Возвращение мисс Кресси Мак-Кинстри в Инджиан-Спринг и возобновление ее прерванных занятий было таким событием, влияние которого не ограничилось одной школой. Даже порванное сватовство отступило на задний план в общем внимании перед фактом ее появления в роли ученицы. Некоторые недоброжелательные особы ее пола, естественно защищенные от дальнобойного ружья м-ра Мак-Кинстри, утверждали, что ее не приняли в пансион в Сакраменто, но большинство отнеслось к ее возвращению с местной гордостью и усмотрело в этом практический комплимент делу преподавания, как оно было поставлено в Инджиан-Спринге.

Местная газета «Star» с широковещательным красноречием, трогательно шедшим в разрез с ее малым об емом и плохим качеством шрифта и бумаги, толковала о возможности «развития будущей академии в Инджиан-Спринге, под сенью которой в настоящую минуту набираются ума-разума будущие мудрецы и государственные люди». Учитель, прочитав это, почувствовал себя неловко. В продолжение нескольких дней, тропинка между мызой Мак-Кинстри и школьным домом служила любимым местом гулянья для толпы молодых людей, для которых освобожденная Кресси, над которой не тяготел больше опасный надзор Девис-Мак-Кинстри, была предметом восхищения. Но сама юная девица, которая, несмотря на досаду учителя, почитала, очевидно, своей священнейшей обязанностью наряжаться поочередно во все свои новые платья, не решалась, однако, приводить за собой обожателей в школьные пределы.

Учитель с удивлением заметил, что Инджиан-Спринг нисколько не тревожился на счет его собственного привилегированного положения относительно сельской очаровательницы; молодые люди, ясно, нисколько не ревновали к нему; никакая матрона не находила неприличным, чтобы молодую девушку возраста Кресси и с ее историей доверяли наставлениям молодого человека, немногим ее старше.

Несмотря на отношение, в какое угодно было м-ру Форду стать к ней, такой молчаливый комплимент его предполагаемому монашескому взгляду вызывал в нем почти такую же неловкость, как и нелепые похвалы «Star». Он был вынужден припомнить кое-какие неблагоразумные пассажи из своей жизни, чтобы примириться с навязываемым ему аскетизмом.

В силу обещания, данного м-ру Мак-Кинстри, он достал несколько элементарных учебников, пригодных для нового положения, занятого Кресси в школе, чтобы не нарушался ни порядок занятий, ни дисциплина в классе. В несколько недель ему удалось настолько перевоспитать ее, что он сделал ее «старшей» над младшими девочками, так что ей приходилось теперь делить некоторые обязанности с Рупертом Фильджи, который обращался с вероломным и «глупым» женским полом грубее, чем это требовалось, и с излишней придирчивостью.

Кресси приняла это звание, как вообще принимала свои новые занятия, с ленивым добродушием и по временам с таким безусловным неведением их отвлеченных или нравственных целей, что у учителя руки опускались.

— Зачем все это? — спрашивала она, поднимая внезапно глаза на учителя.

М-р Форд, которого смущал этот взгляд, почти всегда клонившийся к бесцеремонному разглядыванию его лица во всей его подробности, давал ей какой-нибудь суровый практический ответ. Однако, если предмет отвечал ее собственным тайным наклонностям, то она быстро усвоивала его себе.

Мимолетный вкус к ботанике был пробужден одним довольно пустым обстоятельством. Учитель, считая это занятие безвредным и приличным для девицы, заговорил о нем в один прекрасный день и получил обычный вопрос.

— Но представьте себе, — продолжал он бесхитростно, — что кто-нибудь пришлет вам цветов анонимным образом.

— Ее душенька! — подсказал Джонни Фильджи с обычной своей беззастенчивостью.

Игнорируя это замечание и щелчок, которым ответил на него Руперт, учитель продолжал:

— И если вы не будете знать, кто вам их прислал, то по крайней мере узнаете, что это за цветы и где они растут.

— Если они растут где-нибудь здесь, то мы ей скажем, — объявил хор тоненьких голосков.

Учитель колебался. Он чувствовал, что опрометчиво попал на щекотливую почву. В него впились десятки острых глазок, от которых природа никогда не умеет скрывать своих тайн; — эти глазки следили за появлением самых первых цветков; эти пальчики никогда не рылись в словарях и учебниках, но умели разгребать сухие листья, под которыми притаился первый подснежник, и карабкаться по оврагам, раскидывая сухой хворост, под которым прячется хитрый полевой нарцисс. Убежденный, что ему нельзя конкурировать с ними в этих познаниях, он бессовестно подменил сферу наблюдений.

— Представьте себе, что один из этих цветков непохож на остальные, что его стебель и листья не зеленые и нежные, а белые и толстые, как фланель, точно затем, чтобы предохранять его от холода, разве не приятно было бы сказать сразу, что он растет в снегу и что кто-нибудь должен был забраться за линию снега, чтобы сорвать его.

Дети, захваченные врасплох таким лукавым приемом, молчали.

Кресси задумчиво признала возможным допустить ботанику на таких основаниях.

Неделю спустя, она положила на конторку учителя растение со стеблем, точно увитым ватой.

— Не особенно ведь красив этот цветок, — сказала она. — Я думаю, что я могла бы вырезать его ножницами из моей старой суконной кофточки, и он был бы не хуже.

— И вы нашли его здесь? — спросил учитель с удивлением.

— Я сказала Мастерсу, чтобы он поискал его, когда будет на Суммите. Я описала ему цветок. Я не думала, что он сорвет его и принесет ко мне. Но он принес.

Хотя ботаника, очевидно, отошла на задний план, после такого сообщения, но, благодаря этому, Кресси получала постоянно свежие букеты, и цивилизующее влияние букетов, распространяясь на ее друзей и знакомых, повлияло на цветоводство и повело к разведению одного или двух садов и было признано школой, как интересное прибавление к ягодам, яблокам и орехам.

В чтении и письме Кресси сделала большие успехи, и грамматические ошибки стали попадаться реже в ее речи, письменной и устной, хотя она все еще удерживала некоторые характерные словечки и изменяла медлительной, певучей интонации юго-западных уроженцев. Она исподволь справлялась с трудностями произношения больше по инстинктивной музыкальности уха, нежели по разумению.

Учитель, с своими полузакрытыми глазами, не узнавал, ученицы. Понимала ли она то, что читала, или нет — этого он не решался спросить. Один только Руперт Фильджи выражал недоверие и пренебрежение к ее успехам.

Октавия Ден, раздираемая между своей безнадежной привязанностью к этому красивому, но неприступному мальчику и восторженной дружбой к этой хорошенькой и нарядной девушке, следила с зоркой тревогой за лицом учителя.

Излишке говорить, что Гирам Мак-Кинстри в промежутках между охотой и войной с соседями был чрезвычайно доволен успехами дочери. Он даже заметил учителю, что громкое чтение Кресси дома содействует тому «спокойствию», в котором он так нуждается. Были даже слухи, что устная передача Кресси «размышлений в Уэстминстерском аббатстве» Аддисона и «обвинительного приговора над Уорреном Гастингсом» Борка, так обворожили его в один прекрасный вечер, что он пропустил случай повалить наземь один из межевых столбов Гаррисона.

Учитель разделял славу Кресси в глазах публики. Но хотя м-с Мак-Кинстри не изменила своего добродушного отношения к нему, но он с неприятным чувством сознавал, что она считает ученье дочери и интерес, который принимает в нем ее муж, за слабость, которая в конце концов может произвести вредное действие на характер и волю мужа и сделать его «бабою».

А когда м-р Мак-Кинстри был выбран одним из попечителей школы, а потому вынужден был якшаться с некоторыми восточными поселенцами, то ослабления старинной, резко очерченной, демаркационной линии между ними и «янками» внушали ей серьезные опасения даже на счет его здоровья.

— Старик совсем раскиснет, — говорила она, и в те вечера, как он должен был заседать в училищном совете, искала утешения в молитвенных собраниях южной баптистской церкви, на которых ее северные и восточные соседи, под нелестным прозвищем слуг «Ваала» и «Астарты», обыкновенно ниспровергались в прах, а храмы их опустошались.

Если успехи дяди Бена были медленнее, за то не менее удовлетворительны. Без всякого воображения и даже без энтузиазма, он брал упорным и настойчивым трудолюбием. Когда раздражительному и нетерпеливому Руперту Фильджи надоедало возиться с тупым и непонятливым учеником, то сам учитель, тронутый вспотевшим лбом и растерянным взглядом дяди Бена, часто посвящал остаток дня раскрытию для него тайн науки, давая ему списывать крупные прописи, даже водя его рукой по бумаге, как с ребенком. По временам очевидная неспособность дяди Бена напоминала ему о коварной догадке Руперта. Неужели он из любви в знанию терпел все эти мучения? Это трудно было совместить с тем, что Инджиан-Спринг знал об его прошлом и о его честолюбивых планах. Он был простым рудокопом, без всяких научных или технических познаний, без самого поверхностного знакомства с арифметикой и уменья кое-как нацарапать свое имя, и это было до сих пор вполне достаточно для его потребностей. И однако писанию он предавался с особенным рвением. Учитель нашел нужным однажды заметить ему:

— Если бы вы так же усердно копировали буквы прописи, то дело было бы лучше. Ваша подпись и без того разборчива.

— Но она не совсем в порядке, м-р Форд, — сказал дядя Бен, с недоверием поглядывая на свою подпись, — в ней чего-то недостает.

— Как так? Поглядите, все буквы на лицо: Добни — не очень четко, правда, но все буквы выведены, как следует.

— В том-то и дело, м-р Форд, что не все буквы на лицо. Я писал всегда Добни, чтобы выгадать время и чернила, а следует-то ведь писать Добиньи, — сказал дядя Бен, произнеся слово по складам.

— Но ведь тогда будет не Добни, а д'Обиньи.

— Да, именно.

— Это ваше имя?

— А то как же?

Учитель с сомнением поглядел на дядю Бена. Неужели это еще другая форма Добелльской иллюзии?

— Ваш отец был француз? — спросил он, наконец.

Дядя Бен помолчал, как бы стараясь припомнить это неважное обстоятельство.

— Нет.

— А ваш дед?

— Кажется, нет. По крайней мере по мне этого не видно.

— Кто были ваш отец или дед: вояжеры или трапперы, или уроженцы Канады?

— Они были из графства Пейк, в Миссури.

Учитель продолжал с сомнением глядеть на дядю Бена.

— Но ведь вас зовут Добни. Почему вы думаете, что ваше настоящее имя д'Обиньи?

— А потому, что оно так пишется на письмах, которые приходят ко мне из Штатов. Вот, поглядите.

Он стал рыться в карманах и в конце концов достал старый кошелек, а из него вытащил смятый конверт и, тщательно разгладив его, сравнил с своей подписью.

— Вот, поглядите. Видите… д'Обиньи.

Учитель все еще колебался. В сущности в этом не было ничего невозможного. Он припоминал другие случаи такого же превращения имен среди калифорнийской эмиграции. Но все же не мог удержаться, чтобы не заметить:

— Значит, вы находите, что имя д'Обиньи лучше, нежели Добни?

— А вы как думаете?

— Женщинам оно больше понравится. Ваша жена, если бы она у вас была, наверное предпочла бы, чтобы ее звали м-с д'Обиньи, а не Добни.

Это случайное замечание попало в цель. Дядя Бен внезапно покраснел до ушей.

— Я не думал об этом, — поспешно сказал он. — У меня была другая мысль. Я думал, что в деловых сношениях и денежных делах гораздо лучше, если ваше имя более внушительно. Если бы, например, я пожелал накупить акций какого-нибудь общества или стать его директором, то было бы согласнее с делом купить их на имя д'Обиньи.

М-р Форд слушал с некоторым нетерпеливым пренебрежением. Худо было уже то, что дядя Бен проявил способность к лганью, когда старался обморочить на счет своего первоначального образования, но выдавать себя за капиталиста ради того только, чтобы польстить своему ребяческому тщеславию — это было и жалко, и гадко.

Не было сомнения в том, что он лгал, говоря, что учился прежде в школе; вряд ли возможно, чтобы его звали действительно д'Обиньи и вполне очевидно — оставляя уже в стороне тот факт, что его знали, как беднейшего рудокопа, — что он лжет на счет акций. Подобно большинству логических резонеров, м-р Форд забывал, что люди могут быть нелогичны и непоследовательны, будучи искренними. Он отвернулся, не говоря ни слова, как бы желая этим показать, что он не желает более беседовать.

— На этих днях, — продолжал дядя Бен с тупой настойчивостью, — я вам кое-что сообщу.

— Я советую вам пока оставить это и заниматься вашим уроком, — резко сказал учитель.

— Так, так, — торопливо ответил дядя Бен, покраснев, словно рак. — Урок прежде всего, малый, это верно.

Он опять взял перо в руки и принял прежнюю трудовую позу. Но через несколько секунд стало очевидным, что или строгий окрик учителя или же его собственные размышления расстроили дядю Бена. Он беспрестанно вытирал перо, подходя для этого к окну, посвистывал и вообще как бы щеголял развязностью манер и веселостью. Он даже запел сквозь зубы, повторяя только что сказанные слова: «Так, так, урок прежде всего, малый, это вер-н-o». Последнее слово, с особенным ударением на о, он повторил несколько раз, поглядывая на учителя, который казался поглощенным своим делом за конторкой. Наконец, дядя Бен встал, старательно отложил книги в сторону, сложив их пирамидкой возле локтя бесчувственного м-ра Форда и, высоко поднимая свои ноги, осторожно ступая ими, подошел к крюку, на котором висели его сюртук и шляпа, собираясь надевать их, он вдруг как будто нашел не совсем приличным переодеваться в школе и, взяв их в руки, отправился к выходу.

— Я вспомнил, что мне надо повидаться с одним человеком, — объявил он, — итак, до завтра.

И исчез, потихоньку насвистывая.

И обычная лесная тишина обступила школу. Слабое угрызение совести проснулось в сердце учителя. И однако он помнил, что дядя Бен выслушивал без обиды и как веселую шутку гораздо более прямые обвинения от Руперта Фильджи, а что он сам руководился лишь чувством долга в своих действиях с этим человеком. Но сознательное исполнение долга относительно ближнего, причинением ему боли ради его собственной пользы, не всегда доставляет безмятежный покой душе того, кто причиняет боль… быть может, потому, что, при несовершенной организации человека, боль всего для него чувствительнее. Как бы то ни было, м-р Форд чувствовал себя неприятно и, как всегда водится в этих случаях, сердился только на невинную причину этого ощущения.

Почему дядя Бен оскорбился тем, что он не захотел выслушать его басен? Вот награда за то, что он с самого начала допустил его врать. Это ему урок на будущее время. Тем не менее он встал и подошел к двери. Фигуру дяди Бена уже почти нельзя было отличить между деревьями, но по движениям его плеч видно было, что он все еще ступает тихо и осторожно, высоко занося ноги, точно идет по топкому и неверному грунту.

Безмолвие царило по-прежнему, и учитель машинально озирал скамья и пюпитры, чтобы прибрать позабытые учениками вещи и раскиданные книги и тетради. Несколько полевых цветов, собранных преданной Октавией Ден, аккуратно связанных черной ниточкой и регулярно воткнутых за чернилицу на пюпитре у Руперта, все еще валялись на полу, куда их с такой же регулярностью отправлял этот гордый Адонис. Поднимая аспидную доску, валявшуюся под скамейкой, учитель обратил внимание на карикатуру, которую позабыли с нее стереть. М-р Форд сразу признал в ней работу юного, но крайне сатирического Джонни Фильджи. Широким мазком, с ясностью сюжета, с обилием подробностей, они представляли дядю Бена лежащим на полу под розгой Руперта Фильджи и под наблюдением Кресси Мак-Кинстри, изображенной в профиль. Смелый реализм, выразившийся в подписях под каждой фигурой, не оставлял никакого сомнения на счет их личностей. Также смело и не менее красноречиво был передан разговор между двумя сторонами посредством шаров, прикрепленных к их рту с пояснительными надписями:

«Я люблю вас!»
«О! бедная я!»
«Кокетка».

Учитель на минуту был поражен этим неожиданным, но графическим свидетельством того факта, что посещение дядей Беном школы было не только известно, но и комментировалось.

Маленькие глазки юных наблюдателей оказались зорче его собственных. Он опять был обманут, не смотря на все свои старания. Любовь, хотя и под маской, снова внедрилась в его школу со всей своей путаницей и беспорядком.