О событиях в Сиене ограничимся сказанным: после величайшей опасности она сразу достигла величайшего благополучия благодаря справедливости Гидаспа. Отослав вперед большую часть войска, он и сам двинулся в Эфиопию: все сиенцы и все персы далеко провожали его своими приветствиями.
Сперва Гидасп шел, стараясь держаться все время высокого берега Нила и прилегающей к реке местности; а когда прибыл к порогам, он принес жертву Нилу и местным богам, затем повернул и направился в глубь страны; прибыв в Филы, он позволил войску отдохнуть дня два. Снова он отправил вперед большую часть своего отряда, отослал вместе с ними и пленных, а сам приостановился, укрепил стены города, назначил людей для его охраны и тронулся дальше. Он выбрал двух всадников, которые должны были помчаться вперед, сменяя коней в городах либо поселках, чтобы со всей быстротой выполнить его приказание; с ними он отправил в Мерою радостную весть о победе.
Вот что он писал мудрецам, которые называются гимнософистами, помощникам и советникам царя в делах его:
«Божественнейшему совету — царь Гидасп.
О победе над персами шлю я вам радостную весть, не для того, чтобы похвалиться своим успехом, — ведь я пользуюсь милостями неустойчивой судьбы, — но чтобы этим письмом почтить ваш пророческий дар, на этот раз, как и всегда, угадавший истину. Приглашаю и молю вас прибыть к обычному месту празднеств, чтобы вы своим присутствием сделали благодарственные победные жертвоприношения еще более священными для всего народа эфиопов».
Жене же своей Персинне он написал так:
«Знай, что мы победили и — что для тебя еще важнее — целы и невредимы. Подготовь пышные благодарственные шествия и жертвоприношения, присоедини свои приглашения к нашему посланию и позови мудрецов, а затем поспеши вместе с ними на заповедное поле, расположенное перед городом и посвященное отеческим богам, Гелиосу, Селене и Дионису».
Получив это письмо, Персинна сказала:
— Так вот что значит сон, который я видела эту ночь — мне чудилось, будто я беременна и рожаю, а рожденное мною — дочь, сразу же созревшая для брака; родовыми муками сновидение, по-видимому, указывало на военные тягости, а дочь означает победу. Идите теперь в город и наполните его радостными вестями.
Гонцы сделали, как им было приказано: увенчав головы нильским лотосом и помавая пальмовыми ветвями, проехали они на конях по главнейшим частям города, уже одним своим видом возвещая победу. Исполнилась тотчас же ликования вся Мероя, обитатели ее и ночью и днем стали устраивать хороводы и жертвоприношения в честь богов и украшали венками храмы, собираясь вместе по родам, коленам и улицам. Радовались сердца не столько победе, сколько спасению Гидаспа, так как этот человек своей справедливостью, милостью и мягкостью к подданным внушил всему народу сыновнюю любовь к себе.
Персинна тем временем отправила стада быков, коней, овец, антилоп, грифов и разных других животных на лежавшее за городом священное поле, чтобы были готовы от каждой породы гекатомбы для жертвоприношений, а вместе с тем и для угощения народа. Наконец она и сама пошла к гимнософистам, устроившим себе обиталище в святилище Пана, вручила им послание Гидаспа, попросила их выполнить желание царя, а одновременно и ей оказать эту милость: своим присутствием украсить торжество.
Гимнософисты велели ей немного подождать, удалились в священнейшую часть храма, чтобы, по обычаю своему, помолиться, узнали от богов, как им надлежало поступить, и спустя немного снова вышли к ней. Все хранили молчание, кроме старейшины их собрания, Сисимитра.
— Персинна, — сказал он, — мы придем, боги дозволяют. Но божество предвещает тревогу и волнение, которые возникнут во время принесения жертв, однако приведут к благополучному и радостному концу: хоть и была утеряна часть тела и вашего удела царского, но рок явит вам то, что до того времени вы будете искать.
— Даже страшное, — отвечала Персинна, — и вообще все обратится во благо, если будете присутствовать вы. Лишь только я услышу о приближении Гидаспа, я извещу вас.
— Этого не требуется, — возразил Сисимитр, — ведь он прибудет завтра утром. Об этом немного позже ты узнаешь из его письма.
Так и случилось. Чуть только Персинна на обратном пути приблизилась к царскому дворцу, всадник вручил ей письмо царя, извещавшее, что прибытие его произойдет на следующий день. Глашатаи немедленно оповестили всех об этом письме, причем лишь мужскому полу разрешалось участвовать во встрече, а женщинам запрещалось. Самым чистым и светлым богам, Гелиосу и Селене, должны быть принесены жертвы, и поэтому не позволено было женщинам мешаться в толпу, чтобы не произошло хотя бы и невольного осквернения жертв[153]. Одной только из всех женщин — жрице Селены, разрешалось присутствовать. Ею была Персинна, так как, по закону и обычаю, жречество Гелиоса принадлежало царю, а жречество Селены — царице. Должна была и Хариклея присутствовать при священнодействии, но не как зрительница, а как жертва, предназначенная Селене.
И вот неудержимый порыв охватил весь город. Не дожидаясь назначенного дня, с вечера стали переправляться через реку Астабору: одни — по мосту, другие — на сделанных из тростника лодках, которых множество качалось повсюду у берега, позволяя живущим подальше от моста сокращать переправу через реку. Лодки эти очень быстроходны, благодаря тому материалу, из которого сделаны, но не подымают тяжести большей, чем два или три человека; ведь тростник разрезан надвое, и каждая половина образует суденышко.
Мероя, столица эфиопов, — треугольный остров, окруженный судоходными реками — Нилом, Астаборой и Асасобой[154]. Нил подходит к верхушке острова и раздваивается по обе стороны, а другие две реки протекают и с той и с другой стороны рядом с ним; затем соединяются, впадая в единый Нил и теряя при этом свое течение и название. Размерами Мероя очень велика, остров ухитряется быть как бы целым материком — три тысячи в длину, ширина же измеряется тысячью стадиев;[155] Мероя — питательница огромнейших животных: среди многих других также и слонов. И деревья она прекрасно растит, лучше, чем в других местах. Кроме финиковых пальм необычайной высоты, с вкусными и сочными плодами, колосья ржи и ячменя там такого роста, что иной раз скрывают с головой и конного, и едущего на верблюде, а урожай они дают сам-триста. И тростник растет в стране такой, как было сказано.
Жители Мерой всю ночь напролет в разных местах переправлялись через реку. Наутро встретили они Гидаспа, принимая и прославляя его, как бога. Они вышли далеко вперед, а у самого священного поля предстали пред ним гимнософисты, которые протягивали ему правые руки и приветствовали поцелуями. После них — Персинна, в преддверии храма и внутри ограды. Простершись ниц, царь и царица почтили богов и совершили благодарственные молитвы за победу и спасение, а затем вышли за ограду и направились к месту всенародных жертвоприношений. Они воссели в заранее приготовленном на равнине шатре, который был раскинут на четырех, только что срезанных тростниках: каждый угол четырехугольного сооружения наподобие столба подпирал один стебель. Наверху эти тростники загибались сводом, соединялись с остальными, оплетались пальмовыми ветвями и образовывали кровлю.
А поблизости в другом шатре, на высоком основании, поставлены были кумиры местных богов и изображения героев: Мемнона, Персея и Андромеды, которых своими родоначальниками считают цари эфиопов.
Несколько ниже — так, чтобы божественные изображения помещались у них над головой, — на подмостках сели гимнософисты. Примыкая к ним, кольцом выстроилась фаланга тяжеловооруженных воинов, опиравшихся на прямо поставленные и тесно сомкнутые щиты; они оттесняли напиравший сзади народ и оставляли пространство посередине свободным для совершающих священное действо.
Обратившись сначала с краткою речью к народу, Гидасп сообщил о победе и о тех благах, которые она несет всей стране, а затем велел священнослужителям приступить к жертвоприношению.
Всего поднималось ввысь три алтаря, причем два, в честь Гелиоса и Селены, соединенные вместе, стояли отдельно, а третий, посвященный Дионису, находился в другой части, поодаль. В его честь предавались закланию различные животные. Из-за общедоступности, думается, этого бога и потому, что он всем приятен, его умилостивляли разнообразными жертвами. А к другим алтарям привели для Гелиоса — четверку белых коней, посвящая, как оно и естественно, быстрейшему из богов то, что всего быстрее, а для Селены — двойную упряжку быков, отдавая богине, как оно и естественно, из-за ее близости к земле, тех животных, что помогают при обработке поля.
Все это еще совершалось, когда вдруг поднялся смешанный, беспорядочный крик, какой бывает при стечении бесчисленной толпы.
— Совершить отеческие обряды! — кричали стоявшие вокруг. — Совершить наконец установленное жертвоприношение за наш народ, отдать богам начатки войны!
Понял тогда Гидасп, что они требуют человекоубийства, которое, по обычаю, совершают только после побед над иноплеменниками и берут для этой цели кого-либо из захваченных пленников. Гидасп взмахнул рукой и знаками дал понять, что сейчас же будет исполнено это желание, а затем велел подвести уже ранее назначенных для этого пленных.
И вот приведены были они все, а среди прочих Теаген и Хариклея, уже без оков и с венками на голове, все, конечно, поникшие, но Теаген менее, чем другие, а Хариклея — с лицом ясным и смеющимся; она прямо и непрерывно глядела на Персинну, так что и та почувствовала ее взгляд и глубоко вздохнула.
— Супруг мой, — сказала Персинна, — какую девушку ты выбрал для принесения в жертву. Я не знаю, видела ли я когда-нибудь подобную красоту. Как благороден ее взор! С каким достоинством переносит она свою судьбу! Какую жалость вызывает ее юный расцвет! Если бы дано было уцелеть единственный раз зачатой мною и горестно погибшей дочери, ей было бы, пожалуй, столько же лет, как и этой. Если б только, супруг мой, было в нашей власти освободить эту девушку, я имела бы великое утешение, сделав ее моей прислужницей. Быть может, к тому же несчастная родом из Эллады, ведь лицом она не похожа на египтянку.
— Да, из Эллады, — отвечал ей Гидасп, — и от родителей, которых она сейчас назовет, но ей не удастся доказать свое происхождение, хотя она это обещала. А освободить ее от принесения в жертву невозможно, несмотря на то что я хотел бы этого, так как я тоже почувствовал что-то и, сам не знаю почему, жалею ее. Но ты знаешь, что закон требует приводить и приносить мужчину в жертву — Гелиосу, а женщину — Селене. А так как эту девушку первою привели ко мне пленницей и назначили для сегодняшнего жертвоприношения, то нельзя будет умолить народ отступить от закона. Одно только могло бы помочь тут: это если она, когда взойдет, как ты знаешь, на жертвенник, будет изобличена в том, что не вполне чиста от общения с мужчинами, потому что закон повелевает, чтобы чиста была приносимая в жертву богине, точно так же как и жертва Гелиосу. А к жертве Дионису закон безразличен. Но смотри, если жертвенник уличит ее в таких сношениях, пожалуй, неблагопристойно будет принять такую к себе в дом.
— Пусть бы уж она была уличена, — сказала Персинна, — лишь бы только спаслась! Пленение, война и пребывание так далеко от родимой земли извиняют такие наклонности. В особенности у нее: ее красота — сила, направленная против нее же самой, — если только ей пришлось испытать что-нибудь подобное.
Персинна еще говорила это и в то же время лила слезы украдкой от присутствующих, когда Гидасп приказал принести жертвенник. Мальчиков, еще не возмужавших, выбрали тогда из толпы прислужники — только одни такие и могут без вреда для себя к нему прикасаться, — они вынесли его из храма и поставили посередине, приказывая каждому из пленников взойти на него.
И всякий из них, кто вступал на него, тотчас же опалял себе ноги, причем иные даже первого и самого легкого прикосновения не выдерживали: жертвенник был оплетен золотыми прутьями и наделен такой силой, что всякого, кто не был чист, или вообще давал ложную клятву, он обжигал: а невинным не причинял страданий, позволяя взойти. Этих пленников отделили для Диониса и других богов, всех, кроме двух или трех девушек, которые, вступив на жертвенник, доказали свою девственность.
После того как и Теаген, вступив на жертвенник, доказал свою чистоту, причем все дивились и росту его, и красоте, и тому, что такой мужчина, в цвете лет, несведущ в делах Афродиты, его стали готовить к священнодействию в честь Солнца.
— Прекрасны, — тихо говорил он Хариклее, — у эфиопов воздаяния людям, проводящим жизнь в чистоте. Жертвоприношения и заклания — вот награда хранящим целомудрие. Но, любимая, отчего ты не открываешь, кто ты? Какого еще срока ты дожидаешься, уж не того ли, пока кто-нибудь перережет нам горло? Расскажи, молю, и открой свою судьбу. Может быть, ты и меня спасешь, когда узнают, кто ты, и ты будешь просить обо мне. Если же этого и не случится, ты-то, по крайней мере, несомненно избегнешь опасности. Когда я буду знать это, доволен я буду и самою смертью!
— Близок решительный час, — сказала на это Хариклея, — и ныне держит на весах нашу жизнь Мойра.
Хариклея не стала дожидаться приказания назначенных для того людей, облачилась в дельфийский хитон, вынутый ею из сумки, которую она носила с собой — хитон златотканый и усыпанный багряными лучами, — распустила волосы и, словно одержимая, подбежала к жертвеннику, вскочила на него и долгое время стояла, не испытывая боли, ослепляя красотой, вспыхнувшей в этот миг еще ярче, видимая всем на этой высоте и пышностью одежд похожая скорее на изваяние богини, чем на смертную женщину.
Изумление тогда охватило всех. И крик единый, невнятный и нераздельный, в котором, однако, ясно звучало удивление, испустил народ, восхищенный всем, особенно же тем, что такую сверхчеловеческую красоту и расцветшую юность Хариклея являет неприкосновенной и доказывает свое целомудрие, еще лучше украшенное ее прелестью. Опечалила она многих других в собравшейся толпе тем, что оказалась пригодной для принесения в жертву, и хоть страшились они богов, все же с величайшей радостью увидели бы ее спасенной каким бы то ни было способом. Еще больше огорчилась Персинна и сказала Гидаспу:
— Злополучная, несчастная девушка, ценою многих мук и не вовремя сохраняющая свое целомудрие и приемлющая смерть за все эти хвалебные клики! Но что же будет теперь, — промолвила она, — супруг мой?
— Напрасно, — отвечал тот, — ты мне докучаешь и жалеешь ее: тут не до спасения, раз природное превосходство изначала берегло ее для богов.
Гидасп обратил затем речь к гимнософистам.
— Великие мудрецы, — сказал он, — раз все приготовлено, почему вы не начинаете жертвоприношения?
— Не кощунствуй, — отвечал Сисимитр, говоря по-эллински, чтобы не поняла толпа, — ведь мы достаточно и без этого осквернили свои зрение и слух. Нет, мы уходим во храм, так как и сами не одобряем столь беззаконного жертвоприношения — принесения в жертву людей — и считаем, что и боги не примут его. Если бы только можно было воспретить принесение в жертву и остальных живых существ, ибо по закону нашему боги довольствуются жертвами, состоящими из одних молений и благовоний! Но ты останься — ведь царю необходимо бывает служить иной раз и безрассудному порыву толпы — и соверши эту жертву, нечестивую, но, по установленному отцами закону эфиопов, неизбежную. Очистительные обряды понадобятся потом тебе, а может быть, и не понадобятся. Кажется мне, что не доведено будет до конца это жертвоприношение, я сужу по многим иным знакам, ниспосланным божеством, а также и по озаряющему чужестранцев свету, показывающему, что защищает их кто-то из тех, что сильнее нас.
Сказав это, Сисимитр поднялся вместе со спутниками своими и собрался уходить. Но Хариклея соскочила с жертвенника и, подбежав, припала к коленям Сисимитра. Прислужники удерживали ее и считали, что мольбы эти — попытка выпросить себе избавление от смерти.
— Великие мудрецы, — говорила она, — помедлите немного. Предстоит мне суд и спор с царствующими здесь, а вы одни можете, я знаю, выносить приговоры и столь могущественным людям; так разберите же тяжбу, где дело идет о моей жизни. Заклать меня в честь богов и невозможно и несправедливо, вы увидите.
Охотно приняли слова ее гимнософисты.
— Царь, — сказали они, — слышишь ли ты вызов в суд и требования, с которыми выступает чужестранка?
Засмеялся тогда Гидасп:
— Но какой же суд и по какому поводу может быть у меня с ней?
— Она скажет, — возразил Сисимитр, — в чем тут дело.
— Но разве не покажется, — возразил Гидасп, — все это дело не разбирательством, а надругательством, если я, царь, стану судиться с пленницей?
— Высокого сана не боится справедливость, — отвечал ему Сисимитр, — и один лишь тот царствует в судах, кто побеждает доводами, более разумными.
— Но ведь только споры царей с местными жителями, а не с чужестранцами, — сказал Гидасп, — позволяют вам разрешать закон.
А Сисимитр на это:
— Не одно только положение дает справедливости силу, когда судят люди разумные, но и все поведение.
— Очевидно, — прибавил Гидасп, — ничего заслуживающего внимания она не скажет, но, как обычно у людей, находящихся в смертельной опасности, это будут измышления напрасных слов, чтобы только добиться отсрочки. Пусть она, однако, все же говорит, раз желает этого Сисимитр.
Хариклея и так уже была бодра духом, ожидая избавления от обступивших ее бедствий, а тут еще больше обрадовалась, едва услышала имя Сисимитра: ведь это был тот самый, кто в самом начале подобрал брошенную девочку и передал ее Хариклу, — десять лет тому назад, когда отправлен он был в область Катадупов послом к Ороондату по поводу смарагдовых залежей. Был он в то время одним из многих гимнософистов, а теперь провозглашен их главою. Облика этого человека не помнила Хариклея, расставшись с ним совсем еще маленькой, семи лет от роду, но теперь, узнав его имя, обрадовалась еще больше, надеясь иметь в его лице защитника и помощника при узнавании.
Она простерла руки к небу и воскликнула далеко слышным голосом:
— Гелиос, родоначальник предков моих, и другие боги, покровители нашего рода, будьте вы мне свидетелями, что не скажу я и слова неправды. Будьте моими помощниками в предстоящем мне теперь прении. Справедливость на моей стороне, прежде всего вот почему: ответь мне, царь, кого повелевает закон приносить в жертву — чужестранцев или местных жителей?
Тот отвечал:
— Чужестранцев.
— Тогда, — сказала она, — пора тебе поискать других для принесения в жертву, так как я отсюда родом и происхожу из этой страны, как ты сейчас узнаешь.
Царь удивился и стал говорить, что это выдумки. Хариклея сказала:
— Меньшее тебя удивляет, а есть еще другое, большее. Я не только происхожу из этой страны, но и для рода царского я первая и самая близкая.
И снова Гидасп пренебрег ее словами как чем-то вздорным.
— Отец, — сказала тогда Хариклея, — перестань порочить дочь свою!
Здесь царь, как было видно, уже не только презрел речи ее, но и вознегодовал, считая все дело насмешкою и наглостью.
— Сисимитр и вы все, — говорил он, — вы видите, насколько она переходит пределы всякого долготерпения. Не подлинным ли безумием страдает эта девушка, когда она дерзкими измышлениями старается оттолкнуть от себя смерть? Она, словно на сцене, чтоб выйти из затруднений, пользуется театральным приспособлением, появляясь как моя дочь, тогда как мне — и это вам известно — не везло в рождении детей и только один раз я одновременно и услыхал о ребенке и утратил его. Пусть же кто-нибудь уведет ее, и пусть она больше не думает об отсрочке жертвоприношения.
— Никто не уведет меня, — закричала Хариклея, — до тех пор, пока судьи не прикажут. На этот раз ты привлекаешься к суду, а не выносишь приговор. Убивать чужестранцев, царь, быть может, и разрешает закон, но убивать детей ни он, ни природа тебе, отец, не позволит. Отцом, хотя бы ты и отрицал это, тебя сегодня объявят боги. Каждая тяжба и каждый суд, царь, признают два рода доказательств: письменные заверения и свидетельские показания. И то и другое я представлю тебе, дабы показать, что я — ваша дочь. Свидетелем я вызываю не кого-нибудь из толпы, а самого судью, — я думаю, лучшее доказательство для истца — это признание самого судьи, — и предъявляю вот эту грамоту, содержащую повествование о моей и вашей судьбе.
С этими словами она вынула положенную некогда вместе с нею повязку, которую носила под грудью, и, развернув ее, передала Персинне. А та, лишь только увидала, оцепенела, онемела и долго смотрела то на начертанные на повязке знаки, то снова на девушку; охваченная дрожью и трепетом, обливаясь потом, Персинна радовалась находке, но ее затрудняла невероятная неожиданность, а так как тайна ее открылась, она страшилась подозрительности и недоверчивости Гидаспа, его гнева, а быть может, и мстительности. Гидасп, заметив ее изумление и объявшую ее муку, спросил:
— Жена моя, что с тобой?
— Царь, — отвечала она, — владыка и муж мой, я ничего не скажу больше, возьми и прочитай. Эта повязка все тебе поведает.
Персинна передала ему повязку, снова умолкла и потупилась.
Гидасп принял повязку, приказал гимнософистам быть подле него и читать с ним вместе, пробежал письмена и многому дивился как сам, так и при виде Сисимитра, потрясенного и взглядами обнаруживавшего свои мысли, одна за другой проносившиеся в его голове, в то время как он, не отрываясь, смотрел на повязку и на Хариклею.
Наконец, когда понял Гидасп, что младенец был брошен, и узнал о причине этого, он сказал:
— Что родилась у меня дочь, я знаю. Тогда мне сообщили, будто она умерла, а теперь со слов самой Персинны я понимаю, что она была брошена. Но кто же подобрал ее, кто спас и воспитал, кто отвез в Египет? Не взята ли она в плен? И откуда вообще следует, что это та самая и что не погибло брошенное дитя? Быть может, кто-нибудь случайно нашел отличительные знаки и злоупотребляет дарами судьбы? Уж не играет ли с нами некое божество и, как бы личиной прикрыв эту девушку, не услаждается ли нашим страстным желанием иметь детей, предоставляя нам ложное и подставное потомство, а этой повязкой, словно облаком, затеняет правду? На это отвечал Сисимитр:
— Первое из твоих недоумений сейчас же можно тебе разрешить: человек, поднявший брошенное дитя, воспитавший его тайно и доставивший в Египет, когда ты отправил меня послом, — этот человек был я, а что не позволена нам ложь, ты знаешь давно. Узнаю и повязку, покрытую, как ты сам видишь, царскими письменами эфиопов и не допускающую сомнений, будто они начертаны кем-то другим, так как вышиты они собственной рукой Персинны, которую ты лучше всякого другого знаешь. Но были и другие положенные с нею знаки, переданные мною тому, кто принял дитя, эллину родом и, как мне показалось, человеку порядочному.
— Сохранились и они, — сказала Хариклея и с этими словами показала ожерелья.
Еще больше поражена была Персинна, когда увидела их, а когда Гидасп спросил, что это такое и может ли она сообщить еще что-нибудь, Персинна ничего не отвечала, кроме того, что узнает их и что лучше расспрашивать об этом дома. И опять стало ясно, что смутился Гидасп.
А Хариклея:
— Это и есть приметы, положенные моей матерью, а вот и твоя собственность, вот этот перстень, — указала она на камень пантарб.
Гидасп признал, что подарил его Персинне во время своего сватовства.
— Милейшая, — сказал он Хариклее, — знаки-то эти мои, но вот что ты именно потому, что ты моя дочь, пользовалась ими, а не как-нибудь иначе они достались тебе, — этого я еще не могу признать. Ведь, кроме всего другого, ты сверкаешь цветом кожи, который эфиопам чужд.
— Белою, — сказал тогда Сисимитр, — я тогда принял взятую мною девочку, а вместе с тем и счет лет согласуется с ее нынешним возрастом, так как исполняется уже семнадцать лет и этой девушке, и моей находке. Передо мной встает и взгляд ее глаз, и все черты ее облика, и необычайность ее красоты — то, что сейчас является нам, совпадает с прежним, я узнаю ее.
— Это все прекрасно, Сисимитр, — возразил ему Гидасп, — и говоришь ты скорее как самый пылкий защитник, чем как судья. Но смотри, разрешая одно, ты выдвигаешь новое затруднение, ужасное и такое, от которого нелегко избавиться моей супруге. Как могли мы — эфиопы и я и она — произвести на свет белого младенца?
Взглянул на него Сисимитр и улыбнулся немного насмешливо.
— Я не знаю, что с тобой делается, — сказал он, — когда ты, против своего обыкновения, сейчас упрекаешь меня за мою защиту, которую я не напрасно предпринял. Подлинным судьей я почитаю такого, который защищает справедливость. Почему же кажется, будто я больше защищаю девушку, а не тебя? Это когда я тебя, с помощью богов, провозглашаю отцом, а вашу дочь, которую я, еще совсем маленькою, спас для вас, теперь вновь спасенную в расцвете лет, не покидаю на произвол судьбы? Нет, ты все что хочешь думай о нас, никакого значения мы этому не придаем. Не для того, чтобы нравиться другим, живем мы, но, ревнуя о прекрасном и добром, довольствуемся своими убеждениями. А разгадку затруднения дает тебе сама повязка, так как в ней Персинна признается, что восприняла она некие образы и сходство в силу воображения, так как вблизи Андромеды сочеталась с тобой. Если же ты желаешь удостовериться в этом еще иначе, то тебе надо прежде всего взглянуть на самый первообраз, на Андромеду, которая и на картине и в девушке явится тебе совершенно одинаковой.
По данному приказу прислужники подняли и принесли картину и поставили ее рядом с Хариклеей. Это вызвало у всех шумные рукоплескания и волнение. Одни, начиная понемногу понимать, что говорилось и совершалось, разъясняли другим, и все с ликованием удивлялись точности сходства, так что и сам Гидасп не в силах был дольше сомневаться и стоял долгое время, охваченный радостью и изумлением.
— Одно еще осталось, — сказал тогда Сисимитр, — ведь не только о царстве и о законном наследовании идет речь, но прежде всего о самой истине. Обнажи свою руку, девушка. Черной родинкой было отмечено место выше локтя. Нет ничего непристойного, если ты обнажишь руку, это свидетельство о твоих родителях и происхождении.
Обнажила тотчас же Хариклея левую руку, и был там словно некий обруч черного дерева, пятнавший слоновую кость руки.
Дольше не выдержала Персинна: она внезапно поднялась со своего трона, подбежала, обняла девушку; обхватив ее, заплакала и от неудержимого восторга издала нечто подобное воплю: ведь избыток радости иной раз порождает и скорбный вопль[156], — еще немного, и она рухнула бы на землю вместе с Хариклеей.
Гидасп жалел жену, видя ее скорбь, и ум его поддавался сочувствию к ней, но, направив на это зрелище свой взор, словно рог или железо, стоял он, борясь с муками слез. Его душа волновалась отцовским страданием и мужским своеволием, сердце разрывалось между обоими чувствами и, будто бурею, бросалось и к тому и к другому. Наконец он уступил побеждающей все природе и не только убедился, что он на самом деле отец, но оказалось, что он испытывает то же, что и каждый отец. Он стал поднимать Персинну, поникшую вместе с дочерью и обвившую ее своим телом, на глазах всех обнял Хариклею и потоком слез совершил отеческое возлияние.
Однако он не вполне отвлекся от того, что предстояло делать. Подождав немного, он оглядел народ, который был движим теми же, что и он сам, чувствами: народ плакал от радости и жалости при таких сценических приемах судьбы, подымал до небес ужасный крик, не слушая глашатаев, призывавших к молчанию, однако не выказывал явно, чего он хочет в своем смятении. Гидасп простер свою руку и, потрясая ею, успокоил волнение толпы.
— Все вы, здесь присутствующие, — говорил он, — видите и слышите, что боги сверх всякого ожидания объявили меня отцом, а эта девушка, в силу многих доказательств, признана моей дочерью. Я, однако, в своем благоволении к вам и к родимой земле дохожу до того, что мало забочусь о продолжении рода, об имени отца, обо всем том, что я получил бы благодаря ей, и спешу принести ее в жертву богам ради вас. Вижу я, как вы льете слезы, как проявляете некое человеческое чувство и жалеете юность девушки, жалеете и напрасно ожидаемое мною продолжение рода. Все же необходимо, быть может даже вопреки вашей воле, повиноваться закону отцов и предпочесть пользу отечества пользе отдельных лиц. Угодно ли будет богам, чтобы дочь моя была дарована и тотчас же отнята — ведь то же испытал я уже прежде, когда родилась она, и испытываю теперь, когда нашлась она, — этого я не могу сказать и вам предоставляю решать, так же как и то, примут ли боги снова в жертву девушку, уведенную ими из родной страны до крайних пределов земли и вновь ими же чудодейственно врученную мне случайностью военного плена.
Ту, кого я, когда она была в стане врагов, не погубил, кого я, когда она стала пленницей, не опозорил, ее я не замедлю подвергнуть закланию в честь богов, хотя она и оказалась моей дочерью, потому что такое дело совершится по вашей воле.
И не прибегну я к тому, что для другого отца, претерпевающего подобное страдание, было бы, пожалуй, простительно: я не склоняюсь, не стану молить, чтобы вы оказали мне снисхождение и то, что происходит сейчас, освятили перед законом, уступая естественному порыву, будто можно и иным путем чтить божество. Но подобно тому как вы не можете скрыть, что сочувствуете нам и болеете нашими муками, словно своими собственными, так же точно и для меня ваше благополучие дороже моего, и я не считаюсь с тем, что некому будет наследовать после меня, не считаюсь с горем несчастной Персинны — вот она, здесь перед вами, — она впервые стала матерью и одновременно с этим бездетной. Поэтому, если уж таково ваше решение, перестаньте проливать слезы и понапрасну жалеть нас. Примемся лучше за священнодействие.
Ты же, дочь моя, — в первый и последний раз называю я тебя этим желанным именем, — ты, напрасно достигшая расцвета, напрасно нашедшая своих родителей, ты, участь горшую, чем в чужом краю, изведавшая в своем отечестве, ты, испытавшая, что значит спасительная чужбина и на гибель себе узнавшая родную землю, не кручинь моего сердца жалобами[157], но теперь больше, чем когда-либо, выкажи свою мужественную и царственную душу и следуй за своим родителем. Он не может проводить тебя к жениху, не отведет к чертогу брачному — нет, он украшает тебя для заклания и возжигает факелы, не свадебные, а жертвенные, и этот неодолимый расцвет красоты принесет богам как обреченную жертву. Будьте милостивы, боги, к моим речам, если даже я, побежденный страданием, что-либо кощунственное произнес, я, назвавший дитя своим и тотчас же ставший детоубийцею!
Промолвив это, Гидасп наложил руки на Хариклею, показывая, что поведет ее к алтарям и пылавшему на них пламени, сам сжигаемый в сердце своем еще более сильным огнем страдания; он молился, чтобы не имела успеха его речь перед народом.
А весь народ эфиопов, потрясенный его словами, даже краткое время не в силах был вынести вида уводимой Хариклеи. Все громко и сразу возопили.
— Спаси девушку! — кричали они. — Спаси царскую кровь! Спаси спасенную богами! С нас уже довольно: исполнилось у нас веление закона! Признали мы, что ты — царь наш, признай же и ты себя отцом! Пусть смилостивятся боги над этим мнимым беззаконием! Больше беззакония допустим мы, если будем противиться их желаниям. Никто да не убьет девушку, спасенную ими. Ты был народу отцом, так стань же отцом и в своем доме.
Затем, после тысячи подобных возгласов, они наконец на деле обнаружили готовность оказать сопротивление:
вставали на дороге, противодействовали, требуя иными жертвами умилостивить божество. Гидасп охотно и радостно допустил свое поражение, добровольно вынося это желанное насилие, и, хотя считал, что народ слишком уж долго услаждается возгласами и слишком бурно увлекается приветствиями, все же он дал ему проникнуться радостью, дожидаясь, пока все успокоится само собой.
Сам же он подошел поближе к Хариклее.
— Любимая, — сказал он, — что ты моя дочь, на это указали все знаки, это засвидетельствовал мудрый Сисимитр, и прежде всего, доказала это благосклонность богов. Но кто же тогда этот юноша, взятый с тобой и вместе с тобой содержавшийся под стражей для победных жертвоприношений богам, а теперь поставленный перед алтарями для совершения над ним священных обрядов? Как случилось, что ты назвала его братом[158], когда впервые привели вас ко мне в Сиене? Ведь не окажется же и он нашим сыном, так как единожды только и тебя одну зачала Персинна?
Хариклея зарумянилась и потупилась.
— Что это брат, я солгала, — сказала она, — нужда создала этот вымысел. А кто он на самом деле, он сам лучше расскажет. Он мужчина и не постыдится высказать все с большею смелостью, чем я, женщина.
Гидасп не понял смысла слов ее.
— Прости, — сказал он, — милая дочь моя, что пришлось тебе покраснеть из-за нас, когда приступили мы к тебе с расспросами об этом юноше, не подходящими для девичьей стыдливости. Теперь сядь в шатре вместе с матерью, дай ей порадоваться на тебя сильнее, чем страдала она, когда рожала тебя, утешь ее твоей близостью и рассказами о тебе. Мы же позаботимся о жертвах, но сначала выберем девушку, которую надлежит будет заклать вместо тебя одновременно с этим юношей, если только удастся найти достойную для тебя замену.
Хариклея едва не закричала, приведенная в ужас этим известием о предстоящем заклании Теагена. Все же, через силу, ради пользы дела, по необходимости, принудила она себя снести неистовство страдания и попытаться в обход достичь своей цели.
— Владыка мой, — говорила она, — быть может, совсем не нужно тебе искать девушку, раз уж народ однажды отпустил в моем лице женщину, приносимую в жертву. Если кто будет упорно настаивать, чтобы священный обряд совершился над четным числом людей обоего пола, тогда уместно будет тебе подыскать не только другую девушку но и другого юношу или, если ты этого не сделаешь, заклать снова меня, а не другую девушку.
Когда же Гидасп в ответ ей сказал: «Не кощунствуй!» — и спросил о причине, почему она говорит это:
— Потому, — промолвила она, — что мне и в жизни жить с ним, и в смерти умирать вместе с ним суждено божеством!
Гидасп еще не схватил самой сути ее слов.
— Я хвалю твое человеколюбие, дочь моя, — сказал он, — чужестранца, эллина, твоего сверстника, товарища по плену, снискавшего твою дружбу при ваших скитаниях на чужбине, ты справедливо жалеешь и желаешь спасти, но нет возможности изъять его из совершаемого священнодействия. И по другим причинам неблагочестиво было бы совсем отменить обычай победных жертвоприношений, да и народ этого не потерпит, и то едва удалось, по благости богов, заставить его отпустить тебя.
— Царь, — сказала на это Хариклея, — ведь отцом называть тебя мне, может быть, и не придется, — если по благости богов спасено мое тело, то проявлением той же благости будет и спасение души моей, потому что воистину он — моя душа, и знают о том боги, судившие так. Если окажется, что не хотят этого Мойры и, несмотря ни на что, будет необходимо, чтобы закланный чужеземец украсил собою жертвы, обещай по крайней мере одно для меня сделать. Вели мне самой, своими руками заклать жертву и, взяв как драгоценность меч, выказать перед всеми эфиопами славу моего мужества.
Гидасп был приведен в замешательство ее словами.
— Не понимаю, — сказал он, — такого поворота твоих мыслей в обратную сторону. Только что ты пыталась щитом прикрыть чужеземца, а теперь ты хочешь собственноручно убить его, словно он твой враг. Но ничего пристойного и славного, по крайней мере для тебя и твоего возраста, я не вижу в подобном деле. А хотя бы это и было так, возможности к тому нет. Ведь одним лишь посвященным Гелиосу и Селене поручается отеческими законами такое дело, да и то не всяким. Если это мужчина, он должен иметь жену, если женщина — сожительствовать с мужем, так что твоя девственность мешает исполнению твоей, неизвестно чем вызванной, просьбы.
— Это не служит препятствием, — сказала Хариклея тихо и наклонившись к уху Персинны, — есть и у меня, матушка, тот, к кому это имя подойдет, если будет на то и ваша воля.
— Конечно, — сказала Персинна, улыбнувшись, — очень скоро мы выдадим тебя, если позволят боги, когда выберем человека достойного тебя и нас.
Хариклея, уже погромче, сказала:
— Ни к чему выбирать того, кто уже есть. Она намеревалась высказаться яснее — ведь необходимость, стоявшая перед глазами, и угрожавшая Теагену опасность вынуждали быть смелее и поступиться девической стыдливостью, как вдруг Гидасп воскликнул, не в силах долее сдерживаться:
— Боги, как вы всегда мешаете плохое с хорошим, вы теперь опять хотите воспрепятствовать нечаянно дарованному мне блаженству! Вы явили мне дочь нежданную, но и безумную. Разве не поражен ум ее, если произносит она такие странные речи? Братом называла она того, кто в действительности не брат ей. А на вопрос об этом чужеземце, кто же он на самом деле, она отвечала незнанием. Затем снова пыталась спасти неизвестного, словно он друг ей. Узнав, что невозможно исполнить просьбу, стала умолять дать ей самой принести его в жертву, словно величайшего своего врага. Когда же ей говорят, что это не дозволено, так как только женщине, и к тому же замужней, подобает совершение этой жертвы, она объявляет, что имеет мужа, но кого именно, не прибавляет. Как же может она иметь мужа, которого у нее нет, да и не было никогда — это доказано жертвенником. Неужели обманывает нас в одном только этом случае неложное эфиопское испытание чистоты: жертвенник отпускает взошедшую необжегшейся и тем позволяет ей не по праву слыть девственной? Ей одной позволено одних и тех же людей одновременно называть друзьями и врагами и создавать несуществующих братьев и мужей? Поэтому, жена моя, войди в шатер и постарайся отрезвить дочь. Она или неистовствует, потому что завладел ею какой-то бог, посетивший это жертвоприношение, или безумствует в избытке радости от внезапного счастья. А я прикажу искать и разыскать девушку, которую мы должны принести в честь богов вместо нее, а пока это будет происходить, отправлюсь дать ответ прибывшим от разных народов посольствам и принять дары, доставленные ими по случаю победного торжества.
Сказав это, Гидасп сел на возвышении близ шатра и велел прийти послам, а если они привезли с собой какие-нибудь дары, то принести их. Тогда придворный докладчик Гармоний спросил его, прикажет ли он подводить послов всех вместе, или по очереди от каждого народа, или же, наконец, по одному.
Гидасп велел вводить послов по порядку и отдельно, чтобы каждому был оказан подобающий ему почет. Докладчик снова сказал:
— Тогда, царь, первым придет сын брата твоего Мероэб; он только что прибыл и ожидает перед воинской заставой, пока доложат о нем.
— Ленивый глупец! — закричал на него Гидасп. — Что же ты сразу не сообщил мне, зная, что прибывший не посланник, а царь, к тому же сын моего брата, недавно умершего, мною посаженный на его престол и бывший мне всегда вместо родного сына.
— Я знаю это, повелитель, — ответил Гармоний, — но я знаю также, что надо прежде всего улучить удобное время, потому что если в чем нуждаются докладчики, так это в предусмотрительности. Прости поэтому, что, пока ты беседовал с царицами, я остерегся отвлечь тебя делами от приятнейшего занятия.
— Теперь-то, по крайней мере, пусть он войдет, — сказал царь.
Гармоний побежал, получив этот приказ, и сейчас же снова вернулся с тем, к кому относилось приказание.
Все увидали Мероэба, юношу достойного удивления, по возрасту едва только преступившего годы отрочества, так как исполнилось ему сверх десяти всего семь лет, а ростом превышавшего чуть ли не всех. Блестящий полк щитоносцев сопровождал его. Стоявшее вокруг эфиопское войско в восхищении, почтительно расступилось, дав ему свободный проход.
Гидасп не усидел на своем престоле, пошел ему навстречу, обнял с отеческой лаской, посадил рядом с собой и дал ему правую руку.
— Ты вовремя прибыл, сын мой, — сказал он, — чтобы торжествовать вместе с нами победу и отпраздновать свадьбу. Отеческие и родовые боги и герои обрели нам дочь, тебе же, думается мне, невесту. Но во всех подробностях ты услышишь об этом потом, а пока, если желаешь добиться чего-нибудь для подвластного тебе народа, говори.
Мероэб, как услышал слово «невеста», от удовольствия и стыда даже и при черной своей коже не мог скрыть, что покрылся пурпуром: румянец пробежал по его лицу, как огонь по саже. Немного помедлив, он сказал:
— Остальные прибывшие послы, отец мой, все принесут тебе дары, чтобы увенчать твою блестящую победу избранными сокровищами своих стран. Я же считаю справедливым тебя, выказавшего благородство и доблесть в войнах, одарить по достоинству и приношением равным. Я привожу тебе человека, в войнах кровавых бойца непобедимого, а в борьбе, в кулачном бою, на пыльных ристалищах, неодолимого.
И кивком головы дал знак приблизиться этому человеку.
Тот вышел на середину и коленопреклоненно приветствовал Гидаспа, — человек такого роста и таких небывалых размеров, что, целуя колено царя, оказался почти одного роста с сидевшими на возвышении.
Не дожидаясь приказа, снял он одежду и стоял обнаженным, вызывая всякого желающего состязаться с ним в бою или в борьбе. Однако никто не хотел выходить, несмотря на многократные призывы царя.
— Дарована будет и тебе от нас, — сказал Гидасп, — достойная твоей силы награда.
Сказав это, повелел привести для него многолетнего в огромного слона. Когда же приведено было животное, тот принял его с радостью, а народ сразу пришел в восторг в восхищении от остроумия царя в отместку за свою как бы слабость перед хвастливостью бойца. После того приведены были послы Серов, которые поднесли пряжи и ткани из паутины своей страны, одежду, окрашенную пурпуром, и другую — чистейшей белизны.
Когда приняты были эти дары и Мероэб попросил отпустить для него на волю некоторых, давно уже находившихся в темнице, осужденных, на что последовало согласие царя, выступили послы счастливых арабов[159] и наполнили все кругом благовонием пахучих листьев, корицы, пряностей и тому подобного, чем умащается аравийская земля, и было по многу талантов[160] каждого из этих подношений.
Подошли после них жители страны троглодитов, принося в дар золото, добытое от муравьев, и упряжку грифов с поводьями из золотых цепей.
За ними выступило посольство блеммиев: они сплели венком луки и острия стрел из змеиных костей.
— Вот тебе, царь, — говорили они, — дары от нас. По богатству они уступают дарам других, но эти орудия показали себя там, у реки, чему ты и сам был свидетелем, в бою против персов.
— Они драгоценнее, — отвечал Гидасп, — чем дары во много талантов весом, так как они стали причиной того, что приносится мне теперь и все остальное.
И тут же дозволил им заявить, нет ли у них каких-нибудь желаний. Они попросили уменьшить им дань, и царь полностью сложил ее на целое десятилетие.
И вот, когда прошли перед глазами почти все послы, причем царь вознаграждал каждого равноценными дарами, а очень многих и более ценными, последними предстали перед ним послы аксиомитов, которые не должны были платить дани, но всегда были друзьями и союзниками царя. Выражая свое благорасположение по случаю одержанных успехов, они тоже доставили подарки. Среди всего прочего было там и некое животное странного вида и удивительного строения тела. Ростом оно доходило до размеров верблюда, а что касается цвета и шкуры — усыпано было цветными пятнами леопарда. Задняя часть и все, что позади паха, было у него низкое, как у льва, а плечевая часть, передние ноги и грудь выдавались без всякого соответствия с остальными членами тела. Тонкая шея, начинаясь от большого туловища, вытягивалась в лебединое горло. Голова у него с вида верблюжья, а размерами немного больше чем вдвое превышает голову ливийского страуса и дико вращает словно подведенными глазами. Необычна и походка его. Он раскачивается совсем не так, как все остальные животные, сухопутные и водяные: ноги ступают не так, что правая и левая попеременно перекрещиваются, но особо и одновременно переставляются обе правые и отдельно от них, связанными движениями, обе левые, и вместе с тем поднимается тот или другой бок. Так легко движение животного и так велика его кротость, что за тонкую веревку, закрученную вокруг головы, водит его вожак, а оно повинуется воле его, как неразрывной цепи.
Когда появилось это животное, оно повергло в изумление весь народ и по виду своему получило имя по наиболее заметным признакам тела: народ его тут же назвал камелопардом[161]. Смятением наполнило оно все собрание, так как произошло вот что. У алтаря Селены стояла пара быков, у алтаря Гелиоса четверка белых коней, приготовленных для жертвоприношения. Когда появилось чуждое, необычное и для первого взгляда столь странное животное, все они пришли в смятение, как при виде призрака, и, исполнившись страха, порвали сдерживавшие их путы. Один из быков (кажется, только он и увидел чудовище), а за ним одновременно два коня ринулись в неудержимое бегство: они не могли прорвать ограду войска, построенную из тесно сомкнутых в круг щитов тяжеловооруженных воинов, и беспорядочно носились в яром беге, крутясь посередине и опрокидывая все, что им попадалось: и утварь и животных.
Смутный крик подняли при этом все: те, к кому они приближались, — от страха, те же, в ком они, наскакивая на других, суматохой и падениями вызывали веселье и смех, — от удовольствия.
При этом происшествии даже Персинна и Хариклея не были в силах оставаться в шатре и, откинув немного завесу, сделались зрительницами всего, что творилось.
Теаген, движимый своей собственной мужественной отвагой, а может быть, и вдохновляемый в своем порыве кем-либо из богов, когда увидел, что состоявшие при нем стражи разбежались от охватившего их страха, внезапно выпрямился, между тем как раньше он коленопреклоненно стоял подле алтаря, ожидая близкого заклания. Теаген хватает жердь, лежавшую на алтаре, берет одного из не сорвавшихся еще коней, вскакивает ему на спину и, вцепившись в волосы на его шее, пользуется гривой вместо уздечки, пришпоривает коня пяткой, подгоняет его все время вместо бича жердью и мчится за убежавшим быком.
Сперва все присутствующие поняли это дело так, будто Теаген пытается спастись бегством, и каждый криком призывал своего соседа не давать ему разорвать стену гоплитов. Но по мере того как попытка Теагена шла дальше, все стали понимать, что это у него вовсе не от страха и не из желания убежать от смерти.
Очень быстро настигнув быка, Теаген погнался за ним, почти касаясь хвоста, причем слегка колол его и побуждал к более резвому бегу. И куда бы тот ни кидался, Теаген следовал за всеми его движениями, осторожно огибая повороты и узкие места.
Когда юноша приучил быка к своему виду и образу действий, он подогнал коня, чтобы тот оказался бок о бок с быком, кожей касаясь кожи, с конским смешивая бычье дыхание и пот. Теаген сумел так согласовать скорость бега коня и быка, что стоявшим поодаль представлялось, будто срослись вместе головы обоих животных. Все восторженно, до небес, прославляли Теагена, создавшего такую невиданную конно-бычью запряжку.
Вот чем был занят народ.
Хариклея взирала, охваченная дрожью и трепетом, недоумевала, что означал этот подвиг, и в страхе, как бы Теаген не упал, заранее страдала его ранами, словно своим собственным закланием, так что и Персинна заметила это.
— Дитя мое, — сказала она, — что с тобой? Ты как будто опасаешься за чужеземца. Я и сама испытываю это чувство, сожалею о его юности и желаю, чтобы он по крайней мере избежал опасности и сохранен был для жертв, чтобы не остались у нас совсем неисполненными священные обряды в честь богов.
— Смешно, — отвечала Хариклея, — это желание: пусть он не умрет, чтобы умереть! Но если это только возможно, матушка, спаси этого человека ради меня.
Тогда Персинна, подозревавшая не ту причину, что была на самом деле, но вообще любовную, возразила.
— Невозможно мне, — сказала она, — спасти его, но все-таки скажи наконец смело мне как матери, что у тебя общего с этим человеком, о котором ты так заботишься? Если это какое-то неизведанное волнение, неподобающее девушке, то материнское чувство сумеет сокрыть чувство дочери, а женское сострадание — падение женщины.
Обильные слезы пролила тогда Хариклея.
— Вот еще в чем, кроме всего остального, мое несчастье! — воскликнула она. — Речи мои даже разумным людям кажутся неразумными, и когда я говорю о своих бедах, думают, что я ничего еще не сказала. Я вынуждена наконец приступить к самообвинению, обнаженному и ничем не прикрытому.
Так сказала Хариклея и собиралась раскрыть всю истину, когда вновь потрясена была многошумным криком, раздавшимся оттуда, где стоял народ.
Теаген заставил коня сначала мчаться как можно быстрее, но чуть только конь догнал быка и поравнялся головой с его грудью, Теаген предоставил коню вольный бег, а сам соскочил с него, кинулся на шею быка и, уткнувшись лицом в промежуток между его рогами, локтями, словно венком, обхватил их, сплетая пальцы узлом на бычьем лбу, а всем телом повис на правом плече быка и понесся, вися таким образом, слегка подбрасываемый прыжками быка. Когда Теаген заметил, что бык, задыхаясь от тяжести, уже ослабил чрезмерно напряженные мышцы и приближается к тому месту, где восседал Гидасп, Теаген ринулся вперед, переплел своими ногами ноги быка и, несмотря на то что бык все время бил копытами, стал препятствовать его ходу. У быка, стесненного в порывистом беге и отягощенного силою юноши, подогнулись колени, он внезапно упал, кувырком через голову, вперед плечами и спиной, и долго лежал распростертый на спине, уткнув рога в землю, с недвижной, словно к земле приросшей головой; ноги его отчаянно ударяли по пустому воздуху; он был побежден.
Лежал тут же и Теаген, и одна лишь левая рука, на которую он опирался, была у него занята, правую же он протягивал к небу и непрерывно ею потрясал, весело смотря на Гидаспа и на весь народ; Теаген улыбкой призывал их радоваться с ним вместе, в то время как рев быка, словно труба, возглашал хвалу победителю.
В ответ грохотал крик толпы, и не слышалось ясной, членораздельной хвалы, но широко зияли рты, из единого горла звучало удивление и длительно и созвучно поднималось в небо.
По приказу царя подбежали прислужники: одни подняли Теагена и подвели его к Гидаспу, другие же, набросив на рога быку веревочную петлю, потащили его, понурого, и снова привязали к алтарям вместе с конем, которого тоже поймали. Гидасп собирался что-то сказать Теагену или предпринять что-то. Народ, которому юноша доставил такую радость и который раньше уже с первого взгляда сочувствовал ему, поражен был его силой и в особенности уязвлен завистью к эфиопскому силачу Мероэба.
— Пусть он встретится с борцом Мероэба! — закричали все в один голос. — Пусть получивший слона сразится с тем, кто захватил быка, — вопили они все время, и ввиду такой их настойчивости Гидасп согласился. Выведен был на середину эфиоп, глядевший презрительно и самоуверенно. Он шел тяжелым шагом и чванливо размахивал руками крест-накрест, так что локти касались локтей.
Когда он приблизился к собранию, Гидасп взглянул на Теагена и обратился к нему по-эллински:
— Чужестранец, с этим человеком придется тебе состязаться. Народ этого требует.
— Пусть исполнено будет его желание, — отвечал Теаген, — а какого рода это состязание?
— Борьба, — сказал Гидасп.
А Теаген на это:
— Но почему же не бой на мечах и во всеоружии, чтобы мне совершить великий подвиг, испытать великую опасность и этим поразить Хариклею, которая все еще до сих пор хранит молчание обо мне и в конце концов, видимо, отреклась от меня?
А Гидасп:
— Что ты хочешь сказать, когда приплетаешь имя Хариклеи, — ведомо только тебе одному. Бороться, а не на мечах биться тебе надо, потому что не дозволено видеть пролитие крови перед началом жертвоприношений.
Понял тогда Теаген, что Гидасп боится за него, как бы его не убили до начала жертвоприношения.
— Ты правильно поступаешь, — сказал он, — что сохраняешь меня для богов, которые позаботятся о нас.
С этими словами Теаген взял немного пыли, посыпал ее себе на спину и руки, еще орошенные потом после гонки за быком, стряхнул не приставшую пыль, с силой вытянул обе руки, оперся поустойчивее в землю ступнями ног, согнул ноги в коленях, закруглил плечи и спину, слегка наклонил шею, сжался всем телом и стоял так, с нетерпеньем ожидая схватки в борьбе.
А эфиоп, как увидел его, улыбнулся, оскалив зубы, и насмешливыми знаками как будто хотел унизить своего противника. Потом вдруг, словно бревном, поразил рукою шею Теагена, так что гул пошел от этого удара, а сам снова принял надменный вид и пренебрежительно засмеялся.
Теаген, как человек с детства знакомый с упражнениями и маслом гимнасиев[162] и прошедший Гермесово искусство состязаний, решил сперва уступать, чтобы выяснить противопоставленную ему мощь, не бросаться сразу на такую чудовищную и дико разъяренную громаду, но уменьем перехитрить неуклюжую силу. Поэтому, хотя он был слегка только сбит с того места, где стоял, он сделал вид, будто страдает сильнее, чем это было, и, выставив другую часть шеи, подставил ее под удар. Когда эфиоп снова ударил, Теаген притворился, будто сломлен ударом, и едва не упал ничком.
Эфиоп, проникшийся презрением к нему и осмелевший, неосторожно бросился в третий раз и, снова подняв руку, готовился с силой опустить ее.
Теаген внезапно нагнулся и, отклонившись, избежал удара, а в то же время своей правой рукой вцепился в левую руку эфиопа и этим захватом дал сильный толчок противнику, которого и так уже повлек к земле удар, нанесенный его собственной рукой в пустоту. Теаген проскользнул у него под мышкой, прижался к его спине, с трудом опоясал руками толстый живот эфиопа, сильными и непрерывными ударами пяток ослабил лодыжки и суставы его ног и силою принудил упасть на колени. Затем обхватил его ногами и, направив ляжки ему в пах, выбил в сторону руки, опираясь на которые эфиоп поддерживал свою грудь, обвел узлом руки вокруг его висков, стал оттягивать его голову к спине и плечам и наконец заставил своего противника распластаться животом на земле.
Единый общий крик громче прежнего подняла при виде этого толпа. Сам царь не выдержал и соскочил со своего трона.
— Жестокая необходимость! — говорил он. — И такого-то человека принести в жертву предписывает закон!
Затем Гидасп обратился к Теагену.
— Юноша, — сказал он, — придется тебе потом быть увенчанным для принесения в жертву, как велит обычай. А пока увенчайся венком за славную, но бесполезную для тебя мимолетную победу. Хотя я не могу, несмотря на все желание, защитить тебя от назначенной тебе участи, однако все, что мне позволено, я сделаю для тебя. Если ты знаешь что-нибудь, что еще при жизни могло бы тебя порадовать, проси об этом.
С этими словами Гидасп возложил на Теагена золотой венок, украшенный драгоценными камнями, и не мог скрыть своих слез.
— Вот в чем моя просьба, — сказал Теаген, — и молю тебя, исполни, как обещал: если совершенно невозможно мне избежать заклания, то по крайней мере прикажи ныне обретенной тобою дочери принести меня в жертву.
Уязвленный этой речью Гидасп вспомнил подобное же требование Хариклеи, но не счел, однако, нужным в такое время подробно исследовать, в чем тут дело.
— Только о возможном, чужестранец, — сказал он, — я разрешил тебе просить и только это обещал тебе исполнить. Замужней должна быть совершительница заклания, а не девственницей — ясно гласит закон.
— Но ведь муж есть и у нее, — возразил Теаген.
— Бредовые и поистине предсмертные речи, — воскликнул Гидасп. — Ни брака, ни общения с мужем не ведает девушка, это доказано жертвенником. Если только ты не говоришь о Мероэбе, — не знаю, откуда ты узнал это, — но и его я, впрочем, назвал только еще нареченным, а не ее мужем.
— И прибавь, не будет он им никогда, — сказал Теаген, — если только я знаю сколько-нибудь образ мыслей Хариклеи и если по праву можно доверять мне, как прорицающей жертве!
Тут вмешался Мероэб.
— Но, милейший, — сказал он, — ведь не при жизни, а лишь после того, как их заколют и взрежут, жертвенные животные своими внутренностями дают откровения прорицателям. Ты прав, отец мой, когда считаешь, что чужестранец в смертном томлении сам не знает, что говорит. Прикажи только, пускай его отведут к алтарям, а ты сам, если остается еще сделать что-нибудь, поспеши и начни священнодействие.
Теагена повели, как было приказано, а Хариклея, немного было вздохнувшая после его победы и понадеявшаяся на лучший исход, начала горько рыдать, когда снова повели его. Персинна все время утешала ее.
— Может быть, и спасся бы юноша, — говорила она, — если бы ты захотела поведать мне точнее все подробности о себе.
Тогда Хариклея, через силу и видя, что обстоятельства уже не допускают отсрочки, приступила к более подробному рассказу.
Гидасп между тем спросил у докладчика, не осталось ли еще каких-нибудь послов.
— Одни только послы из Сиены, — отвечал Гармоний, — они привезли послание и дары Ороондата и только что прибыли.
— Пусть подойдут они, — приказал Гидасп. Послы подошли и вручили письмо. Царь развернул и прочитал его, а стояло там вот что:
«Царю эфиопов, человеколюбивому и блаженному Гидаспу — Ороондат, сатрап великого царя.
Победив в бою, ты еще в большей мере победил величием своего духа и по собственной воле предоставил мне всю мою сатрапию; поэтому я не удивлюсь, если ты ответишь согласием на краткую просьбу. Одна девушка, приведенная ко мне из Мемфиса, сделалась военной добычей.
И в качестве пленницы по твоему приказу послана в Эфиопию, как я узнал от лиц, бывших с нею и избегнувших опасностей тех дней. Ее-то я и прошу освободить, в виде дара для меня, так как я и сам хотел бы получить эту девушку, а еще больше желал бы спасти ее для ее отца, который, разыскивая свою дочь, прошел много земель и захвачен был во время войны в крепости Элефантине. Когда я затем производил смотр уцелевшим от войны, я увидел его там, и он попросил меня послать его к тебе, чтобы прибегнуть к твоей доброте. Перед тобой среди прочих послов и находится этот человек, который способен и нравом своим доказать свое благородство, и одним видом умолить тебя. Радостным отошли его мне обратно, царь, чтобы он не только называл себя отцом, но и стал им».
— Кто же из находящихся здесь разыскивает девушку? — спросил царь, прочитав письмо. Ему указали на одного старика.
— Чужестранец, — сказал ему Гидасп, — по просьбе Ороондата я готов все сделать. Но всего только десять девушек приказал я увести в плен. Об одной из них доказано, что она не твоя дочь, взгляни на остальных и, ее опознаешь и найдешь, бери ее себе.
Простершись ниц, старик поцеловал ему ноги. Оглядев приведенных девушек, он не нашел той, кого искал, и снова печально потупился.
— Ни одна из них не дочь мне, царь, — сказал он.
— Мое согласие ты получил, — отвечал Гидасп. — Упрекай судьбу, если ты не находишь той, кого ищешь. Ты можешь осмотреть все вокруг и убедиться, что другой девушки, кроме этих, не было уведено и нет во всем лагере.
Ударил себя по лбу старик, заплакал, поднял голову, оглядел стоявшую кругом толпу и вдруг как безумный бросился бежать и, приблизившись к алтарям, закрутил наподобие веревки край своего рубища — такая одежда была на нем, — набросил на шею Теагена и стал тянуть его, крича так, что все могли это слышать:
— Я захватил тебя, проклятый и ненавистный!
Стража прилагала все усилия, чтобы помешать старику и вырвать Теагена, но старик крепко держал его, словно прирос к нему, и наконец добился того, что его привели пред лицо Гидаспа и всего совета.
— Царь, — воскликнул тогда старик, — вот тот, кто украл дочь мою. Вот тот, кто превратил дом мой в бездетную пустыню и от самых алтарей Пифийского бога похитил мою душу. А теперь, словно он чист от преступлений, восседает он у алтарей богов!
Потрясены были происходящим все до единого. Речам старика удивлялись те, кто их понимал, зрелищу — все остальные.
Гидасп велел точнее объяснить, чего он хочет. Старик — а это был Харикл — не открыл всей правды о происхождении Хариклеи из опасения навлечь на себя гнев со стороны ее истинных родителей в том случае, если она исчезла при побеге в глубь страны: он изложил вкратце лишь то, что не могло ему повредить, и сказал так:
— Была у меня дочь, царь. Если бы вы только видели, как разумна и как прекрасна она была, вы убедились бы, что я верно говорю. Была она девушкой и храмовой прислужницей Дельфийской Артемиды. И вот этот доблестный юноша, фессалиец по своему происхождению, прибыл во главе священного посольства в Дельфы, мой родимый город, для совершения отеческих обрядов и тайно похитил девушку из самых заповедных святилищ, притом святилищ Аполлона. Справедливо было бы признать, что он совершил кощунство и по отношению к вам, раз он оскорбил Аполлона, бога, почитаемого вашими отцами, — ведь Аполлон — это то же самое, что Гелиос, — и осквернил его священный удел.
Сообщником в этом нечестивом деянии был один мемфисский лжепророк. Я побывал сначала в Фессалии и требовал там Теагена от его сограждан, этеян, но никак не удавалось его найти, хотя они согласились выдать его и предать казни, где бы он ни был обнаружен, как величайшего преступника. Тогда я решил, что пристанищем в бегстве ему мог быть Мемфис, родина Каласирида.
Я прибыл туда и застал Каласирида, как он и заслуживал того, уже мертвым. От Тиамида, его сына, узнал я все о моей дочери, между прочим и то, что она отправлена к Ороондату в Сиену. С Ороондатом и Сиеной я потерпел неудачу — я пришел туда, но на Элефантине меня застала война. Вот теперь я прихожу сюда и обращаюсь с мольбой, о которой ты узнал из письма. Похититель в твоих руках. Разыщи дочь мою, облагодетельствуй меня, многострадального, да и ради самого себя сделай это, если хочешь показать, что почитаешь сатрапа, меня пославшего.
Харикл умолк, скорбным плачем закончив речь свою. Гидасп обратился к Теагену.
— Что ты скажешь на это? — спросил он.
— Справедливы, — отвечал Теаген, — все его обвинения. Разбойник я, похититель, насильник, преступник для этого старика, однако для вас я благодетель.
— Возврати же девушку, не принадлежащую тебе, — сказал Гидасп, — она уже раньше была посвящена богам, и ты претерпишь почетное заклание при жертвоприношении, а не уголовное, когда казнят за преступление.
— Но ведь справедливо, — возразил Теаген, — чтобы не похититель, а тот, кто владеет похищенным, возвращал его. Владеешь же им ты сам. Так возврати похищенное, если только этот старик не признает Хариклею твоей дочерью.
Никто уже не был в силах терпеть. Возникло всеобщее смятение. Сисимитр, который долго сдерживался, хотя давно уже начал понимать все, что говорилось и творилось, и выжидал только, когда все будет ясно и точно раскрыто вышнею силой, подбежал к Хариклу, обнял его и воскликнул:
— Спасена считавшаяся твоею и некогда врученная мною тебе дочь, на самом же деле дочь тех, кто обрел ее, а ты их знаешь.
Хариклея выбежала из шатра и, оттолкнув всякую стыдливость своей природы и возраста, понеслась она в вакхическом неистовстве и припала к ногам Харикла.
— Отец мой, — говорила она, — ты, кого я почитаю не меньше, чем своих родителей, накажи, как хочешь, меня, беззаконницу и отцеубийцу, все равно, даже если кто припишет воле и предначертанию богов все совершившееся.
Персинна, в свою очередь, обняла Гидаспа.
— Верь, что все это так и было, — говорила она ему, — знай, что этот эллинский юноша действительно нареченный твоей дочери, как она только что, превозмогая себя, призналась мне.
Со своей стороны, ликовал и народ, его возгласы сулили счастье. Все возрасты и состояния согласно радовались происходящему, не понимая, правда, большей части речей, но заключая о происходящем по тому, что перед этим случилось с Хариклеей, возможно, что они догадались об истине по внушению божества, приведшего все к такой развязке: ведь божество привело к созвучию крайние противоположности, сплеталась радость с горем, слезы смешивались со смехом, самые мрачные ужасы сменились празднеством, смеялись плакавшие и радовались рыдавшие, находили тех, кого не искали, и теряли тех, кого считали найденными, пока наконец предполагавшееся убийство не преобразилось в чистое жертвоприношение.
Гидасп обратился к Сисимитру с вопросом:
— Как же нам быть, великий мудрец? — Отказаться от жертвы богам — нечестиво. Заклать дарованных ими — тоже неблагочестиво. Надо подумать, что нам делать.
Сисимитр отвечал не на эллинском языке, но, чтобы все могли понять, на эфиопском.
— Царь, — сказал он, — омрачаются тьмою от чрезмерной радости, мне кажется, даже и разумнейшие из мужей. Ты, по крайней мере, давно уже должен был догадаться, что боги не желают принять приготовленной для них жертвы, раз они тебе от самых алтарей явили, что всеблаженная Хариклея — твоя дочь и, словно при помощи театрального приспособления, доставили из глубины Эллады ее воспитателя, вселили страх и смятение в стоявших перед алтарями коней и быков и тем дали понять, что всецело отвергнуты жертвы, считавшиеся совершеннейшими. Ныне же, как венец всех благополучий и завершение[163] всего представления, боги показали и нареченного девушки — этого вот юного чужеземца. Так поймем же чудодейственное веление богов, станем исполнителями их решения и приступим к жертвам, более чистым, отменив человеческие жертвоприношения на вечные времена.
Такие слова Сисимитр провозгласил отчетливо и внятно для всех, а Гидасп, который и сам понимал местный язык, крепко обнял Хариклею и Теагена.
— Итак, — говорил он, обращаясь ко всем присутствующим, — раз все это совершилось таким образом по воле богов, идти наперекор им было бы непозволительно. Поэтому — свидетели мне боги, вершители событий, и вы, люди, выказывающие себя их последователями — я эту чету связую законами брачными и дозволяю им соединиться узами для деторождения. И если угодно, пусть это решение будет скреплено жертвоприношением: приступим к священным обрядам.
Приветственными кликами отвечало на эти слова все множество народа и разразилось рукоплесканиями, словно брак уже совершался. Гидасп приблизился к алтарям и, готовясь начать жертвенный обряд, произнес:
— Владыка Гелиос и Селена-владычица, если мужем и женой Теаген и Хариклея по изволению вашему были объявлены, то, стало быть, возможно им стать вашими священнослужителями.
Сказав это, он снял с себя и с Персинны головные уборы, знаки жречества, и возложил свой на Теагена, а на Хариклею — убор Персинны.
И только свершилось это, как пришло на память Хариклу дельфийское прорицание, и понял он, что подтверждается на деле давно предвозвещенное богами указание, что юноша и девушка, покинув бегством Дельфы,
В черную землю придут, жаркого солнца удел.
Здесь-то награду великую доблестно живших обрящут:
На загорелых висках белый блестящий венец.
И вот юноша и девушка, убранные белыми венцами, приняв этим на себя жречество, совершили благоприятные жертвоприношения. Потом с зажженными светильниками, под напевы флейт и свирелей двинулись в Мерою на колеснице, запряженной конями — Теаген вместе с Гидаспом, Сисимитр на другой, вместе с Хариклом, а на запряженной белыми быками — Хариклея и с ней Персинна, провожаемые приветствиями, рукоплесканиями, хороводами. Сокровеннейшие обряды брака с еще большей пышностью должны были совершиться в городе.
Такое завершение получила эфиопская повесть о Теагене и Хариклее.
Ее сочинил муж финикиянин из Эмесы, из рода Гелиоса, сын Теодосия Гелиодор.