Никогда Порте не представлялось столь благоприятного случая распространить свои пределы со стороны Персии, как во время возмущения Миривейса. Приверженец секты Омара, он уверял, что вдохновен Богом и его великим пророком Магометом к истреблению Софи и его дома, которые служили опорой секте Али. Муфти и янычары горели желанием присоединить силы Султана к войскам князя Кандагарского[65]. Но великий визирь воспротивился этому и сумел внушить своему государю, что блистательной Порте приличнее покровительствовать несчастному монарху, чем возмутителю. Дабы заставить мятежников уважать владения его султанского величества, по всей персидской границе выставлены густые колонны войск, и решено благосклонно принимать беглецов из этого государства, а самому Софи воздать великие почести, если бы он вздумал искать убежища в Турции. Великий визирь был убежден, или по крайней мере старался убедить своего государя, что персидское государство в непродолжительном времени распадется само собою, и что тогда его величество волен будет взять всё, что найдет для себя удобным, а остальное великодушно возвратит законному государю. Он не воображал, что на севере Персии деятельный сосед уже готовился в тишине к успехам, которые вскоре сильно встревожили диван.

Прежде чем оставить Петербург и обеспеченные Ништадским миром завоевания, чтоб обратиться к новым в другой части света, Петр Великий выразил радость свою по случаю этого славного мира более блестящим делом, чем все празднества. То была всеобщая амнистия, распространенная даже на злоумышленников против его жизни, за исключением одних только убийц и объявлявшая сложение податных недоимок со времени начала войны до 1718 г., составлявших сумму в несколько миллионов рублей. В указе, данном сенату[66], причина этих милостей выражена была в следующих словах: «Считая долгом воздать славу Всемогущему за благодать, ниспосланную нам при заключении мира и прежде, мы полагаем, что не можем показать этого более достойным образом, как даруя прощение и изливая благодеяния на наши народы».

18-го декабря 1721 г. царь, во главе своих гвардейских полков, торжественно вступил в Москву, но отсрочил на шесть недель празднование мира, желая прежде всего внимательно обозреть приготовления, предписанные им по поводу предстоявшей войны против похитителя персидского престола, и приступить к некоторым распоряжениям, полезным и необходимым для общего блага. Единственное развлечение, которое он позволил себе в это время труда, было славленье[67]. Оно продолжается с Рождества до дня св. Крещения. Это ничто иное, как поездки в санях, предпринимаемые духовенством для пения по домам гимнов в честь Нового года. В прежние времена члены царской семьи не участвовали в них, и патриарх, или какой нибудь архимандрит, назначавшийся предводителем процессии, хорошо угощаемый со всей его свитой, собирал щедрые дары от набожности людей богатых; император, напротив, любил еще и в молодости пользоваться этим случаем, чтоб удостаивать своего присутствия все знатные дома, и употреблял их приношения в пользу госпиталей и других благотворительных заведений. На сей раз он ничего не собрал, потому что допустил в процессию князя-папу и его двенадцать кардиналов-пьяниц, от чего она получила более характер шутки, чем религиозного обряда. Что касается до празднеств по случаю мира, то монарх открыл их раздачею из своих рук золотых медалей, ценою от 5-ти до 35 червонцев, всем своим подданным и служителям, сколько нибудь известным, а также лицам знатным высшего духовенства, иностранным министрам и министрам голштинского двора. Надпись на медалях гласила, что они сделаны из золота, добытого в русских рудниках.

После этого, он ввел в собрание дочь свою царевну Елизавету Петровну, которой было двенадцать лет, приказал подать себе ножницы, обрезал помочи с лифа её робы, отдал их её гувернантке и объявил принцессу совершеннолетнею; а вслед за тем надел на герцога Голштинского цепь и ленту ордена св. Андрея. Любовь к морю нигде не покидала царя. По его приказанию устроены были великолепные маскарадные катанья на санях. Чтоб восполнить недостаток моря и флота, саням придана была форма морских судов, и из них самые небольшие могли вместить от 10 до 12 человек, и везлись шестью лошадьми. Между ними наибольшее внимание обращали на себя турецкое судно (Saique) князя валашского, одевавшегося то муфтием, то великим визирем, окруженного прекрасной и многочисленной турецкой свитой, и гондола императрицы, закрытая зеркальными стеклами и снабженная хорошо натопленною печью. Сани императора изображали военный 2 ярусный корабль с 3 большими мачтами, надлежащим экипажем и поставленными между множеством фальшивых десятью настоящими пушками, из которых часто палили. Монарх приказывал делать на улицах все морские маневры, так что даже полагали, что 16 лошадей, которые везли его корабль, только при помощи парусов могли сдвигать его с места.

1722. Возвратимся к распоряжениям, которые предшествовали этим забавам и несколько задержали их. Император давно замечал всё неудобство того, что сенаторы были президентами различных судебных мест: отсюда происходило, что всякий из этих господ произвольно мог располагать правосудием в своем ведомстве. Сопротивления подчиненных и жалобы обиженных были бесполезны, а апелляции в Сенат оставались без действия, потому что члены его взаимно покрывали друг друга. Во избежание всего этого, император 12 янв. 1722 г. повелел объявить в Сенате указ, гласивший: «Что никому из наличных сенаторов не должно быть поручаемо управление отдельным ведомством, дабы ничто не отвлекало их от забот об общем благе империи; что президенты имеют являться в Сенат лишь в известных, определенных случаях, что приказы или канцелярии будут иметь своих прокуроров, а Сенат — генерал-прокурора, к которому первые обязаны обращаться с донесениями; что Сенату предоставляется предлагать известное число достойных кандидатов, для занятия вакантных мест в различных советах по ведомствам юстиции, военному, морскому, финансовому, горному, мануфактурному, коммерческому, иностранных дел, и проч.; что из этих кандидатов его императорское величество будет утверждать тех, кого заблагорассудит, за исключением только лиц, определяемых в судебные места; ему угодно, чтоб в этом случае избранные кандидаты бросали между собой жребий, дабы при раздаче мест, столь важных для блага граждан, не могло возникнуть и малейшего подозрения в расчете или пристрастии». Эти выборы могли легко устроиться при общей ревизии, назначенной в Москве для дворян и гражданских и военных чинов империи. Четыре указа или определения (edits) (от 8-го и 30-го августа, 24-го сент. и 24-го октября 1721 г.) последовательно созывали их ко времени приезда императора. — Но так как сбор всё еще не находили достаточно полным, то последовал пятый указ от 11-го янв. 1722 г.[68] Он назначал 1-е марта последним сроком для тех, которым дела или болезнь мешали до тех пор явиться, и объявлял, что лица, которые и затем не явятся и не представят законных оправданий, будут сочтены ослушниками высочайшей воли, подвергнутся лишению имуществ и шельмованию, и кровь их, если будет кем-нибудь пролита, останется без отмщения.

Такое строгое понуждение заставляет наконец всякого спешить появлением на призыв. В числе гражданских чиновников оказывается лишь человек двадцать иностранцев. Призвав их к себе и выслушав список их имен и должностей, государь обратился к ним только с следующими немногими словами: «Идите по домам с Богом». Природные же русские подвергнуты были допросам в присутствии особо назначенных по сему случаю комиссаров. По прочтении им увещания говорить истину, которая одна могла уничтожить их проступки, и избегать лжи, которая усилила бы заслуженное наказание, они между прочим должны были отвечать на следующие вопросы: Кем поручены им занимаемые ими должности, или каким образом они достигли их? Не расхищали ли казны государевой? Не были ли публично наказываемы, и если были, то за какие вины? Страшное множество злоупотреблений открылось по протоколу этой комиссии. Царь удовольствовался простым дознанием и не приказал производить по этому поводу никакого следствия; но в то же время он искусно воспользовался присутствием всех именитых и властных особ монархии, дабы, опираясь на их согласие и присягу, сообщить силу основного закона империи своему знаменитому указу от 5-го февр. 1722 г.[69], коим давалось право русским государям назначать себе преемников, помимо условий кровного родства. Основою этому указу служил изданный государем в 1714 г. закон о целости знатных фамилий, которым установлялось: чтоб недвижимые имущества переходили, без раздела, к одному сыну, но чтоб от воли родителей зависело назначать наследника и из младших сыновей, если они находили, что старший склонен к расточительности. Вскоре после того во всех провинциях распространена была одобренная Сенатом и Синодом книга, под заглавием: Священные права монаршей воли в избрании наследника престола[70]. Внимательный ко всему, что касалось нравов его народа, император повелел обнародовать 24-го янв. 1722 г. табель о рангах, чрезвычайно странную, но вполне сообразную с духом нации. Чины разделялись в этой росписи на 16 классов, начиная с генерал-адмирала, фельдмаршала, великого канцлера, до прапорщика и морского и канцелярского комиссара. Двор также был разделен по рангам. Девицы стояли четырьмя классами ниже их матерей; дочь кавалерийского генерала, например, следовала за женою бригадира и предшествовала жене полковника. Но сыновья вельмож не пользовались наравне с дочерьми преимуществами отцовских чинов. Положение гласило: что его императорскому величеству всегда приятно будет видеть их при своем дворе, но вне ранга, хотя бы они происходили от благороднейшей фамилии в империи, до тех пор, пока не приобретут чина собственными заслугами. В ассамблеях и в обществе чины не допускались; но если бы кто нибудь в торжественных случаях самовольно присвоил себе чин, ему не принадлежавший, тот платил большой штраф, от чего не были изъяты и дамы. Всякий солдат дослужившийся до штаб-офицерского чина, делался дворянином, и ему нельзя было отказать в патенте и гербе, и наоборот, знатнейший боярин, опозоренный наказанием, полученным от руки палача, понижался в простолюдины. Такое повышение и понижение распространялось, впрочем, только на детей, имеющих родиться; рожденные же прежде оставались в том звании, в каком родились, если только милость или гнев царя не решали иначе. Всякий молодой дворянин, желавший вступить в гражданскую службу, обязан был, как и в военной службе, начинать с низших должностей. Если он где нибудь учился, то начинал с чина прапорщика и в одиннадцать лет беспорочной службы достигал чина полковника; если же нигде не учился (и тогда его не смели определять иначе как за недостатком человека ученого), то должен был прослужить четыре года в Приказе без чина[71], чтоб искупить свое невежество, а потом повышался, как и другие. Учреждена была должность обер-герольдмейстера, и те, фамилии которых не были известны, должны были доказать перед ним права свои на дворянство. Здесь далеко не имелось в виду унижение дворянского сословия, напротив всё клонилось к тому, чтоб внушить ему стремление отличаться от простолюдинов как заслугами, так и рождением. Расположение царя к старинному дворянству обнаружилось потом в 1723 г. еще тем, что он даровал эстляндскому дворянству отсрочку на десять лет в платеже должных им капиталов с уменьшением при том следовавших по этому платежу процентов, для того, как сказано в указе, чтоб старинные эстляндские поместья не сделались добычею городов и купцов. Москва, хотя и редко удостаивалась присутствия государя, однако ж тем не менее носила уже отпечаток его реформ. Нравы её жителей умягчались, ремесла и искусства в ней совершенствовались. Прекрасная полотняная фабрика, устроенная купцом Тамсеном, производила уже полотна, которые могли состязаться с лучшими голландскими. Пастырскими попечениями Синода[72], в котором сам император был первым президентом, народ начинал освобождаться от суеверий своих предков, или по крайней мере привыкал спокойно смотреть на их осуждение. При погребении молдавского князя Кантакузена не было вовсе видно духовенства с образами, как водилось в старину, а вскоре после того, в апреле месяце, был обнародован указ — не держать их на улицах и в маленьких часовнях, стоявших на всех перекрестках, где они давали грубой черни повод к идолопоклонству. Через два года тоже самое сделано было и в С.-Петербурге[73].

Но вот всё готово к Каспийскому походу. Публикуется манифест с объяснением, что император желает только наказать невежественных ханов, позволивших себе оскорбить его, и хочет привести к повиновению непокорных подданных шаха Гуссейна, на защиту которого считает себя обязанным стать из великодушия. Такое же объяснение отправляют и в Константинополь; но там, несмотря на подозрения, возбужденные им в диване, мирное расположение великого визиря сдерживает военный пыл янычар. Поэтому царь, не рассчитывавший на такой счастливый оборот дел и ожидавший, что Порта вмешательством своим превратит войну эту в крайне ожесточенную, счел необходимым лично принять начальство над своими войсками. Он сделал все распоряжения, указывавшие на возможность долгого его отсутствия и повелел до своего возвращения Сенату и другим правительственным местам пребывать в Москве.

Так как в это время некоторые из сенаторов, подстрекаемые Кампредоном, представили ему, что герцог Голштинский, ненавистный для Швеции и Дании, может послужить этим двум державам предлогом к нападению на границы государства, с таким блеском оказывающего ему свое покровительство, то он поручил внушить этому принцу, что он избавил бы от всякого беспокойства его императорское величество, если бы удалился в свои владения и остался там до возвращения государя из Персии. Оскорбленный таким предложением, герцог поручил своему министру Бассевичу войти с надлежащими представлениями об отмене подобного требования. Министр обратился к содействию императрицы, которая неотступными просьбами добилась для герцога позволения остаться в Москве, с достаточным числом солдат-преображенцев, назначенных ему для караулов. Кроме того, он получил даже разрешение посещать императорских принцесс. «Ждите терпеливо нашего возвращения, — сказала императрица графу Бассевичу: — ничто не изменит моей материнской нежности к вашему государю и моего желания видеть дочь мою на престоле государства, подданною которого я родилась». Принцессы однако ж, вследствие секретного приказания, данного императором Меншикову, через месяц уехали в Петербург. Екатерина и в этом походе разделяла опасности и славу своего супруга. По пути он обозрел восточные области империи, до тех пор ему незнакомые. Казань, леса которой снабжали его верфи строевым лесом и которая в продолжение трех веков не видала царей, Астрахань, которая никогда не была посещаема ими, отпраздновали его приезд большими увеселениями. Есть достоверное описание этой Каспийской кампании в мемуарах, изданных в свет под именем Нестесураноя[74], и автор «Преображенной России»[75] приводит об ней также некоторые весьма замечательные подробности. Поход был очень труден по причине жаров, свойственных климату тех мест. Более 300 русских солдат умерло от солнечных ударов, так что император запретил, под страхом смерти, снимать на открытом воздухе шляпу для поклонов, с 5 часов утра до 5 часов вечера. После многих завоеваний, из которых всех значительнее был Дербент, монарх нашелся вынужденным остановить быстрые успехи своего оружия по причине бури, от которой при устье Волги и по берегам Дагестана погибли почти все суда, нагруженные припасами и шедшие из Астрахани. Он предпринял тогда обратный путь в этот город, куда приехал к концу сентября, поручив продолжение военных действий своим генералам. Астрахань, расстоянием от Москвы около 200 миль[76], стоит на реке Волге, которая в 12 милях ниже впадает в Каспийское море. Город этот ведет большую торговлю с индийцами, персиянами, армянами и татарами. Тамошняя почва производит превосходные плоды, но дурные вина, потому что содержат в себе много соли. На запад простирается бесплодная равнина до самого Черного моря на пространстве 80-ти миль. Она перерезана болотистыми местами и покрыта слоем чистой, прозрачной соли, толщиною в палец. Чем больше ее снимают, тем больше она выдается из земли, а жгучие солнечные лучи высушивают ее и очищают. Император пробыл в Астрахани более двух месяцев для разных распоряжений и для принятия многих депутаций от татар. Донесениями из Москвы его уведомили, что открытие сейма в Швеции назначено на 23-е января следующего года: поэтому он посоветовал герцогу Голштинскому послать туда графа Бассевича хлопотать о признании за первым титула королевского высочества и права престолонаследия, обещая с своей стороны всеми силами поддержать эту негоциацию чрез посланника своего в Стокгольме, графа Бестужева[77], и принять на себя все по ней расходы. Герцог повиновался; Сенат выплатил графу Бассевичу 10 000 руб. на путевые издержки, и данные ему инструкции были составлены по плану монарха, который тут и себя не забыл, потому что двумя первыми пунктами предписывалось стараться о признании за ним императорского титула и о заключении наступательного и оборонительного союза между Россией и Швецией. Из Астрахани герой прибыл в Царицын, где с грустью увидел брошенные работы, долженствовавшие соединить Волгу с Доном или Танаисом и исполнявшиеся последовательно полковником Брёкелем, инженером Перри и князем Матвеем Петровичем Гагариным, который довел уже их до того, что в 1707 г. сотни купеческих судов свободно могли ходить по каналам, соединявшим несколько промежуточных рек, которые снабжали их водою. Работы эти оставались без поддержки по небрежности или недобросовестности губернаторов областей, столь удаленных от надзора государя. Петр Великий имел в виду восстановить их и устроить соединение четырех морей, прилегающих к границам его владений, а именно: Черного, Каспийского, Белого и Балтийского. И вот каким образом: Дон впадает в Сиваш[78], соединяющийся проливом с Черным морем. Этой рекою нужно идти вверх до Ивановского озера (Ivanozés), где она берет начало; оттуда начинается дорога, проложенная до Волги, а Волгою суда могут или спуститься к Каспийскому морю, или подняться к Ладожскому каналу и продолжать путь по быстрому течению Невы в Балтийское море; наконец Двина, соединенная этим каналом посредством другого побочного канала, открывает путь к Белому морю, в которое она впадает. Ни один из этих каналов не был совершенно доведен до окончания, исключая канала, обессмертившего имя графа Миниха, которому император, обманутый прежними строителями, поручил его устройство и которым он был окончен в царствование Петра II. Если б можно было воспользоваться Ладожским озером, которое этот канал окаймляет не в дальнем расстоянии, то это значительно сократило бы работы; но коварное озеро поглощает слишком много судов. Искусство и опытность мореходов здесь совершенно бесполезны. Кроме почти постоянно бушующих волн, трудно измерить его глубину, которая в одном и том же месте показывает один день несколько брассов[79], а через несколько дней ни одного. Великий царь приписывал это необыкновенное явление плавучим песчаным мелям, отделяющимся со дна или от сильного напора волн, или от извержения какого нибудь маленького подземного вулкана.

Герой наш въехал в Москву с торжеством победителя, предшествуемый своими трофеями, в тот же день (18-го декабря) как и за год перед тем, когда он вступил в эту столицу, осененный славою заключенного мира с Швециею. В Сенате царствовал раздор. Два с небольшим месяца до того[80] Меншиков и Шафиров в этом высоком собрании наговорили друг другу таких вещей, которые не прощаются. Жалобы Шафирова были посланы к монарху в Царицын; Меншиков с своими явился по приезде государя. У обоих были сильные враги. Давно уже великий канцлер граф Головкин питал неприязнь к Шафирову, любившему роскошь и хороший стол и осмеивавшему без милосердия его скупость, иногда постыдную, но бывшую, единственным недостатком человека очень честного и способного. Исход дела был несчастлив для Шафирова. Его лишили всех должностей и знаков отличия, всего имущества, а сам он был приговорен к отсечению головы. Всё, что могли сделать в его пользу неотступные просьбы императрицы, противопоставлявшей черным обвинениям, взводимым на него, счастливо веденные им переговоры при Пруте, было дарование ему жизни; но он тем не менее должен был вынести весь позор эшафота, и помилование возвестили лишь тогда, когда палач поднял уже топор. По приказанию императрицы хирург[81] немедленно пустил ему кровь, в которой не нашел ни малейшего следа волнения. Шафиров сказал ему: «Лучше было бы, если б вместо вас палач пустил мне кровь из большой артерии; жизнь моя истекла бы вместе с нею!» Он не предвидел, что через немного лет Екатерина, сделавшись императрицею, возвратит его из ссылки, и что друг, тогда отсутствовавший (граф Бассевич) смягчит ненависть Меншикова до степени совершенного примирения, которое восстановит его, Шафирова, в прежних почестях. Не смотря на видимый перевес Меншикова, дело это навлекло ему много неприятностей. Толки, возбужденные им, убедили императора, что князь при всех своих высоких качествах, был неисправим в скупости и происходящей от неё алчности. Монарх слишком любил его, чтоб решиться подвергнуть его публичному наказанию, но в тоже время счел долгом правосудия наказать его келейно, и для этого он употребил свою собственную руку. Прекрасные украинские поместья, принадлежавшие Меншикову, были у него отобраны, и он, кроме того, заплатил 200 000 руб. штрафа. Когда император приехал к нему в первый раз после этой немилости, он увидел, что стены его дворца оклеены грубыми обоями, которые употребляются в Москве людьми низкого звания. Монарх выразил свое удивление. «Увы! — сказал князь, — я должен был продать свои богатые обои, чтоб расплатиться с казною». — «Мне здесь не нравится, — отвечал император строго, — и я уезжаю; но я приеду на первую ассамблею, которая должна быть у тебя, и если тогда я не найду твой дом убранным так как прилично твоему сану, ты заплатишь другой штраф, равный первому.» Он приехал, нашел убранство, достойное герцога Ингрийского, похвалил всё, не упомянув ничего о прошлом, и был очень весел.

1723. Сенатор князь Голицын[82], замешанный в деле несчастного Шафирова, был присужден, как и многие другие, к шестимесячному тюремному заключению. Но по прошествии четырех дней наступила годовщина бракосочетания императрицы, и так как она удостоила просить за него, то император возвратил ему свободу и чин, послав его выразить свою благодарность у ног Екатерины, когда она вышла в залу собрания для принятия приветствий и поздравлений. Вечером перед её окнами сожжен был фейерверк, изобретенный её супругом. Он изображал соединенный именной шифр их в сердце, украшенном короною и окруженном эмблемами нежности. Фигура, изображавшая Купидона со всеми его атрибутами, кроме повязки, пущенная рукою самого государя, казалось, летела на крыльях и зажгла всё своим факелом. Несколько дней спустя, накануне отъезда двора в Петербург[83] (25 февраля) император устроил другого рода огненную потеху, менее любезную, но весьма странную. Он собственноручно зажег свой старый деревянный дворец в Преображенском, построенный в 1690 г. Так как его обложили фейерверочными материалами, то здание это долго горело разноцветными огнями, которые обнаруживали его архитектуру и делали прекраснейший эффект; но когда материалы сгорели, глазам представилось одно безобразное пожарище, и монарх сказал герцогу Голштинскому: «Вот образ войны: блестящие подвиги, за которыми следует разрушение. Да исчезнет вместе с этим домом, в котором выработались мои первые замыслы против Швеции, всякая мысль, могущая когда нибудь снова вооружить моею руку против этого государства, и да будет оно наивернейшим союзником моей империи!»

По возвращении в С.-Петербург, император нашел сестру свою царевну Марию Алексеевну в предсмертной агонии. Замешанная в суздальском деле, она несколько лет содержалась в Шлиссельбурге, а потом в одном из дворцов столицы, где, кроме запрещения выезжать со двора, она ни в чём не терпела недостатка и могла жить, как ей угодно. Постель её была окружена попами, которые, следуя старинному способу успокоения душ умирающих, приносили ей питье и пищу, спрашивая жалобным голосом, имеет ли она в изобилии на этом свете всё, что нужно для поддержания жизни? Разгневанный тем, что осмелились исполнять в его собственном семействе нелепый обычай, оставленный уже и чернью, монарх с позором прогнал этих невежественных попов от умирающей царевны. Ее похоронили с такими почестями, как будто она никогда не была в немилости.

Петр Великий любил великолепие в празднествах; но частная его жизнь отличалась необыкновенною простотой: вилка и нож с деревянными черенками, халат и ночной колпак из посредственного полотна, одежда, пригодная для занятий плотничною и другими работами, в которых он часто упражнялся. Когда не было санного пути, он ездил по городу в одноколке, имея одного денщика рядом с собою, другого следовавшего позади верхом. Поэтому Петербург однажды был удивлен, увидев его выезжающим из своих ворот в богатом костюме, в прекрасном фаэтоне, запряженном шестью лошадьми, и с отрядом гвардии. Он отправлялся навстречу князю Долгорукову и графу Головкину, старшему сыну великого канцлера[84], отозванным от их посольств для поступления в Сенат. Долгорукий, украшенный орденом Слона, провел пятнадцать лет в Копенгагене и Париже; Головкин, имевший Черного Орла, — в Берлине. Оба были с отличными способностями и превосходно образованы. Император выехал к ним на встречу за несколько верст (которых 7 составляют одну большую немецкую милю) от города, посадил их к себе в фаэтон, возвратился в свою резиденцию и провез их по всем главным улицам до своего дворца, где назначил большое собрание. «Не справедливо ли было с моей стороны, — сказал он, входя туда, — с ними, поехать и привезти к себе с почетом сокровища знаний и добрых нравов, для приобретения которых эти благородные русские отправились к другим народам, и которые ныне они приносят к нам?»

С марта месяца адмиралтейству отдан был приказ государя снарядить в Кронслоте 100 галер, 28 военных кораблей и 14 фрегатов, снабдив их припасами на шесть месяцев. Он объявил, что сам примет начальство над этим флотом; но не возьмет себе того корабля, на котором до сих пор плавал, и который желает не подвергать более случайностям битв и волн, а сохранить, потому что был на нём в 1716 г., когда командовал четырьмя флотами разных наций[85]. Он выбрал себе другой корабль с именем, означавшим счастливое для него предзнаменование, а именно корабль «Екатерину» названный им так за превосходство его постройки и за изящество украшений, с которыми ничто не могло сравниться, хотя всё было сделано в С.-Петербурге.

Все эти приготовления имели целью навести ужас на врагов герцога Голштинского в Стокгольме, где дебют графа Бассевича был очень не удачен. Ему дали знать стороною, что королева никогда не захочет дать аудиенции эмиссару герцога Карла Фридриха, что король в угоду ей также не согласится на это. Оба в то же время объявили, что им будет неприятно, если его станут посещать. Он вооружился терпением, чтоб не испортить совершенно дела и, умалчивая пока о главном предмете своего посольства, просил дать ему возможность выразить пред лицом престола: «что герцог признаёт права того, кто возведен на трон милостью королевы, его тетки, и что подчиняется постановлениям отечества, которое слишком дорого его сердцу, чтоб он мог решиться внести в него раздор». Многие шведы, тронутые такими словами, нашли жестоким поведение Сената и двора в отношении августейшего потомка древних королей; а многочисленные офицеры, возвратившиеся из русского плена, и при проходе через Москву, осыпанные щедротами Карла Фридриха (которые шли чрез руки графа Бассевича), считали за низость, если, в угоду неумолимой королеве, не окажут ему должного почтения. Скоро при помощи обедов, на которых царствовали изобилие и веселие, и на которые принимались все с распростертыми объятиями, Бассевич увидел свой дом постоянно наполненным гостями. Уверившись в значительном числе приверженцев, могущих противодействовать сторонникам двора, он нашел, что ему остается только запугать последних, и это удалось ему при содействии кронслотского вооружения. Шведский сейм настоятельно потребовал от короля: не упорствовать в отказе, за который будет порицать его вся Европа и который мог поставить королевство в неприятное положение. Тогда аудиенция наконец состоялась 8-го апреля, с большою торжественностью и пышностью. Граф Бассевич поздравил короля с восшествием на престол, уверяя, что герцог одобряет сделанное нациею в пользу его величества и просит его только помнить, что, нося корону Ваз, он должен заменить отца их единственному потомку, питающему к нему совершеннейшую сыновнюю привязанность. Король отвечал благосклонно, уверяя герцога в своей любви и в чувствах уважения к нему народа, который никогда не перестанет заботиться о его счастии. Когда примирение таким образом, по-видимому, совершилось, министр решился приступить к открытым переговорам. Вскоре он заявил сословиям требование о признании за герцогом титула королевского высочества, об обеспечении права его на наследование престола и об обещании ему содействия для возвращения герцогства Шлезвигского. Немного спустя, Бестужев предложил им наступательный и оборонительной союз своего государя и просил о признании за ним императорского титула.

Между тем как прения и интриги волновали Стокгольм, успехи русских генералов в Персии возбудили тревогу в диване. Там сильно занялись вопросом: может ли быть долее терпима опасная помощь, оказываемая Софи царем? Как ни отличался миролюбием великий визирь, но невыгоды, которые Порта могла понести от того, были так ясны, что он уже не дерзал противоречить тем, которые стояли за войну. Капиджи-паша, уполномоченный выразить неудовольствия его султанского величества, последовал за Петром Великим из Астрахани в Москву. Его приняли приветливо, но забавляли извинениями в роде того, что никак не думали, что Порта интересуется Миривейсом или ханом Дагестанским, что честь не позволяет отказаться от сделанных уже завоеваний, и что этими завоеваниями и ограничатся. Видя наконец в самом деле, что император 25 февраля оставил Москву и возвратился в Петербург, турок был некоторое время в полном убеждении, что русские не думают более о новых завоеваниях в Азии; но так как ему пришлось остаться в Москве до апреля в ожидании возвращения курьера, отправленного Кампредоном к де Бонаку, французскому посланнику в Константинополе, то от него не легко было скрыть приготовлений к такой же компании, как и предшествовавшая. Донесения его об них сильно встревожили султана. Области, как покоренные русским императором, так и те, на которые он, по общественному мнению, простирал еще свои виды, составляли некогда владения, отторгнутые от турецкой империи. Миривейс, как правоверный, обязывался возвратить их Порте, если она не откажет ему в своей дружбе; и она готова уже была заключить с ним союз и поднять знамя войны против России; но предложение Петра Великого войти в соглашение с нею при посредничестве французского посланника, успокоило ее. Франции хотелось предупредить разрыв между Россиею и Портою, потому что в Вене поговаривали о соединении с петербургским двором против общего врага христианства, и по слабости турецкого правительства, могли быть сделаны приобретения от Турции, которые в делах Европы, дали бы перевес Австрийскому дому. Г. де Бонак приступил к переговорам. Он объявляет известия о неприязненных действиях России ложными слухами, потом удивляется, когда они оказываются верными, посылает по этому случаю жалобы в Петербург и ждет на них ответа, а между тем войска завоевателя выигрывают время и подвигаются вперед, покоряют Гилян, а наконец 28-го июля берут Баку, город в высшей степени важный по своему порту на Каспийском море и по нахождению в его окрестностях петролея[86], много лучшего в сравнении с тем, который добывается в Италии. Это драгоценное масло вытекает там из скал с шумом, подобным тому, какой бывает от кипящей воды, и сбыт его производится на значительные суммы. Взятие этого города было конечной целью Петра Великого. Он приказал продолжать военные действия только для того, чтоб не подать повода думать, будто он покидает Софи, стесненное положение которого было выставлено им, как повод к войне.

Бестужеву и Бассевичу было гораздо труднее справляться с шведским сеймом, чем маркизу де Бонаку забавлять диван. Согласие на признание за герцогом Голштинским титула королевского высочества последовало через шесть недель после аудиенции его посланника у короля, и лишь тогда шведский посланник в Петербурге сделал свой первый, очень почтительный визит герцогу, которого до того времени не решался посещать. Чтоб еще более придать веса помощи России, оказываемой этому принцу в его притязаниях на наследование престола, граф Бассевич настаивал, чтоб император обручил с ним царевну Анну Петровну. Монарх отвечал: что по законам шведским предполагаемый наследник престола не может вступить в брак иначе, как с согласия сословий, что следовательно нужно получить его, и что если царевна не покажет расположения к герцогу, то он, как нежный отец, никогда не потребует от неё повиновения, не будучи наперед уверенным, что она захочет удовлетвориться славою, в ущерб сердечной склонности.

Такие слова, казалось, предавали судьбу Карла Фридриха на произвол его врагов. Министр опасался, что император, под нерасположением дочери, скрывал свое собственное. Ему хотя и нравился живой и образованный ум герцога, но тем не менее он порицал в нём недостаток деятельности, проистекавший от деликатности его организма, слишком изнеженного в детстве попечениями королевы, его бабки, и природную наклонность к покою и забавам. Впрочем не за этим останавливалось дело, а скорее за тем, что тут вмешались происки Кампредона, который сильно противодействовал ему, как из боязни французского двора увидеть соединение корон шведской и русской в лице одного государя, так и из особенной преданности, которую он, Кампредон, питал к особе короля Фридриха I[87]. Император считал Кампредона нужным человеком, чтоб еще более привлечь на свою сторону Бонака, а Бонак ему нужен был, чтоб избавиться от турок. Герцогу поэтому приходилось ждать. От него и от его министра, разумеется, тщательно всё это скрывали. Кампредон был очень проницателен: их спокойствие возбудило бы в нём подозрения, и наоборот их беспокойство и волнение успокаивали его. Граф Бассевич, твердый в преследовании своей цели, решается действовать не прямо: он поверяет за тайну людям наиболее способным разгласить ее, что брак его государя, давно уже решенный, замедляется только потому, что он не хочет во время такого кризиса, как сейм, трогать предубеждения нации против принцессы, воспитанной в деспотической среде; но что дело приближается к концу и повлечет за собою неприятные для шведов последствия, если только они не изъявят согласия на этот брак и тем не польстят императору, который, приняв это за знак уважения к своему дому и расположения к своему нареченному зятю, поверит их чувствам и переменит намерение, для выполнения которого вооружил свой флот. Известие это шло от человека, который, хотя и пламенно желал короны для своего государя, но в то же время как бы ужасался деспотизма, противного правам и привилегиям шведской нации. В это самое время русский флот, состоявший из 24 военных кораблей и 5 фрегатов, появился в 12 милях от Стокгольма. Петр Великий сам находился на нём, сопровождаемый герцогом Голштинским, который настоятельно наказывал своему министру не щадить ни трудов, ни денег для обеспечения ему неопровержимого права на наследование престола. Скоро он получил от него известие, что партия его королевского высочества приобрела такую силу, что если б он был в Швеции, то она теперь же была бы в состоянии вручить ему скипетр его предков. Но увлекаемый великодушием, которому история представляет мало примеров, герцог, не сказав ничего императору, отвечал в ту же минуту: «что подобная революция довершила бы разорение его отечества, без того уже опустошенного столькими войнами; что лучше он согласится никогда не царствовать, чем такою ценою купить корону; что он довольствуется правом на наследство и запрещает превышать данные от него инструкции». Он прибавил приказание сжечь это письмо, не показывая его никому, потому что неблагодарные шведы, узнавши слабость к ним герцога, пожалуй употребили бы ее во зло.

Несмотря на такое запрещение, граф Бассевич отправился с этим письмом к гордому Арведу Горну. «Узнайте, граф, — сказал он ему, — принца, которого вы бесславите и преследуете. Осмелитесь ли вы доводить его до крайности?» Он дал ему прочитать письмо, потом поднес его к зажженной свече и сжег. Тронутый Арвед Горн обещал всё и многое исполнил. Но прежде посмотрим, что делал император на своем флоте, который не много спустя возвратился в С.-Петербург, где ожидали посланника от Софи.

Флот этот сдерживал как Данию, так и Швецию. Копенгагенский двор ожидал высадки для завоевания Шлезвига. Но осторожный император был далек от этого. Он прежде всего хотел обеспечить право на шведский престол за своим будущим зятем, а Шлезвиг оставлял как легкое приобретение, когда он утвердится на престоле, и как орудие для понуждения Дании содействовать герцогу к вступлению на престол за уступку ей наследственных его земель.

За несколько дней до выхода в море, государь послал генерала Бонна к герцогу Мекленбургскому с приглашением приехать к его двору для свидания с герцогиней, его супругой, находившейся там уже около года. Принц этот, лишенный права управлять своими владениями, вел уединенную жизнь в Данциге, отыскивая философский камень. Охранители Нижне-Саксонского округа управляли его провинциями и содержали там войска, нанятые на его счет, между тем как его собственные, которых он не хотел распустить, жили трудами рук своих в Украйне, где русское правительство дало им убежище, под громким именем квартир. Населяющих эту страну казаков никак не могли подчинить игу налогов: они обязаны были только выступать в поход, когда была война. Чтоб извлечь из них какую-нибудь пользу в мирное время, император разместил у них свою кавалерию, которая ремонтировалась там на их счет; но они вовсе не считали себя обязанными распространять этой льготы на иностранцев. Петр Великий готовил Карлу Леопольду[88] кроме примирения с его владениями и римским императором, вознаграждение из владений курфюрста Ганноверского, которое было бы никак не менее княжества Лауенбургского, на которое Мекленбургский дом предъявлял свои права. Но надменный герцог, нарушивший привилегии своих вассалов и действовавший наперекор Карлу VI (императору), не захотел ничем быть обязанным Петру Великому. Он не удостоил даже показать чем-нибудь признательность за приличное содержание, которым пользовались его супруга и дочь при дворе монарха. Это, впрочем, был последний шаг, сделанный государем к сближению с Карлом Леопольдом.

Так как давно замечали, что значительная примесь пресной воды в Кронслотском и Ревельском портах способствует порче судов, то император возымел намерение соорудить новый порт в Рогервике, в 7-ми милях ниже Ревеля. Море образует в этом месте большой бассейн овальной формы, окруженный отвесными скалами, где может помещаться до тысячи больших кораблей и более, не принимавший в себя никаких других вод кроме своих, которыми он наполняется через широкое устье, глубиною в 18 першей[89]. Так как в этот бассейн не проходил лед ни из какой реки, то корабли могли выходить гораздо раньше и возвращаться позднее, чем в другой какой нибудь порт на этом берегу. Вход в него должен был заграждаться длинным молом с закрытою дорогою наверху и многими батареями, уставленными пушками большего калибра; в средине выдавался большой бастион, и недалеко от него по левую сторону находилось отверстие между двумя крепостцами для прохода одного только корабля, что обеспечивало порт от внезапного нападения неприятеля. Соседние скалы облегчали устройство мола, хотя оно было очень трудно по причине значительной глубины в этом месте. Уже 130 тысяч туазов плит, наломанных из этих скал, окружали берег, когда император приказал своему флоту бросить здесь якорь. Он вышел на берег с герцогом Голштинским, со свитами своей и герцогской и с флотскими офицерами, велел самому старому священнику совершить молебствие и, сопровождаемый всеми, при громе артиллерии, положил первое основание мола. Надзор за работами поручен был полковнику Любрасу. В последующие царствования работы эти то отлагались, то опять возобновлялись, так что не окончены и до сих пор[90].

По отплытии из Рогервика монарх употребил остальное время на маневры своих кораблей. Он сам командовал авангардом, адмирал Гордон — арьергардом, а великий адмирал Апраксин — центром. Постоянно заботясь о том, чтоб подать своим подданным пример полезной субординации по службе, он беспрестанно обращался за приказаниями к великому адмиралу и без его позволения не оставлял своего корабля. По возвращении флота в Кронслот, совершено было 12-го августа торжественное освящение парусного ботика, некогда прибывшего из Англии и при царе Алексее Михайловиче перевезенного из Архангельска в Москву. На нём государь впервые начал учиться мореплаванию. Ботик снаружи обили медью для предохранения дерева его от гниения, а маленькую мачту его украсили большим императорским флагом. Великий адмирал стоял у руля, адмиралы, вице и контр-адмиралы были гребцами. Таким образом маленькое судно обошло вокруг флота, для того, как, говорил император, чтоб добрый дедушка мог принять изъявление почтения от всех прекрасных внуков, обязанных ему своим существованием; и когда в этом обходе оно подымалось вверх по реке, монарх греб сам с помощью одного лишь князя Меншикова. Во многих записках того времени есть описание этого великолепного морского праздника, на котором одного пороха вышло с лишком на 12 000 руб. Празднество окончилось помещением ботика в гавани, в углу почетного места, назначенного для линейных кораблей; а шесть недель спустя, его вытащили на сушу и торжественно перенесли в крепость, где поставили на хранение, как государственную святыню.

Приверженцы короля в Стокгольме, избавившись от царского флота, ободрились и снова наполнили Сенат криками против акта о престолонаследовании, которого требовал племянник Карла XII. Мало-помалу они привлекли на свою сторону даже самых жарких сторонников этого принца, которые при всей готовности возвести его на трон, с которого милости прежде всего посыпались бы на них, колебались однако без пользы навлекать на себя ненависть короля, способного, судя по его здоровому сложению, пережить назначаемого наследника, человека слабого здоровьем. Не смотра однако ж на все эти затруднения, Бассевич, втайне поддерживаемый Арведом Горном, выхлопотал для своего государя пансион в 25 000 немецких талеров и пергаментный акт, подписанный королем и сословиями королевства, который гласил: что нация обязана самою почтительною преданностью потомку Густава и не имеет никакой причины в случае смерти короля обойти особу его королевского высочества, разве только он предпримет что-нибудь против короля, королевы или государства, чего никак ожидать нельзя. Но это еще не всё. Множество писем от знатных шведов прислано было к императору с уверениями, что для нации было бы очень лестно видеть возлюбленного принца, потомка её королей, в родственном союзе с царским домом; а Бестужев так часто слышал от людей сильных, что этот союз больше всего облегчил бы заключение трактата между двумя коронами, что не мог не донести об этом государю. Таким образом его величеству не оставалось уже никакого повода к отговоркам, и он предписал Бестужеву уверить, что одна из царевен назначена Карлу Фридриху, но что некоторые причины не позволяют еще сказать, которая именно. Он приказал также написать графу Бассевичу: что строитель здания должен присутствовать на празднестве его освящения, и что обручение будет совершено только по возвращении его и при нём, а между тем сам отдалял это возвращение, прося, чтоб граф Бассевич своим искусством и кредитом поддержал негоциацию Бестужева. Герцог не осмелился отказать в этом желании монарху, его единственной опоре, да и кроме того его собственные интересы требовали, чтоб дело его было в руках человека ему преданного. — Давно ожидаемый посланник Софи приехал наконец в Петербург 22-го августа, а 25-го принят был там на торжественной аудиенции. Это был Измаил-Бек. Говорили, что он происходил от царской крови и что в четвертый раз уже находился в посланниках, бывши до этого послан в Константинополь, Дели и Пекин. Императору и всему его двору он очень понравился. Шах Гуссейн, от которого дано ему было полномочие, умер во время его переезда из Тавриза в Петербург; шах Тамас, один из сыновей этого несчастного монарха, ускользнувший от жестокости Миривейса, нуждался в быстрой помощи. Измаил-Бек, чтоб ускорить ее, тотчас же предложил всё, на что инструкции позволяли ему согласиться, и союзный трактат был подписан 12-го сентября. Он уехал лишь через месяц, не потому чтобы ждал ратификации от своего молодого государя-изгнанника, — она не могла прийти так скоро, — а для того, чтоб сделать удовольствие императору, который любил с ним разговаривать и заставлял его любоваться своим флотом и удивляться всем успехам своего царствования. Он часто видел императрицу, но тем не менее показал на столько знания света, что просил, чтоб она удостоила его публичной аудиенции прежде его отъезда. За исключением лишь того, что аудиенция эта была дана не в зале Сената, в ней соблюден был тот же этикет, как и у императора. Без ловкости, с какою Измаил-Бек приобрел доверие Петра Великого и возбудил участие к шаху Тамасу, случай, что у него были верительные письма от государя умершего, и известие, полученное вскоре после его приезда, что выгоды, которые составляли цель этой войны, получены со взятием Баку, — прервали бы переговоры о трактате, которые и без того не замедлили возбудить подозрительность Порты. Но Персиянин умел преодолеть эти препятствия и оказал бы значительную услугу Софи, если б только неосторожная молодость последнего сумела ею воспользоваться. Князь Мышецкий был назначен посланником ко двору хана Тамаса и отправился с послом Измаил-Беком в Тавриз (Исфагань была в руках мятежников.)

Получив известие, что турки собирают в окрестностях Азова 60 тысячную армию, император принял все меры на случай упорной войны с ними. Более 20-ти тысяч человек было отряжено для исправления флота в Воронеже[91] на Танаисе; тысяч русских ждали на Украйне приказания двинуться к Черному морю для покорения вновь Азова, и наконец назначены были пункты соединения полкам, стоявшим в отдаленных провинциях, чтоб в случае нужды формировать из них корпуса. Переговоры о дружелюбном соглашении тем не менее продолжались, и г. де-Бонак без устали трудился над ними.

Казаки сочли этот момент удобным для ходатайства о восстановлении старинных их привилегий, в особенности права свободного избрания себе гетмана. Депутаты их, уверенные, что обстоятельства заставят согласиться на это ходатайство, предъявили его с надменностью. Петр Великий отвечал им: «Неудачно вы выбрали время для испрашивания милостей, когда я в дурном расположении духа. Я буду по-прежнему назначать вам гетманов, но нахожу справедливым избирать их только из вашей среды; а чтоб проучить дерзких, осмелившихся усугублять затруднения своего государя, объявляю вам тюрьму, где вы будете содержаться до заключения мира с турками, после которого будут рассмотрены ваши поступки». По выходе с аудиенции, они действительно были отведены в крепость, в которой оставались до назначенного срока. После того они сосланы были на галеры, потому что соотечественники их отказались от соучастия с ними, видя, что всё покорялось императору, и страшась его гнева[92].

Царица Прасковья Федоровна Салтыкова, вдова Иоанна, скончалась 13-го октября этого года. Чувствуя приближение смерти, она велела просить к себе императрицу, которую умоляла быть её дочерям вместо матери. Это была единственная особа, которой император, чрезвычайно уважавший ее, дозволил сохранить старинное русское одеяние. Она всегда следовала за двором и являлась на всех праздниках. Не смотря на слабоумие своего супруга, она питала к его памяти постоянную нежность и просила покрыть себе лицо его портретом, когда будет в гробу, что и было исполнено. Император на целые шесть часов заперся с кабинет-секретарем Макаровым, чтобы составить церемониал для её погребения. Погребальная процессия была очень великолепна, но при том не было ни одного пушечного выстрела, ни русского флага и никакого другого знака её сана, кроме старинной царской короны. Это сделано было для того, как полагали, чтоб показать, насколько некоронованная царица была ниже той, которая готовилась к помазанию, и насколько род Иоанна был отдален от престола[93].

Брак генерал-прокурора Ягужинского с дочерью великого канцлера графа Головкина, совершенный несколько дней после этой печальной церемонии, был замечателен тем участием, которое принимал в нём император. Первая супруга Ягужинского, страдавшая ипохондрией и имевшая странный характер, ежечасно истощала его терпение; несмотря на это, он находил, что совесть не позволяет ему развестись с нею. Император, до которого дошли о том слухи, взял на себя труд объяснить ему, что Бог установил брак для облегчения человека в горестях и превратностях здешней жизни; что никакой союз в свете так не свят, как доброе супружество; что же касается до дурного, то оно прямо противно воле Божией, а потому столько же справедливо, сколько и полезно расторгнуть его; продолжать же его крайне опасно для спасения души, Пораженный силою этих доводов, Ягужинский согласился получить разрешение от своего государя на развод. Он настолько же был доволен своей второй супругой, насколько император своей, которой коронация, давно уже решенная, была обнародована по всей империи указом от 15-го ноября, исчислявшим все высокие заслуги императрицы, которые побудили её супруга оказать ей почесть, до тех пор в России невиданную.

Как ни велики были успехи, сделанные Россиею на пути просвещения и нравственного развития в царствование Петра Великого, но они не коснулись еще преобразования театра. В то время в Москве был театр, но варварский, какой только можно себе вообразить, и посещаемый поэтому только простым народом и вообще людьми низкого звания. Драму обыкновенно разделяли на двенадцать действий, которые еще подразделялись на столько же явлений (так на русском языке называются сцены), а в антрактах представляли шутовские интермедии, в которых не скупились на пощечины и палочные удары. Такая пьеса могла длиться в продолжение целой недели, так как в день разыгрывали не более третьей или четвертой её части. Принцесса Наталия, меньшая сестра императора, очень им любимая, сочинила, говорят, при конце своей жизни, две-три пьесы довольно хорошо обдуманные и не лишенные некоторых красот в подробностях; но за недостатком актеров они не были поставлены на сцену. Царь находил, что в большом городе зрелища полезны, и потому старался приохотить к ним свой двор. Когда приехала труппа немецких комедиантов, он велел выстроить для неё прекрасный и просторный театр со всеми удобствами для зрителей. Но она не стоила этих хлопот. Несмотря на пренебрежение, оказываемое теперь великосветскими людьми в Германии к своему языку, языку очень богатому и звучному, по крайней мере в такой же мере как и английский, театр в этой стране в последние года идет быстрыми шагами к совершенству; но в то время он был не более как сбор плоских фарсов, так что кое-какие наивные черты и острые сатирические намеки совершенно исчезали в бездне грубых выходок, чудовищных трагедий, нелепого смешения романических и изысканных чувств, высказываемых королями или рыцарями, и шутовских проделок какого-нибудь Jean-Potage, их наперсника. Император, вкус которого во всех искусствах, даже в тех, к которым у него вовсе не было расположения, отличался верностью и точностью, пообещал однажды награду комедиантам, если они сочинят пьесу, трогательную, без этой любви, всюду вклеиваемой, которая ему уже надоела, и веселый фарс без шутовства. Разумеется, они плохо выполнили эту задачу, но чтоб их поощрить, государь велел выдать им обещанную сумму.

Русский флот, по списку, представленному государю адмиралтейс-советом, в портах Балтийского моря, к концу 1723 г. состоял из сорока с лишком военных кораблей (из них три четверти было построено в Петербурге), из 20 фрегатов и 150 галер, 18 000 матросов и 2200 пушек. Большое количество судов всякого рода, также хорошо снаряженных, находилось в Воронеже. Регулярного войска насчитывали до 120 тысяч человек; но кавалерия не имела хороших лошадей и потому уступала пехоте. Этот недостаток вознаграждался множеством иррегулярных войск, состоявших из казаков, калмыков, татар, которые, большей частью, служили на коне. Арсеналы были снабжены огромным количеством запасов. Во время Северной войны тысячи больших бесполезных колоколов были перелиты в пушки. Рудники, незадолго до того открытые в Сибири, доставляли в изобилии превосходный металл для орудий. Олонец, построенный между двумя озерами — Ладожским и Онежским, известный своими минеральными водами, прославленными самим императором, который ежегодно пользовался ими, Олонец, говорю я, имел богатый чугунный родник и отличный оружейный завод; наконец воспользовались мерою, к которой прибег Шведский Сенат в минуту крайней нужды в деньгах, а именно продажею на вес множества признанных излишними пушек большего калибра. Император скупил их под рукой через комиссионеров, и хотя все большие пушки были испорчены, а самые лучшие даже распилены пополам, однако ж мастера его литейных заводов сумели так искусно их спаять и залить дыры и трещины, что из них можно было палить с успехом, и что даже наружная их красота была сохранена.

Между множеством предприятий, совершавшихся последовательно по воле русского героя, одно из самых близких его сердцу и самых необходимых для пользы его народов, по-видимому, не удавалось ему — именно введение основанного на непоколебимой честности управления юстициею и финансами. Напрасно он издавал указ за указом, чтоб поставить преграды обману, — обман не переставал гнездиться по-прежнему. Необходимость пресечь это зло, заставила государя ознаменовать первый месяц 1724 года одним из тех кровавых примеров строгости, от которых он воздерживался в продолжение нескольких лет, в надежде, что семена чести, которые он старался посеять во всех сословиях, принесут наконец счастливые плоды. Осьмнадцать преступников, почти все люди чиновные, немолодые и занимавшие значительные должности советников в разных приказах, были возведены на эшафот. Девять из них получили по 50 ударов кнутом, после чего им вырвали ноздри и объявили ссылку на галеры. Троим отрубили голову, одного колесовали. Этот последний был обер-фискал Несторов, некогда столь уважаемый императором, который часто отзывался об нём, как о самом умном и красноречивом из его старых московских служак, и при определении его в должность обер-фискала пожаловал ему несколько прекрасных поместий, дабы при богатстве он не имел повода и поползновения к воровству. Не смотря на то оказалось, что им похищено было до 300 000 рублей. Остальные пять виновных, которые по небрежению подписывали не читая ложные определения, наказаны были батогами и отправлены на галеры на шесть месяцев. Замечательно, что когда палачи раздели всех этих преступников, не нашлось ни одного из них, который не носил бы уже на своей спине знаков какого либо наказания[94]. Члены всех приказов, от президентов до писцов, обязаны были присутствовать при казни, чтоб научиться трепетать при одной мысли об обмане государя или о притеснении его невинных подданных, и новыми указами обновлено было впечатление прежних, относившихся до честности, требуемой от служащих государству.

Положение дел на востоке всё еще было двусмысленно. Султану и его дивану весьма нравилось мнение великого визиря, утверждавшего, что приверженец секты Али на персидском престоле гораздо менее опасен для высокой Порты, чем такой правоверный, как Миривейс, и что как земле нужно одно только солнце, так и правоверным мусульманам нужен один покровитель, к которому обращались бы все их помыслы нераздельно. Но ни солдатство, ни народ ни знали такой политики; их даже не осмеливались и знакомить с нею. Возбужденные и против царя и против Софи еще более с тех пор как стал известен их союз, они только и думали о борьбе с христианами и о помощи единоверцу. Не раз великий визирь готов был уступить этому воинственному пылу, и маркизу де Бонаку[95] стоило неимоверного труда уговорить его быть твердым. Наконец им удалось склонить на свою сторону муфтия, который поспешил объявить, что алкоран запрещает нападать на тех, кто нас не обижает, и что ни царь, ни Софи и не думали оскорблять блистательной Порты. Тогда ропот тотчас прекратился. Чтоб занять войско, его послали в Персию для завоеваний, на которые сочинили себе право, и для усмирения самозванца, которого счастье сделало надменным и жестоким. Он хотел вступить в переговоры с начальником турецкой армии, но так как думал говорить при том тоном независимого властителя, то ему отвечали из Константинополя: что если он ратует только ради своего собственного возвеличения, то он проклятый мятежник; если же сражается за веру, то должен покориться монарху Оттоманов, восседающему на престоле великого пророка и законному главе всех правоверных. Такой ответ не понравился Миривейсу, а потому он уклонился от объяснений и продолжал утверждать свое владычество. Маркиз де Бонак отправил своего племянника д’Аллиона для уведомления Петра Великого о благоприятном обороте, который принимали дела. Д’Аллион застал его развлекающимся от забот, причиненных ему враждою янычар и продажностью русских судей, — забавною процессиею карликов, устроенною по случаю похорон того из них, на свадьбу которого он велел собрать в провинциях в 1710 г. сорок карликов и столько же карлиц, в качестве приглашенных на празднество. В этот раз их было не меньше, и для комической противоположности человек двадцать солдат-преображенцев самого высокого роста, со свечами в руках, шли один за другим по сторонам процессии, а четыре гайдука-гиганта были ассистентами двух маленьких плакальщиц, следовавших за погребальной колесницей, которую везли восемь крошечных лошадок. Д’Аллиону был сделан самый почетный прием. Всё готовилось уже 18-го февраля к отъезду в Москву и к торжественному коронованию Екатерины. Он также отправился в Москву, но церемонии не видал, потому что принужден был 8-го апреля возвратиться в Константинополь. Впрочем ему показали императорскую корону, только что оконченное произведение русского ювелира; но он тем не менее дивился как красоте работы, так и богатству камней, из коих некоторые выше всякой цены.

1724. Если д’Аллион утешил императора надеждой на выгодный мир с турками, для заключения которого он снабжен был от его величества инструкциями, то гг. Бестужев и Бассевич обрадовали его не менее заключением трактата о союзе с Швецией, подписанного министрами этой державы и русскими 22-го февраля. В него включили следующую секретную статью о герцоге Голштинском: «Его королевское высочество, владетельный герцог Голштинский, видя себя уже столько лет лишенным своего герцогства Шлезвигского, с присоединенными к нему землями (cum annexis), и их величества император Российский, и король Шведский, почитая для себя очень важным, чтоб принцу, столь близкому им обоим, было возвращено ему принадлежащее и тем самым восстановлено внутреннее спокойствие Севера, обязуются всеми мерами предстательствовать по этому делу при дворе датском и других; в случае же, если их старания и представления не будут иметь желаемого успеха, то они решат между собою и с заинтересованными державами, в особенности с его величеством императором Римским, каким образом дело это может быть приведено к окончанию согласно с обстоятельствами».

Король Шведский, умевший сообразоваться с требованиями минуты, простер свое притворство до того, что послал собственноручное поздравление герцогу с титулом, пенсионом и другими выгодами, дарованными ему сеймом королевства незадолго до его распущения. Присутствие графа Бассевича тяготило его. Чтоб отнять у него всякий повод к новым ходатайствам, которые могли бы еще задержать его в Швеции, он приказал учредить требуемую комиссию для рассмотрения дела об имениях покойной королевы и о доле их, следовавшей герцогу, как её наследнику. Таким образом министр уехал, и даже с поспешностью, потому что герцог хотел иметь его при себе, чтоб успешнее добиться наконец давно желаемой руки царевны. «Вы рождены, писал он ему, под влиянием звезды более счастливой, чем моя, и меня бесит то, что я не могу иметь славы пропеть «совершилось» (consummatum est) без вашей помощи». Впрочем Бассевич, по причине льдов, не мог приехать вовремя, чтоб присутствовать при короновании и был вынужден ожидать в Петербурге возвращения двора и сопровождавшего его герцога.

Кроме детей покойного царевича Алексея, всё семейство и все родственники Петра Великого последовали за ним в Москву, даже герцогиня Курляндская, нарочно вызванная из Митавы. Император имел обыкновение посещать значительных негоциантов и известных артистов и часто проводить с ними часа по два; так и накануне коронации он зашел с несколькими сопровождавшими его сенаторами к одному английскому купцу, где нашел многих знатных духовных особ, между прочим духовника своего, архиепископа Новгородского[96] и ученого и красноречивого архиепископа Феофана Псковского. Великий канцлер также пришел туда. Среди угощений хозяина разговор оживился, и император сказал обществу: что назначенная на следующий день церемония гораздо важнее, нежели думают; что он коронует Екатерину для того, чтоб дать ей право на управление государством; что спасши империю, едва не сделавшуюся добычею турок на берегах Прута, она достойна царствовать в ней после его кончины; что она поддержит его учреждения и сделает монархию счастливою. Ясно было, что он говорил всё это для того, чтоб видеть, какое впечатление произведут его слова. Но все присутствовавшие так держали себя, что он остался в убеждении, что никто не порицает его намерения. Он назвал себя капитаном новой роты кавалергардов императрицы Екатерины, состоявшей из 60-ти человек, которые все были армейскими капитанами или поручиками, а генерал-лейтенанту и генерал-прокурору Ягужинскому (пожаловав ему перед тем орден св. Андрея) поручил командование этой ротой в качестве её капитан-лейтенанта. Кавалергарды эти открывали и заключали шествие, когда Екатерина, ведомая герцогом Голштинским и предшествуемая своим супругом, по сторонам которого находились фельдмаршалы князья Меншиков и Репнин, явилась с своею великолепною свитою в церкви, где назначено было её коронование. Слезы потекли у неё из глаз, когда Петр Великий возложил на нее корону; принимая правою рукою державу, она левой сделала движение, чтоб обнять и поцеловать его колена. В продолжение всей церемонии он держал в руке скипетр, но так как потом он не следовал за нею в обе церкви[97], где она должна была, облеченная в императорскую порфиру, прикладываться к иконам, то велел скипетр и державу нести перед нею. Этикет этого дня обязывал их сидеть за торжественным обедом одних, даже без своего семейства. Император, сказав, что хочет взглянуть на толкотню народа, для которого выставлены были вино и жаренные быки, начиненные разной птицей, подошел к окну. Приближенные его, сидевшие за другими столами, расставленными в зале, спешили присоединиться к нему, и он разговаривал с ними в продолжение получаса; когда же ему доложили, что подана новая перемена, он сказал им: «ступайте, садитесь и смейтесь над вашими государями. Только коварством придворных могло быть внушено государям суетным и неразумным, что величие состоит в лишении себя удовольствия общества и в выставке своих особ, как марионеток, на потеху другим».

На другой день Екатерина на трон принимала поздравления. Император также поздравил ее вместе с другими, как адмирал и генерал, и по его желанию она пожаловала графское достоинство тайному советнику Толстому[98]. Множеством значительных повышений ознаменовалось это высокое торжество, которое заключилось прекраснейшим фейерверком, какого еще не видали в Москве, хотя при всяком празднестве император устраивал великолепные огненные потехи и употреблял на это огромные суммы. Изображение ленты и девиза ордена св. Екатерины составляло одну из главных частей в этом фейерверке. Авторы «Истории Петра Великого», «Преображенной России» и барон Нестесураной утверждают, что лента этого ордена белая и что он жалуется придворным дамам, тогда как она пунцовая с серебреными каймами, и за исключением княгини Сапеги, племянницы императрицы, ни на кого не возлагалась кроме супруг царствующих особ; что же касается до царских принцесс, то им орден этот принадлежит по праву рождения. Об этой ошибке не стоило бы распространяться, если б она не служила доказательством того, что названные авторы не всегда говорят как очевидцы или ссылаются на показания людей, посещавших двор.

Князь Репнин назначен был вместо князя Меншикова председателем военного совета (conseil de guerre)[99], потому что император заставил последнего отказаться от этой должности, чтоб пресечь ему путь к взяточничеству. Порученное ему после того управление крепостными работами в Кронштадте не представляло подобного искушения, и действия его были более на глазах государя. Впрочем всё это сделано было с сохранением уважения к его личным заслугам. Военная коллегия, в полном своем составе, явилась благодарить князя за милости, которыми пользовалась в его управление. Через год эта же самая коллегия осмелилась назначить Ингерманландскому полку другого шефа; но император утвердил князя, прирожденного полковника этого полка по титулу герцога Ингрийского, и даже дал ему право производить в нём в офицеры и делать повышения в чинах по своему усмотрению. Да и управление работами в Кронштате было не маловажною должностью: Петр Великий предполагал произвести этими работами нечто необычайное.

Город этот, прежде называвшийся Котлином, как и самый остров, на котором он стоит, уже шесть месяцев носил свое новое имя[100], которое было ему дано, когда в нём возвели длинный ряд бастионов[101], долженствовавший идти по всему берегу острова, прикрывать город и порт со стороны Карелии и окружать новый канал, прорытый от этого порта до Невы, для прямого сообщения Кронштадта с Петербургом. С одной стороны этого канала несколько небольших верфей для починки судов было оставлено в прежнем виде. Корабли могли в них плавать свободно и при помощи шлюзов скоро оставались на суше, а потом, по окончании починок, снова таким же способом спускались на воду. Там, где канал этот входит в гавань, предполагалось устройство с одного берега на другой такой арки, чрез которую мог бы проходить самый большой военный корабль, идущий на всех парусах, и которая поддерживала бы маяк, настолько высокий, чтоб огни его видны были на другом берегу Финского залива, и с пирамидальною вершиною, украшенною императорской короной, как указанием на название города. За исключением материала, который должен был состоять из тесаного камня, Кронштадт соединял бы в себе всё, чему дивились в древности на Родосе и Фаросе. Но Петр Великий не дожил до перехода этой мысли из области предположений в область действительности.

Император отменил постановление, много лет остававшееся в силе, которым запрещалось вельможам строить в Москве новые дворцы[102]. Несмотря на то он, казалось, выехал из этой столицы с намерением долго туда не возвращаться, потому что приказал всем знатным лицам, не состоявшим в Москве на службе, даже дамам и девицам, которые там поселились, следовать за двором в С.-Петербург. Московскому коменданту предписано было принуждать их к выезду из этого города, что он и исполнял во всей точности, — Г. де Бисси, секретарь посольства при маркизе де Бонаке, привез из Константинополя в Петербург мирный договор между Россиею и Портой, заключенный стараниями этого министра. Обе державы обеспечивали себе взаимные выгоды в ущерб Персии, и кроме того постановляли особою секретною статьею лишить Софи короны, если он вздумает противиться их мерам, и возложить ее на главу более покорную. Последнее соглашение, столь противное договору, заключенному с Измаил-Беком, император решился принять вследствие донесения князя Мышецкого, посланника его в Тавризе. Он извещал, что шах Тамас отказался от ратификации союзного трактата и объявил, что скорее предоставит участь свою Провидению и храбрости своей армии, чем согласится на принятие помощи царя, столь дорого им продаваемой. Генерал Румянцев[103] был назначен Российским послом при султане. Он привез орден св. Андрея и великолепные подарки маркизу де-Бонаку, который усердно и с успехом продолжал стараться об устранении несогласий, возникших впоследствии между обоими дворами, по поводу разграничения завоеваний в Персии.

В начале 1722 г. император поручил одному искусному московскому золотых дел мастеру изготовить 40 орденских крестов. Он имел в виду учредить орден в честь св. Александра, который за славную победу, одержанную на берегах Невы над татарами[104] был некогда наименован Невским. Этой победой он освободил Московское государство от постыдной дани, которую оно платило этим варварам и утвердил там христианскую религию. В продолжении шести веков тело его покоилось во Владимире, главном городе провинции того же имени, который принадлежал к числу древних городов, носивших название царских резиденций[105]. После воинственной и славной жизни, он окончил дни свои в одном из монастырей. Император основал монастырь на самом месте славного сражения, и так как он был уже почти окончен, то приказал перенести туда мощи святого. Во всех местах, где их провозили в сопровождении тысяч попов, монахов и богомольцев, им отдавались великие почести. Из Петербурга до нового монастыря (который находится от него в одной миле) останки святого плыли по той самой реке, над которой когда-то развевалось знамя, водруженное на его предводительской ладье. Гроб его, серебряный, вызолоченный, поставленный на высокой эстраде и под богатым балдахином, удовлетворял взорам народа, толпившегося по берегам реки. Императорская фамилия и все знатные особы, находившиеся в Петербурге, следовали позади на флотилии богато украшенных барок и шлюпок. Духовенство, в великолепных облачениях, встретило святого на берегу, и так как церковь не была еще совершенно отстроена, то офицеры, которые несли гроб, поставили его в часовне. Этою почестью, оказанною памяти святого, служившего так достойно Богу и отечеству, император очистил себя от подозрения в намерении уничтожить совершенно поклонение, воздаваемое греческою церковью своим патронам на небе, и Невский монастырь сделался удобным местом богомолья для императорской фамилии. Учреждение ордена св. Александра однако ж покамест не было приведено в исполнение и состоялось только в царствование Екатерины, при бракосочетании принцессы Анны. Она пожаловала его тогда всем наличным андреевским кавалерам, даже герцогу Голштинскому, желая показать, что этот новый орден будет служить ступенью для достижения другого (т. е. андреевского.) И до сих пор им жалуют только генерал-лейтенантов или имеющих соответствующий им чин.

Причины, заставлявшие ласкать Кампредона, утратили свое значение, когда заключен был мир и установились непосредственные сношения С.-Петербургского двора с маркизом де Бонаком. Герцог поэтому был близок к чести — назваться зятем Петра Великого. Но Кампредон не истощил еще всех стараний, направленных против этого брака, ненавистного для короля Шведского и неприятного для Франции. Он успел возбудить в императоре надежду сочетать одну из его дочерей славным браком, который Небо назначало в удел принцессе Лещинской[106], и потому с умыслом говорил то об Анне, то об Елизавете, чтоб ни та, ни другая не досталась Карлу Фридриху, который в свою очередь не спешил браком, в надежде, что император, по пристрастию своему к принцессе Анне предоставит ей столь выгодный союз, и что в таком случае, ему, герцогу, останется Елизавета, к которой он чувствовал более расположения. Высокие качества этой принцессы и её героическая неустрашимость, возведшая ее на престол, на котором она сияет, достаточно известны, а потому да будет мне позволено изобразить здесь сестру её, слишком рано похищенную смертью.

Анна Петровна походила лицом и характером на своего августейшего родителя, но природа и воспитание всё смягчили в ней. Рост её, более пяти футов, не казался слишком высоким при необыкновенно развитых формах и при пропорциональности во всех частях тела, доходившей до совершенства. Ничто не могло быть величественнее её осанки и физиономии; ничто правильнее очертаний её лица, и при этом взгляд и улыбка её были грациозны и нежны. Она имела черные волосы и брови, цвет лица ослепительной белизны и румянец свежий и нежный, какого никогда не может достигнуть никакая искусственность; глаза её были неопределенного цвета и отличались необыкновенным блеском. Одним словом, самая строгая взыскательность ни в чём не могла бы открыть в ней какого либо недостатка. Ко всему этому присоединялись проницательный ум, неподдельная простота и добродушие; щедрость, снисходительность, отличное образование и превосходное знание языков отечественного, французского, немецкого, итальянского и шведского. С детства отличалась она неустрашимостью, предвещавшею в ней героиню; а что касается до её находчивости, то вот тому пример.

Один молодой граф Апраксин осмелился открыться ей в любви, на которую она отвечала презрением. В отчаянии, он выждал минуту, когда ему удалось увидеть ее одну, и бросился к её ногам, подавая ей свою шпагу и умоляя ее прекратить его страдания вместе с жизнью. «Давайте, — сказала она с гордым и холодным видом, — я вам покажу, что дочь вашего государя не имеет недостатка ни в силе, ни в мужестве, чтоб заколоть дерзкого, который ее оскорбляет». Молодой человек, боясь, чтоб она в самом деле не оправдала своих слов, не отдал шпаги и стал умолять ее простить ему безумие, до которого он был доведем её красотою. Она отплатила ему только тем, что выставляла его в смешном виде, рассказывая об этом происшествии.

В руки этой-го принцессы желал Петр Великий передать скипетр после себя и супруги своей. В таких видах самым удобным для неё браком казался ему брак с Карлом Фридрихом, и так как Кампредон делал только неопределенные предложения, которым нельзя было долее жертвовать поддержкою, необходимою для приверженцев герцога в Швеции, то обручение совершилось наконец 24-го ноября 1724 в день тезоименитства императрицы. Графу Бассевичу, назначенному первым министром своего государя, торжественно обещано было, что в имеющий скоро наступить день высокого бракосочетания, он будет пожалован орденом св. Андрея из рук самого монарха. французскому же министру передали, что если король, его государь, имеет намерение вступить в родственный союз с Российским императорским домом, то брак с Елизаветою, которая моложе и живее своей сестры, может быть для него более желательным. Возможность возведения на французский престол принцессы Елизаветы не прекращалась и по кончине императора, до того самого времени, когда король Станислав объявил об предложении, сделанном принцессе, его дочери.

За две недели до того дня, когда решилась наконец участь герцога, ему пришлось испытать чувствительный удар. Он тесно сблизился с первым камергером императрицы, Монсом, братом г-жи Балк, вдовы генерала, любимицы Екатерины и её первой статс-дамы. Эти два лица были верными посредниками в сношениях между государынею и её будущим зятем, который всегда прибегал к ней, когда нуждался в поддержании своих видов, или в получении чего нибудь нужного в его положении. Завистники очернили в глазах императора эти отношения к императрице г-жи Балк и её брага. Однажды вечером, совершенно для них неожиданно, они были арестованы и, по опечатании их бумаг, преданы уголовному суду, как виновные в обогащении себя чрез злоупотребление доверием императрицы, доходами которой они управляли. Следствие и суд продолжались только восемь дней. Некоторые из служителей императрицы были замешаны в дело, и Монсу наконец отрубили голову. Сестра его, приговоренная к 11-ти ударам кнутом, получила пять (остальные были даны на воздух) и потом сослана в Сибирь. Два сына этой дамы, один камергер, другой паж, были разжалованы и отосланы в армию, находившуюся в Персии; один секретарь и несколько лакеев отправлены на галеры в Рогервик. Екатерина всячески старалась смягчить гнев своего супруга, но напрасно. Рассказывают, что неотступные её просьбы о пощаде по крайней мере её любимицы вывели из терпения императора, который, находясь в это время с нею у окна из венецианских стекол, сказал ей: «Видишь ли ты это стекло, которое прежде было ничтожным материалом, а теперь, облагороженное огнём, стало украшением дворца? Достаточно одного удара моей руки, чтоб обратить его в прежнее ничтожество». И с этими словами он разбил его. «Но неужели разрушение это, — сказала она ему со вздохом, — есть подвиг, достойный вас, и стал ли от этого дворец ваш красивее?» Император обнял ее и удалился. Вечером он прислал ей протокол о допросе преступников, а на другой день, катаясь с нею в фаэтоне, проехал очень близко от столба, к которому пригвождена была голова Монса. Она обратила на него свой взор без смущения и сказала: «Как грустно, что у придворных может быть столько испорченности». Впрочем она вероятию не совсем убедилась в виновности по крайней мере г-жи Балк, потому что, после смерти императора, возвратила ее из ссылки и восстановила во всех прежних должностях. Приговор, осудивший эту фаворитку и её брата, исчислял малейшие подарки, полученные ими от лиц, обращавшихся к их содействию и помощи[107], умолчав только о герцоге Голштинском, чтоб не увеличивать еще более его горести. — Здоровье Петра Великого, давно шаткое, окончательно расстроилось со времени возвращения его из Москвы; но он нисколько не хотел беречь себя. Деятельность его не знала покоя и презирала всевозможные непогоды, а жертвы Венере и Вакху истощали его силы и развивали в нём каменную болезнь. Чувствуя упадок сил и не вполне уверенный, что после его смерти воля его и коронование Екатерины будут на столько уважены, что скипетр перейдет в руки иностранки, стоящей посреди стольких особ царской крови, он начал посвящать принцессу Анну и герцога, тотчас после их обручения, во все подробности управления государством и системы, которой держался во всё свое царствование. Но не довольствуясь приготовлением любимой дочери к мудрому управлению государством после смерти матери, монарх, одушевленный заботами об общественном благе и о прочности своей реформы, не оставлял без внимания и случайностей, для него ненавистных. Делая всё для удаления от престола сына непокорного и несчастного Алексея, он в то же время воспитывал его так, чтоб тот мог быть достойным короны, если б по какому либо случаю она досталась ему в удел. Уже более двух лет для развития в нём вкуса к военному делу, рота из 40 гренадер, отроков из дворянских фамилий, занимала караулы в его покоях и вместе с ним упражнялась в военных экзерцициях. Екатерина, всегда понимавшая высокие цели своего супруга и даже умевшая превзойти его в великодушии, оказывала молодому принцу, мать которого когда-то нежно любила, самое тщательное внимание. День его рождения приходился как раз в то время, когда император праздновал взятие Шлиссельбурга, и всегда в самых стенах этой важной крепости. Монарх имел обыкновение проводить там несколько дней, а императрица, которая никогда не участвовала в этой поездке, праздновала между тем с пышностью день, когда родился соперник её дочерям в наследовании престола. В свое царствование она удвоила попечения о воспитании царевича и сестры его, царевны Наталии Алексеевны[108].

1725. Очень скоро после праздника св. Крещения 1725 г., император почувствовал припадки болезни, окончившейся его смертью. Все были очень далеки от мысли считать ее смертельною, но заблуждение это не продолжалось и восьми дней. Тогда он приобщился св. Тайн по обряду, предписываемому для больных греческою церковью. Вскоре, от жгучей боли, крики и стоны его раздались по всему дворцу, и он не был уже в состоянии думать с полным сознанием о распоряжениях, которых требовала его близкая кончина. Страшный жар держал его почти в постоянном бреду. Наконец в одну из тех минут, когда смерть, перед окончательным ударом, дает обыкновенно вздохнуть несколько своей жертве, император пришел в себя и выразил желание писать; но его отяжелевшая рука чертила буквы, которых невозможно было разобрать, и после его смерти из написанного им удалось прочесть только первые слова: «Отдайте всё….» (rendez tout à….). Он сам заметил, что пишет неясно, и потому закричал, чтоб позвали к нему принцессу Анну, которой хотел диктовать. За ней бегут; она спешит идти, но когда является к его постели, он лишился уже языка и сознания, которые более к нему не возвращались. В этом состоянии он прожил однако ж еще 36 часов.

Удрученная горестью и забывая всё на свете, императрица не оставляла его изголовья три ночи сряду. Между тем, пока она утопала там в слезах, втайне составлялся заговор, имевший целью заключение её вместе с дочерьми в монастырь, возведение на престол великого князя Петра Алексеевича и восстановление старых порядков, отмененных императором, и всё еще дорогих не только простому народу, но и большей части вельмож.

Ждали только минуты, когда монарх испустит дух, чтоб приступить к делу. До тех же пор, пока оставался в нём еще признак жизни, никто не осмеливался начать что либо. Так сильны были уважение и страх, внушенные героем. В этот промежуток времени, Ягужинский, извещенный о заговоре и движимый, с одной стороны искреннею преданностью Екатерине (преданностью, которой тогдашние обстоятельства покамест не позволяли ему показать открыто), а с другой дружбою к графу Бассевичу, явился к последнему переодетый и сказал ему: «Спешите позаботиться о своей безопасности, если не хотите иметь чести завтра же красоваться на виселице рядом с его светлостью князем Меншиковым. Гибель императрицы и её семейства неизбежна, если в эту же ночь удар не будет отстранен». Не вдаваясь в дальнейшие объяснения, он поспешно удалился. Граф Бассевич немедленно побежал передать это предостережение убитой горестью императрице. Наступила уже ночь. Государыня приказала ему посоветоваться с Меншиковым и обещала согласиться на всё, что они сочтут нужным сделать, присовокупив, что уверена в их благоразумии и преданности и что сама, убитая горем, ничего предпринять не в состоянии. Меншиков всю предшествовавшую ночь провел подле императора и потому спал глубоким сном, ничего не подозревая о готовившейся катастрофе. Бассевич разбудил его и сообщил ему об опасности, грозившей им и их покровительнице.

Два гениальные мужа, одушевленные сознанием всей важности обстоятельств, не замедлили порешить, что следовало сделать. Меншиков был шефом первого гвардейского полка, генерал Бутурлин[109] второго. Он (Меншиков) послал к старшим офицерам обоих полков и ко многим другим лицам, содействие которых было необходимо, приказание явиться без шума к её императорскому величеству и в тоже время распорядился, чтоб казна была отправлена в крепость, комендант которой был его креатурой. Между тем Бассевич отправился с донесением обо всём к императрице и постарался привлечь на её сторону Бутурлина, который по личной неприязни был против предводителей партии великого князя. Все приглашенные в точности исполнили полученное ими предписание. Извещенная об их прибытии, Екатерина, вместо того, чтоб спешить навстречу им и скипетру, продолжала без пользы обнимать своего умирающего супруга, который её уже не узнавал, и не могла от него оторваться. Граф Бассевич осмелился схватить ее за руку, чтоб ввести в кабинет, где Бутурлин и другие ждали её появления. «Присутствие ваше бесполезно здесь, государыня, — сказал он ей, — а там ничего не может быть сделано без вас. Герой короновал вас для того, чтоб вы могли царствовать, а не плакать, и если душа его еще остается в этом теле, которое ему уже не служит, то только для того, чтоб отойти с уверенностью, что вы умеете быть достойной своего супруга и без его поддержки.» — «Я покажу, что умею: и ему, и вам, и всему миру», сказала она, быстро делая над собой усилие и стараясь овладеть своими чувствами, на что способны только люди с сильным характером. Она величественно вошла в кабинет и отерла слезы, которые еще более трогали сердца всех, а за тем обратилась к присутствующим с краткою речью, где упомянула о правах, данных ей коронованием, о несчастьях, могущих обрушиться на монархию под управлением ребенка, и обещала, что не только не подумает лишить великого князя короны, но сохранит ее для него, как священный залог, который и возвратит ему, когда небу угодно будет соединить ее, государыню, с обожаемым супругом, ныне отходящим в вечность.

Обещания повышений и наград не были забыты, а для желавших воспользоваться ими тотчас же были приготовлены векселя, драгоценные вещи и деньги. Многие отказались, чтоб не сочли их усердие продажным; но архиепископ Новгородский не был в числе таких, и зато первый подал пример клятвенного обещания, которому все тут же последовали, — поддерживать права на престол коронованной супруги Петра Великого[110]. Архиепископа Псковского не было при этом. Его, как ревностного приверженца государыни, не было надобности подкупать, и она не хотела, чтоб он оставлял императора, которого напутствовал своими молитвами. Собрание разошлось, оставив других вельмож спокойно наслаждаться сном. Меншиков, Бассевич и кабинет-секретарь Макаров в присутствии императрицы после того с час совещались о том, что оставалось еще сделать, чтоб уничтожить все замыслы против её величества.

Князь полагал, что необходимо безотлагательно арестовать всех главных злоумышленников. Но Бассевич представлял, что такая мера может произвести смятение и что если противной партии удастся восторжествовать, то участь императрицы и её приверженцев будет тем плачевнее. По его мнению, следовало прибегнуть к хитрости и уклоняться от всякого предприятия, которое могло бы обнаружить всё дело перед глазами черни. Макаров был того же мнения, а императрица никогда не любила крутых мер; поэтому немедленно общими силами составлен был план для действия в решительную минуту, которая последует за смертью императора, и так как тут необходимо было содействие многих лиц, то каждый обязался дать надлежащее наставление тем, которые были ему наиболее преданы, или находились в его зависимости. Так прошло остальное время ночи.

Император скончался на руках своей супруги утром на другой день, 25-го января[111]. Сенаторы, генералы и бояре тотчас же собрались во дворец. Каждый из них, чтоб быть вовремя обо всём уведомленным, велел находиться в большой зале своему старшему адъютанту или чиновнику. В передней они увидели графа Бассевича. Большая часть из них смотрела на него, как на опального, и даже друг его Ягужинский не решался подойти к нему. Но он сам протеснился вперед, чтоб приблизиться к нему и сказал вполголоса: «Примите награду за предостережение, сделанное вами вчера вечером. Уведомляю вас, что казна, крепость, гвардия, синод и множество бояр находятся в распоряжении императрицы, и что даже здесь друзей её более, чем вы думаете; передайте это тем, в ком вы принимаете участие, и посоветуйте им сообразоваться с обстоятельствами, если они дорожат своими головами».

Ягужинский на замедлил сообщить о том своему тестю, великому канцлеру графу Головкину. Весть эта быстро распространилась между присутствовавшими. Когда Бассевич увидел, что она обежала почти всё собрание, он подошел и приложил голову к окну, что было условленным знаком, и вслед за тем раздался бой барабанов обоих гвардейских полков, окружавших дворец. «Что это значит? — вскричал князь Репнин[112]; — кто осмелился давать подобные приказания помимо меня? Разве я более не главный начальник полков?» — «Это приказано мною, без всякого, впрочем, притязания на ваши права, — гордо отвечал генерал Бутурлин, — я имел на то повеление императрицы, моей всемилостивейшей государыни, которой всякий верноподданный обязан повиноваться, и будет повиноваться, не исключая и вас».

Всеобщее молчание последовало за этою речью; все смотрели друг на друга в смущении и с недоверием. Во время этой немой сцены вошел Меншиков и вмешался в толпу, а немного спустя явилась императрица, поддерживаемая герцогом Голштинским, который провел ночь в комнате великого князя. После нескольких усилий заглушить рыдания, она обратилась к собранию с следующими словами: «Несмотря на удручающую меня глубокую горесть, я пришла сюда, мои любезноверные (mes chers fils), с тем, чтобы рассеять справедливые опасения, которые предполагаю с вашей стороны, и объявить вам, что, исполняя намерения вечно дорогого моему сердцу супруга, который разделил со мною трон, буду посвящать дни мои трудным заботам о благе монархии, до того самого времени, когда Богу угодно будет отозвать меня от земной жизни. Если великий князь захочет воспользоваться моими наставлениями, то я, может быть, буду иметь утешение в моем печальном вдовстве, что приготовила вам императора, достойного крови и именитого, кого только что вы лишились».

Меншиков, как первый из сенаторов и князей русских, отвечал от имени всех: что дело, столь важное для спокойствия и блага империи, требует зрелого размышления, и что поэтому да соблаговолит её императорское величество дозволить им свободно и верноподданнически обсудить его, дабы всё, что будет сделано, осталось безукоризненным в глазах нации и потомства. — Императрица отвечала: что действуя в этом случае более для общего блага, чем в своем собственном интересе, она не боится всё до неё касающееся отдать на их просвещенный суд; и что не только позволяет им совещаться, но даже приказывает тщательно обдумать всё, обещая с своей стороны принять их решение, каково бы оно ни было.

Собрание удалилось в другую залу, двери которой заперли. Князь Меншиков открыл совещание, обратившись с вопросом к кабинет-секретарю Макарову, не сделал ли покойный император какого-нибудь письменного распоряжения и не приказывал ли обнародовать его? Макаров отвечал, что незадолго до последнего своего путешествия в Москву государь уничтожил завещание, сделанное им за несколько лет перед тем, и что после того несколько раз говорил о намерении своем составить другое, но не приводил этого в исполнение, удерживаемый размышлением, которое часто высказывал: что если народ, выведенный им из невежественного состояния и поставленный на степень могущества и славы, окажется неблагодарным, то ему не хотелось бы подвергнуть своей последней воли возможности оскорбления; но что, если этот народ чувствует, чем обязан ему за его труды, то будет сообразоваться с его намерениями, выраженными с такою торжественностью, какой нельзя было бы придать письменному акту. Когда Макаров умолк, архиепископ Феофан, видя, что вельможи несогласны в мнениях, обратился к собранию с просьбою позволить и ему сказать свое слово. С трогательным красноречием указал он присутствовавшим на правоту и святость данной ими в 1722 году присяги, которою они обязались признавать наследника, назначенного государем. Некоторые возразили ему, что здесь не видно такого ясного назначения, как старается представить Макаров; что недостаток этот можно принять за признак нерешительности, в которой скончался монарх, и что поэтому, вместо него, вопрос должно решить государство. На такое возражение Феофан отвечал точною передачею слов императора, сказанных у английского купца накануне коронования императрицы, которыми его величество, открывая свое сердце перед своими друзьями и верными слугами, подтвердил, что возвел на престол достойную свою супругу только для того, чтоб после его смерти она могла стать во главе государства. Затем он обратился с вопросом к великому канцлеру и ко многим другим, при которых сказаны были эти слова, помнят ли они их? — Отдавая долг истине, те подтвердили всё приведенное архиепископом. Тогда князь Меншиков воскликнул с жаром: «В таком случае, господа, я не спрашиваю никакого завещания. Ваше свидетельство стоит какого бы то ни было завещания. Если наш великий император поручил свою волю правдивости знатнейших своих подданных, то не сообразоваться с этим было бы преступлением и против вашей чести, и против самодержавной власти государя. Я верю вам, отцы мои и братья, и да здравствует наша августейшая государыня, императрица Екатерина!» Эти последние слова в ту же минуту были повторены всем собранием, и никто не хотел показать виду, что произносит их против воли и лишь по примеру других. После того князь Меншиков, в сопровождении всех прочих, возвратился к императрице и сказал ей: «Мы признаем тебя нашей всемилостивейшей императрицей и государыней и посвящаем тебе наши имущества и нашу жизнь». Она отвечала в самых милостивых выражениях, что хочет быть только матерью отечества. Все целовали ей руку, и за тем открыты были окна. Она показалась в них народу, окруженная вельможами, которые восклицали: «Да здравствует императрица Екатерина»! Офицеры гвардии заставляли повторять эти возгласы солдат, которым князь Меншиков начал бросать деньги пригоршнями.

Таким образом Екатерина овладела скипетром, которого она была так достойна. Сенаторы, генералы и знатнейшие духовные лица в тот же час составили и подписали манифест о провозглашении её императрицею. Документ этот заслуживает быть приведенным здесь, потому что опровергает рассказы некоторых писателей об устном завещании Пера Великого, будто бы объявленном им перед государственными сановниками, собравшимися вокруг его постели. Вот он[113]:

«Ведомо да будет всем, что по воле всемогущего Господа Бога, всепресветлейший державнейший Петр Великий, император и самодержец Всероссийский, отец отечества, государь всёмилостивейший, чрез двенадцатидневную жестокую болезнь от сего временного жития в вечное блаженство отыде; а о наследствии престола Российского не токмо единым его императорского величества, блаженной и вечно достойной памяти, манифестом февраля 5-го дня прошлого 1722 года в народ объявлено, но и присягою подтвердили все чины государства Российского, дабы быть наследником тому, кто по воле императора будет избран. А понеже в 1724 году удостоил короною и помазанием любезнейшую свою супругу, великую государыню нашу, императрицу Екатерину Алексеевну, за её к Российскому государству мужественные труды, как о том довольно объявлено в народе печатным указом прошлого 1723 года ноября 15-го числа: того для святейший синод и высокоправительствующий сенат и генералитет согласно приказали во всенародное известие объявить печатными листами, дабы все как духовного, так воинского и гражданского чина и достоинства люди о том ведали и ей всемилостивейшей, державнейшей, великой государыне императрице Екатерине Алексеевне, самодержице Всероссийской верно служили».

Красноречивый архиепископ Феофан, напечатав свою надгробную речь с похвальным словом Петру Великому, присоединил туда и описание его кончины[114]. Он говорит, что во время болезни монарх показал горячую привязанность к своей религии, и что после общей консультации всех петербургских медиков, уверившись в опасности своего положения, которое хорошо понимал, зная устройство человеческого тела и характер своей болезни, он повелел повсеместно освободить и избавить от всякого взыскания и наказания лиц, содержавшихся по обвинениям в оскорблении величества и в воровстве, дабы они молились за упокой его души. Вот как рассказывает архиепископ о восшествии императрицы на престол:

«Мы считаем своею обязанностью рассказать, в каком положении находились между тем дела общественные. Вечером, перед кончиной императора, сенаторы и члены синода положили между собою, что если по воле божией. они лишатся своего отца, то безотлагательно соберутся, чтобы прежде чем народ узнает о смерти монарха, принять необходимые меры для сохранения общественного спокойствия. Всё это и было исполнено. Лишь только распространилась печальная весть, все сенаторы, главные генералы и некоторые из бояр собрались во дворце вместе с четырьмя членами синода, которые провели там ночь, и приступили к совещаниям о наследовании престола. По мнению большей части из них оно принадлежало царственной вдове, которая, в силу своего коронования, имела даже неоспоримое право на управление государством без всякого избрания. Другие полагали, что коронование не может давать столь обширных прав, потому что у большей части других народов супруги государей коронуются, не получая прав на наследование престола. Но некоторые указали на цель, с которою император короновал свою супругу, и объявили, что до похода в Персию, он объяснял свои виды четырем сенаторам и двум членам синода, находившимся теперь в числе присутствовавших на совещании, сказав: что хотя в России и нет такого обычая, но что необходимость требует этого, дабы после его смерти престол не оставался праздным, и присутствие наследника не подавало никакого повода к смятению и недоразумениям. Когда слышавшие слова эти из уст самого императора засвидетельствовали их достоверность, все согласились, что царствовать должна августейшая Екатерина. После того возник вопрос: следует ли обратиться к мнению народа и войска, или по крайней мере, офицеров; но многие, и в особенности генералитет, воспротивились тому, утверждая, что всякое промедление будет опасно, и что дело идет вовсе не об избрании, так как решено уже, кому принадлежит право наследования. Тогда единодушно постановлено было считать настоящую конференцию собравшейся не для избрания, а лишь для торжественной декларации.

Немедленно составлен был манифест, который подписали все присутствовавшие в собрании, и который потом разослан был во все провинции империи. Сенат, синод и генералитет возвещали им о кончине императора, о восшествии на престол августейшей Екатерины и приглашали всех подданных государства к присяге и повиновению её величеству. После того собрание испросило себе аудиенцию у императрицы, и когда государыня вышла из комнаты покойного императора, оно стало умолять ее не отказываться от принятия на себя бремени правления, порученного ей Богом и вечно достойные памяти супругом её. Слезы и горесть не давали ей много говорить, но в знак своего согласия она протянула правую руку для целования. Так по милости божией, менее чем в час времени, окончилось это великое дело». Таков рассказ Феофана. К словам его следовало бы присовокупить, что Екатерина, подобно Траяну, не хотела ничего знать о заговоре, замышлявшемся против неё.

Тело великого императора было с пышною церемониею предано земле в церкви Петропавловской крепости, и вместе с ним погребена младшая шестилетняя дочь покойного Наталия Петровна, развитая не по летам и умершая с горя, причиненного ей кончиною родителя.