя без земли.
– Так берите.
– Батюшка, – заговорил Чичков, – дай нам недельку сроку.
– Минуты не дам, – вспыхнул я. – Ты мутишь народ. Ты в контракт не хочешь. Почему не хочешь?
– Не я не хочу, мир не хочет.
– Почему не хочет?
– Неспособно. Первая причина – выпуском обижаются, что работой назначили. Работа разложится по чередам, – иной одинокий, бессемейный, чередов много, а рук нет. Вторая причина навозом обижаются: у кого много скотины, да мало работников, только и будет работы, что навоз весь год возить.
– Теперь же ты вывозишь свой навоз за село, ведь лишних всего-то 100—200 сажень проехать дальше, не дальнее же поле я вам даю. А не хочешь назмить, я неволить не буду, но таким в ближних полях земли не дам, а посажу на дальние.
– На ближних-то сподручнее.
– А сподручнее, так вози навоз.
– Ещё обижаются контрактом. Народ мы бедный, друг по дружке не надеемся. Год на год не состоит; чёрный год придёт, чем станем платить? – вот и опасаемся, как бы по круговой поруке за шабра не пришлось платить.
– Хорошо. Я вот тебе какую уступку сделаю: укажи мне, за кого ты согласен поручиться, за остальных я сам поручусь.
Произошло нечто, чего я сам не ожидал. Чичков стал отбирать тех, на кого он надеялся. Из 50 дворов образовалось две партии: одна ненадёжная, счётом 44 двора, а другая надёжная, счётом 6 дворов. Сам Чичков, видимо, смутился результатом своего сортирования. Дружный смех ещё больше смутил его. За смехом вскоре последовало выражение негодования со стороны ненадёжных, так бесцеремонно забракованных богачами.
– Вы всегда так мутите, – попрекал один.
– Через вас все беды наши, – говорил другой.
– Вы с Беляковым по миру нас пустили, – попрекнул третий.
– Ври больше, – огрызнулся Чичков.
Слова Чичкова попали искрою в порох. Долго сдерживаемое озлобление с силой прорвалось наружу.
Брань на Чичкова и богатых посыпалась со всех сторон:
– Сволочь!
– Мироеды!
– Каштаны!
– Да чего смотреть на них? – выдвинулся из толпы Пётр Беляков. – Надо дело говорить! – Его чёрные глаза метали искры. – Вчера вечером совсем было наладились идти к твоей милости, а кто расстроил? Всё они же. «Постойте, старики, я ещё сбегаю к барину, – поторгуюсь, не уступит ли?» Приходит назад! «Идёт, говорит, уломал барина; стал сомневаться. Как станем дружно, сдастся, некуда деться-то. Землю-то не станет есть».
– Чичков вчера принёс мне отказ от вас, – заявил я.
Это было новым сюрпризом для толпы и новым поводом сорвать на Чичкове накипевшее сердце. Они так насели на него, что я уж стал бояться, как бы они бить его не стали. Кое-как толпа успокоилась, наконец.
– Ах, юла проклятая!
– Ну, и человек!
– Всем бы прост, да лисий хвост!
– Жид, пра, жид!
И всё в таком роде. Чичков, прижатый к стене дома, молчал. Особого страха в лице не было, юркие глазёнки его бегали, с любопытством останавливаясь на каждом говорившем о нём, точно разговор шёл о каком-то совершенно для него чужом.
– А вы будет, – остановил толпу безбоязненный и строгий мужик Фёдор Елесин. – Дело делать пришли, а не лаяться перед его милостью.
– Так чего же, братцы? – заговорил Пётр Беляков. – Надо прямо говорить, барин милость нам оказывает, а мы не знаем, с чего упираемся.
И, обратившись ко мне, решительно проговорил:
– Пиши мне две десятины в поле.
– И мне две.
– И мне!
– И мне!
– Сейчас стол велю вынести.
И, под этим предлогом, я ушёл в комнаты поделиться с женой неожиданною радостью. Жена сидела в спальне и, оказалось, слышала весь разговор. Окна были открыты, но жалюзи затворены. Это давало возможность видеть всё происходившее на дворе, не будучи в свою очередь видимым. Когда я вошёл, жена приложила палец к губам.
Со двора доносился тихий, ровный, спокойный голос Чичкова:
– Залезть-то залезли, а назад-то как?.. Видно, не мимо говорится: живём, живём, а ум а всё нет. Оплёл он вас в чувашские лапти, – с места в неволю повернул. Дали вы ему свою волю, отбирать-то как станете? Хотел миру послужить, облаяли, как пса последнего. Бог с вами. Мне ничего не надо. Уложился, да и съехал, – свет не клином сошёлся. Вам-то как придётся.
Толпа, за минуту перед тем готовая его разорвать, хранила гробовое молчание.
После нескольких секунд молчания опять раздался голос Чичкова:
– Не губите себя, старики! Время есть ещё – опомнитесь, детей своих пожалейте!
Я поспешил во двор.
При моём появлении Чичков смолк и с невинною, простодушною миной смотрел мне в лицо. По наружному виду можно было подумать, что он не только не говорил, но и не шевелился.
– Дьявол ты, а не человек, – обратился я к нему, – слышал я в окно твои подлые речи. О себе только думаешь, тебе бы хорошо было. Да не то время, нет больше Николая Васильевича, не с кем морочить народ; прошло время, когда за пуд ржаной муки тебе по десятине жали, тогда за бутылку водки ты на лучшей земле сидел, а народ бедствовал. Не будешь торговать чумною скотиной. Я за народ – и весь перед Богом. Верой и правдой хочу помочь тем, которые века работали на моих отцов, дедов и прадедов. Тебе не смутить их: за каждое своё слово дашь отчёт людям и Богу. Будет же тебе мутить. Вот тебе моя воля: нет тебе ни земли, ни лесу, ни выпуска – иди на все четыре стороны. Месяц тебе сроку даю, и чтоб через месяц духу твоего не было. Ступай!
Чичков слушал всё время с опущенною головой.
Когда я кончил, он высоко поднял голову, вздохнул всею грудью и проговорил спокойным, уверенным тоном:
– Спасибо, сударь, и на этом.
Он низко поклонился и, держа шапку под мышкой, неспешным шагом пошёл со двора.
Один за другим потянулись за своим коноводом богатеи.
Толпа угрюмо молчала.
– Скатертью дорога, – проговорил вслед уходившим Пётр Беляков. – Добра мало видели от них.
– Господь им судья, – заметил Фёдор Елесин. – Ушли и ладно. Проживём и без них.
– Проживём, – весело согласился Пётр Беляков.
– Сволочь народ, – сказал Андрей Михеев и плюнул.
– А ты будет, – остановил Фёдор.
Я стал записывать, кому сколько десятин.
Стадо выпустили на выпуск. Скотина быстро разбрелась по лугу, жадно хватая по дороге траву.
Народ повеселел.
– Ишь как хватает, – заметил Керов, мотнув головой по направлению выпуска. – Проголодалась.
– Напугал ты нас вовсе, сударь, – сказал, обращаясь ко мне, добродушный Прохор Ганюшев.
– Коли не напугал, – подхватил Керов.
Наступило молчание. Я продолжал записывать.
– А богатеи, мотри, и вправду уйдут, – заметил кто-то.
– А хай им пёс, – отозвался Андрей Михеев.
– А уж вертелся Чичков – и туда, и сюда, – начал опять Керов. – «Старики, я с хозяюшкой посоветоваться сбегаю», а сам забежит за угол, постоит-постоит и назад: «Жена не согласна».
Керов изображал Чичкова очень удачно и комично.
Толпа наградила его смехом.
– Даве бают, – заговорил Андрей Михеев, понижая голос, – богатеи промеж себя: «а он, – это про вашу милость, значит, – как приехал, тогда ещё сказал: не будет у меня богатых».
Толпа насторожилась и пытливо уставилась на меня.
– Я никогда этого не говорил. Я сказал, что у меня бедных не будет. Напротив, богатого мужика я уважаю. Если он богат, значит он не пьющий, заботливый, трудолюбивый, Только не хочу я, чтобы он богател, отнимая у бедного. С земли бери – что больше, то лучше, выхаживай её. Тут ты сразу возьмёшь 40—50 пудов лишних, но не выжимай последней копейки у бедного.
– Видишь, что баит, – заметил добродушный Прохор.
– А сказывают, быдто земля наша не принимает навоз, – сказал Пётр Беляков. – Нужен, ишь, навоз песчаной земле, а наша чёрная.
– Ты вот чёрный, а я русый, у обоих брюхо, и оба мы есть хотим. Так и земля: всякой навоз нужен, только песчаной чистый нужен, а чёрной – соломки побольше, потому что в чёрной силы и без того много, да только не перегорает она, как следует, от навоза же она горит лучше. Для этого же её нужно почаще перепахивать.
– Этак и станем пахать, да пахать, а другие работы?
– Поменьше сей.
– На что уж мало сеем.
– Вот в прошлом году я двоил, – говорил староста, – а Федька Керов в одноразку пахал. У него непрорезная рожь, а у меня вовсе плоха.
– То-то оно и есть, – заметил Фёдор Елесин. – Паши ты её хоть по пяти, раз, а не даст Бог, ничего не будет. А раз вспаши, да с молитвой – откуда что возьмётся.
– Молится-то, ведь, и худой, и хороший, и ленивый, и прилежный, кого же Бог слушает больше? – спросил я.
– Всех слушает, – сурово заметил Фёдор. – Разбойника в последнюю минуту и то послушал.
Я невольно смутился.
– По твоему, что хороший, что худой – одна честь?
– Не по-моему, а по Божьему, – кто как может.
– По-нашему, бают старики, – заметил молодой рябой Дмитрий Ганюшев, – Бог даст – и в окно подаст. Захочет – и на несеянной уродит.
– Ну, так вот не паши свой загон, – заметил я. – Посмотрю, много ли у тебя уродит.
– А что ж? – вступился Фёдор. – Лет пять назад посеял я рожь. Убрал. На другой год не стал пахать – болен был, прихожу на поле, ан, глядь, у меня непролазный хлеб, – падалицу дал Господь.
– То-то вот оно и есть, на всё Божья воля: волос с головы не упадёт без Его святой воли.
– Против этого я не спорю. Только я говорю: Бог труды любит. В поте лица своего добывайте хлеб свой. Для трудов и на землю мы пришли, так и надо. трудиться… Только за труд и награда от Бога приходит, а помрём, тогда и за добрые свои дела награду получим.
– Где уж нам, – заметил Керов, – здесь всю жизнь работаем на бар и там видно…
Керов подмигнул соседям.
Мужики лукаво уставились на меня: знаю ли я, на что намекал Керов?
– Ты что ж не кончаешь? – спросил я. – И там, видно, тоже будете работать; дрова для бар таскать? Так, что ли?
– Я не знаю, – смутился Керов.
– А я тебе на это скажу: какие баре и какие мужики.
– Верно, – согласился Фёдор Елесин. – Богатый, да милостивый – оба царства царствует.
– Верно, – согласилась толпа.
– А вот Власов всё баил, – начал опять Керов: – мне бы одно царство поцарствовать, а в другом мной хоть тын подопри.
Власов – мужик соседней деревни, умерший от запоя.
– Одно уж он царствовал, – вставил Фёдор Керов. – Как другое-то придётся?
– Правда, что его вырыли и в озеро перетащили? – спросил я.
– Правда. Засуха стала, ну, и вырыли. Как опустили в озеро, так и дождь пошёл.
– Экие глупости! – заметил я. – Озеро только изгадили, какая рыба была.
– Рыба ещё лучше станет, жи-и-рная, – заметил Керов.
– Ты, что ль, есть её станешь? – спросил я.
– А хай ей, – отплюнулся Керов.
– Толкуете о Боге, – заметил я, – а делаете дела такие, которые делались тогда, когда истинного Бога не знали, жили как чуваши, на чурбан молились. Тогда и таскали опойцев в пруд, а вы и до сих пор отстать от этой глупости не можете. Грех это, тяжкий грех!
– По-нашему, быдто нет греха.
– По-нашему! – передразнил я, – а ты батюшку спроси.
Перепись кончилась.
– Ну, спасибо, старики, – сказал я, вставая. – Видит Бог, не пожалеете, что согласились на мою волю. Станете, по крайней мере, в одну сторону думать.
– Знамо, в одну. Теперь уж некуда деваться.
– Начинайте с Богом новую жизнь. С Божьей помощью, с весёлым сердцем, принимайтесь за работу. А чтобы веселее было, вот что я вам скажу кстати. Строения ваши ни на что не похожи. Кто желает новые избы или починиться, для тех я назначу в Поляном продажу леса. Против других деревень уступаю вам третью часть, а деньги зимой работой.
Мужики низко поклонились.
– Ну, дай же и тебе Господь всего за то, что ты нас, бедных, не оставляешь. И тебе мы послужим.
– Спасибо вам, идите с Богом.
Мужики нерешительно зашевелились. Я догадался, в чём дело, но промолчал. Андрей Михеев не вытерпел.
– На водочку бы, – заискивающим голосом проговорил он.
Грешный человек, не могу отказать русскому мужику в этой просьбе. Выдал на ведро.
И, Боже, как весело зашумела толпа, сколько пожеланий и благословений посыпалось на меня! Вышла жена, и её осыпали пожеланиями.
– Дети, настоящие дети, – говорил я жене, направляясь с нею в сад.
А на селе весь день не умолкал весёлый говор. Наверное, к моему ведру прибавили несколько своих. Давно наступила ночь, а пьяная песня всё ещё не смолкала в селе. Когда мы собрались уже спать, у самой речки, на селе, какой-то пьяный голос, кажется, Андрея Михеева прокричал:
– Нашему новому барину многие лета!
И другой пьяным басом:
– А ты будет.
Засыпал я с лёгким сердцем. Когда имеется в жизни определённая цель и всё складывается на пути к её достижению благоприятно, чувствуешь себя легко и вольно. Такие минуты переживаются редко, но чтоб их пережить, не жаль годов труда и невзгод.
Засыпая, я переживал такую минуту. Мой дух, как орёл, поднялся на недосягаемую высоту и оттуда обозревал будущее. Мне не жаль было, что я променял своё прежнее поприще на несравненно более скромное. Пусть там ждала меня, может быть, более или менее широкая деятельность в будущем, свидетелями её были бы тысячи людей, служение моё приносило бы пользу миллионам. Зато неизмеримое преимущество моё в этой новой моей деятельности состояло в том, что для служения миллионам есть много других, кроме меня, а для служения этим четырём стам человекам нет, кроме меня, никого.
Ушёл я с прежней своей арены – и на смену мне явились десятки, может быть, более талантливых людей, тогда как здесь уйди я – и некому заменить меня. И если после долгой жизни я достигну заветной цели – увижу счастье близких мне людей – моей семьи и трёх, четырёх сотен этих заброшенных, никому ненужных несчастных, то я достигну того, больше чего я не могу и не хочу желать.
Да простит мне читатель, если я признаюсь ему, что в ту ночь я долго не мог заснуть, и подушка моя местами была мокрая от слёз счастья и высшей радости, какая только есть на земле.