На другой день пифийские состязания кончались, но состязания молодой четы были в полном разгаре — думается мне, сам Эрот стал распорядителем, настойчиво желая на примере этих двух борцов, которых он сопряг, показать, что величайшее из состязаний свойственно как раз ему.
Произошло вот что. Зрительницей была Эллада, а награды присуждались амфиктионами. Когда торжественно закончились и состязания бегунов, и сплетения борцов, и приемы кулачных бойцов, глашатай прокричал:
— Пусть выйдут тяжеловооруженные.
Храмовая служительница Хариклея внезапно появилась, как звезда у края ристалища, хотя и против своей воли: она пришла в угоду отеческому обычаю, а еще больше, как мне кажется, в надежде где-нибудь увидеть Теагена. В левой руке у нее был зажженный факел, а правой держала она перед собой пальмовую ветвь.
Появившись там, Хариклея заставила обернуться всех зрителей, но взор Теагена нашел ее раньше всех прочих — ведь любящий зорко видит желанное. Теаген заранее прослышал, что Хариклея должна прийти, и внимательно подстерегал это мгновение. Он не был в силах даже смолчать и, обратившись ко мне — он нарочно сел рядом со мной, — тихонько сказал:
— Так вот она, Хариклея!
Я стал советовать ему сдержаться.
На вызов глашатая вышел великолепно вооруженный человек, заносчивый и считавший себя знаменитостью: он уже раньше бывал увенчан на многих состязаниях и теперь не имел противника, так как никто, думаю я, не решался состязаться с ним. Амфиктионы чуть было не отослали его прочь: закон не позволяет присуждать венок тому, кто не состязался. Но он стал требовать, чтобы всякого желающего вызвал глашатай на состязание. Распорядители дали такой приказ, и глашатай пригласил выступить желающих.
Теаген сказал мне:
— Он меня зовет.
— Что это ты говоришь? — ответил я.
А Теаген промолвил:
— Так оно и следует, отец мой. Раз я здесь, то на моих глазах никто другой не получит победной награды из рук Хариклеи.
— А неудачу, — спросил я, — и вслед за ней бесчестие ты ни во что не ставишь?
— Кто же еще, — ответил он, — так безумно жаждет видеть Хариклею и приблизиться к ней, чтобы опередить меня в беге? Кого ее вид может так окрылить и увлечь ввысь? Разве ты не знаешь, что и Эрота окрыляют художники, намекая на подвижность одержимых им?[83] Если к сказанному нужно прибавить похвальбу, так никто до сих пор еще не мог похвастать, что превзошел меня быстротою.
Так он сказал и вдруг вскочил. Выйдя на середину, Теаген сообщил свое имя и указал, откуда он родом. По жребию ему отвели место. Облачившись в полное вооружение, он стал у загородки, тяжело переводя дух и с нетерпением ожидая трубного звука.
Это было величественное и замечательное зрелище: таким изображает Гомер Ахилла, подвизающегося в бою у Скамандра[84]. Вся Эллада была охвачена волнением от такого неожиданного зрелища и желала победы Теагена, словно каждый участвовал в состязании. Ведь красота располагает к себе даже с первого взгляда.
Хариклея тоже была взволнована, и, все время наблюдая за ней, я видел, что она то и дело менялась в лице. Наконец глашатай во всеуслышание объявил имена состязающихся, провозгласив:
— Аркадец Ормен и фессалиец Теаген!
Канат был опущен, и бег начался. За ним едва можно было уследить глазами. Девушка не могла уже оставаться спокойной: ей не стоялось на месте, ноги ее двигались сами, как будто ее душа рвалась вслед за Теагеном и, думается мне, подбадривала его. Зрители напряженно ждали исхода и были полны беспокойства, а я еще более, так как решил заботиться о нем, как о сыне.
— Нет ничего удивительного, — промолвил Кнемон, — что Хариклея беспокоилась, присутствуя там и видя этот бег, раз даже я сейчас боюсь за Теагена. Умоляю тебя, скажи скорей, был ли он провозглашен победителем?
— Теаген добежал, Кнемон, до середины ристалища, оглянулся, бросил на Ормена презрительный взгляд, поднял вверх щит и, с высоко поднятой головой, устремив взор лишь на Хариклею, понесся, как стрела, к цели и опередил аркадца на много саженей — впоследствии этот промежуток был точно измерен. Подбежав к Хариклее, Теаген изо всех сил нарочно падает ей на грудь, словно был не в силах остановиться с разбега. И когда он брал пальмовую ветвь, от меня не укрылось, что он поцеловал ей руку[85].
— Утешил ты меня, — воскликнул Кнемон, — тем, что Теаген одержал победу и поцеловал ей руку. Но что было потом?
— Тебя, Кнемон, не только рассказами не насытишь, но и сну не одолеть. Уже не малую «долю ночь совершила», а ты все бодрствуешь и тебе не надоел затянувшийся рассказ.
— Я упрекаю даже Гомера, отец мой; он сказал, что, подобно всему остальному, и любовью можно пресытиться[86] — вещью, которая, по моему мнению, никогда не дает пресыщения: ни с наслаждением совершаемая, ни через слух воспринимаемая. Когда же кто упоминает о любви Теагена и Хариклеи, то какой человек наделен столь адамантовым или железным сердцем[87], чтобы не наслаждаться, слушая хотя бы целый год? Поэтому продолжай.
— И вот, Кнемон, Теаген был увенчан, провозглашен победителем и встречен ликующими криками всех зрителей, а Хариклея потерпела блистательное поражение: снова взглянув теперь на Теагена, она стала рабой своей страсти еще более, чем прежде. Ведь увидев близко предмет своей любви, тотчас снова вспоминаем мы о страсти, и зрелище это распаляет помышления и дает как бы новую пищу огню.
Хариклея, придя домой, провела ночь, подобную предыдущей или еще более мучительную, а я опять не спал, придумывая, куда бы мы могли незаметно направить наш побег, и стараясь догадаться, в какую страну бог посылает молодую чету. Я понял, что бежать нужно морским путем — в этом мае помог сам оракул, гласивший, что они
…волны прорезав,
В темную землю придут, жаркого солнца удел.
Относительно же того, куда их отправить, я приходил только к такому решению: надо мне как-нибудь завладеть повязкой, подкинутой вместе с Хариклеей; на этой повязке, как утверждал понаслышке Харикл, была выткана повесть о ней. Казалось правдоподобным, что оттуда узнаю я о ее родине и родителях, о которых я уже стал догадываться. Быть может, судьба посылает именно туда молодую чету.
Так вот, придя утром к Хариклее, я застаю домочадцев в слезах, равно как и самого Харикла. Я подошел и спросил его: «Что за переполох?»
— Усилилась болезнь моей дочери, — сказал он, — прошлая ночь была для нее еще более тяжким испытанием, чем прежние.
— Выйди-ка, — сказал я, — и вы, все остальные, тоже выйдите. Принесите сюда только треножник, лавровую ветку, огня и ладана. Пусть никто не беспокоит меня, пока не позову.
Харикл подтвердил приказание — оно было исполнено. Когда меня оставили наедине с девушкой, я, словно на сцене, начал свое представление: воскурял фимиам, произносил шепотом какие-то заклятья, стал часто обвевать Хариклею лавровой веткой с головы до ног, вверх и вниз. При этом, будто меня клонило ко сну, я позевывал совсем на старушечий лад и, не торопясь, наконец кончил — все это было ни к чему и для меня и для девушки.
Хариклея частенько покачивала головой и презрительно улыбалась, показывая, что я ошибаюсь и не угадываю ее болезни. Подсев к ней поближе, я сказал:
— Успокойся, дочь моя; твой недуг неопасен и легко исцелим. Тебя сглазили, может быть, когда ты участвовала в шествии, но скорее всего тогда, когда ты вручала награду. Я подозреваю, кто всему виной. Это — Теаген, тот, что бежал в полном вооружении. От меня не укрылось: он часто всматривался в тебя, дерзко устремляя свой взор.
Хариклея на это:
— Глядел ли он на меня так или нет — мне все равно. Но чей он сын и откуда? Многие, как я заметила, с восторгом смотрели на него.
— Что он фессалиец, — ответил я, — ты уже раньше слыхала, когда глашатай провозгласил это, а род свой он возводит к Ахиллу, и, мне кажется, действительно это так, если судить по росту и красоте юноши; они обличают Ахиллову породу. Только он не надменен и не высокомерен, как тот, и величавость своего духа смягчает приятностью. Но, несмотря на это, пускай бы он испытал горшие муки, чем причинил, раз он своим дурным глазом повредил тебе.
— Отец мой, благодарю тебя за сострадание к моему недугу, — отвечала она, — но зачем ты напрасно проклинаешь того, кто, может быть, ни в чем не виноват? Меня не сглазили, я, по-видимому, больна какой-то иной болезнью.
— Ты скрываешь, — промолвил я, — дитя мое, и не решаешься сказать, чтобы мы могли помочь? Разве я не отец тебе по летам, а еще более по участию? Разве я не знакомый и не единомышленник твоего отца? Признайся, чем ты страдаешь? Во мне ты найдешь верного друга. Если хочешь, я даже поклянусь сохранить тайну. Говори смело и не увеличивай молчанием твоего горя. Всякую болезнь, сразу распознанную, легко излечить, а запущенную почти нельзя удалить. Ведь пища недугов — молчание, а откровенно рассказанное легче изжить.
В ответ на это Хариклея, немного помолчав и обнаружив своим видом тысячи душевных переживаний, сказала:
— Подари мне сегодняшний день, ты после узнаешь, в чем дело, если сам раньше не догадаешься, раз уж ты уверяешь, что ты гадатель.
Я поднялся и вышел оттуда, предоставив девушке справиться в глубине души с ее стыдливостью. Меня встретил Харикл и спросил:
— Ну, что скажешь?
— Все в порядке, — ответил я, — завтра она освободится от недуга, которым одержима, и займется кое-чем другим, что тебе будет на радость. Ничто не препятствует пригласить и какого-нибудь врача.
Сказав это, я поспешно удалился, чтобы Харикл не спросил у меня еще чего-либо. Немного отойдя от дома, я замечаю Теагена: он скитался вокруг храмовой ограды, разговаривая сам с собою, словно ему было достаточно хотя бы взглянуть на жилище Хариклеи.
Я свернул с дороги и старался пройти мимо, как бы не замечая его. А он:
— Здравствуй, — говорит, — Каласирид, выслушай меня. Тебя-то я и поджидал.
Я тотчас обернулся и сказал:
— А, вот и красавец Теаген, а я было и не заметил тебя.
— Какой уж там красавец, — воскликнул он, — Хариклее я не нравлюсь.
Я изобразил на лице негодование и сказал:
— Перестань оскорблять меня и мое искусство, благодаря которому она уже пленена, вынуждена любить тебя и желает видеть в тебе какое-то высшее существо.
— Что ты говоришь, отец мой: Хариклея любит меня? Что же ты не ведешь меня к ней?
И с этими словами Теаген уже собрался бежать. Схватив его за плащ[88]:
— Стой, — закричал я, — хоть ты и мастер бегать. Дело это такое, что его сразу не схватить и не так оно доступно, чтобы первый попавшийся мог взяться за него. Надо немного подумать, как его довести до конца, многое подготовить, чтобы успешно выполнить. Разве ты не знаешь, что ее отец — первый человек в Дельфах? Не думаешь ты о законах, что карают за такие дела смертью?
— Я, — возразил он, — и умереть согласен, лишь бы добиться Хариклеи. Впрочем, если угодно, обратимся к ее отцу с предложением брака. Мы ведь вполне достойны породниться с Хариклом.
— Ничего не добьемся, — отвечал я, — и не потому, чтобы можно было тебя в чем-нибудь упрекнуть. Нет, но Харикл давно уже прочит ее за сына своей сестры.
— Плохо придется ему, — воскликнул Теаген, — кто бы он ни был. Никто другой, пока я жив, не введет Хариклею в опочивальню. Еще действует эта рука и мой меч!
— Перестань, — сказал я, — ничего подобного не понадобится. Только повинуйся мне и слушайся моих советов. А теперь пойди к себе и смотри, чтоб тебя не видели со мной. Встречайся со мною наедине и в тиши.
Теаген ушел, понурив голову.
А Харикл, встретившись со мною на следующий день, лишь только увидел меня, подбежал и кинулся целовать меня.
— Вот это мудрость! Вот это дружба! — восклицал он без умолку. — Ты совершил великое дело. Пленена неприступная и побеждена непобедимая. Хариклея полюбила!
Услышав это, я принял гордый вид, поднял брови и важно зашагал.
— Было совершенно ясно, — говорил я, — что она не устоит перед первым же моим натиском, хоть и не обращался я ни к чему более возвышенному[89]. Но как, Харикл, вы узнали, что она влюблена?
— Мы послушались тебя, — ответил он, — и пригласили знаменитых врачей, как ты и советовал. Я повел их осмотреть ее, обещал в награду все мое имущество, если только они смогут хоть как-нибудь помочь. Войдя к ней, они тотчас спросили, что у нее болит. Она отворачивалась от них, совсем не отвечала на вопросы и все время громко твердила Гомеров стих:
О Ахиллес, сын Пелея, ты всех превосходней ахеян. [90]
Ученый Акесин[91] (ты, конечно, его знаешь) прижал рукой ее запястье, хоть она и противилась, он старался, видимо, распознать ее болезнь по артерии, указывающей, думается мне, биение сердца. Уделив обследованию немало времени и много раз оглядев ее с ног до головы, он сказал:
— Напрасно ты, Харикл, вызвал нас сюда. Врачебное искусство здесь не может помочь.
— О боги! — воскликнул я. — Что это ты говоришь? Итак, пропала моя дочь, нет уже никакой надежды.
— Не надо волноваться, — промолвил он, — слушай. Отведя меня в сторону от девушки и от остальных, Акесин сказал:
— Наша наука берется вылечивать телесные недуги, а не душевные — таковы ее предпосылки. Только в тех случаях, когда душа страждет вместе с больным телом, она и врачуется вместе с ним. У девушки действительно болезнь, но не телесная. Нет преизбытка ни одного из соков, не тяготит ее головная боль, не трясет лихорадка, не болит ни единая часть тела, не болит и все тело. Именно так, а не иначе обстоит с нею.
Я стал настойчиво просить открыть мне, что он заметил.
— Да это ясно и ребенку, — промолвил он, — здесь душа страждет, и явно болезнь эта — любовь. Не видишь разве, как опухли ее глаза, как рассеян ее взор, как бледно ее лицо? Хариклея не жалуется на внутреннюю боль, но настроение у нее мрачное, она произносит первые попавшиеся слова, ее мучит беспричинная бессонница, и она сразу похудела. Тебе надо поискать, Харикл, кто бы мог ее исцелить, — но это может сделать только желанный.
Сказав это, он ушел. Я бегом поспешил к тебе, моему спасителю и богу, которого я и Хариклея считаем единственным, кто может оказать нам благодеяние. После многих просьб и мольб открыть, чем она больна, она ответила только одно: не знает она, что с ней случилось, знает только, что лишь Каласирид мог бы ее исцелить. И просила она меня пригласить тебя к ней. Главным образом отсюда я и заключил, что она пленена твоей мудростью.
— Быть может, — сказал я ему, — подобно тому, как ты сказал, что она влюблена, ты можешь сказать и в кого?
— Нет, клянусь Аполлоном, как и откуда мне это знать? Но я предпочел бы всем сокровищам, чтобы она любила Алкамена, сына моей сестры, которого я уже давно, поскольку это может зависеть от моего желания, прочу ей в женихи.
Тогда я говорю Хариклу, что это можно проверить испытанием, введя к ней этого юношу и показав его ей. Он одобрил мою мысль и ушел. Встретившись со мной снова около того времени, когда рыночная площадь заполняется народом[92], он сказал:
— Тебе придется услышать неприятную весть. Девушка неистовствует, как одержимая божеством: престранно она ведет себя. Я привел Алкамена по твоему совету и показал его ей принаряженным. А она, точно увидев голову Горгоны или нечто еще более ужасное, пронзительно и громко закричала, отвернулась к противоположной стене комнаты и, охватив шею руками, словно петлей, угрожала покончить с собой и клялась, что так и поступит, если мы не уйдем поскорей. Мы покинули ее скорее, чем можно слово вымолвить. Что оставалось делать при виде такого непонятного поведения? Мы снова умоляем тебя: не допусти, чтоб она погибла и чтобы не свершились наши желания.
— Харикл, — сказал я, — ты не ошибся, говоря о ее неистовстве. Она одержима силами, которые я сам на нее наслал, силами, весьма могучими, и поэтому заставившими ее делать то, чего она никогда не делала и не хотела делать. Мне сдается, что некое враждебное божество вмешивается в это дело и борется с моими помощниками[93]. Настало для тебя время обязательно показать мне повязку, подкинутую вместе с девушкой: ведь по твоим словам, ты взял ее вместе с другими предметами. Боюсь, что в этой повязке кроются какие-нибудь чары и что она исписана ожесточающими душу заклятьями — по замыслу какого-нибудь недруга, чтобы Хариклея всю жизнь прожила без любви и без потомства.
Харикл согласился и немного спустя вернулся с повязкой. Попросив его предоставить мне некоторое время для исследования, я пошел в дом, где остановился, и, нимало не медля, принялся читать надпись на повязке, вышитую эфиопскими письменами, но не народными, а царскими, похожими на так называемые священные египетские[94]. И, пробегая надпись, я нашел, что она рассказывала вот о чем:
«Я, Персинна, царица эфиопов, тебе, какое бы имя тебе ни нарекли впоследствии, но все же дочери моей, правда только лишь в муках родов, — начертаю, как последний мой дар, этот письменный прощальный плач…»
Я так и застыл, Кнемон, при имени Персинны, однако стал читать дальше:
«Что я ни в чем не повинна, дитя мое, хотя и покинула тебя новорожденной и не дала увидеть тебя твоему отцу Гидаспу, — да будет свидетелем мне наш родоначальник Гелиос. Все же я оправдаюсь когда-нибудь и перед тобой, дочь моя, если ты будешь спасена, и перед тем, кто найдет тебя, если кого приведет бог, и перед всем человеческим родом, открыв причину такого поступка. Предками нашими были: из богов Гелиос и Дионис, а из героев Персей, Андромеда и затем Мемнон. Цари, построившие в добрый час царственные палаты, украсили свои чертоги картинами их жизни. Изображениями и подвигами других героев они расписывали мужские покои и галереи, а спальню они украсили любовью Андромеды и Персея.
Случилось, что как раз там, на десятый год после того как Гидасп женился на мне — а детей у нас все не было, — мы отдыхали в полуденную пору, объятые летним сном. Твой отец соединился тогда со мной, клятвенно заверяя, что получил во сне такое повеление. И я почувствовала, что тотчас же понесла. Время до родов протекало во всенародных празднествах и благодарственных жертвоприношениях богам: царь надеялся на наследника.
Но я родила тебя белой, с кожей, блистающей несвойственным эфиопам цветом. Я-то поняла причину: во время моего сочетания с мужем я взглянула на Андромеду: картина явила мне ее отовсюду нагой — ведь Персей только что стал сводить Андромеду со скалы, — так зачался на несчастье плод, подобный ей[95]. Решила я избежать позорной смерти (я была уверена, что цвет твоей кожи навлечет на меня обвинение в прелюбодеянии: никто не поверил бы моему объяснению такой неожиданности), а тебя предоставить случайностям судьбы, выбрав для тебя скорее эту участь, чем неминуемую смерть или, во всяком случае, прозвание незаконнорожденной.
Солгав мужу, будто ты тотчас же, родившись, умерла, я тайком, украдкой подкинула тебя вместе со всеми сокровищами, какие только были под рукой, чтобы они послужили наградой твоему спасителю. Я убрала тебя всем, чем могла, в том числе и этой повязкой, содержащей печальную повесть о тебе и обо мне. Я начертала ее пролитыми по тебе слезами и кровью, одновременно став и первородящей и многослезной. Но, сладостная дочь моя, данная мне лишь на мгновенье, — если ты останешься в живых, помни о твоем благородном происхождении, соблюдай целомудрие, единственное отличительное свойство женской добродетели, и храни царственный, достойный твоих родителей высокий дух. Особенно помни вот о чем: отыщи среди сокровищ, подкинутых вместе с тобой, и сохрани некий перстень, подаренный мне твоим отцом, когда он сватался за меня. На ободке перстня вырезаны царские знаки, а гнездо освящено камнем пантарбом, обладающим сокровенной силой.[96]
Хоть так, заставив служить себе письмена, я побеседовала с тобой, раз божество лишило меня живого общения с глазу на глаз. Быть может, все это ни к чему и напрасно, а может быть, когда-нибудь и окажется полезным. Ведь тайны судьбы неведомы людям. И будут тебе эти письмена приметами, о, понапрасну прекрасна ты, красота твоя, — упрек мне! — если ты останешься в живых, если же… — да не доведется мне услышать об этом — надгробием и погребальными слезами материнскими».
Когда я это прочел, Кнемон, я все понял и удивился промыслу богов. Я преисполнился и радости и печали, и странные чувства меня обуревали: одновременно плакал я и веселился. Душа расширялась от радости, ибо найдено было неизвестное и разгадано предреченное, но беспокоилась о совершении предстоящего и преисполнялась жалости к человеческой жизни, неустойчивой и ненадежной, то сюда, то туда склоняемой, — что теперь лишний раз подтверждается судьбой Хариклеи. Многое пришло мне на ум: вот от каких родителей произошла Хариклея, а между тем чьей дочерью она считается, как далека она от своей родины; ее удел — прозываться незаконнорожденной, хотя она благородного и даже царственного эфиопского происхождения. Долго стоял я в недоумении: было отчего сострадать ей в ее прошлом, и я не отважился считать ее счастливой в будущем. Наконец, заставив себя рассуждать трезво, я решил приняться за дело и не мешкать. Придя к Хариклее, я застал ее одну, измученную страстью; разумом она старалась ее одолеть, но телом мучилась, охваченная недугом, и уже не в силах была противиться его страшному натиску.
Я удалил всех присутствующих и запретил кому бы то ни было мешать мне якобы для того, чтобы применить к девушке некие молитвы и призывания.
— Пора тебе, — сказал я, — Хариклея, признаться, чем ты страдаешь. Ты обещала вчера не скрывать ничего от человека, который расположен к тебе и может узнать обо всем, даже несмотря на твое молчание.
Хариклея, схватив мою руку, стала целовать ее и плакать.
— Мудрый Каласирид, — говорила она, — окажи мне сперва такое благодеяние: позволь мне молча быть несчастной, сам распознай, как хочешь, мою болезнь, дай мне выиграть хоть в стыдливости, скрывая то, что и переносить стыдно, а вымолвить еще постыднее. Меня мучит и усиливающаяся болезнь, но еще более то, что я с самого начала ее не поборола, но побеждена недугом, презираемым мною до сих пор и позорящим — даже когда только слышишь о нем — священнейшее имя девственности.
Подбодрив ее, я сказал:
— Дочь моя, по двум причинам ты хорошо поступаешь, скрывая свой недуг. Мне совсем не нужно узнавать то, что я уже давно узнал благодаря моей науке. С тобой происходит обычное: ты стыдишься высказать то, что женщинам пристойнее скрывать. Но раз уже ты почувствовала любовь и явление Теагена пленило тебя — голос богов возвестил мне это, — знай, что не ты одна и не ты первая испытала этот недуг, но вместе со многими почтенными женщинами, многими целомудренными девушками[97]. Эрот, величайший из богов, иногда, как говорят, побеждает даже их самих. Подумай же, как тебе наилучшим образом поступить теперь? Изначала быть чуждым любви — счастье, но раз уж кто ею пленен, всего разумнее принять здравое решение. Если ты согласна мне поверить, то это и тебе возможно. Ты можешь отвергнуть позорное название вожделения, выбрать законный способ сочетания и обратить свой недуг в брак.
Когда я говорил это, Кнемон, обильная испарина Хариклеи показывала, что ее обуревают противоречивые чувства: радовалась моим словам, беспокоилась о своих надеждах, краснела, что так легко пленилась. И вот, помедлив немало времени, она сказала:
— Отец мой, ты говоришь о браке и советуешь избрать его, словно заранее известно, что и отец согласится, и мой противник будет его добиваться.
— Что касается этого юноши, — сказал я, — дело просто: он тоже пленен, и, пожалуй, еще больше твоего, волнуемый тем же, чем и ты. Кажется, ваши души с первой же встречи признали друг друга достойными и были увлечены одинаковой страстью. А в угоду тебе я своим уменьем усилил его пыл. Твой же мнимый отец готовит другого жениха: небезызвестного тебе Алкамена.
— Алкамен! — воскликнула Хариклея. — Пусть он скорей готовит гроб, чем свадьбу со мной. Я достанусь Теагену, или пусть меня постигнет рок! Но умоляю, скажи, откуда ты узнал, что Харикл не мой отец, а только считается им?
— Вот откуда, — ответил я, показав повязку.
— Как и откуда ты достал ее? С тех пор как Харикл принял меня в Египте от воспитателя и, не знаю каким образом, привез сюда, он взял ее у меня и хранил в ларчике, чтобы она не попортилась от времени.
— Как я ее достал, — сказал я, — ты после услышишь, а теперь скажи мне, знаешь ли ты, что здесь вышито?
Когда же она призналась, что не знает, я сказал:
— Здесь изложены и твое происхождение, и племя, и судьба.
На ее мольбы открыть, что я знаю, я ей все поведал, попеременно читая надпись и переводя ее слово в слово.
Когда Хариклея узнала, кто она такая, ее образ мыслей стал еще более достоин ее родословной.
— Что же надо делать? — неотступно спрашивала она.
Я принялся давать ей более ясные советы, открыв все, как было.
— Я, дочь моя, — сказал я, — и у эфиопов побывал, возжаждав их премудрости. Известным стал я и матери твоей Персинне; ведь царский двор всегда гостеприимен для мудрецов. Там я многое стяжал, но более всего — славу, так как египетскую мудрость я божественным образом сочетал с эфиопской. Когда же Персинна узнала, что я собираюсь домой, она рассказала мне всю повесть о тебе, взяв сначала с меня клятву молчать. Персинна говорила, что она не смеет признаться во всем этом местным мудрецам. Она умоляла меня вопросить богов прежде всего о том, осталась ли ты, покинутая, в живых, а затем, в какой стране ты находишься. Ведь не слыхала она, хотя и много справлялась, чтобы среди ее народа какая-нибудь девушка была похожа на тебя.
Когда я от богов узнал обо всем, то сказал, что ты жива, и указал, где находишься. Персинна снова стала просить отыскать тебя и склонить к возвращению на родину. Персинна бесплодна и бездетна после мук, сопровождавших твое рождение, и готова, если ты когда-либо явишься, признаться твоему отцу во всем случившемся. Она знает, что он поверит рассказу, испытав ее верность за долгую совместную жизнь и желая в детях дочери, нечаянно обретенной, найти себе преемников.
Так говорила Персинна и умоляла меня исполнить ее просьбу, усиленно заклиная меня клятвой Гелиоса, которую не дозволено преступить ни одному из мудрецов. Я прибыл сюда, чтобы исполнить ее мольбу и данную мною клятву. Правда, я пустился в путь не для этой цели, но по внушению богов как раз это и стало величайшим приобретением в моих скитаниях. Уже много времени, как ты знаешь, я неотступно занимался тобой, не переставал должным образом заботиться о тебе, но умалчивал, в чем тут дело, ожидая удобного случая овладеть повязкой для подтверждения всего, что должен был тебе сказать. Итак, если ты послушаешься и согласна на побег с нами отсюда, пока тебя не принудили испытать что-либо неугодное тебе, — ведь Харикл уже торопит твой брак с Алкаменом, — тебе представляется возможность обрести твой род, отечество и родителей, соединиться с Теагеном, уже как с мужем, а он готов следовать за нами, куда бы мы ни захотели; жизнь пришелицы и чужестранки ты сменишь на жизнь благородной госпожи и даже будешь царствовать вместе с тем, кто тебе всех милее, если верить хоть в чем-нибудь богам и прорицанию Пифийца.
При этом я напомнил Хариклее прорицание и объяснил его значение. Хотя Хариклея отлично знала это прорицание, так как многие распевали его и толковали его смысл, все же она была поражена и недвижна.
— Если, по твоим словам — а я им верю, — сказала она, — таково желание богов, так что же делать, отец мой?
— Прикинуться, — ответил я, — будто ты согласна на брак с Алкаменом.
А она:
— Тяжело, — говорит, — и, кроме того, постыдно даже и пообещать, будто я предпочту другого Теагену, но раз уже я поручила себя богам и тебе, отец мой, то скажи, какую цель преследует эта выдумка и как следует поступить, чтобы не исполнить этого обещания?
— По самому делу узнаешь, — ответил я. — Если что наперед сообщить женщинам, то робость мешает им действовать, а то, что предпримешь вдруг, часто совершают они с большой смелостью. Следуй только моим наставлениям во всем, а сейчас вот что: соглашайся с Хариклом, когда он заговорит о браке; знай, что он ничего не будет делать без моего руководства.
Хариклея согласилась, и я оставил ее в слезах. Чуть только я вышел из дома, вдруг вижу Харикла, необычайно печального и полного отчаяния.
— Вот чудак, — говорю я ему, — тебе нужно бы радоваться, веселиться и приносить богам благодарственную жертву за то, что ты получил давно желаемое: Хариклея наконец-то, благодаря многим ухищрениям моей премудрости, склонна выйти замуж. А ты угрюм, задумчив и чуть не плачешь, неизвестно из-за чего.
— Как же мне не быть таким, — отвечал он, — раз самое дорогое для меня существо, может быть, скорее расстанется с жизнью, чем вступит — как ты говоришь — в брак, если верить вообще снам, в особенности тем снам, которыми я был напуган в эту ночь. Я видел, что орел, выпущенный из рук Пифийца, внезапно налетел, похитил дочь из моих объятий и, увы, унес ее на край света, где все полно каких-то мрачных и темных призраков. Под конец я не мог распознать, что сделал орел: он нарочно удалялся на беспредельное расстояние и полет его уже нельзя было различить.
Когда Харикл сказал это, я понял, что значит сон, но решил отвести от Харикла печаль, из опасения, как бы он не стал подозревать будущего.
— Ты, — сказал я, — жрец, да еще самого вещего из богов, как же ты не умеешь должным образом разгадывать сны: твой сон возвещает тебе будущую свадьбу дочери: орел — это намек на жениха, который ее возьмет, это случится по знаку Пифийца, который как бы своей рукой подводит к ней будущего супруга. Зачем же ты негодуешь на видение благовествующее и истолковываешь сон к печали? Харикл, удержим наши уста от зловещих слов и будем способствовать воле вышних, стараясь еще тверже убедить твою дочь.
— А чем же добиться еще большей ее благосклонности? — спросил Харикл.
— Если у тебя есть какая-нибудь драгоценность, — ответил я, — затканная золотом одежда или дорогое ожерелье, принеси их под видом подарка от жениха и, задаривая, умилостиви Хариклею. Золото и каменья — неотразимые чары для женщин. И все остальное надо тебе приготовить к торжеству. Нужно ускорить брак, пока девушка еще неизменно хранит внушенную моим искусством страсть.
— Считай, что за мной-то дело не станет, — сказал Харикл и побежал, на радостях спеша претворить слова в дело.
Он действительно сделал — как я узнал впоследствии — все, что я ему посоветовал, без малейшего промедления: в качестве свадебного подарка от Алкамена он принес драгоценную одежду и эфиопские ожерелья, положенные Персинной как приметы.
Я же, встретившись с Теагеном, спросил, где находятся те, кто вместе с ним участвовал в шествии. Он ответил, что девушки уже отправились: их послали вперед, так как они ходят медленнее; и что юношам тоже не терпится; они волнуются, собираясь домой.
Узнав об этом, я сообщил, что надо передать им, а ему самому сделать: я приказал следить за тем знаком, который я дам при удобном случае в нужное время. Затем я расстался с Теагеном и поспешил к храму Пифийца, чтобы испросить у бога предвещание, как мне устроить побег вместе с молодой четой. Но божественное быстрее всякой мысли: оно и без зова помогает тому, что совершается по его воле, часто опережая просьбу своим благоволением. Пифиец дал ответ на еще не заданный вопрос и на деле явил свое руководство: когда я, охваченный своими заботами, как уже сказал, спешил к пророчице, меня на пути задержал громкий оклик каких-то чужестранцев:
— Соверши вместе с нами возлияние, друг!
Они справляли пир в честь Геракла под звуки флейты. Я замедлил свой шаг, услышав это. Было бы нечестиво не откликнуться на священный призыв. Когда я воскурил фимиам и возлил воду, пирующие, казалось, подивились ценности моих жертвоприношений[98], но все же пригласили принять участие в пире. Я и этому повиновался. Возлегши на ложе, устланное для гостей миртовыми и лавровыми ветками, и вкусив от обычной мне пищи, я сказал им:
— Друзья мои, роскошью пира я уже насладился, но вестью о вас еще не просветился. Поэтому пора вам сказать, кто вы такие и откуда. Слишком грубо, лишь деревенских пирушек и трапез достойно было бы, если б мы, священную соль положив началом дружбы, разошлись, ничего друг о друге не зная.
Они сказали, что они — финикийцы из Тира, занимаются торговлей, плывут в Карфаген Ливийский на большом корабле, нагруженном индийскими, эфиопскими и финикийскими товарами. В настоящее же время они устроили этот пир в честь Геракла Тирского в благодарность за победу, так как один юноша (они указали на возлежащего предо мною) увенчан здесь венком за борьбу и прославил среди греков победу Тира. Он, когда мы, обогнув Малею, гонимые противным ветром, приблизились к Кефаллении[99], клялся этим нашим отеческим богом, что сон предсказал ему грядущую победу на Пифийских играх. Он уговорил нас свернуть с намеченного пути и пристать сюда. Здесь он на деле оправдал предсказание: бывши ранее купцом, вдруг оказался славным победителем. И эту жертву он приносит богу-внушителю в благодарность за победу и как напутствие себе. На рассвете, дорогой наш гость, мы собираемся уйти, если ветер будет благоприятствовать нашему намерению.
— Вы действительно собираетесь? — спросил я.
— Да, собираемся, — ответили они.
— С вашего разрешения, я буду вашим спутником, мне предстоит отплыть по делу в Сицилию, а вам, как вы сами знаете, надо плыть мимо этого острова, держа путь в Ливию.
— Если ты этого хочешь, — ответили они, — мы будем считать себя обладателями всех благ, путешествуя вместе с мудрецом, к тому же эллином, который, вероятно, любезен даже богам, как позволяет заключить опыт нашей встречи.
— Я согласен, — сказал я им, — если вы мне предоставите один день для приготовлений.
— Завтрашний день в твоем распоряжении, — отвечали они, — только под вечер будь у моря. Ночная пора очень способствует плаванию: не подымая волнения, ветер, дующий с суши, несет корабль.
Мы условились, что так и сделаем, причем я взял с них клятву, что они не отплывут раньше.
Я оставил их там, занятых игрой на флейте и плясками, которые они под звуки торопливого напева исполняли на какой-то ассирийский лад: то легко подпрыгивая ввысь, то плотно приседая к земле, они, словно одержимые божеством, извивались всем телом.
Я пришел к Хариклее, — она еще не сняла с груди подарки Харикла и рассматривала их, — а от нее к Теагену и научил их обоих, что и когда нужно будет делать. Затем я вернулся домой и с нетерпением ожидал исхода.
А на следующий день вот что случилось. Когда полночь погрузила город в сон, гурьба вооруженных ворвалась в жилище к Хариклее. Теаген предводительствовал в этой любовной войне, составив отряд из юношей, участвовавших в шествии. Они внезапно громко закричали, оглушили гулом щитов всех, ворвались с зажженными факелами в ее покой, взломав без труда дверь — засовы были нарочно задвинуты так, чтобы это легко можно было сделать, и похитили Хариклею, уже подготовленную, все заранее знавшую и добровольно покорившуюся насилию. С нею вместе унесли не мало добра, какое было девушке дорого. Выйдя из дома, они испустили победный боевой клич, страшно застучали щитами, прошли по всему городу, повергнув жителей в невыразимый ужас, так как необычное время ночи делало их еще более страшными, и Парнас отражал этот медный гул. Они так и прошли Дельфы, поочередно и непрерывно крича что-то о Хариклее.
Выйдя из города, они во всю мочь ускакали к Локрийским и Этейским горам[100]. А Теаген и Хариклея, выполняя заранее принятое решение, покинули фессалийцев, тайком прибежали ко мне, припали к моим коленям, долго обнимали их, трепетно дрожали и «Спаси, отец наш!» непрерывно восклицали. Хариклея только и делала это, поникнув долу и краснея от недавно совершенного побега, а Теаген добавлял еще:
— Спаси, Каласирид, нас, умоляющих тебя чужестранцев, лишившихся отечества, лишившихся всего, чтобы взамен получить только друг друга. Спаси тех, кто отныне всего лишь игрушка судьбы, целомудренного Эрота добыча и рабы, спаси изгнанничество добровольно избравших, никакой вины за собою не знавших и все чаяния спасения на тебя возлагающих.
Я был растроган его мольбой и, в душе прослезившись над молодой четой, но не показывая вида, так что от них это укрылось, а меня облегчило, стал их ободрять и укреплять. Внушив им твердую надежду на будущее — ведь дело начато с божьего изволения, — я сказал:
— Я пойду устраивать дальнейшее, а вы ожидайте меня здесь, приложив все старания, чтобы никто вас не увидел.
С этими словами я отправился, но Хариклея схватилась за мой плащ и стала меня удерживать.
— Отец мой, — говорила она, — это будет началом обиды, даже измены, если ты уйдешь, оставив меня одну и поручив меня Теагену. Разве ты не понимаешь, как ненадежен влюбленный, приставленный охранителем, когда в его власти находится предмет любви и когда нет никого, кто бы его пристыдил. Он, думаю я, еще более распаляется, когда видит предмет своей страсти предоставленным ему и беззащитным. Поэтому — и ради настоящего, а еще более ради будущего — я тебя отпущу не ранее, чем Теаген подтвердит клятвой, что не сойдется со мной в деле Афродиты до тех пор, пока я не верну себе свой род и дом, или если этому воспрепятствует божество, то, по крайней мере, пока он не возьмет меня с моего согласия себе женой. Иначе же — ни за что.
Я восхитился ее словами и решил, что непременно так и надо поступить, возжег вместо алтаря домашний очаг и воскурил фимиам. Теаген поклялся, но, по его словам, был оскорблен тем, что этой предварительной клятвой уничтожается доверие к его душевным свойствам: он не сможет выказать принятое им еще ранее решение, так как оно будет считаться вынужденным из страха перед вышней силой. Но все же он поклялся Аполлоном Пифийским, Артемидой, самой Афродитой и Эротами, что действительно исполнит все так, как захотела и указала Хариклея.
Они уславливались друг с другом в этом и, кроме того, еще в чем-то, призывая богов в свидетели, а я, прибежав к Хариклу, нахожу его дом полным смятения и скорби, так как к нему уже пришли слуги и сообщили о похищении девушки, а горожане, не зная, что случилось, и не понимая, что надо делать, собрались толпой и обступили плачущего Харикла.
— Злополучные, — закричал я, — похоже, что вы одурели — до каких же пор будете вы сидеть и без слов и без дел, будто несчастье и ума вас лишило? Почему не погонитесь с оружием в руках за врагами? Не захватите и не покараете оскорбителей?
А Харикл сказал:
— Напрасно мы будем, наверно, бороться с происшедшим. Я понимаю, что навлек на себя гнев богов: как-то в неурочное время я зашел в сокровенную часть святилища[101] и узрел своими очами то, что не дозволено. И мне предсказал бог: за то, что я видел недолжное, я буду лишен лицезрения самого дорогого для меня. Впрочем, ничто не препятствует и с божеством, как говорят, сразиться[102], если бы мы только знали, за кем надо гнаться и кто виновник этого наглого нападения.
— Это тот фессалиец, — ответил я, — которому ты дивился и с которым и меня сдружил. Это — Теаген и его мальчишки. Ты не застанешь в городе никого из них; а до этого вечера они были здесь. Встань же и сзывай народ на собрание.
Так и поступили. Военачальники назначили созыв чрезвычайного собрания, возвестив об этом народу звуками трубы, народ тотчас же явился, и театр стал местом ночного совещания[103]. Харикл, выйдя на середину, одним своим видом исторг стоны у толпы. Одетый в черную одежду, с лицом и головой, посыпанными пеплом, он говорил так:
— Быть может, дельфийцы, вы полагаете, видя чрезмерность моих бед, что я выступил посреди вас и созвал это собрание, желая заявить о себе. Нет, дело не в этом. Правда, обстоятельства мои таковы, что уж лучше умереть: я одинок и гоним богом, отныне дом мой пуст, лишенный всех дорогих для меня близких. Однако общая всем обманчивая и суетная надежда побуждает меня переносить это, представляя мне еще возможным найти мою дочь. Но еще более надеюсь я на город: прежде чем умереть, я хочу видеть, как он покарает насильников, если только фессалийские мальчишки не похитили у вас и свободолюбивый дух, негодование за родину и отеческих богов. Самое тяжкое то, что эти молодцы — участники хороводной пляски — их легко и пересчитать, — эти служители священного посольства скрылись, поправ первый из эллинских городов и выкрав самое драгоценное сокровище из храма Пифийского бога — Хариклею, увы, свет моих очей. О, зависть божества, как неумолима ты к нам! Мою первую, родную, как вы знаете, дочь, зависть божества угасила вместе с брачными факелами, мать ее, потрясенную этим горем, свела в могилу, меня лишила родины. Но все можно было снести после обретения Хариклеи. Хариклея была для меня жизнью, надеждой и наследницей рода. Хариклея — мое единственное утешение, мой — если уместно это слово — якорь. И она отрезана от меня и унесена какой-то неведомой бурей, выпавшей мне на долю — мало того, это случилось как раз в такое время, чтобы я особенно ощущал жестокость насмешки — Хариклея похищена почти что из брачной опочивальни сразу после того, как было объявлено всем вам о браке Хариклеи.
Харикл еще не кончил, увлеченный оплакиванием, когда военачальник Гегесий резко прервал его и сказал:
— Присутствующие! Хариклу можно будет плакаться и теперь и потом, мы же не дадим его горю захлестнуть нас, не станем незаметно для самих себя уноситься на волнах его слез и терять время — вещь вообще чрезвычайно важную, а на войне — решающую. Сейчас, если мы немедленно разойдемся с собрания, у нас есть надежда захватить врагов, так как их ожидание, что мы будем долго готовиться, позволяет им не спешить. Если же мы, сетуя или, вернее, поступая по-женски, своей медлительностью позволим врагам опередить нас, нам остается только стать посмешищем — и для кого? — для этих мальчишек. Я полагаю, что их надо как можно скорее поймать и жестоко казнить, а их близких лишить гражданских прав, — так постигнет возмездие и весь их род. А это можно было бы легко сделать, возбудив в фессалийцах негодование и против них самих, если кто из них ускользнет, и против их близких; пусть народное собрание запретит им участвовать в священном посольстве и в заупокойных жертвоприношениях герою и постановит, чтобы это совершалось на средства нашей казны.
Предложение Гегесия встретило одобрение и получило со стороны народа утверждение; тогда военачальник сказал:
— Пусть, если вам угодно, будет постановлено поднятием рук еще и вот что: храмослужительница не должна более светить людям, бегущим в полном вооружении. Насколько я могу судить, отсюда пошло начало Теагенова нечестия: похищение он замыслил, по-видимому, с первого же взгляда. Поэтому хорошо бы пресечь на будущее время все подобные попытки.
Когда и это предложение было единогласно утверждено поднятием рук, Гегесий дал знак к выступлению, и труба заиграла по-военному. Зрители превратились в воинов, и неудержимо побежали из народного собрания на войну не только способные носить оружие люди в расцвете сил, но также множество детей и подростков, словно их воодушевление прибавило им лет, смело пытались принять участие в этом походе. Множество женщин, воспылав, вопреки своей природе, мужеством и схватив вместо оружия что попало, понапрасну ринулись вслед за всеми, но не могли угнаться, убедившись на деле в своей женской природе и свойственной ей слабости. Можно было видеть борение старика со старостью, усилия духа, как бы влекущие тело, и слабость, упрекаемую рвением. Весь город скорбел о похищении Хариклеи и, словно движимый единым чувством, тотчас же всенародно пустился в погоню, даже не дождавшись наступления дня.