Еще около месяца прошло. Все, собственно, уже кончилось, но какая-то скучная канцелярская волокита тянулась без конца. Я давно жил на даче. Каждый день из Царского я отправлялся в Петербург с надеждой выехать сегодня и возвращался все с тем же: "Завтра".

Каждый день был так похож на предыдущий, что все уже приобрело род привычки, налаженности.

К девятичасовому поезду я отправлялся на вокзал.

Яркое умытое утро. Солнце ищет молодую зелень травы, но она еще долго будет прятаться под надежным покровом развесистых тенистых деревьев.

По укатанному шоссе Царского Села идут и едут: поезд, уносящий в летний душный Петербург всякого рода чиновничий люд на весь день, уже дает повестку длинным протяжным свистком из Павловска.

На вокзале и под навесом платформы сильнее чувствуется бодрящая прохлада свежего утра. Лица отдохнувшие, почти удовлетворенные,-- нечто вроде хорошенько вычищенного, но поношенного уже платья.

Шляпы, котелки, цилиндры, всевозможных цветов военные фуражки.

Поезд подошел, с размаху остановился, выпустил пар,-- зашумел и зашипел,-- а в вагоны торопливо входят один за другим пассажиры. В числе их и я. Большинство ищет уютного уголка, спешит его занять, вынимает прежде всего портсигар, закуривает папиросу, затем развертывает свою любимую газету и погружается в чтение, не упуская из виду, впрочем, и окружающей его обстановки. По расписанию дня это время переезда назначено для газеты и надо прочесть ее всю, хотя бы для того, чтобы знать все и потом с одного слова понимать, о чем пойдет в своем кружке речь. Понимать и отвечать по разным большею частью мелким злобам дня.

На площадке третьего класса счастливая, ветром растрепанная парочку: она, вероятно, курсистка или консерваторка, он -- мало думающий о своем туалете студент,-- у них обязательных дел нет, и они счастливы, или, вернее их лица беззаботны и далеки еще от тех складок и напряженных взглядов, которые явятся уже потом, в жизни.

Эту тягость жизни уже начинает, очевидно, чувствовать господин, сидящий у окна первого класса.

Он туповато смотрит в окно мимо против него сидящей, в большой шляпе, не старой, но и не молодой уже дамы,-- очевидно, его сожительницы.

Очевидно, потому, что интереса на лицах нет: равнодушие, апатия. Глядя на них, так и видишь возбуждающее их к жизни: приготовленный карточный стол, партию раз навсегда дозволенных, с обоюдного -- во избежание глупых ссор -- согласия, партнеров, легкую закуску в столовой; тогда им обоим не так скучно будет на свете, а временами, после удачной игры, лишней рюмки, перед перспективой заснуть и забыть все, вся и самого себя, даже и совсем хорошей покажется эта жизнь.

Во всей половине этого отделения для некурящих сидят люди хорошего тона, чопорные и скучные: их жизнь вылилась в недосягаемую для многих и не интересную для всех, кроме их самих, скучную форму установленного этикета. В свое время незаметно, без следа и сожаления сойдут с подмостков жизни мишура времен вместе с своими этикетами.

До этих следов времени никакого дела нет в отделении первого класса для курящих.

Там жизнь данного мгновения и следы его: облака дыма, всегда бодрый, довольный кружок кавалеристов и разговоры о скачках, маневрах и насвистывания мотивов последних шансонеток. В углу вагона остаток ночи: две вольных подруги в кружевах и шляпках громадных размеров, напудренные, а может быть, и подкрашенные. Они жадно ловят слова, движения и взгляды молодых военных, но те только изредка скользят пренебрежительно куда-то мимо. Они довольны и этим и с протестующим высокомерием отводят глаза от двух штатских.

-- Ох-хо-хо! -- потягивался, заломив руки за голову, высокий, широкоплечий, статный, как статуя Аполлона, белокурый гусар.

-- Что? -- одобрительно спрашивает его более пожилой сотоварищ.

-- Спать хочется,-- добродушно и смущенно признается белокурый гусар.

И все смеются, выдан какой-то секрет, сквозь пудру краска удовольствия покрывает лицо одной из дам, и она смотрит в окно, стараясь не видеть и в то же время ловя боковые взгляды молодой компании.

В Рогатке садится мой сослуживец -- важное лицо в нашем министерстве.

-- Как дела?

-- Держат,-- отвечаю я.

-- Продержат еще с месяц,-- уверенно, спокойно говорит важный.

-- Но тогда, пропустив рабочую пору,-- горячо отвечаю я,-- что ж я сделаю?

Важный молчит и потом удовлетворенно, каким-то трескучим голосом говорит:

-- Ничего, конечно, не сделаете.

-- А лишний год администрацию содержать, лишних сто двадцать тысяч из казенного кармана?

Важный господин опять молчит и нехотя отвечает:

-- Надо войти и в их положение: Россия -- страна размеров необычайных.

-- Это и надо бы принять во внимание: за всех не передумаешь...

Собеседник лениво бросил:

-- Приходится, однако, думать. Петербург. Месяц еще продержат -- и с этим помиритесь.

Важный господин молча кивает головой и выходит на площадку, я за ним, беру извозчика и еду в министерство.

Большой знакомый желтый дом.

Ну, конечно, швейцар и поклоны, другой швейцар и опять поклоны, третий, четвертый.

Стоят, смотрят в лицо: свежие, бодрые, готовые без устали кивать и раскланиваться. А впрочем, они все-таки смягчают обстановку, придают в этот ранний час жилой вид этим пустым еще комнатам и коридорам. А своими услужливыми и ласковыми лицами производят впечатление того, что пришел все-таки как-никак к своим. В ожидании я слоняюсь по коридорам и думаю: ведь, в сущности, в общем люди добродушные и незлобливые, но такова уже сила вещей.

Двенадцатый час. Я стою перед низеньким, плотным, добродушным сгорбленным стариком, или не стариком -- кто его знает, сколько ему лет. Лицо широкое, помятое, глаза маленькие, добрые, фрак торчит хвостиком, манеры простые, добродушные.

-- Утвердили,-- говорит он мне не то радостно, не то вопросительно.

Это приветствие я слышу уже в десятый раз.

-- Если утвердили, так за чем же задержка?

-- Да ни за чем.

-- Ну так, значит, строить можно: давайте кредиты!

Иван Николаевич рассеянно говорит:

-- Ишь, скорый какой!

-- Послушайте, Иван Николаевич, ведь дело от этого страдает, да и мне же нет сил ждать больше, истомился я здесь,-- ведь четыре месяца...

-- Да что вы, господь с вами, какие четыре?

-- Да, конечно, здесь в Петербурге я четыре месяца...

-- Ну-у!

Иван Николаевич машет добродушно рукой и уже заговорил с другим. Я терпеливо жду.

-- Послушайте, Иван Николаевич, я решил теперь являться к вам в одиннадцать часов и уходить в шесть.

-- Сделайте одолжение,-- сухо говорит Иван Николаевич.

-- Иван Николаевич!

-- Иван Николаевич я пятьдесят четыре года, а один за всех.

-- Иван Николаевич, пожалейте же... ну, зачем же без толку мне здесь околачиваться? Ну, рассудите же, ведь надо меня отпускать, ну пройдет еще месяц, два,-- наступит же момент, когда надо будет вникнуть и в мое дело. Почему вам не вникнуть сейчас, когда еще не поздно, зачем томить, мотать душу.

-- Ах, господи! Ну, что вы пристали, ей-богу?!. Что я могу здесь сделать?

-- Иван Николаевич, если вы не можете, так кто же может?

Иван Николаевич роется в своем столе, бросает все и говорит:

-- Пойдем.

Иван Николаевич ведет меня через целый ряд комнат со множеством столов, где у каждого стола сидит чиновник с озабоченным лицом и что-то перекладывает.

-- Ивановское дело! -- раздается торопливый голос подбежавшего и скрывавшегося уже тоже озабоченного чиновника.

-- О, господи! ему ивановское, тому петровское, черт его знает, за какое и браться! -- Чиновник берется за ивановское, раскрывает, тупо огорченно смотрит-смотрит и вдруг, вспыхнув, быстро складывает ивановское и опять сосредоточивается на петровском.

-- Почему мы не может открыть им кредитов?-- подходит к этому чиновнику Иван Николаевич.

-- Каких кредитов? -- спрашивает чиновник.

Ему не хочется оторвать сосредоточившуюся мысль от петровского дела, хочется и ответить.

-- Да вот,-- говорит Иван Николаевич и, прерывая сам себя, вдруг уже другим, оживленным голосом спрашивает: -- Николай Васильевич пришел?

Чиновник оставляет петровское дело и в тон отвечает:

-- Пришел.

Голос его многозначителен, и Иван Николаевич щурит левый глаз. Чиновник только машет рукой. Подлетает третий и начинает быстро сообщать какую-то новость.

Все четверо взасос слушают.

-- Надо самому идти,-- говорит Иван Николаевич и уже идет.

-- Иван Николаевич, голубчик,-- чуть не за фалды хватаю я его,-- кончим уж мое-то дело.

Иван Николаевич несколько мгновений смотрит на меня, точно впервые видит меня, и рассеянно говорит чиновнику:

-- Послушайте, разберите вы вот с ними...-- И Иван Николаевич скрывается в дверях.

-- Да чего вы собственно хотите? -- спрашивает меня чиновник.

Так как этому господину я еще никогда ничего не говорил, то и начинаю с Адама и дохожу до момента своего стояния перед ним.

Господин слушает, заглядывает в петровское дело, шевелит целую кипу таких же дел, нервно теребит себя за цепочку, закуривает папиросу и, наконец, потеряв, очевидно, всякую нить моего рассказа, говорит, когда я смолкаю:

-- Да ведь это в канцелярию министра.

Я смотрю на него во все глаза.

И чиновник в свою очередь уже немного сконфуженно смотрит мне тоже прямо в глаза:

-- Вам чего, собственно, надо?

Я в полном отчаянии -- начинать опять с начала? Входит неожиданно Иван Николаевич, берет меня под руку и говорит:

-- Он вам ничего не поможет. Вся задержка оттого, что смета к нам не препровождена еще.

-- Как не препровождена? Да неделю, как уже препровождена!

-- Не может быть!

Идем в регистратуру, Иван Николаевич прав.

Я лечу в третий этаж к своему товарищу по выпуску.

-- Послушайте, батюшка,-- говорю я,-- оказывается, вы в счетный отдел сметы не препроводили.

-- Как не препроводил? -- препроводил.

-- Да нет же!

-- Что вы мне рассказываете!

Идем в регистратуру. Действительно, не препроводил.

-- Куда же я препроводил?

Товарищ берет журнал и внимательно роется сам. Эврика! Он препроводил, но не смету.

-- Куда же я смету девал? Я помню, я ее отправил... Черт его знает! Нет сил! -- Он бежит к себе, опять роется на своем столе -- сметы нет.

-- Председатель просит! -- заглядывает озабоченно курьер.

Товарищ бросает меня и идет в кабинет председателя...

-- Дело Шельдера у кого? -- выходит он озабоченный через несколько минут из кабинета председателя.

-- Шельдера, Шельдер?!

Дела Шельдера ни у кого нет.

-- Оно у Шпажинского,-- говорит чей-то голос. Шпажинский сегодня не пришел.

-- Зарез полный,-- по делу Шельдера требует справки председатель, Шпажинский не пришел,-- какая это служба?! Ей-богу, точно гостиница,-- несется ворчанье из кабинета моего товарища.

-- А удачное сравнение,-- затягивается и весело подмигивает мне молодой с вызывающими и смеющимися глазами чиновник-инженер.

Он смолкает, потому что входит мой товарищ и роется в столе Шпажинского. Как на грех, дело Шельдера оказывается запертым в столе, а аккуратный Шпажинский ключ унес.

-- Тьфу! -- облегчает себя товарищ,-- ну, уж это, прямо можно сказать свинство со стороны Шпажинского: перешел себе на частную службу и даже не сдает дела.

Товарищ уходит в кабинет председателя, а молодой чиновник растолковывает мне:

-- Шпажинский уже три месяца молит его выпустить, а они под разными предлогами его держат: ну что ж, потерять место в восемь тысяч?

Я пожимаю в ответ плечами и без мысли выхожу в коридор, а оттуда к двери председательского кабинета, чтобы не пропустить товарища, который там теперь у председателя.

Тут же у дверей в ожидании очереди слоняется с папкой и Иван Николаевич.

-- Ну, что? -- спрашивает он меня.

-- Нет сметы,-- развожу я руками.

-- И в претензии, батюшка, нельзя быть,-- добродушно говорит Иван Николаевич.

Оба мы отходим к большому окну, оба облокачиваемся и смотрим из окна в сад, а Иван Николаевич благодушно говорит:

-- Ну вот вы сами считайте: теперь что? Май? Исходящий номер уже десять тысяч сто двадцать первый, да столько же входящих. Пять минут только подержать каждое дело в руках, пять минут,-- много ли? А ну-ка посчитайте.

Иван Николаевич, заинтересовавшись задачей и смотря повеселевшими глазами в окно, шепчет:

-- Десять тысяч, двадцать тысяч... по пяти минут -- сто тысяч разделить на шестьдесят, по нулю отбросить, десять тысяч на шесть... Это что же будет? тысяча шестьсот часов... Ну хотя от одиннадцати до шести, значит, семь часов,-- на семь... два... двадцать, ну хоть три, двести тридцать дней. Январь, февраль, март, апрель, на круг двадцать пять дней... сегодня двенадцатое,-- вдвое выходит!.. Так ведь пять минут всего... А с вами одним сколько? Что ж тут сделать можно??

-- Да ведь ничего же вы и не делаете, стоит все,-- огорченно отвечаю я.

-- Ну, не очень-то стоит: десять тысяч все-таки исходящих, да входящих... За день-то голова в пивной котел и вырастет.

-- Да кто говорит! Удивляться только можно, как у вас всех нервы выдерживают! Понимаете ли -- лучшее время уходит... я уже и письма перестал получать из дому: я каждый день, вот уж месяц телеграфирую домой, что завтра выезжаю... Не знаю даже, что и делается там теперь...

Очередь Ивана Николаевича к председателю, потому что товарищ мой вышел.

Товарищ бежит и на ходу решительно кричит мне:

-- Батюшка, завтра,-- сегодня секунды свободной нет!

-- Но завтра будет?

-- Будет, будет,-- доносится успокоительный голос товарища уже с верхней лестницы.

Я провожаю его глазами,-- какая-то надежда, что завтра выпустят, и тоска в то же время. Что теперь делать? Два часа. Ехать в город, купить еще по записке, что не куплено, да послать опять телеграмму домой.