Уже третий день Швейк служил в денщиках у фельдкурата Отто Каца и за это время видел его только раз. На третий день пришёл денщик поручика Гельмиха и сказал Швейку, чтобы тот шёл к ним за фельдкуратом.
По дороге денщик рассказал Швейку, что фельдкурат поссорился с поручиком Гельмихом и разбил пианино, что он в лоск пьян и не хочет итти домой, а штабс-капитан Гельмих, тоже пьяный, выкинул фельдкурата на лестницу, и тот сидит у дверей на площадке и дремлет.
Швейк прибыл на место и встряхнул фельдкурата. Тот замычал и открыл глаза. Швейк взял под козырёк и отрапортовал:
— Честь имею явиться, господин фельдкурат!
— А что вам здесь надо?
— Осмелюсь доложить, я пришёл за вами, господин фельдкурат.
— Пришли за мной? А куда мы пойдём?
— Домой, господин фельдкурат.
— А зачем мне итти домой? Р…азве я ее дома?
— Никак нет, господин фельдкурат, вы — на лестнице в чужом доме.
— А как… как я сюда попал?
— Осмелюсь доложить, были в гостях.
— В гостях? В гостях я не был. Это вы… ошибаетесь…
Швейк приподнял фельдкурата и прислонил его к стене.
Фельдкурат шатался из стороны в сторону, наваливался на Швейка и всё время повторял:
— Я у вас сейчас упаду… упаду… — повторял он, глупо улыбаясь.
В конце концов Швейку удалось прислонить его к стене, и тот в этом положении снова попытался заснуть. Швейк разбудил его.
— Что вам угодно? — спросил фельдкурат, делая тщетную попытку съехать по стене на пол. — Кто вы такой?
— Осмелюсь доложить, господин фельдкурат, — ответил Швейк, снова подпирая фельдкурата к стене, — я ваш денщик.
— Нет у меня никаких денщиков, — с трудом выговаривал фельдкурат, покушаясь упасть на Швейка, — и я не фельдкурат… Я — свинья!.. — прибавил он с пьяной откровенностью. — Пустите меня, сударь, я с вами не знаком!
Короткая борьба окончилась решительной победой Швейка; он воспользовался своей победой для того, чтобы стащить фельдкурата с лестницы до парадного, где фельдкурат оказал серьёзное сопротивление, не желая быть вытащенным на улицу.
— Я с вами, сударь, не знаком, — пыхтел он Швейку в лицо. — Знаете Отто Каца? Это — я. Я у архиепископа был! — галдел он, держась за дверь. — Во мне Ватикан заинтересован!
Швейк отбросил «осмелюсь доложить» и заговорил с фельдкуратом в более интимном тоне.
— Отпусти руку, говорю, — сказал он, — а не то дам тебе раза! Идём домой — и баста! Не разговаривать!
Фельдкурат отпустил дверь и навалился на Швейка.
— Тогда пойдём куда-нибудь. Только в «Цугам»[1] я не пойду, я там остался должен.
Швейк вытолкнул фельдкурата из парадного и поволок его по тротуару по направлению к дому.
— Это ещё что за птица? — полюбопытствовал один из прохожих.
— Это мой брат, — пояснил Швейк. — Получил отпуск и приехал меня навестить, да на радостях выпил, — не думал, что застанет меня в живых.
Услыхав последнюю фразу, фельдкурат, жеманно изгибаясь по направлению к воображаемым зрителям, промычал на мотив из какой-то никому не известной оперетки: «Если кто-нибудь из вас помер, пусть заявится в течение трёх дней в штаб корпуса, чтобы труп его был окроплён святой водой…» — и замолк, норовя упасть носом на тротуар.
Швейк, подхватив фельдкурата подмышки, поволок его дальше. Вытянув вперёд голову и волоча за собой ноги, как кошка с перешибленным хребтом, фельдкурат плёлся, бормоча себе под нос:
— Dominus vobiscum et cum spiritu tuo[2].
У стоянки извозчиков Швейк посадил фельдкурата на тротуар, прислонив к стене, а сам пошёл торговаться с извозчиками. Один из извозчиков заявил, что знает этого пана очень хорошо, что раз уже его возил и больше не повезёт.
— Заблевал мне всё, — ответил Швейку извозчик, — да ещё и не заплатил. Возил я его часа два; пока нашёл его квартиру. Только через неделю, после того как я три раза к нему заходил, он дал мне за всё пять крон.
Наконец, после долгих переговоров один из извозчиков взялся отвезти его. Швейк вернулся за фельдкуратом. Тот спал. Его чёрный котелок (он обыкновенно ходил в штатском) кто-то снял у него с головы и унёс. Швейк разбудил фельдкурата и с помощью извозчика погрузил его на пролётку. На пролётке фельдкурат впал в полное отупение, принял Швейка за полковника семьдесят пятого пехотного полка, Юста, и несколько раз повторил:
— Не сердись, дружище, что я тебе тыкаю. Я — свинья!
С минуту казалось, от тряски пролётки по мостовой к нему возвращается сознание. Он сел прямо и запел какой-то отрывок из неизвестной песенки.
Однако через минуту он потерял всякое соображение и, обращаясь к Швейку, спросил, прищурив глаза:
— Как поживаете, мадам? Едете куда-нибудь на дачу?
И, так как в глазах у него всё двоилось, он осведомился:
— У вас уже взрослый сын?
Причём указал пальцем на того же Швейка.
— Сядешь ты или нет! — прикрикнул на него Швейк, когда фельдкурат хотел залезть на облучок. — Я тебя научу порядку!
Фельдкурат затих и глядел из пролётки маленькими поросячьими глазками, совершенно не постигая, что, собственно, с ним происходит.
Внезапно он повернулся к Швейку и тоскливо сказал:
— Сударыня, дайте мне первый класс, — и сделал попытку снять штаны.
— Застегнись сейчас же, свинья! — заорал на него Швейк. — Тебя уже и так все извозчики знают. Один раз уже облевал всё, а теперь ещё и это хочешь. Не воображай, что опять не заплатишь, как в прошлый раз.
Фельдкурат меланхолически подпёр голову рукой и стал напевать:
Меня уже никто не любит…
Но внезапно прервал своё пение и строго заметил:
— Простите, милейший, но вы — болван! Я могу петь, что хочу.
Тут он, как видно, хотел засвистать какую-то мелодию, но вместо свиста из глотки у него хлынуло такое здоровенное «тпрру», что пролётка остановилась.
Когда, спустя некоторое время, они, по распоряжению Швейка, снова тронулись в путь, фельдкурат стал раскуривать пустой мундштук.
— Не закуривается, — сказал он безнадёжно, вычиркав всю коробку спичек. — Раскурите мне вы.
Но внезапно потерял нить мыслей и засмеялся:
— Это же чистое надувательство! Ведь мы в трамвае. Не правда ли, коллега?
И он стал шарить по карманам.
— Я потерял билет! — закричал он. — Остановите вагон, я должен найти билет!
Потом махнул, сдаваясь, рукой:
— Трогай дальше!
Вдруг забормотал:
— В большинстве случаев… Да, всё в порядке… Во всех случаях… Вы находитесь в заблуждении… Во втором этаже… Это — только отговорка…. Разговор идёт не обо мне, а о вас, милостивая государыня… Счёт!.. Одна чашка чёрного кофе…
Засыпая, он бранился с каким-то воображаемым нахалом, который оспаривал у него место в ресторане у окна. Потом принял пролётку за поезд и, высовываясь наружу, орал на всю улицу по-чешски и по-немецки:
— Нимбрук[3], пересадка!
Швейк с силой притянул его к себе, и фельдкурат забыл о поезде и принялся подражать крику разных животных и птиц.
Дольше всего он подражал петуху, и его «кукареку» победно неслось с пролётки.
После этого он сделал попытку выскочить из пролётки, ругая всех прохожих последними словами. Затем он выбросил из пролётки носовой платок и закричал, чтобы остановились, так как у него утерян багаж. Потом стал рассказывать:
— Жил в Будейовицах один барабанщик. Женился. А через год помер. — Он вдруг расхохотался. — Что, нехорош разве анекдот?
Всё это время Швейк обращался с фельдкуратом с беспощадной строгостью. При всех попытках фельдкурата выкинуть какую-нибудь штуку, как, например, выскочить из пролётки или отломать сиденье, Швейк давал ему под рёбра, что фельдкурат принимал с необыкновенно тупым видом. Один только раз он сделал попытку взбунтоваться и выскочить из пролетки, заявив, что дальше он не поедет, так как, вместо того чтобы ехать в Будейовицы, они едут в Подмокли[4]. Швейк в одну минуту ликвидировал мятеж и заставил фельдкурата вернуться к своему первоначальному положению на сиденье, следя за тем, чтобы фельдкурат не уснул. Самым деликатным из того, что Швейк при этом произнёс, было:
— Не дрыхни ты, дохлятина!
На фельдкурата внезапно нашёл припадок меланхолии, и он начал проливать слёзы, выпытывая у Швейка, была ли у того мать.
— Одинок я, братцы, на этом свете, — голосил он, — защитите, приласкайте меня!
— Не срамись, — вразумлял его Швейк, — перестань, а то каждый скажет, что ты нализался.
— Я ничего не пил, братец, — ответил фельдкурат. — Я же совершенно трезвый!
Он вдруг приподнялся и отдал честь:
— Ich melde gehorsam, Herr Oberst, ich bin besoffen[5].
— …Я — свинья! — повторил он раз десять с полной отчаяния откровенностью.
И, обращаясь к Швейку, стал клянчить:
— Вышвырните меня из автомобиля. Зачем вы меня с собой везёте?
Потом уселся и забормотал:
— В сиянии месяца златого… Вы верите в бессмертие души, господин капитан? Может ли лошадь попасть на небо?
Он громко засмеялся, но уже через минуту впал в апатию и, с грустью глядя на Швейка, произнёс:
— Позвольте, сударь, я вас уже где-то видел. Не были ли вы в Вене? Я помню вас по семинарии.
Затем он решил слегка развлечься декламацией латинских стихов:
— Aurea prima sata est aetas, que vindice nullo[6] …
— Дальше не выходит, — сказал он. — Выкиньте меня вон. Почему вы не хотите меня выкинуть? Со мной ничего не случится… Я сейчас упаду носом, — заявил он решительно. — Сударь! Дорогой друг, — продолжал он умоляющим тоном, — дайте мне подзатыльник!
— Один или несколько? — осведомился Швейк.
— Два.
— На!
Фельдкурат считал получаемые подзатыльники вслух, блаженно улыбаясь.
— Это очень хорошо помогают пищеварению, — сказал он. — Дайте мне теперь по морде…
— Признателен сердечно! — воскликнул он, когда Швейк немедленно исполнил его желание. — Я вполне доволен. Теперь разорвите мне, пожалуйста, жилетку.
Он проявлял самые разнообразные желания. Хотел, чтобы Швейк вывихнул ему ногу, чтобы немного придушил, чтобы остриг ему ногти, вырвал передние зубы. Проявил страстное стремление к мученичеству, требуя, чтобы ему оторвали голову и в мешке бросили во Влтаву[7].
— Мне бы звёздочки вокруг головы были к лицу. Мне бы штучек десять.
Затем он завёл разговор о скачках, но скоро перешёл на балет, на котором тоже недолго задержался.
— Чардаш танцуете? — спросил он Швейка. — Знаете «Танец медведя»? Этак вот…
Он хотел подпрыгнуть и упал на Швейка. Тот надавал ему тумаков и уложил на сиденье.
— Мне чего-то хочется, — произнёс фельдкурат, — но я не знаю, чего. Не знаете ли, чего мне хочется?
И он повесил голову в полной покорности судьбе.
— Что мне до того, что мне хочется! — строго сказал он вдруг. — И вам, сударь, до этого нет никакого дела! Я с вами не знаком. Как вы осмеливаетесь так пристально смотреть на меня?.. Умеете фехтовать?
Он перешёл в наступление и сделал попытку спихнуть Швейка с сиденья. Потом, когда Швейк успокоил его, без стеснения давая почувствовать ему своё физическое превосходство, фельдкурат осведомился:
— Сегодня у нас понедельник или пятница?
Он полюбопытствовал также, что теперь — декабрь или июль, и вообще проявил недюжинное дарование в задавании самых разнообразных вопросов.
— Вы женаты? Любите горгонзолу?[8] А клопы водятся у вас в доме? Как вообще поживаете? Была ли у вашей собаки чума?
Потом пустился в откровенность: рассказал, что он не заплатил за верховые сапоги, хлыст и седло, что несколько лет тому назад у него был триппер, и он лечил его марганцовокислым кали.
— Термосом, — продолжал он, забыв, о чём говорил за минуту до этого, — называется сосуд, который сохраняет еду или напиток в первоначальной температуре… Как ваше мнение, коллега, какая из игр справедливее: «фербл» или «двадцать одно»?.. Ей-богу, я тебя уже где-то видел! — воскликнул он, покушаясь обнять Швейка и облобызать его своим слюнявым ртом. — Мы ведь вместе ходили в школу… Ты — славный парень! — говорил он нежно, гладя свою собственную ногу. — Как ты, однако, вырос за то время, что я тебя не видал! Когда я вижу тебя, я забываю о всех пережитых страданиях.
Тут им овладело поэтическое одушевление, и он заговорил о возвращении к солнечному свету счастливых творений и пламенных сердец. Затем он упал на колени и начал молиться: «Богородица, дево, радуйся», причём хохотал во всё горло.
Когда они, наконец, остановились перед домом фельдкурата, его никак не удавалось извлечь из пролётки.
— Мы ещё не приехали! — кричал он. — Помогите! Меня похищают! Желаю ехать дальше!
Его пришлось в буквальном смысле слова выковырнуть из пролётки, как жареную улитку из раковины. Один момент казалось, что его разорвут пополам, так как он зацепился ногами за сиденье.
При этом громко хохотал, очень довольный, что обманул:
— Вы меня разорвёте, господа!
Кое-как его втащили по лестнице и свалили в квартире на диван, как мешок. Фельдкурат заявил, что за автомобиль, которого он не заказывал, он платить не намерен, и понадобилось более четверти часа, чтобы втолковать ему, что он ехал на пролётке. Но и тогда он не согласился платить, возражая, что привык ездить только в карете.
— Вы меня хотите надуть, — заявлял фельдкурат, многозначительно подмигивая Швейку и извозчику, — мы шли пешком.
И вдруг под наплывом щедрости он кинул извозчику кошелёк:
— Возьми всё! Плачу! Для меня крейцер[9] ничего не составляет!
Правильнее было бы сказать, что для него тридцать шесть крейцеров ничего не составляют, так как в кошельке больше и не было. Извозчик подверг фельдкурата тщательному обыску, заведя при этом разговор о зуботычинах.
— Так ты ударь! — сказал фельдкурат. — Думаешь, не выдержу? Пяток таких выдержу.
К счастью, в жилете у фельдкурата извозчик нашёл пять крон и ушёл, проклиная свою судьбу и фельдкурата, который задержал его и испортил ему пролётку.
Фельдкурат понемногу засыпал, беспрестанно строя различные планы. Он намеревался пуститься на всякие штуки: сыграть на рояле, пойти на урок танцев и, наконец, зажарить себе рыбу.
Потом он обещал выдать за Швейка свою сестру, которой у него не было. Наконец, он выразил пожелание, чтобы его отнесли на кровать, и уснул, заявив, что он желает, чтобы в нём признали существо, тождественное со свиньёй.
Утром, когда Швейк вошёл в комнату к фельдкурату, тот лежал на диване и напряжённо размышлял о том, как могло случиться, что кто-то полил его так, что он приклеился штанами к кожаному дивану.
— Осмелюсь доложить, господин фельдкурат, — объяснил Швейк, — что вы ночью…
Несколько слов разъяснили фельдкурату, как жестоко он ошибается, думая, что был кем-то полит.
Проснувшись с головой чрезвычайно тяжёлой, фельдкурат был в угнетённом состоянии духа.
— Не могу вспомнить, — сказал он, — каким образом я попал с кровати на диван?
— Вы там совсем и не были. Как только мы приехали, мы уложили вас на диван, и дальше дело не пошло.
— А что я натворил? Не натворил ли я чего? Не был ли я пьян?
— До положения риз, — ответил Швейк, — влёжку, господин фельдкурат, до зелёного змия. Может быть, вы переоденетесь и умоетесь?..
— У меня такое ощущение, будто меня избили, — жаловался фельдкурат, — и потом жажда… Не дрался ли я вчера?
— До этого не доходило, господин фельдкурат. А жажда — это последствие жажды вчерашней. От неё человеку не так уж скоро удаётся отделаться. Я знал одного столяра, так тот в первый раз напился тридцать первого декабря тысяча девятьсот десятого года, а первого января тысяча девятьсот одиннадцатого года у него с утра была такая жажда и похмелье, что он купил селёдку и водку и напился снова, и делает это так каждый день вот уже больше четырёх лет. И никто ему не может помочь, потому что он по субботам покупает себе селёдок на целую неделю. Это уж такая карусель, как говаривал у нас старый фельдфебель в девяносто первом полку.
Фельдкурат был совсем подавлен отчаянным похмельем и хандрой. Тому, кто услыхал бы тогда его рассуждения, наверно показалось бы, что он попал на лекцию доктора Александра Батека «Объявим войну не на живот, а на смерть демону алкоголя, который отнимает у нас лучших людей», или же что читает его книгу «Искры этики»[10], правда, с некоторыми изменениями.
— Я понимаю, — распространялся фельдкурат, — если человек пьёт какие-нибудь благородные напитки, как, например, арак, мараскин или коньяк, а то ведь вчера я пил можжевеловку. Удивляюсь, как я мог её пить. Отвратительный напиток! Если бы хотя бы вишнёвка. Выдумают люди всякую мерзость и пьют её, как воду. У этой можжевеловки ни вкуса, ни цвета, только горло дерёт. Будь это, скажем, настоящая можжевеловая настойка, какую я однажды пил в Моравии. А вчерашняя можжевеловка была на каком-то древесном спирту или деревянном масле… Посмотрите, какая у меня отрыжка!.. Водка — яд, — отвлекался он в другую сторону. — Она должна быть настоящей, натуральной, а не состряпана холодным способом. В этом отношении с водкой обстоит дело, как и с ромом, а хороший ром — редкость… Была бы под рукой настоящая ореховая настойка, она наладила бы мне желудок. Такая ореховая настойка, как у капитана Шнабеля в Бруске[11].
Он принялся рыться в кошельке.
— У меня всего-навсего тридцать шесть крейцеров. Что, если продать диван… — рассуждал он… — Как вы думаете, Швейк? Купит кто-нибудь? Домохозяину я скажу, что я его одолжил или что его украли. Или нет, диван я оставлю, а пошлю-ка я вас к пану капитану Шнабелю, пусть он мне одолжит сто крон. Он позавчера выиграл в карты. Если это вам не удастся, то вы пойдёте во Вршовицы[12], в казармы к поручику Малеру. Если и там не пройдёт, то вы отправитесь в Градчаны[13] к капитану Фишеру. Ему вы скажете, что мне необходимо платить за фураж для лошади, которую я пропил. А если и там у вас не выгорит, заложим рояль. Будь, что будет! Я вам напишу пару строк для всех. Говорите всем, что очень нужно, что я сижу без гроша. Вообще, выдумывайте что угодно, но с пустыми руками не возвращайтесь, не то пошлю на фронт. Да спросите кстати у капитана Шнабеля, где он покупает эту ореховую настойку, и купите две бутылки.
Задание это Швейк выполнил блестяще. Его простодушие и честная физиономия вызывали полное доверие ко всему тому, что он говорил. Швейк счёл выгодным мотивировать просьбу фельдкурата и перед капитаном Шнабелем, и перед капитаном Фишером, и перед поручиком Малером не только тем, что фельдкурат должен платить за фураж для лошади, но подкрепить его просьбу заявлением, что фельдкурату необходимо платить алименты.
Деньги он получил всюду.
Когда он вернулся из экспедиции и показал фельдкурату, который уже умылся и приоделся, триста крон, тот был поражён.
— Я взял всё сразу, — сказал ЛЬейк, — чтобы нам не пришлось завтра или послезавтра снова заботиться о деньгах. Всё шло довольно гладко, но перед паном капитаном Шнабелем мне пришлось всё-таки встать на колени. Такая каналья! Однако, когда я ему сказал, что вам необходимо платить алименты…
— Алименты?! — испуганно переспросил фельдкурат.
— Ну да, алименты, господин фельдкурат, отступные девчонкам. Вы же мне сказали, чтобы я что-нибудь выдумал, а ничего другого мне не пришло в голову. У нас один портной платил алименты пяти девочкам сразу. Он был в отчаянном положении и тоже занимал на это деньги. Так, каждый входил в положение. Осведомлялись, что за девочка, а я сказал, что очень хорошенькая, что ей нет ещё пятнадцати. Спрашивали адрес.
— Недурно провели вы это дело, нечего сказать! — ахнул фельдкурат, схватившись за голову, и зашагал по комнате. — Какой позор! А тут ещё голова трещит!
— Я им дал адрес одной глухой старушки на нашей улице, — разъяснил Швейк. — Я хотел провести это дело основательно: раз приказано, — значит, исполняй. Кроме того, там, в передней, пришли за роялем. Я их привёл, чтобы они отвезли рояль в ломбард, господин фельдкурат. Будет неплохо, если рояль уберётся. И место очистится, и денег у нас с вами будет больше, — по крайней мере, будем на некоторое время обеспечены. А если хозяин будет спрашивать, что мы хотим сделать с роялем, я скажу, что в нём лопнули струны, и мы отправляем его на фабрику, в починку. Швейцарихе я так и сказал, чтобы ей не показалось странным, когда рояль будут выносить и грузить на подводу… У меня уже и на диван покупатель есть. Один знакомый торговец мебелью. Зайдёт после обеда. Нынче кожаные диваны в цене.
— А больше вы ничего не обстряпали, Швейк? — в отчаянии спросил фельдкурат, всё время держась обеими руками за голову.
— Осмелюсь доложить, господин фельдкурат, я принёс вместо двух бутылок ореховой настойки, той самой, какую покупает пан капитан Шнабель, пять, чтобы у нас был кое-какой запас… С роялем можно отправляться? А то ещё ломбард закроют…
Фельдкурат махнул безнадёжно рукой, и через пять минут рояль уже взваливали на подводу.
Когда Швейк вернулся из ломбарда, фельдкурат сидел перед раскупоренной бутылкой ореховой настойки, ругаясь, что на обед ему дали непрожаренный шнитцель. Фельдкурат был опять «в настроении». Он заявил Швейку, что с завтрашнего дня начинает новую жизнь, так как пить алкоголь — низменный материализм, а ему надлежит жить жизнью духовной.
Он философствовал приблизительно с полчаса. Когда была откупорена третья бутылка, пришёл торговец старой мебелью, и фельдкурат продал ему диван за бесценок, причём уговаривал торговца остаться побеседовать и был весьма недоволен, когда торговец отговорился тем, что идёт посмотреть ещё ночной столик.
— Жаль, что у меня нет такого! — сокрушённо сказал фельдкурат. — Человеку трудно обо всём позаботиться заранее.
После ухода торговца старой мебелью фельдкурат пустился в разговор со Швейком, с которым роспил следующую бутылку.
Часть разговора была посвящена личным взглядам фельдкурата на женщин и карты. Сидели долго. И вечер застал Швейка за приятельской беседой с фельдкуратом.
К ночи отношения, однако, изменились. Фельдкурат вернулся к своему вчерашнему состоянию, спутал Швейка с кем-то другим и говорил ему:
— Только не уходите. Помните того рыжего юнкера из обоза?
Эта идиллия продолжалась до тех пор, пока Швейк не сказал фельдкурату:
— Ну, будет! Полезай в постель и дрыхни! Понял?
— Лезу, милый, лезу… Как не лезть? — бормотал фельдкурат. — Помнишь, как мы вместе ходили в училище, и я за тебя делал работы по-греческому?.. У вас дача, кажется, в Збраславе? Вы можете ехать туда пароходом по Влтаве. Знаете, что такое Влтава?
Швейк заставил его снять ботинки и раздеться. Фельдкурат подчинился, протестуя перед невидимыми слушателями:
— Видите, господа, — обратился он к шкафу и фикусу, — как со мной обращаются мои родственники!.. Не признаю никаких родственников! — рассвирепел он, когда Швейк укладывал его в постель. — Восстань против меня земля и небо, я и тогда отрекусь от них!
И в комнате раздалось храпение фельдкурата.