Карташев и Шацкий, в видах сокращения расходов, решили поселиться вместе. Для поправления финансов Карташев заложил часы, шубу, сюртучную пару и, помимо матери, попросил у дяди единовременную субсидию в семьдесят пять рублей, которые вскоре и получил.
Друзья исправно посещали Берга, абонировались в библиотеке, читая книги вроде «Вечного жида», «Трех мушкетеров», «Тайн французской революции», «Королевы Марго», «Графа Монте-Кристо».
В течение месяца оба так и не видели ни разу дневного света.
– Может быть, его уж и нет? – говорил Карташев.
– Во всяком случае, это не важно… – отвечал Шацкий.
Но, собственно, настоящее увлечение первых дней той жизнью, какою теперь зажили Карташев и Шацкий, уже прошло у Карташева. Грызло его и сознание праздности и незаконности такой жизни и, наконец, бесцельность ее. Так, с итальянкой продолжались заигрыванья, но дальше взглядов и улыбочек дело не шло, да и не могло идти, потому что уже один билет в третьем ряду был непосильным расходом.
– Мой друг!.. – говорил ему Шацкий, с расстановкой, точно подбирая выражения, что как бы придавало особый вес его словам, – или объяснись… или дай ей понять наконец, что ты… ну не можешь… плох…
– Конечно, плох, – быстро отвечал, краснея, Карташев. – Я любовь понимаю, если могу любимой женщине дать все, а если я не могу…
Шацкий, не сводя прищуренных глаз с Карташева, качал отрицательно головой.
– Все это очень условно… пять сотенных…
И он вынул из портфеля пять радужных бумажек и показал Карташеву.
– Вот таких.
Глаза Карташева смущенно и с завистью смотрели на недосягаемое богатство, но он как мог тверже ответил:
– Это не деньги…
– Да-а? – спросил пренебрежительно Шацкий и спрятал деньги назад. – Если хочешь попробовать, возьми. – Он опять вынул деньги и протянул Карташеву. Карташев не знал, шутит Шацкий или предлагает серьезно. Но Шацкий уже снова спрятал деньги, говоря: – Мой друг, я не хочу быть причиной твоей гибели… Она не стоит твоей любви.
– Да я и не возьму твоих денег.
– Конечно!..
– Потому что раньше двадцати одного года не буду иметь своих.
– Жаль, жаль. Я считал тебя более приличным мальчиком. Ты в гимназии выглядел таким… ну, по крайней мере, тысяч на двести… Такой задумчивый, как будто стоит ему только пальцем двинуть, и Мефистофель уж готов к услугам… а ты, в сущности, только жулик. Да, ты падаешь, мой друг… и я боюсь, что ты, наконец, превратишься в простую кокотку… как Ларио: «Дай рубль на память…»
Такие разговоры коробили и раздражали Карташева. Он был опять без денег, надо было или брать взаймы у Шацкого, или прекратить посещения Берга. Он давал себе обещание не ходить к Бергу, но в восемь часов вечера неудержимо рвался следом за Шацким. Шел неудовлетворенный, томился в коридорах деревянного театра, томился в кресле, слушая те же арии, видя те же движения, томился, смотря на ту же толпу поклонников, которые и во время представления, и в антрактах непринужденно кричали, смеялись и пили шампанское.
Все это было недоступно для него, все это было пошло, даже глупо, но все это какой-то уже образовавшейся привычкой тянуло к себе Карташева, так же тянуло, как тянет пьяницу к водке, не давая в то же время никакого удовлетворения.
– В сущности, что нам делать здесь? – говорил иногда в антракте Карташев Шацкому.
– Говори, пожалуйста, в единственном числе, – резко обрывал его Шацкий, – если бы я хотел, то знал бы, что делать.
И Шацкий убегал от унылого Карташева, бегал по коридорам, выкрикивал свое «дзин-ла-ла», останавливался вдруг, расставляя свои длинные ноги, и смотрел, вытянув шею. А когда поворачивались и смотрели на него другие, он смеялся и с новым криком «дзин-ла-ла» несся дальше. Если он налетал на какого-нибудь гремевшего и сопевшего от выпитого коньяку и шампанского марса и тот грубо отталкивал его, – Шацкий на мгновение краснел, мигал усиленно глазами и опять, с новой энергией, отчаянно выкрикивая и ломаясь, стремительно несся дальше.
В своих сношениях с Карташевым он все больше и больше стал походить на прежнего «идиота» Шацкого, малоостроумного, малоинтересного, нахального и бесцеремонного. Между Карташевым и им происходили нередко грубые и резкие стычки, причем Шацкий спокойно язвил Карташева, задевая самые больные места его, а Карташев, сделавшись вспыльчивым, как порох, кричал и ругался.
Но к вечеру мир всегда восстановлялся, и они опять шли оба к Бергу.
Однажды Шацкий после такой ссоры, проснувшись утром раньше обыкновенного, озабоченно умывшись и напившись чаю, куда-то исчез, а Карташев с горя, почувствовав еще большую пустоту, повернулся на другой бок и проспал до его возвращения. Были уже сумерки, когда Шацкий вошел. Он понюхал воздух, окинул взглядом неубранную комнату, застывший на столе самовар и проговорил брезгливо:
– Какая гадость! как свинья… В комнате вонь, черт знает что такое…
Карташев открыл распухшие от сна глаза.
– На что ты похож? Бледный, истасканный…
– Не твое дело, – угрюмо ответил Карташев.
– И это Тёма… красавчик по мнению коров, гордость матери!
– Послушай! – вскипел Карташев.
– Что – драться?! То есть окончательно юнкер какой-то.
Шацкий остановился перед Карташевым.
– Хорош!
Он посмотрел еще, покачал головой, вздохнул и отошел. Немного погодя он уже своим обычным спокойным голосом сказал:
– А я на лекциях был.
Карташев молчал.
– А ты что ж? совсем раздумал ходить на лекции?
– Ты бы нанял квартиру еще дальше от университета, – ответил нехотя Карташев.
– Да-а… я виноват… Ну-с, хорошо… Читай!
Карташев взял из рук Шацкого афишу с анонсом о бенефисе итальянки.
– Что скажешь? – спросил Шацкий, когда Карташев, прочитав, положил молча на одеяло афишу и закрыл глаза.
– Я не пойду, – ответил мрачно Карташев.
– О-о! Мой друг! ты, как Антоний в объятиях Клеопатры, потерял все свое мужество… Артур, мой друг, что с тобой? Где, где то время золотое, когда, беспечный, ты носился на своем Орлике по степям своей Новороссии… Артур! вспомни о предках своих… Владетельный некогда князь Хорват… Потомок мрачных демонов с их нечеловеческими страстями… И вот последыш их… последнее слово науки, дитя конца девятнадцатого столетия… не вкусивши жизни, уж отошедший под тень ее…
– Перестань ерунду нести.
– О мой друг! ты мрачен, ты, как царь Саул, ищешь меча… Музыку, скорей музыку и чудный голос неземной… Сюда, итальянка, небожительница, и развлеки мне моего Тёму… Тёма! букет итальяночке!
Карташев отвернулся.
– Что?! Ты молчишь! Артур, мой друг! Ну, что же ты?
И Шацкий до тех пор приставал, пока Карташев не ответил тоскливо:
– Оставь! Меня действительно мучит, что мы такую жизнь ведем.
– Мой друг! Нам, с нашим сердцем и умом, мучиться такими вещами?! Оставим это холуям. А мы гении нашего времени, мы проживем иначе. Вспомни Байрона… Манфреда… мрачные скалы, демоны, Фаусты… прочь все это! Мы «дзин-ла-ла»! Поверь, мой друг, мы проживем умнее Манфреда, всех Байронов е tutti guanti…[и всех прочих… (итал.)] Надо жить, пока огонь в крови, пока итальянки еще существуют. Во-первых, букет, во-вторых, карточку, ужин и… будь что будет. Одно только мгновенье, и вся остальная жизнь хлам, никому не нужный… и знаешь, мой друг, все это не больше сотенного билета… Да! вот тебе и деньги. Отдашь, когда можешь. Мой друг, сделай мне одолжение… прошу!
– На букет возьму, а больше ни за что. Но я отдам тебе эти деньги только на рождество.
– Хорошо, хорошо… хоть букет, а там видно будет.
На букет и ленты ушло двадцать пять рублей.
Букет принесли утром в день бенефиса. Карташев и Шацкий проснулись вследствие этого раньше обыкновенного.
– Очень мило, – серьезно говорил Шацкий, держа букет в руке и любуясь им издали. – Нет, за такой букет, пожалуй, итальяночка будет наша.
Карташев начинал допускать такую возможность.
Вид и нежный аромат букета целый день навевали какое-то приятное очарование. Точно сама итальянка была уже у них в комнате, точно у них были настоящие связи со всем этим закулисным миром, как у тех постоянных посетителей первых рядов и литерных лож, которых они ежедневно встречали в театре.
Но надежды, возлагавшиеся на букет, не оправдались: другой, громадный с широкими лентами букет затмил карташевский.
– Она не знает, какой именно мы поднесли; это еще лучше, – энергично поддерживал Шацкий смутившегося Карташева.
Но итальянка, свежая, возбужденная, улыбалась не в сторону Карташева, а в литерную ложу, где смущенно сидел в числе других молодой, изящный гусар, красивый, с выразительными глазами. Карташев растерялся, оскорбленный до глубины души. Ему хотелось встать и крикнуть ей и всем, что он знает теперь всю ложь и фальшь и ее и всех этих разряженных дам. Но он не двинулся с места.
Подавленный, сидел он перед спущенной занавесью первого антракта, и ему не хотелось оставаться в театре, не хотелось уходить, не хотелось думать, смотреть, жить. Вся жизнь казалась такой пустой, глупой, не имеющей никакой цели… Провалиться и забыть навеки, что и жил, чтоб и тебя забыли…
– Мой друг! ты окончательно оскандалил меня!.. – приставал Шацкий, – ты меня в такое положение поставил, что хоть в воду.
– Да оставь же ты, пожалуйста, – с досадой ответил Карташев, – не всегда же твое, наконец, шутовство интересно.
– Шутовская роль, кажется, не мне принадлежит во всей этой истории.
– Да ты просто глуп, мой друг.
– Позволь, – резко перебил Шацкий, – почему я глуп? Потому, что твой друг, или твой друг, потому что глуп?
Карташев вскочил.
– Позволь мне пройти…
– Изволь, изволь, – быстро подбирая ноги, пропустил Шацкий. – Но, надеюсь, ты хоть здесь не будешь драться.
Карташев ничего не ответил и, выйдя в коридор, стал одеваться. В дверях, когда он уж оделся, показалась фигура Шацкого, который, по-видимому, небрежно смотрел на публику, а на самом деле внимательно следил за Карташевым и не верил, что он действительно уйдет.
Карташев, встретив взгляд Шацкого, еще решительнее направился к выходу.
Приехав домой, он заказал самовар и вытащил из лекций какую-то немецкую брошюрку в шестьдесят страниц. С словарем в руках он сел за письменный стол, взял в руки карандаш и начал читать, стараясь ни о чем другом больше не думать.
Но с первых же прочитанных фраз начался знакомый сумбур в ощущениях, и рядом с этим сумбуром в голову ворвались совершенно ясные мысли об итальянке, о Шацком и о всей их несложной жизни.
– Но ведь это кабак… это голый разврат! – с отчаянием твердил он себе.
И в то же время без мысли, без рассуждения тянуло его назад в театр, так тянуло, что слезы готовы были выступить из глаз, и так отчетливо и так ясно по слогам и по мотиву напевались слова:
Folichon, fo-li-cho-nette…
[Весельчак, весельчонок… (франц.)]
Так и бросил бы все и опять поверил бы и этой простоте, и этой патриархальной, беззаботной веселости, опять пошел бы и, сев уютно рядом с Шацким, сказал бы:
– Зачем нам ссориться? жизнь так коротка. Будем верить и не будем стараться проникать за кулисы этой жизни.
Карташев все-таки выдержал характер и не пошел к Бергу в тот вечер. Томясь и тоскуя, он то пил чай, то лежал, то ходил и все мучился, что сегодняшний вечер так-таки и пропадет у него даром.
А на другой день он опять был у Берга и опять по-прежнему стал ходить каждый вечер. Хотя букет и разбил все иллюзии, но осталось что-то ремесленное: в театре было скучно, а если не шел – было еще несноснее.
Итальянка не обращала на него больше никакого внимания. Карташев чувствовал унижение и, всматриваясь, уже как посторонний зритель, не мог не признавать, что лицо ее загоралось настоящим счастьем, когда в ложе появлялся красавец юноша в гусарской форме.
Ярко, с мучительной болью, в какой-то недосягаемой рамке блеска и прелести вырисовывались перед ним и этот полный жизни гусар, и итальянка. Под впечатлением таких мыслей Карташев говорил Шацкому:
– А ты знаешь, когда мне было десять лет, меня тоже требовали в пажеский корпус.
– Ну и что ж?
– Мать не пустила.
– Напрасно.
– Теперь бы я уж был…
– Обладателем итальянки…
– Я не желаю ее.
– Не желаешь? А ну-ка, посмотри мне прямо в глаза, как матери посмотрел бы… Стыдно, Тёма, ты научился врать…
Однажды Карташев попросил у Шацкого денег.
– Сколько? – спросил тот.
– Пятнадцать.
– Зачем тебе столько?
– Мне надо… билет в театр…
– Я тебе возьму.
– Да что ты мне, опекун, что ли?
– У меня мелких нет…
Шацкий и дальше стал давать по мелочам, – водил его с собой в театр, но от выдачи на руки более крупной суммы под разными предлогами уклонялся.
Однажды Карташев, чтобы избавиться от неприятной и постоянной зависимости, начал настоятельно требовать двадцать пять рублей.
– У тебя теперь есть мелкие…
Шацкий замолчал, поднял брови и с соответственной интонацией спросил:
– Ты знаешь, сколько ты уже взял?
– Сорок рублей… Двадцать пять на рождество, а пятнадцать, как получу, отдам.
– А жить на что будешь?
– Не твое дело, – покраснел Карташев.
– Конечно… но дяде ты написал бы?
Карташев молчал.
– Если ты напишешь дяде, я дам тебе хоть сто рублей.
– Я не желаю больше с тобой разговаривать.
– Я должен тебе сказать, мой друг, – вспыхнул Шацкий, – что ты делаешься окончательно несносным.
Приятели поссорились.
Шацкий оделся и ушел. Перед уходом ему надо было что-то взять там, где сидел Карташев, и он, протянув руку, сухо сказал:
– Извините.
Со дня на день Карташев ждал повестки из дому, и чего бы ни дал, чтобы получить ее сегодня и, выкупив вещи, неожиданно явиться в театр и сесть в первом ряду кресел, назло Шацкому.
Но ни повестки, ни денег не было.
Пробило восемь часов. Шацкий, очевидно, в театре и теперь окончательно не придет. Надо достать денег и идти в театр, – надо без рассуждений. Висело на вешалке только осеннее пальто, которое, при общем закладе его вещей, забраковал Шацкий.
Карташев взял пальто, чтобы заложить в первой попавшейся кассе ссуд, но неожиданно встретился в передней с Корневым.
– Васька! Какими судьбами? – обрадовался Карташев.
– Да вот, к тебе. Билет на завтра в «Гугеноты» брал… Ну, думаю, чаю напьюсь.
Карташев повел Корнева к себе.
– Ты что ж сегодня не в оперетке?
Карташев весело улыбнулся.
– Я больше к Бергу не хожу.
– Вот как. Чего ж это?
– Надоело.
– Очень рад за тебя. Я никогда не мог понять этого влечения. Ну, я понимаю еще оперу, драму: там есть чем увлекаться. Но что такое оперетка? ведь это просто балаган, даже физического удовольствия нет. Я понимаю… ну тех, гусаров, им доступно все это, а ведь вы облизываетесь только…
Лица Корнева побледнело и перекосилось: он смотрел и едко и смущенно своими маленькими заплывшими глазами в глаза Карташева. Но в голосе его было столько убежденности, искренности и благорасположения в то же время, что Карташев не только не обиделся, но под впечатлением всех своих неудач ответил:
– Да, конечно.
– Ты скажи, ты был хоть раз в опере?
– Нет; да там никогда ведь билетов нет.
– Надо заранее. Я для этого сегодня и отправился. Жаль, а то бы я и тебе взял. Я, положим, имею один билет для товарища… Дать разве тебе…
– В раек? – нерешительно спросил Карташев.
– Ну, конечно… Послушай, Карташев, оставь ты холуям морочить самих себя. Право, и в райке прекрасно, а сознание, что при этом и по средствам сидишь, должно только усилить удовольствие. Я не знаю, впрочем… так моя философия, по крайней мере, говорит мне.
– Да, конечно, это важно. Что ж? Я согласен.
Корнев просидел у Карташева весь вечер. Время в разговорах летело незаметно.
– Черт его знает, – говорил Корнев, – скучная жизнь… Сегодня, как завтра, завтра, как сегодня… Я теперь перечитываю классиков…
– Мало того, что мы сами классики?
– Какие же мы сами классики? Грамматику Кюнера вызубрили…
Корнев усиленно грыз ногти, напряженно смотря перед собой.
– Глупая жизнь, – с горечью снова заговорил он. – Целый ряд вопросов… В литературе какой-то туман, недосказы, намеки и проза, проза… щедринские зайцы. Помнишь: «Сиди и дрожи, пока я тебя не съем, а может быть, ха-ха, я тебя и помилую».
– Откуда это?
– Ты, однако, ничего не читаешь… Волк зайца поймал, а есть ему не хочется, ну и говорит: сиди и дрожи. А у зайца зайчиха должна родить. Просит заяц волка отпустить его. Отпустил на честное слово.
– Ну? – заинтересовался Карташев.
– Ну, прибежал назад заяц. Сидит опять и старается и виду не подать, что вот он, заяц, слово сдержал.
Корнев опять принялся за ногти.
– Мог и не сдержать, – произнес он раздумчиво.
– Какой остроумный Щедрин!
– Да-а… Это, впрочем, не мешает тебе его не читать. Все «Рокамболей» жарите?
– Нет, надоело уж и это.
– Пора.
Пришел Шацкий.
– А-а! это вы… – небрежно ломаясь, протянул он Корневу руку в перчатке.
– Ну-с, вы собачью-то кожу снимите сперва.
Шацкий начал медленно стаскивать перчатки.
– Ну-с и что ж? Режете, потрошите и за счастье считаете, не вытирая рук, завтракать потом?
– Во-первых, не кричите.
– Я, кажется, у себя дома… а во-вторых?
– Во-вторых, оставьте нас, маленьких людей, лучше в покое.
– Понимаю…
Шацкий понюхал воздух.
– Сплетнями пахнет… успели…
Шацкий хотел сесть в кресло, но в это время Карташев, вскочив, бледный и взбешенный, бросился на него, и Шацкий, вместо того чтобы сесть, желая быстро подняться, не удержался и с креслом опрокинулся на пол.
Падение Шацкого расхолодило гнев Карташева, но Шацкий взбесился.
– Что ж ты наконец, – сказал он, поднимаясь, – окончательный разбойник?
– Молчать!..
– Ну, вот вам, извольте, – обратился Шацкий к Корневу.
– Я решительно ничего, господа, не понимаю.
– Да эта скотина воображает, что я без него тут тебе сплетничал на него…
– Об вас ни одного слова не было.
– Да и нечего говорить было, хоть бы и хотел. Что я тебе денег не дал? Во-первых, тебе на букет двадцать пять рублей дал; во-вторых, пятнадцать ты взял; в-третьих, когда ты опять попросил, я только и сказал, чтобы ты опять дяде написал…
Карташев стоял растерянный, сконфуженный и не смотрел на Корнева.
– Я сам отказался, во-первых, от твоих денег, а во-вторых, я сказал тебе, что отдам деньги не сегодня-завтра.
– Только пятнадцать.
– Все сорок.
– Это новость…
– Ну, так вот знай; а в-третьих, с получением денег я от тебя уезжаю.
– Не удерживаю.
– Тоже идиот и я был… с таким господином связаться.
– Я думаю, теперь, когда между нами все кончено, можно бы и не ругаться?
– Ну, мне пора, – поднялся Корнев и, не смотря на Шацкого и Карташева, стал прощаться.
– Прощайте, прощайте, доктор, – говорил Шацкий таким тоном, как будто ничего не произошло.
– Билет я тебе передал? – сухо спросил Корнев.
– Да; деньги тебе сейчас?
– После.
– Это куда? – поинтересовался Шацкий.
– В оперу…
– В небеса, в рай, конечно…
– Да, конечно.
– По чину?
– Да, да… – с презрением, скрываясь за дверью, ответил Корнев.
Карташев пошел его провожать. Они молча дошли до дверей.
– Это что за букет еще? – угрюмо спросил Корнев.
– Да эта дурацкая, глупая история.
Карташев смущенно наскоро рассказал, в чем дело.
Корнев сосредоточенно выслушал.
– Я советую тебе действительно поскорее разъехаться с этим господином. Ведь этак не долго и… совсем разменяться.
– Пустяки!.. Ну, посмотрел на другую жизнь. Я непременно разъедусь, как только получу деньги.
– Тебе много надо? Завтра я тебе рублей пятнадцать мог бы дать.
– Я тебе сейчас же, как получу, отдам. Я тогда сейчас же и перееду. Здесь просто клоака.
– Ну, так я завтра в театр принесу. Прощай… Послушай, ты все-таки не давай себе воли. Что ж это такое? чуть что, драться лезть. Это уж совсем какое-то юнкерство.
– Да с ним совсем с толку собьешься. Язвит, бестактный, бесцеремонный.
– А когда захочет, может другим быть. Ну, прощай.
Карташев возвратился в комнату спокойный, скучный и задумчивый. Не было больше ни гнева, ни раздражения; хорошо ли, худо ли, но вышло так, что приходилось сказать ему решительно: конец.
Шацкий тоже что-то чувствовал и без ломаний, усталый и скучный, раздевался. На другой день они оба не сказали ни слова друг другу, – вечером Шацкий отправился к Бергу, а Карташев в Мариинский театр.
Сперва он сидел там грустный, равнодушный.
В антрактах Корнев напевал ему вполголоса арии и твердил:
– Прекрасная опера…
– И мне нравится… – после третьего действия заявил Карташев, – обыкновенно новую вещь мне надо раз десять прослушать, прежде чем что-нибудь пойму, а тут как-то я и музыку, и мысль, и, именно через мысль, музыку понимаю… Танец цыган.
Корнев вполголоса начал напевать.
– Ах, какая прелесть! – вспыхнул Карташев.
В передаче Корнева ему еще больше понравился мотив.
– Нежная, больная мелодия… И под нее засыпают страсти, но чувствуется, что вот-вот искра, и они опять с новой силой вспыхнут… И все так тонко… Декорации… Ты заметил сумерки: нежный, нежный просвет, а темные, страшные тучи уже ползут, надвигаются: одна половина города уже охвачена мраком, а другая еще в ясных, золотистых сумерках. В этом контрасте такая непередаваемая, какая-то неотразимая сила: и покой, идиллия, и как будто эти тучи и не надвинутся… А они уж тут… И музыка, и больные страсти больных людей… Как будто в жару, в бреду… Нет, хорошо… прелесть. Осмысленная опера.
Корнев слушал восторженные похвалы Карташева, грыз ногти, что-то думал и, когда Карташев кончил, сказал:
– Вот видишь, как ты можешь чувствовать, а сам из Берга не выходишь…
– Ах, какая прелесть! Ах, какая прелесть! – говорил Карташев, одеваясь после оперы. – Я весь в огне этого зарева, музыки, страстей!.. Туда бы, Вася…
– Едем ко мне, – позвал Корнев.
– С удовольствием.
Они вошли в комнату с ароматом и впечатлениями театра. У Корнева на столе лежал Гете, и Карташев стал перелистывать книгу.
– Ах, вот откуда привел на первой лекции наш профессор.
И Карташев прочел громко:
Так возврати те дни мне снова,
Когда я сам в развитье был,
Когда поток живого слова
За песнью песню торопил,
Когда я видел мир в тумане,
Из ранней почки чуда ждал…
– А мы уж не ждем, Вася, из почки чуда…
Я был убог и так богат,
Алкая правды, и обману рад.
Дай тот порыв мне безусловный,
Страданий сладостные дни,
И мощь вражды, и пыл любовный,
Мою ты молодость верни!
Карташев продолжал перелистывать «Фауста».
– Как-то чувствуешь свою молодость, когда читаешь такие книги… Нет, как только перееду на новую квартиру, сейчас же примусь за классиков: Гете, Шекспира, Гейне, Виктора Гюго, Жорж Занд…
– Ты «Консуэло» ее читал?
– Нет.
– Очень поэтичная и художественная вещь, и интересная.
– С «Консуэло» и начну… Нет, в самом деле, надо работать… И знаешь, я перееду на Петербургскую.
– Кстати… возьми деньги… Только сейчас же, как получишь, отдай…
– Сейчас же, Вася… Так в таком случае я завтра же и пойду искать комнату.
Карташев прошелся.
– И отлично… пятнадцать рублей хватит вполне… По крайней мере, начну экономничать, а то совестно просто… Нет, окончательно решено… – прибавил он после некоторого раздумья.
Он весь охватился своей новой мечтой жить на Петербургской стороне, где так тихо, уютно, где все так напоминает родину, где он будет читать классиков, будет работать над своим образованием… Он приедет домой, к матери, блестящим, образованным…
Глаза его загорелись от новой, пришедшей ему вдруг мысли.
– Васька, я бросаю курить.
– Да ты хоть не сразу все это, а то навалишь на себя разных обуз и сам же себя сделаешь несостоятельным…
– Ничего… – ответил Карташев, – даю честное, благородное слово, что бросаю курить…
– Ну… – огорченно махнул рукой Корнев.
– Васька, смотри…
Карташев открыл форточку, вынул кожаный портсигар, показал Корневу и весело швырнул его за окно.
– Послушай… Ну это уж глупо… Отдал бы кому-нибудь…
– Черт с ним… Теперь шабаш…
Карташев сидел немного смущенный, но довольный.
– Рыло, – спутал ему волосы Корнев. – Ну, теперь закури…
– Нет…
На другой день Карташев прямо от Корнева отправился на Петербургскую сторону искать квартиру, все в том же возбужденном, удовлетворенном настроении.
Ему хотелось курить, и Корнев подзадоривал:
– Покури…
Но Карташев с видом мученика твердо повторял:
– Нет, нет.
– Ну, молодец… – говорил ласково Корнев.