Вот что творилось в Дельфах среди горожан, а чем это у них кончилось, я не мог узнать. Их преследование благоприятствовало мне осуществить наш побег. Взяв с собой молодую чету, я, прямо как был, в ту же ночь повел ее к морю и взошел на финикийский корабль, чуть было не отчаливший: уже рассветало, и финикияне полагали, что не нарушат этим данной мне клятвы, потому что они обещали ожидать лишь одни сутки. Когда мы появились, они радушно нас приняли. Тотчас же мы вышли из гавани, сперва на веслах, но подул легкий ветер с суши, набежавшая низкая волна словно улыбалась[104] корме; тогда мы поручили парусам нести корабль. Киррейские бухты, подножия Парнаса, Этолийские и Калидонийские скалы пробегали мимо корабля, словно он летел. Острова Острые — и по виду и по названию — и Закинфское море появились, когда солнце стало уже склоняться к западу[105].

Но что я так разболтался в поздний час? Моя повесть прямо-таки целое море, а между тем я еще не коснулся дальнейшего. Остановимся тут и давай немного поспим. Хотя ты и очень охотно меня слушаешь и храбро борешься со сном, все же я думаю, Кнемон, ты поддался ему — до глубокой ночи затянул я описание моих бед. К тому же меня, дитя мое, отягощает старость, и воспоминания о несчастьях притупляют мысль и клонят ко сну.

— Так остановись, отец мой, — сказал Кнемон, — но только не из-за меня прерываешь ты свое повествование. Мне кажется, я не допустил бы этого, даже если бы ты много ночей подряд продолжал свой рассказ и еще больше дней: я не могу им насытиться — столько в нем очарования. Однако я уже давно слышу в доме какой-то шум и человеческие голоса. Я стал было беспокоиться, но заставлял себя молчать, так увлекало меня все время желание слушать тебя все дальше и дальше.

— А я не заметил шума, — сказал Каласирид, — верно, потому, что от старости стал глуховат. Старость — беда для слуха, как и для всего. Впрочем, может быть, я был поглощен своим рассказом. Мне кажется, это вернулся Навсикл, хозяин дома. Но, о боги, чего удалось ему достигнуть?

— Всего, чего я желал, — сказал Навсикл, вдруг очутившись перед ними. — От меня не укрылось, что ты заботишься о моих делах, дорогой Каласирид, и мысленно сопутствуешь мне. Я это замечал и вообще по твоему ко мне отношению, а сейчас сужу по тем словам, за которыми застаю тебя. А кто этот чужестранец?

— Эллин, — сказал Каласирид, — остальное ты узнаешь потом. А если тебе посчастливилось, скажи скорей, чтобы и мы могли порадоваться вместе с тобой.

— Но и вы также, — возразил Навсикл, — узнаете все наутро; а пока что вам достаточно знать, что я раздобыл себе Тисбу еще получше. От неприятностей путешествия и от забот мне необходимо освежиться кратким сном.

Сказав это, он поспешил уйти, чтобы исполнить свое намерение. Кнемон оцепенел, услышав имя Тисбы. Не зная, что делать, он в затруднении перебирал одну за другой разные мысли, тяжело и часто стенал и всю ночь не мог найти себе покоя. Под конец это заметил даже Каласирид, хотя он и был объят сном, да к тому же глубоким. Старик все же приподнялся и, опершись на локоть, спросил Кнемона, что с ним и почему он так чрезмерно волнуется, почти что безумствует.

— Как же мне не безумствовать, — возразил ему Кнемон, — когда мне говорят, что Тисба жива.

— Да кто такая эта Тисба? — спросил Каласирид. — С чьих слов ты ее знаешь и почему ты озабочен известием, что она жива?

На это Кнемон возразил так:

— Об остальном ты услышишь впоследствии, когда-нибудь я расскажу о себе. Но ее я своими собственными глазами видел убитой и вот этими руками похоронил у разбойников.

— Спи, — промолвил Каласирид, — а в чем тут дело, мы скоро узнаем.

— Вряд ли я в силах заснуть, — сказал Кнемон, — но ты не беспокойся. Мне жизнь не в жизнь, если я тотчас же не выйду и не постараюсь так или иначе разузнать, в какое заблуждение впал Навсикл или каким это образом у одних только египтян умершие вновь оживают.

Улыбнулся на это слегка Каласирид и снова погрузился в сон.

Выйдя из комнаты, Кнемон испытал все, что естественно для всякого, кто бродит ночью впотьмах в незнакомом помещении. Тем не менее все побеждал его страх перед Тисбой, Кнемон спешил отделаться от подозрений. В конце концов, часто принимая одни и те же места за новые, он услышал голос женщины, где-то тайно и неутешно плачущей, подобно весеннему соловью[106], поющему в ночи свою жалобную песнь. Идя на голос этих причитаний, Кнемон направился к какой-то комнате и, приложив ухо к дверной скважине, прислушался. Женский голос причитал так:

— Я всезлосчастная[107], избежав руки разбойничьей и угрожавшего мне кровавого смертоубийства, полагала жить впредь вместе с возлюбленным; хотя бы на чужбине и в скитаниях, жизнь с ним была бы для меня величайшим наслаждением. Ничто не может быть для меня столь ужасным, что с ним не стало бы прекрасным. Ныне же всегда ненасытное, изначала доставшееся мне на долю божество, уделив мне частицу радости, снова меня обмануло. Я полагала, что избегла рабства, и вот я снова раба! Вот темница, и я под стражей. Раньше остров скрывал меня и мрак. Подобное этому совершается и теперь. Вернее сказать, еще горше мне, ибо тот, кто желал и мог меня утешить, теперь разлучен со мною. Разбойничий вертеп был для меня до вчерашнего дня убежищем. Жилище сокровенное, чем отличалась та яма от могилы? Но облегчал и это своим присутствием тот, кто мне дороже всего. Там он меня и живую оплакивал и по умершей — как он думал — слезы проливал и словно по убитой горевал. Лишена я теперь и этого. Нет уже более со мной соучастника моих несчастий, горе мое как общее бремя со мной разделявшего. Теперь я одна и одинока, пленница многослезная, брошенная на произвол злой судьбы; я терплю еще жизнь, лишь надеясь, что жив мой сладчайший. Но, душа моя, где же ты теперь? Какая судьба постигла тебя? Увы, не попал ли и ты в рабство, ты, чей свободный дух ничем не бывал порабощен, кроме любви? Только бы ты спасся и увидел когда-нибудь свою Тисбу! Ведь так ты меня назовешь, даже и против своей воли.

Услышав это, Кнемон уже был не в силах владеть собой и бросил подслушивать дальнейшее. При первых словах он предположил иное, но из сказанного под конец решил, что это действительно Тисба, и чуть было не рухнул у самых дверей. С трудом сдержавшись и боясь быть застигнутым, так как петухи пропели уже второй раз, он удалился, шатаясь. То ушибая себе ноги, то вдруг натыкаясь на стены и ударяясь головой о косяки дверей или об утварь, кое-где свешивавшуюся с потолка, он после долгих блужданий добрался до комнаты, где они помещались, и повалился на постель. Тело его охватила дрожь, зубы сильно стучали. Состояние его могло бы стать крайне опасным, если бы Каласирид, заметив это, не стал согревать его беспрестанно в своих объятиях и всячески подбадривать словесно. Когда же тот немного отдышался, Каласирид спросил, в чем дело.

— Погиб я, раз правда, что жива негоднейшая Тисба! — воскликнул Кнемон и снова упал замертво.

Каласирид опять принялся хлопотать, пытаясь привести его в чувство. Подшутило над Кнемоном какое-то божество, вообще привыкшее обращать в насмешку и забаву людские дела. Оно не позволяло ему беспечально вкусить счастья и к тому, чем вскоре ему предстояло насладиться, уже примешивало муки. Возможно, что таковы уж повадки божества, как видно и в этом случае, а возможно, что сама природа человеческая не способна воспринимать несмешанную, чистую радость. Так было и тогда: Кнемон избегал того, к чему должен был более всего стремиться, и самое радостное принимал за страшное. Не Тисба была та плачущая женщина, а Хариклея. Случилось же с нею вот что.

Когда Тиамида схватили живым и взяли в плен, остров был выжжен и покинут населявшими его разбойниками. Ранним утром Кнемон и Термутид, щитоносец Тиамида, переплыли озеро, чтобы разведать, что сделали враги с главарем разбойников. О том, что произошло с Кнемоном и Термутидом, уже было сказано.

Теаген и Хариклея одни остались в пещере, и чрезмерность обступивших их бедствий они сочли за величайшее благо. Тогда впервые оказались они наедине друг с другом, освободились ото всего, что могло бы мешать им, и беспрепятственно и всецело предались они объятиям и поцелуям. Позабыв обо всем, долго сидели они обнявшись и как бы слившись воедино, насыщаясь еще непорочной и девственной любовью, смешивая потоки своих горячих слез, сочетаясь лишь чистыми поцелуями, ведь Хариклея, когда замечала возбуждение Теагена и его мужественность, удерживала его напоминаниями о данной клятве. Он сдерживал себя без труда и легко повиновался благоразумию: уступая любви, он побеждал вожделение.

Когда же наконец они вспомнили о предстоящем, раздумья положили конец их ласкам, и Теаген первый повел такую речь:

— Не разлучаться друг с другом, Хариклея, и достигнуть самого для нас ценного, ради чего мы и выносили все, — вот наше желание, и да исполнят его эллинские боги. Непостоянно все человеческое и вечно меняется. Много мы выстрадали, но и на многое еще можно надеяться. Нам предстоит отправиться в селение Хеммис, как мы условились с Кнемоном, и неизвестно, какая участь нас там постигнет. Огромное и беспредельное, как кажется, расстояние остается нам еще до желанной страны. Так давай назначим какие-нибудь условные знаки, которыми мы будем давать друг другу знать то, о чем нельзя будет говорить и по которым, если придется расстаться, будем искать друг друга. Хорошим напутствием в скитаниях служит дружеский уговор, соблюдаемый, чтобы друг друга найти.

Одобрила эту мысль Хариклея, и они решили, если будут разлучены, делать надписи на храмах или на видных статуях, на гермах[108] и на камнях, стоящих на распутьях. Теаген должен был писать: «Пифиец», а Хариклея — «Пифийка», «отправились направо или налево, к такому-то городу, селению или народу», а также указывать день и час. Если же они встретятся, им достаточно будет лишь увидеть друг друга, так как никакое время не в состоянии вытравить из их душ любовные приметы. Все же Хариклея показала положенный некогда вместе с нею отцовский перстень, а Теаген — шрам на колене от охоты на кабана[109]. И словесные знаки назначили они себе; для нее — светильник, для него же — пальмовая ветвь[110].

После этого они снова обнялись и снова зарыдали, казалось, они творили возлияния слезами и в клятву превращали поцелуи.

Порешив на этом, они вышли из пещеры, не тронув ничего из всех лежавших там драгоценностей, так как считали оскверненным богатство, добытое грабежом. Но они стали собирать то, что сами привезли из Дельф и что разбойники у них отняли. Хариклея переоделась и в какую-то сумку спрятала свои ожерелья, венки и священную одежду, а чтобы скрыть эти вещи, прикрыла их разными предметами, не имеющими цены. Лук и колчан она поручила нести Теагену, приятнейшую для него ношу, вооружение, наиболее свойственное владычествующему над ним богу[111].

Уже они подходили к озеру и собирались сесть в челнок, как вдруг увидали вооруженное полчище, переправляющееся на остров.

Оцепенев от этого зрелища, долго стояли они в безмолвии, как бы подавленные судьбою, непрерывно наносящей им удары. В конце концов, когда приближавшиеся почти пристали к берегу, Хариклея решила, что ей с Теагеном надо спрятаться в пещере, чтобы хоть как-нибудь укрыться. Она бросилась бежать, но Теаген удержал ее, сказав:

— До каких пор будем мы убегать от всюду преследующего нас рока? Уступим судьбе и смело встретим то, что она несет. Так меньше выпадет нам напрасных скитаний, бродячей жизни и постоянных глумлений божества. Разве ты не видишь, что оно решило к нашим побегам добавить пиратов, а к страшным похождениям на море еще более тяжкие приключения на суше? Только что была битва, потом сразу разбойники. Еще совсем недавно оно нас сделало пленниками, и вслед за тем мы оказались покинутыми. Оно предоставило нам избавление и свободное бегство, и вдруг приводит тех, кто собирается нас убить. Опять война — так подшутило над нами божество, выведя нас словно на сцену и сделав из нашей жизни представление. Так почему же нам не оборвать это его трагическое произведение и не отдаться тем, кто хочет погубить нас? Лишь бы только, желая закончить представление чем-либо потрясающим, божество не заставило нас самих наложить на себя руки!

Не со всем сказанным согласилась Хариклея; она говорила, что Теаген справедливо винит судьбу, но не одобряла решения добровольно отдать себя в руки врагов, так как еще неизвестно, убьют ли они их, когда возьмут в плен; ведь не со столь благожелательным божеством приходится им сражаться, чтобы ожидать быстрого избавления от несчастья, возможно, что враги решат оставить им жизнь для рабства (а разве это не горше любого вида смерти?), — чтобы быть отданным пагубным варварам на позорное и несказанное поругание? «Всеми возможными способами мы должны попытаться избежать этого, почерпнув надежду на удачу из прежних испытаний, так как мы уже часто выходили даже из более невероятных положений».

— Пусть будет по-твоему, — сказал Теаген и последовал за нею, куда она влекла его. Однако не удалось им дойти до пещеры: они видели приближавшихся спереди, но от них остался скрытым тот отряд, что высадился сзади, в другом месте острова, так что они оказались в сетях со всех сторон. Пораженные, они остановились. Хариклея подбежала к Теагену, чтобы если придется ей умереть, погибнуть на его руках. Из нападавших некоторые обнажили оружие для удара. Когда же молодая чета взглянула на них и окинула светлым своим взором надвигавшихся, у тех смутился дух и опустились мечи. Даже варварские руки, по-видимому, робеют перед красавцами, и сладостным зрелищем укрощается даже и строптивый взор.

Схватив их, воины со всей поспешностью повели к начальнику, желая первыми доставить лучшее из добычи. И это оказалось единственным, что они могли раздобыть. Никто ничего больше не мог найти, хотя они весь остров исходили от края до края и, как бы сетями, оружием охватили его отовсюду. Но весь остров был опустошен огнем и происходившей здесь битвой, а пещера, одна лишь оставшаяся нетронутой, была им неизвестна.

И вот Теаген и Хариклея были приведены к военачальнику. Это был Митран, начальник стражи сатрапа Ороондата, управлявшего Египтом от имени великого царя. Как выяснилось, Митран, побужденный многими подарками со стороны Навсикла, прибыл на остров в поисках Тисбы. Когда же пленников подвели поближе, причем Теаген все время призывал богов-спасителей, Навсикл увидел их, и ему пришло на ум нечто достойное предприимчивого торговца. Он вскочил и, подбежав, громко воскликнул:

— Вот она, та Тисба, которую похитили у меня негодные разбойники. Но я вновь получаю ее от тебя, Митран, и от богов.

Схватив Хариклею, он сделал вид, будто чрезвычайно рад, и, тихонько обратившись к ней на эллинском языке, чтобы укрыться от присутствующих, велел ей, если она желает спастись, выдать себя за Тисбу. Уловка эта удалась, так как Хариклея, услышав эллинский язык, предположила, что этот человек может быть полезен, и стала действовать с ним заодно. И когда Митран спросил, как ее зовут, она назвала себя Тисбой.

Тогда Навсикл подбежал к Митрану, покрыл его голову поцелуями и, дивясь судьбе, начал превозносить варвара, уверяя, что тот и прежде всегда имел успех в военных действиях и что этот поход он тоже совершил удачно. Митран, польщенный похвалами и введенный в заблуждение именем Тисбы, поверил, что дело обстоит именно так. Он был поражен красотою девушки, так как и сквозь бедную одежду сияла она, как лунный свет сквозь облака. Легкий ум его был опутан тонкостью обмана. Упустив случай передумать, он сказал:

— Так бери же ее, если она твоя, и уведи с собою.

С этими словами он вручил ее Навсиклу. Но по взгляду Митрана, непрестанно обращенному на Хариклею, было видно, что против воли и лишь из-за того, что ему было ранее заплачено, уступает он девушку.

— Зато этот, кто бы ни был, — сказал Митран, указывая на Теагена, — будет нашей добычей и последует с нами под стражею, чтобы быть посланным в Вавилон. Он достоин того, чтобы прислуживать при царском столе.

После этих слов они переправились через озеро и разошлись в разные стороны. Навсикл, взяв с собою Хариклею, направился в Хеммис, Митран же двинулся по направлению к другим подвластным ему селениям и, не откладывая дела, тотчас же отослал к Ороондату, находившемуся в Мемфисе[112], Теагена вместе с письмом следующего содержания:

«Ороондату-сатрапу — Митран, начальник стражи. Юношу-эллина, слишком прекрасного, чтобы ему оставаться в моей власти, и достойного предстать пред очи божественного, величайшего царя и служить одному лишь ему, взятого в плен, я отослал к тебе, уступая тебе честь преподнести нашему общему владыке столь великий и чудесный подарок, — такого украшения царский двор никогда ранее не видывал и впредь не увидит»…

Вот что послал Митран. Но не успел еще показаться день, как уже Каласирид вместе с Кнемоном отправились к Навсиклу, чтобы услышать то, чего они еще не успели разузнать. На вопрос, как его дела, Навсикл рассказал все: как он прибыл на остров и застал его опустошенным, как сначала никого не встретил; как потом он хитрым образом провел Митрана, захватив себе какую-то появившуюся девушку, под видом Тисбы, и что он сделал лучше, взяв эту, чем если бы нашел ту. Разница между ними немалая, все равно как между человеком и богом. Нет ничего превосходящего ее красотою, и нельзя описать ее словами, но можно в этом убедиться, если она сама появится.

Услышав это, они сразу стали подозревать истину и попросили его приказать девушке поскорее явиться. Ведь узнали они несказанную красоту Хариклеи. Ее привели, но она потупила взор и лицо закрывала до бровей. Навсикл велел ей откинуть страх, она слегка подняла глаза и неожиданно сама увидела присутствующих и была ими узнана. Тотчас же всех охватила скорбь, и как бы по одному условному знаку или от одного и того же удара они зарыдали. Слышно было все время только: «Отец!» — «Дочь моя!» и «Воистину, Хариклея, а не Тисба!»

Навсикл онемел, видя, как Каласирид плакал, обнимая Хариклею. Он не знал, как понять эту сцену узнавания, происходящую словно в театре, пока наконец Каласирид не начал целовать его и не рассеял его подозрения, сказав:

— О, наилучший из людей, да ниспошлют тебе за это боги в избытке все, чего ты пожелаешь! Ты стал спасителем моей дочери, которой мне уже больше неоткуда было ждать. Ты дал мне увидеть сладчайшее для меня зрелище. Но, Хариклея, дочь моя, где ты оставила Теагена?

Услышав этот вопрос, Хариклея снова зарыдала и немного спустя сказала:

— Пленником его увел тот самый человек, кто бы он ни был, который и меня отдал вот этому.

Тогда Каласирид попросил Навсикла сообщить им, что он знает о Теагене: кто им теперь владеет и куда его повели, взявши в плен. Навсикл рассказал все, поняв, что дело идет о тех самых молодых людях, о которых часто говорил с ним старик, когда он встретил его, бродившего в поисках оплакиваемой им четы, и прибавил, что напрасны для них эти сведения, так как они люди бедные, а было бы удивительно, если бы Митран отпустил юношу, даже получив большое вознаграждение.

— У нас есть средства, — тайком сказала Хариклея Каласириду. — Предлагай цену, какую хочешь. Я спасла ожерелье, которое ты знаешь, и ношу его при себе.

Ободренный этими словами, но боясь, чтобы Навсикл не догадался, в чем дело, и не заметил того, что было у Хариклеи, Каласирид сказал:

— Дорогой Навсикл, не может быть, чтобы мудрец в чем-нибудь нуждался. Богатство его зависит от его воли, он получает от вышних столько, сколько, по его взглядам, подобает просить. Поэтому скажи только, где находится тот, кто завладел Теагеном. Не оставят нас боги, и нам хватит всего, чего бы мы ни пожелали, чтобы насытить персидскую жадность.

Усмехнулся на это Навсикл и ответил:

— Тогда только ты убедишь меня, будто можешь какой-то уловкой или чудом вдруг разбогатеть, если сначала уплатишь ты выкуп мне вот за нее. Ты же знаешь, что купец, как и перс, одинаково любят деньги.

— Знаю, — сказал Каласирид, — ты получишь свое. Почему бы нет? Человеколюбие тебе ничуть не чуждо: предупреждая наши просьбы, ты по собственному почину соглашаешься вернуть мне мою дочь. Но сперва мне следует совершить молитвы.

— Сделай одолжение, — заметил Навсикл. — Тем более что и я собираюсь принести благодарственные жертвы богам. Присутствуй при них как священнослужитель, помолись богам и попроси, чтобы мне разбогатеть, а у тебя ведь богатства всегда под рукой[113].

— Не шути и не будь неверующим, — сказал ему Каласирид, — пойди и приготовь все для жертвоприношения. Мы явимся, когда все уже будет готово.

Так они и поступили, а вскоре явился посланный от Навсикла и позвал их поспешить к жертвоприношению. Заранее условившись, что им надлежит делать, они охотно отправились туда. Мужчины пошли с Навсиклом и всею толпою приглашенных, так как жертвоприношение было устроено всенародно. Хариклея — с дочерью Навсикла и с другими женщинами, которые долгими уговорами и мольбами едва убедили ее пойти с ними, и вряд ли она согласилась бы, если бы не решила, под предлогом жертвоприношения, воспользоваться случаем вознести молитвы за Теагена.

Итак, они направились к храму Гермеса — ему приносил жертву Навсикл, почитая его более прочих богов как покровителя рынков и торговли. Чуть только было совершено жертвоприношение, Каласирид быстрым взором окинул внутренности, и по лицу его было видно, какое будущее открылось ему: разнообразные случайности, приятные и горестные. Тогда возложил он руки на алтарь и, что-то бормоча, извлек якобы из огня то, что заранее принес с собою.

— Вот, Навсикл, — сказал он, — боги через нас посылают тебе выкуп за Хариклею.

И с этими словами он вручил ему один из царских перстней, поразительную и божественно прекрасную вещь. Ободок был из янтаря со вставленным в него эфиопским аметистом, величиной с девичий глаз, красотою во много раз превосходящий аметисты Иберии и Британии[114]. Эти последние слабо отливают красным цветом, похожи на розу, выпустившую из чашечки лепестки и впервые краснеющую от солнечных лучей. Аметист же эфиопский ясно сверкает из глубины, словно некая весенняя пора. Если поворачивать его в руках, он испускает золотые лучи, и не ослепляют они взора остротою, но блеском своим его ласкают. И присущая ему сила в нем полнее, чем у западных камней; поэтому не напрасно носит он свое название, но поистине является для того, кто им владеет, аметистом, так как сохраняет его трезвым на пирах[115]. Таковы все аметисты из Индии и Эфиопии. Тот же, который Каласирид поднес Навсиклу, имел перед ними еще одно преимущество; на нем была вырезана картинка, изображающая живые существа. А было на рисунке вот что: мальчик пас овец. Чтобы лучше видеть их, мальчик встал на невысокую скалу и погонял стадо по пастбищу игрою на свирели.

Овцы, казалось, слушались его и паслись, покорные звукам свирели. Можно было бы сказать, что покрыты они золотою шерстью, и это происходило не благодаря искусству: присущий аметисту красный цвет сверкал на их спинах. Были также изображены нежные прыжки ягнят. Одни толпою взбирались на скалу, иные задорно кружились вокруг пастуха, превращая крутые склоны в ярусы пастушеского театра. Другие, оживленные блеском аметиста, будто солнцем, резвясь, царапали скалу концами копыт. Более взрослые и более смелые, казалось, хотели выскочить за пределы круга, но искусство удерживало их, опоясав овец и скалу золотою оправою, как бы загоном. И была это по правде скала, а не подражание, так как художник очертил часть камня в высоких местах и показал в действительности то, что желал изобразить, считая излишним воспроизводить камень в камне. Таков был перстень.

Навсикл был одновременно и удивлен неожиданностью подарка, и еще более обрадован его ценностью: он считал камень равным всему своему состоянию.

— Я пошутил, — сказал он, — дорогой Каласирид, и вовсе не это я подразумевал, прося у тебя награды. Я собирался без выкупа отдать тебе дочь, но так как «славны бессмертных дары, — как говорите вы, — и от них отрекаться не должно»[116], то я принимаю этот камень, ниспосланный богом. Я убежден, что как всегда, так и теперь эта находка послана мне Гермесом, прекраснейшим и благодетельнейшим из богов, который действительно через огонь ниспослал тебе этот дар. Можно видеть, как перстень весь светится пламенем. Да и вообще я считаю прекраснейшей прибылью ту, что не причиняет ущерба дающему, но обогащает получающего.

Окончив так свои слова, Навсикл вместе со всеми остальными обратился к пиршеству, предназначив отдельно для женщин внутреннее помещение святилища, а мужчин расположив в преддверии храма.

Они наконец досыта насладились яствами, и блюда уступили место чашам; тогда мужчины воспели походные песни в честь Диониса и совершили ему возлияние, а женщины — Деметре, сочетав с пляскою благодарственное песнопение. Хариклея же, отделившись от них, была занята своим делом. Она молилась о спасении и сохранении для нее Теагена.

Когда пир был в самом разгаре и каждый развлекался по-своему, Навсикл, подняв кубок с чистою водою, сказал:

— Дорогой Каласирид, за тебя пью я из источника, как это тебе любо, чистых Нимф, непричастных Дионису, и поистине еще девственных[117]. Если же ты в ответ наполнишь кубок своею речью, которой мы так жаждем, ты угостишь нас прекраснейшим напитком. Слышишь, как женщины песнями и плясками справляют пирушку, для нас же твои скитания, стоит тебе только захотеть, будут прекраснейшим сопровождением пиршества, приятнее всякой пляски и флейты. Сам знаешь, как часто откладывал ты свое повествование, погруженный в заботы, но ведь не представится для рассказа более подходящего случая, чем теперь, когда из твоих детей дочь уже спасена — вот она перед твоими глазами, — а сына ты, с помощью богов, вскоре увидишь, в особенности если не будешь огорчать меня, опять откладывая свой рассказ.

— Да сбудутся для тебя всякие блага, Навсикл, — прервал его Кнемон. — Звучали на твоем пиршестве разные музыкальные инструменты, но теперь ты пренебрегаешь ими, предоставив их людям попроще, и готов слушать повесть поистине таинственную и приносящую наслаждение по самой своей сути божественное. Мне кажется, ты наилучшим образом постиг божество, соединив Гермеса с Дионисом и к питью прибавив сладость слов. Я вообще дивился великолепию твоего жертвоприношения, но невозможно более угодить Гермесу, чем украсив его пир речами, что всего более свойственно этому богу[118].

Каласирид согласился — отчасти в угождение Кнемону, отчасти желая и на будущее расположить к себе Навсикла, и рассказал все, сокращая и давая лишь в общих чертах то, о чем он раньше уже говорил Кнемону; а что не считал нужным сообщить Навсиклу, он нарочно обходил молчанием. То, о чем он еще не повествовал и что примыкало к рассказанному, он начал вот откуда:

— Когда они взошли на финикийский корабль, бежав из Дельф, сначала все шло по желанию: умеренный ветер дул с кормы. Когда же прибыли к Калидонийскому проливу, их сильно покачало, потому что это море по своей природе всегда неспокойно.

Кнемон попросил Каласирида ничего не пропускать и, если тот может, объяснить причину, почему так бурно море в этом месте.

— Ионийское море, — сказал Каласирид, — суживает здесь свою ширь и словно через некое устье вливается в Крисейский залив, и, спеша соединиться с Эгейским морем, оно в своем стремлении вперед задерживается Пелопоннесским Истмом[119]. Море, очевидно, промыслом вышних отгорожено выдвинутым перешейком, чтобы не затопило оно противолежащего берега. Понятно, что из-за этого образуется обратное течение, сильнее стесненное в проходе, чем в остальном заливе: набегающие волны все время сталкиваются с текущими назад, вода приходит в движение, волны вздымаются, и от их ударов друг о друга возникает водоворот.

Шумное одобрение присутствующих свидетельствовало, что Каласирид правильно объяснил причину.

— Мы, — продолжал он, — прошли пролив. Острые острова скрылись из виду, и мы начали уже различать Закинфскую вершину, явившуюся нашему взору как неясное облачко. Тут кормчий велел подобрать паруса. На наш вопрос, почему он замедляет бег корабля, идущего попутным ветром, он отвечал так: «Если мы пойдем на всех парусах, то прибудем к острову ко времени первой стражи, а между тем опасно в темноте причаливать в местах, изобилующих мелями и подводными камнями. Поэтому лучше провести ночь на море и умеренно пользоваться ветром с таким расчетом, чтобы лишь к утру достигнуть суши».

Как говорил кормчий, так и вышло, дорогой Навсикл: с восходом солнца мы бросили якорь.

Население острова, живущее около гавани, расположенной неподалеку от города, сбежалось посмотреть на нас, как на необычайное зрелище, дивясь, видимо, легкости и величине корабля прекрасной постройки. Все говорили, что узнают в нем искусную работу финикиян. Но еще больше удивлялись невероятному счастью, благодаря которому мы совершили спокойное и благоприятное плавание в зимнюю пору после захода Плеяд[120].

Еще только закреплялись причалы, как наши спутники почти все покинули корабль и поспешили в город Закинф по торговым делам. Я же, случайно узнав от кормчего, что они намереваются зимовать на острове, пошел вдоль берега в поисках какого-либо пристанища: корабль я считал неподходящим жилищем из-за сутолоки моряков, а город небезопасным для наших юных беглецов. Пройдя немного, я вдруг вижу старого рыбака, сидящего перед дверьми своего дома и занятого починкой петель разорванной сети. Подойдя к нему, я сказал:

— Здравствуй, почтеннейший, и скажи-ка мне, где можно было бы приютиться?

Он отвечал:

— У ближайшего мыса на скалистом утесе вчера застряла и разорвалась.

А я ему на это:

— Этого мне вовсе не надо знать, но ты поступил бы хорошо и человеколюбиво, если бы или сам принял нас, или указал кого-нибудь другого.

Он на это ответил:

— Нет, не сам. Ведь я и не выезжал с ними в море. Да и никогда не ошибется так Тиррен, хотя его и гнетет старость. Это оплошность ребят: они по незнанию подводных камней поставили сети там, где не следует.

Наконец, поняв, что он глуховат, я закричал ему более громким голосом.

— Желаю тебе доброго здоровья, — сказал я, — укажи-ка нам какое-нибудь пристанище, ведь мы чужеземцы.

— Ты также будь здоров, — ответил он, — и оставайся, если хочешь, у нас, если ты случайно не из тех, кому подавай дом со многими покоями и кто везет с собой толпу челяди.

Я сказал ему, что со мною двое детей, а сам я — третий.

— Ладно, — воскликнул он, — это как раз подходит: нас тоже только одним больше. Со мною живут только двое детей, старшие переженились, имеют собственные семьи. А четвертая — это кормилица детей, потому что мать их недавно умерла. Так что, почтеннейший, не сомневайся, мы примем тебя охотно, ведь даже по первой встрече видно, что ты из благородных.

Я так и поступил, и когда, спустя немного я появился С Теагеном и Хариклеей, Тиррен радостно меня принял и отвел нам ту часть дома, что была потеплее.

Сперва мы очень приятно коротали зимние дни, проводя время всегда вместе и разделяясь, лишь когда пора было идти на покой: Хариклея спала с кормилицей, отдельно от них — я и Теаген, а Тиррен со своими детьми в другой комнате. Стол был у нас общий, причем Тиррен угощал молодежь щедрыми дарами моря, а мы поставляли все остальное. Иногда он рыбачил один, иногда же для развлечения и мы принимали участие в ловле, которую он разнообразил соответственно времени. Он так удачно бросал сети и имел такой богатый улов, что многие принимали его опытность в своем деле за благоволение судьбы.

Однако кому не везет, то, как говорится, не везет уже во всем. Даже и в уединении красота Хариклеи была ей в тягость. Тот тирский купец, победитель на Пифийских играх, с которым мы вместе прибыли, стал приходить ко мне и, отводя меня в сторону, часто донимал меня докучными просьбами, чтобы я, как отец, выдал Хариклею за него замуж. Он очень превозносил себя, то описывая свой знатный род, то перечисляя наличное богатство, говоря, что корабль принадлежит ему одному, что он владелец большей части находящегося там груза, состоящего из золота, драгоценных камней и шелковых одежд. Как немалую заслугу, увеличивающую его славу, он называл и победу на Пифийских играх, и вдобавок еще многое другое. Когда же я ему указал на свою бедность в настоящее время и на то, что я решил ни за что не выдавать своей дочери за человека, обитающего в чужой земле и принадлежащего к народу, столь отдаленному от Египта, он сказал:

— Брось, отец. Эту девушку я буду считать приданым во много талантов и подлинным богатством. Народ свой и родину я переменю на вашу, и хоть я и собирался в Карфаген, но согласен отправиться с вами, куда вы захотите.

Видя, что финикиец не отстает, но до крайности горячится, настаивая на своем, и не дает мне ни одного дня, чтобы оттянуть это дело, я счел нужным пока что обнадеживать его обещаниями, чтобы не подвергнуться на острове какому-нибудь насилию, и обещал ему сделать все, прибыв в Египет. Когда я таким образом хоть отчасти справился с этим затруднением, божество, по пословице, за одной волной уже посылало другую.

Несколько дней спустя Тиррен, отведя меня в сторону по изгибу морского берега, сказал:

— Каласирид, клянусь тебе Посейдоном, владыкою морей, и другими богами пучины, я смотрю на тебя как на своего брата, а на детей твоих как на своих собственных. Я пришел сообщить тебе о надвигающемся ужасном деле, умолчать о нем я считаю себя не вправе, раз у нас с тобой общий очаг: во всяком случае, ты должен это знать. Финикийский корабль подстерегает шайка морских разбойников, расположившихся на склоне этого мыса; сменяющиеся караулы стерегут выход корабля. Так смотри же, берегись, обдумай, что тебе делать, так как из-за тебя или, вернее, из-за твоей дочери задумано это жестокое, впрочем для них обычное, дело.

Я ответил ему:

— Да вознаградят тебя боги за это по достоинству, но откуда, Тиррен, ты узнал об их мысли?

— По своему ремеслу, — отвечал он, — я знаком с этими людьми: я доставляю им рыбу, и они платят лучше, чем кто другой. Вчера, когда я возился со своими вершами около скалы, повстречался мне главарь разбойников и спросил:

— Не слыхал ли ты, когда финикийцы собираются сняться с якоря?

Я понял, что он спрашивает неспроста, и сказал:

— Точно я не могу сказать тебе это, Трахин, но думаю, что они отправятся с наступлением весны.

— А девушка, — спросил он, — которая живет у тебя, тоже поедет с ними?

— Неизвестно, — сказал я, — но отчего ты так расспрашиваешь?

— Потому что, — сказал он, — я до неистовства влюбился в нее, увидев всего один раз. Не помню, чтобы я когда-либо встречал подобную красоту, хотя мне попадалось много недурных собою пленниц.

Поведя разговор так, чтобы он открыл мне все свои намерения, я сказал:

— Но зачем тебе надо связываться с финикийцами? Ведь ты можешь и без пролития крови, и не на море похитить ее из моего дома?

— И у разбойников, — отвечал он, — есть своя совесть и человеколюбие по отношению к знакомым. Я щажу тебя, чтобы ты не имел хлопот, если недосчитаются твоих постояльцев. Я хочу зараз достичь двух величайших целей: овладеть богатством корабля и вступить в брак с девушкой. Если же я поведу дело на суше, мне придется отказаться от одной из этих целей. Да, впрочем, это и небезопасно, так как, если что-либо подобное случится вблизи от города, тотчас все будет замечено, и начнется погоня.

Вполне одобрив его соображения, я расстался с ним и вот сообщаю тебе о подготовляемом этими злодеями нападении. Умоляю тебя хорошенько поразмыслить, чтобы спасти и себя самого, и своих близких.

Я ушел, удрученный этим известием. Мысленно перебирал я всевозможные решения, как вдруг мне опять повстречался финикийский купец и разговорами все о том же подал мне удачную мысль. Скрыв, по своему усмотрению, кое-что из рассказа Тиррена, я открыл ему только то, будто кто-то из местных жителей, равняться с которым ему не под силу, замышляет похитить девушку.

— Мне больше хотелось бы выдать ее замуж за тебя, — сказал я, — так как с тобою я раньше познакомился, а также ради твоего состояния, но главное — из-за того, что ты сам первый согласился жить в нашей стране, если женишься. Поэтому, если вообще тебе это по сердцу, нужно нам поспешить уехать отсюда, прежде чем придется подвергнуться чему-либо против нашей воли.

Он чрезвычайно обрадовался, услыхав это, и сказал:

— Отлично, отец!

При этом он подошел, поцеловал меня в голову и спросил, когда бы я хотел отправиться в путь; правда, это время года неподходящее для плавания, но все же можно отправиться на стоянку в другую гавань и там, избавившись от угрозы нападения, дожидаться ясной весенней поры.

— Итак, — сказал я, — если мое предложение может иметь силу, я желал бы отплыть сегодня, в ночь.

— Будет исполнено, — сказал он и удалился.

Придя домой, я ни слова не сказал Тиррену, а детей предупредил, что поздно вечером придется снова перейти на корабль. Они удивились такой неожиданности и стали спрашивать о причине, но я отложил объяснение, говоря им: теперь надо поступить так для нашей же пользы.

После недолгого ужина мы легли спать. Во сне явился мне некий старец, вообще-то дряхлый, но его бедра под надетым запоном[121] обнаруживали остаток юношеской мощи. Голова его была прикрыта шлемом, он выглядел сообразительным и изворотливым[122]. Он волочил одну ногу, прихрамывая, словно раненый. Подойдя ко мне, он сказал, как-то презрительно улыбаясь:

— Чудной ты человек. Ты один не почтил меня, хотя бы только единым словом. В то время как все проплывающие мимо Кефаллении[123] посещают мой дом и прилагают старание узнать мою славу, ты настолько пренебрег мною, что даже попросту не приветствовал меня, хотя и жил по соседству. Так вот за это ты вскоре подвергнешься заслуженному наказанию и испытаешь подобное тому, что я претерпел, ты встретишь врагов на море и на суше. Девушке же, которую ты везешь с собою, поклонись от моей супруги. Она одобряет, что та выше всего почитает целомудрие, приветствует ее и предвещает ей благополучный исход.

Я вскочил, дрожа от этого виденья. На вопрос Теагена, что со мною, я ответил:

— Мы чуть не опоздали к отъезду, и спросонья я испугался при этой мысли. Вставай-ка и собирай вещи, а я пойду за Хариклеей.

Девушка появилась по моему зову. Тиррен, заметив это, тоже встал и начал спрашивать, что тут творится. На это я ему ответил:

— Тут творится то, что ты сам посоветовал: мы пытаемся избегнуть преследующих нас. Да сохранят тебя боги: ты был для нас наилучшим из людей. Но сделай нам еще одно последнее одолжение: поезжай в Итаку и принеси за нас жертвы Одиссею, попроси его смягчить свой гнев, которым он воспылал против нас из-за того, что мы пренебрегали им, как он это сообщил, явившись мне нынче ночью.

Тиррен обещал исполнить и проводил нас до корабля, проливая много слез, и молил бога, чтобы плавание наше было благополучным, согласно нашему желанию.

Но зачем надоедать подробностями? Как только зажглась светоносная звезда[124], мы пустились в путь, хотя корабельщики сперва долго противились. Наконец тирский купец уговорил их, сказав, что он желает избежать налета разбойников, о котором его предупредили. Он и не знал, что его выдумка была правдой.

Уносимые сильным ветром, мы пережили непреодолимую бурю, неописуемую качку, чуть не погибли, наконец пристали к какому-то мысу на Крите, потеряв одно из кормовых весел и переломав большую часть рей. Было решено провести несколько дней на острове, чтобы починить корабль, а также чтобы самим передохнуть. Все это было выполнено: последовало распоряжение снова пуститься в путь в первый же день, когда засветит луна, после ее соединения с солнцем.

И вот мы уже в открытом море, весенние зефиры откликаются нам, и мы несемся ночью и днем по направлению к Ливийской земле, направляемые кормчим. Он говорил, что при столь благоприятном ветре возможно и напрямик пересечь море, но он спешит достигнуть какой-нибудь суши и гавани, так как ему кажется, что показалось с кормы судно пиратское.

— С тех пор как мы покинули Критский мыс, оно преследует нас по пятам и неуклонно следует по нашему пути, как будто стремится туда же, куда и мы. И я заметил, что оно часто изменяло свое направление вслед за нами, чуть только я нарочно отклонял корабль от прямого пути.

При этих словах некоторые испугались и советовали приготовиться к защите, другие же не обращали внимания, говоря, что на морях существует обыкновение мелким судам следовать за крупными, которые ведут более опытные кормчие.

Пока состязались между собой в этом споре, наступило время дня, когда земледелец выпрягает быка из плуга. Ветер, до той поры очень сильный, стал ослабевать и, понемногу затихая, слабо и бездейственно ударял в паруса, более сотрясая полотно, нежели надувая его, и наконец совершенно затих, словно он закатывался вместе с солнцем или, вернее сказать, помогал преследователям: ведь их судно, пока мы плыли полным ветром, естественно, далеко отставало от нашего корабля, своими большими парусами забиравшего больше ветра. Когда же безветрие сгладило море и пришлось пустить в ход весла, преследователи догоняли нас скорее, чем это можно было предполагать. Кажется, все их корабельщики принялись грести, подвигая вперед легкое и более послушное веслам судно.

Когда они были уже близко, кто-то, ехавший из Закинфа, воскликнул:

— Так оно и есть, друзья, мы погибли! Это шайка пиратов. Я узнаю судно Трахина.

Содрогнулся при этом известии наш корабль и во время штиля исполнился волнения, потрясаемый шумом, воплями и беготней. Одни прятались внутри корабля, другие на палубе увещевали друг друга обороняться, третьи хотели вскочить в спасательную лодку и обратиться в бегство, пока наконец война не застала всех их, не желавших биться, колеблющихся или вооружившихся чем попало для защиты. Я же и Хариклея обняли Теагена и еле могли удержать его: он весь кипел и, вне себя, рвался в бой. Хариклею побуждало к этому желание не быть разлученной с Теагеном даже смертью. Она говорила, что хочет разделить его участь, погибнуть от того же меча и того же удара. Я, зная, что нападавший был Трахин, сообразил, что в будущем можно рассчитывать и на кое-что благоприятное. Так оно и произошло. Приблизившись наперерез, разбойники пытались по возможности без кровопролития овладеть нашим кораблем и пока что не нападали. Описывая круги вокруг корабля и этим не позволяя ему куда-либо двинуться, они как бы держали его в осаде и добивались сдачи.

— Несчастные, — кричали они нам, — что вы безумствуете, подымаете руки против необоримой, превосходящей вас силы и идете на верную смерть? Пока мы еще человеколюбивы к вам, мы разрешаем вам войти в лодку и искать спасения, где вы хотите.

Вот что они предлагали. Находящиеся же на корабле, пока битва была безопасной и шла бескровная война, держались храбро и заявляли, что не уступят.

Когда же самый смелый из разбойников вспрыгнул на корабль и, поражая мечом попадающихся ему навстречу, на своем примере показал, что убийство и смерть решают сражение, все остальные разбойники тоже стали прыгать на корабль. Тогда финикийцы одумались и, упав ниц, стали просить о пощаде, обещая выполнить все, что им прикажут. Хотя пираты уже начали резню — вид крови служит ведь закалкой для воинственных наклонностей, — однако по приказанию Трахина, против всякого ожидания, пощадили павших ниц. Наступило перемирие без договоренности: под именем якобы мира продолжалась самая суровая война, так как условия были назначены еще более тяжкие, чем само сражение. Было приказано в одной лишь худой одежде покинуть корабль, и смерть была назначена ослушникам. Но людям жизнь, видно, дороже всего[125]. Так было и теперь: финикийцы, лишившись имущества, бывшего на корабле, словно и не понесли утраты, но считали себя в прибыли; каждый спешил опередить другого и первым войти в лодку — все наперерыв старались обезопасить себя.

Когда же и мы, послушные приказанию, подошли, Трахин задержал Хариклею.

— Ничуть не против тебя, милая, — сказал он, — эта война, а из-за тебя она возникла. Уж давно, с тех пор как вы покинули Закинф, я следую за тобой, из-за тебя пустился я в море и подверг себя такой опасности. Поэтому не бойся, знай, что ты вместе со мной будешь госпожой надо всем этим.

Так сказал ей Трахин. Она же, хитрая по природе и к тому же умея пользоваться случаем, да и следуя моим наставлениям, подавила выражение печали в своем взоре, вызванное всем окружающим, и принудила себя выглядеть привлекательной.

— Благодарение богам, — сказала Хариклея, — они внушили тебе человеколюбие по отношению к нам. Если же ты хочешь, чтобы я была у тебя в самом деле спокойной и такой оставалась, окажи мне первый знак твоего расположения: спаси вот этого брата моего и отца и не вели им покидать корабля. Я не в силах жить в разлуке с ними.

С этими словами она припала к его коленам и долго обнимала их, умоляя о пощаде. Трахин, наслаждаясь этими объятиями, нарочно оттягивал обещание. Растроганный слезами и совершенно покоренный ее взором, он поднял девушку и сказал:

— Брата я дарю тебе, и даже очень охотно. Я вижу, что юноша исполнен храбрости и способен разделять с нами наш образ жизни. А старик этот, хотя и будет нам, конечно, в тягость, пусть уж остается ради тебя одной.

Между тем как все это говорилось и совершалось, солнце совсем склонилось к закату, распространяя промежуточный между днем и ночью сумрак. Море вдруг забушевало: возможно, время суток вызвало такую перемену, а возможно, это произошло по воле какого-то рока. Послышался глухой рокот нисходящей бури, и следом, с той же стороны, нагрянул порывистый резкий ветер, наполнив нежданным смятением разбойников, — ведь они были застигнуты бурей не на их собственном судне, а на нашем корабле при разграблении груза и совершенно не знали, как справиться с таким большим судном. Всякая часть мореходного дела наудачу исполнялась первым попавшимся, каждый смело брался, не имея никакого навыка, то за одно, то за другое. Кто беспорядочно подбирал паруса, кто неумело возился со снастями. Одному, несмотря на его неопытность, поручалась работа на носу корабля, другому на корме и по бортам.

Так-то мы были ввергнуты в крайнюю опасность не силою бури — не так уж сильно нас кидало, — но беспомощностью кормчего; он еще кое-как держался, пока мерцал отблеск дневного света, но совершенно сдал, когда победил мрак. Волны уже начали захлестывать наш корабль, и немногого недоставало, чтобы он пошел ко дну. Некоторые из разбойников собрались было перейти на свое собственное судно, но потом отказались от этого из-за волнения, да и Трахин не советовал, убеждая их, что они могут добыть себе тысячи судов еще получше, если спасут корабль с его богатствами. В конце концов Трахин перерубил канат, которым суденышко было привязано к кораблю, объясняя им, что они волочат за собою еще вторую бурю, и указывая, что следует подумать и о будущей безопасности. Ведь если они прибудут куда-нибудь с двумя кораблями, это покажется подозрительным: у них, во всяком случае, потребуют отчета о мореходах с другого корабля.

Его доводы показались пиратам убедительными; оба снискали их одобрение потому, что один из доводов сейчас же оправдал себя: мы почувствовали небольшое облегчение, чуть только избавились от суденышка. Но мы не вовсе освободились от прочих ужасов, и пока волна громоздилась на волну, корабль потерял многие из своих частей, а мы испытали все виды опасности, еле-еле выдержав эту ночь. На следующий день, под вечер, пристали мы к какому-то берегу у Гераклова устья Нила и, злосчастные, против воли ступили на Египетскую землю.

Пираты радовались, но мы были удручены и сильно негодовали на море за наше спасение, так как море отказало нам в непостыдной смерти, предало нас суше и ожиданию, еще более страшным, чем оно само, и покинуло на произвол разбойников, беззаконных, как мы вскоре и убедились. Не успели эти нечестивцы выйти на землю, как под предлогом, что желают принести благодарственные жертвы Посейдону, они стали выносить из корабля тирское вино и все прочее и послали людей в окрестные селения для закупки скота, снабдив их в изобилии деньгами и наказав соглашаться на любую цену, какую ни запросят.

Посланцы скоро вернулись, пригнав целое стадо овец и свиней, оставшиеся на месте приняли их, развели костер, начали снимать шкуры с жертвенных животных и приготовлять пиршество.

Трахин, отведя меня в сторону, чтобы другие не могли слышать, сказал:

— Отец, я выбрал себе в жены твою дочь и, как ты видишь, собираюсь сегодня справить свадьбу, соединив с жертвоприношением богам это сладчайшее празднество. Так вот, чтобы ты заранее знал и не был мрачным на пиру, а также чтобы дочь твоя, узнав об этом от тебя, радостно приняла то, что ей предстоит, я и решил сообщить тебе наперед о моих намерениях. Я вовсе не хочу подтверждения с твоей стороны, я обладаю властью, которая служит порукой, что мое желание будет выполнено, но все же ради счастливых предзнаменований и ради приличия пусть невеста от своего родителя узнает о браке и с большею покорностью приготовится к нему.

Я одобрил сказанное им и сделал вид, будто радуюсь и воздаю величайшее благодарение богам за то, что мою дочь они дали в супруги ее повелителю.

Я удалился на некоторое время и, поразмыслив о том, что надлежит делать, вернулся к Трахину и стал просить его отпраздновать это событие еще более торжественным образом: пусть он отведет для девушки корабль в качестве брачного чертога, пусть запретит всем входить туда и мешать ей, чтобы без помехи можно было позаботиться о свадебном наряде и прочем убранстве: ведь будет в высшей степени странно, если та, которая гордится благородным происхождением и богатством, а главное, собирается стать супругой Трахина, не явится, убранная чем только возможно, если уж время и место мешают нам более блестяще справить брачные обряды.

Лицо Трахина при этом расплылось от радости, он обещал все исполнить. Тотчас же отрядил он людей, приказал доставить все, что было нужно, а затем уже не приближаться к кораблю. Те стали исполнять приказание и начали выносить столы, чаши, ковры и занавеси работы сидонских и тирских мастеров[126] — в изобилии все, что требуется для пиршества, без разбора, взваливая на плечи груз богатств, собранных упорным трудом и бережливостью, а теперь отданных судьбою на поругание пропащим пропойцам.

Я, взяв с собою Теагена и придя к Хариклее, застал ее в слезах.

— Дочь моя, — сказал я, — плакать для тебя обычное дело, это уж как всегда. О чем же ты горюешь: о прошлом ли или о чем-нибудь новом?

Она ответила:

— Меня печалит все, но более всего ожидающая меня участь и враждебное благоволение ко мне Трахина, которому, как кажется, благоприятствует случай. Неожиданная удача часто ведет к наглым поступкам. Но Трахин с его ненасытной любовью еще заплачет: он вычеркнет меня из числа живущих, так как я предпочту смерть. Мысль о тебе и о Теагене, если перед кончиной я буду разлучена с вами, вызвала у меня слезы.

— Ты угадала правду, — сказал я. — Трахин обращает пиршественное жертвоприношение в свадьбу с тобой. Мне, как отцу, он сообщил о своем намерении, впрочем, из разговоров с Тирреном в Закинфе я уже давно знал о его неистовом влечении к тебе. Но я скрывал это от вас, чтобы вы не мучили себя мыслями о предстоящих бедствиях, пока была надежда избежать преследования. Но так как, дети мои, этому противодействовало божество и мы теперь вступили в самую середину ужасов[127], давайте предпримем нечто благородное и решительное. В разгар опасностей пойдем им навстречу, чтобы свободно и благородно их преодолеть или беспорочно и мужественно умереть.

Теаген и Хариклея согласились исполнить то, что я им прикажу. Я научил, что следует делать, и оставил их, когда они приступили к приготовлению. Придя к разбойнику, занимавшему второе место после Трахина — звали его, кажется, Пелор[128], — я сказал, что хочу сообщить ему нечто для него чрезвычайно важное. Он охотно согласился выслушать и повел меня в такое место, где нас не могли бы услышать.

— Сын мой, — сказал я, — выслушай меня вкратце. Недостаток времени не позволяет мне много распространяться. Моя дочь влюблена в тебя. Это не диво: она не устояла перед таким молодцом. Но она подозревает, что предводитель разбойников подготовляет этот пир словно для брачного торжества. Что дело клонится к этому, он дал понять еще и тем, что приказал ей нарядиться потщательнее. Так смотри же сам, как тебе воспрепятствовать этому. Захвати лучше девушку себе; она сказала, что скорее умрет, чем станет женою Трахина.

На это Пелор ответил:

— Будь спокоен, уже давно увлечен я этой девушкой и все желал найти какой-нибудь способ, так что или Трахин по доброй воле уступит мне невесту в виде награды, которую я заслужил, первым кинувшись на вражеский корабль, или горьким станет ему брак: эта вот рука проучит его.

Услышав его ответ, я удалился, чтобы не возбудить подозрения, и, придя к детям, подбодрил их известием, что замысел мой пущен в ход.

Немного спустя мы приступили к ужину, и когда я заметил, что пираты напились и готовы к бесчинствам, я тихонько сказал Пелору, нарочно расположившись близко от него:

— Видел ты, как вырядилась девушка?

— Нет, — ответил он.

— А можешь увидеть, — сказал я, — если тайком взойдешь на корабль: ты ведь знаешь, что даже это запретил Трахин. Ты увидишь сидящей самое Артемиду. Но пока что ограничься одним лишь лицезрением, чтобы не навлечь смерти и на себя и на нее.

Тогда Пелор немедленно, точно по какой-то настоятельной нужде, встает и незаметно бежит к кораблю. Увидя Хариклею, с лавровым венком на голове и блистающую златотканой одеждой (она надела свое дельфийское священное одеяние, чтобы оно послужило ей или победным, или погребальным убором), а также все остальное, что вокруг нее сияло и кораблю вид брачного чертога придавало, Пелор, конечно, воспылал страстью от этого зрелища, охваченный одновременно и вожделением и ревностью. Когда он вернулся оттуда, ясно было по его взгляду, что он замышляет что-то безумное. Итак, не успел он занять свое место, как сказал:

— Почему это я не получил награды, хотя первым кинулся на вражеский корабль?

— Потому что, — ответил Трахин, — ты не просил; да и вообще еще не было дележа добычи.

— Тогда, — сказал Пелор, — я прошу себе пленную девушку!

Трахин возразил:

— Возьми себе все, что хочешь, только не ее.

Пелор прервал его:

— Ты нарушаешь закон пиратов: взошедшему первым на вражеский корабль и, таким образом, подвергшемуся из всех остальных наибольшей опасности, предоставляется выбор по его желанию.

— Милый мой, — сказал Трахин, — не этот закон я нарушил, но опираюсь на другой, повелевающий подчиненным уступать начальствующим. Я увлекся девушкой и полагаю, что, собираясь взять ее в жены, я имею право предпочтения. А ты, если не исполнишь, что тебе велят, вскоре завопишь, сраженный вот этой чашей!

Тут Пелор, бросив взгляд на присутствующих, сказал:

— Смотрите, какова награда за труды[129]. Так и каждый из вас когда-нибудь лишится почетного дара и испытает на себе этот тиранский закон.

Что же можно было увидеть после этого, Навсикл? Ты сравнил бы этих людей с морем, внезапно разбушевавшимся вокруг утеса: безрассудный порыв возбудил несказанное смятение среди них, одержимых и хмелем и яростью.

Одни приняли сторону Трахина, другие Пелора. Одни кричали, что следует уважать начальника, другие — что нельзя нарушать закон. Наконец Трахин замахнулся чашею, чтобы ударить Пелора. Тот, приготовившись заранее, опередил его и ударил Трахина кинжалом в грудь. Трахин упал, смертельной раною сражен[130]. А между остальными возникла непримиримая война. Они бросились друг на друга и, не щадя себя, наносили удары. Одни защищали начальника, другие отстаивали Пелора и якобы правое дело. И был один общий вопль сраженных и сражавшихся поленьями, камнями, чашами, горящими головнями и столами.

Я удалился по возможности подальше и с какого-то холма наблюдал безопасное для меня зрелище. Но Теаген не остался безучастным в битве, так же как и Хариклея.

Исполняя то, что было условлено ранее, Теаген с мечом в руках, совершенно вне себя, с самого начала сражался на одной из сторон. Хариклея же, чуть только увидела, что битва уже началась, стала метко стрелять из лука с корабля, щадя одного лишь Теагена. И она метила не в одну сторону воюющих, но кого первого видела, того и убивала, оставаясь сама невидимой, но легко при свете костра различая противников. Они не знали, откуда происходит это зло, и некоторые полагали, что это удары божества. Под конец, когда все остальные пали, остался один лишь Теаген в единоборстве с Пелором, человеком храбрым и опытным в разного рода убийствах, Хариклея уже не могла защитить Теагена своими стрелами, хотя и мучилась желанием ему помочь. Она боялась промахнуться, так как у них дело дошло уже до рукопашной схватки. Но не выдержал до конца Пелор. Хариклея, будучи не в силах оказать Теагену помощь на деле, метнула ему ободряющее слово, воскликнув:

— Мужайся, любимый!

Теперь Теаген стал уже явно одолевать Пелора, словно ее голос сообщил ему силу и отвагу, возвестив, что цела еще награда за битву. Воспрянув духом, хотя и страдая от многих ран, Теаген бросился на Пелора, занеся кинжал над его головой, но промахнулся, так как тот немного отклонился. Срезав край плеча, Теаген отсек ему руку в локтевом суставе. От этого тот обратился в бегство, Теаген же пустился за ним.

Что случилось после этого, я не могу сказать, кроме того, что от меня укрылось возвращение Теагена, но, конечно, не от Хариклеи. Я оставался на холме, не решаясь ночью ступить на поле сражения. Когда рассвело, я увидел Теагена лежащим, похожим на мертвеца; Хариклея сидела подле него и плакала, казалось, она хочет покончить с собою, но ее удерживала хотя бы слабая надежда, что, может быть, юноша еще выживет.

Не успел я, злосчастный, что-либо сказать ей или узнать от нее, облегчить горе утешением или позаботиться о необходимом, как вдруг за морскими бедствиями, без всякого перерыва, последовали бедствия с суши.

Лишь только я увидел рассвет и стал сходить с холма, набежала толпа египетских разбойников, как мне показалось, с прибрежной горы. Они захватили молодую чету и немного спустя увели ее, забрав с собою из корабля все, что могли унести. Я издали бесцельно следовал за ними, горюя о себе и об участи Теагена и Хариклеи; а так как я все равно не мог их защитить, то решил и не вмешиваться, сохраняя себя в надежде оказать им помощь. Но я и на это не годился — я отстал от них, старость мешала мне бежать по крутым местам за египтянами.

А теперь я нашел свою дочь по благоволению богов и благодаря твоему расположению, Навсикл. Сам я ничем не участвовал в этом, предаваясь лишь обильным слезам и рыданиям.

При этих словах заплакал и сам Каласирид, заплакали и присутствующие. Пиршество превратилось в плач, хотя и смешанный с каким-то наслаждением. Вино ведь способствует слезам. Наконец Навсикл, ободряя Каласирида, сказал:

— Отец мой, надейся на грядущее. Дочь ты уже нашел, а от того времени, когда ты увидишь сына, тебя отделяет одна эта ночь. Наутро мы пройдем к Митрану и постараемся всеми возможными способами высвободить тебе твоего замечательного Теагена.

— Как бы мне хотелось! — сказал Каласирид. — А теперь пора кончать наше пиршество. Не забудем о божественном, пусть всякий совершит спасительные возлияния.

После этого были совершены возлияния, и пир закончился. Каласирид стал искать Хариклею. Наблюдая, как расходились пировавшие, он не нашел ее, и наконец, по указанию какой-то женщины, зашел он в святилище храма и застал ее припавшей к стопам кумира; от преизбытка молений и наплыва скорби она погрузилась в глубокий сон. Прослезившись немного и помолившись богу, чтобы он к лучшему обратил ее участь, Каласирид ласково разбудил ее и повел домой, причем Хариклея покраснела, по-видимому, оттого, что дала сну незаметно пересилить ее. Но, придя в женский покой и улегшись вместе с дочерью Навсикла, она не могла уснуть от тревожных раздумий.