— Вот он, Андрюша мой! — с удовольствием глядя в открытое, совсем еще юное лицо Хилкова, говорил дядюшка Родион Кириллович. — Люби да жалуй, Сильвестр! И ты его приветь, Андрюша! Малый добрый, голова не огурцом поставлена, нынче флот строит на Переяславле-Залесском, все ему там внове, голубчику. Верфь — дело новое, корабль — вовсе неслыханное, одна надежда на ученого немца, а тот знал, да нынче что знал — забыл…
Дядюшка был весел, посмеивался, трепал Хилкова по плечу. Хилков улыбался застенчиво, пощипывал едва пробивающиеся усы. Окольничий попросил:
— Ты, Андрей Яковлевич, сделай милость, покажи племяннику богатства наши. Пусть сведает, что не одним немцем свет стоит. А то они нынче только и слушают, что им на Кукуе врут. Мне-то недосуг, попозже наведаюсь, еще побеседуем…
Родион Кириллович ушел, Хилков кликнул дьяка со свечами, тот темными сенями понес трехсвечный шандал. Другой дьяк открыл кованую тяжелую дверь, за дверью была камора, в которой дядюшка провел почти всю свою жизнь.
Сели рядом у большого, дубового стола. Иевлев боком взглянул на Хилкова — увидел вьющиеся крутыми кудрями волосы на нежной девичьей шее, румяную щеку, пушистые, загнутые ресницы.
Андрей Яковлевич негромко сказал:
— Хорошо здесь, верно, Сильвестр Петрович?
— Здесь? Ничего…
— А по мне, лучшего угла нигде нет. Как запрешься да в тишине зачнешь листы листать… Век бы не уходил, да, знать, судьба…
— А что? — спросил Иевлев.
— Вчера узнал — будто ехать с посольством в заморские страны…
Он помолчал задумавшись, потом бережно стал перекладывать древние списания, завернутые в тонкую телячью кожу, летописи, хронографы, пергаменты. Положив один перед собою, полистал, объяснил:
— То жития святых князей Бориса и Глеба. Из сих листов имеешь ты возможность, Сильвестр Петрович, видеть, как плавали предки наши…
На желтом пергаменте была искусно изображена лодья, изогнутая, словно молодой месяц. Одиннадцать русских воинов в шишастых шеломах, с большими копьями в руках плыли морем в этой лодье. Четыре весла были опущены в воду, на пятом сидел кормщик.
— Судно находится в плавании! — говорил Хилков. — Да это еще что! Здесь зрим мы не ягодки, но цветочки. Так шли на Царьград Олеговы дружины. Прапорцы, зришь ли, Сильвестр Петрович! Прапорцы, иначе флаги. Копья! Теперь здесь поглядим — Псковскую летопись…
В обитую железом дверь стучали дьяки, спрашивали окольничего. Хилков сначала не отзывался, потом распахнул дверь и так гаркнул на нерадивого дьяка, дурно переписавшего листы, что Сильвестр Петрович даже головою покачал. А дьяк испуганно от юного князя попятился, и было видно, что Хилков здесь всему начальный человек и что, несмотря на его юность, с ним шутки плохи…
Все новые и новые списки, книги, заметки выкладывал Андрей Яковлевич из кованого железного сундука, сопровождая каждую дельным и не длинным рассуждением. У Иевлева блестели глаза от жадности — все самому прочесть. Андрей Яковлевич рассуждал спокойно, многое знал наизусть. Сильвестр Петрович только дивился, как можно сию премудрость запомнить.
Попозже пришел дядюшка, спросил:
— Что, племянничек? Есть чему у нас поучиться? А ты все: немцы да немцы!
— Да я…
— Да я! — передразнил Родион Кириллович. — Знаю я вас! Недаром Крижанич писал, что-де всяким чужим вещам мы дивимся, хвалим их и превозносим до небес, а свое домашнее житье презираем. О, чужевладство треклятое, быть ему пусту!
Он сел на сундук, заговорил с тоскою в голосе:
— Пять десятков лет здесь, почитай что, и ничего более не видел, как сии богатства. Отец твой женился, детей нарожал, войны воевал, овдовел, еще женился, вотчину растряс на свои безумства, а я с костылем — копил, вот они, лалы мои, алмазы, изумруды, жемчуга, коим цены нету и не будет, вот оно, богатство великое…
На лбу старика вздулась жила, бледное лицо его порозовело; грозя костылем неведомому врагу, жаловался:
— Червь, пожары, сколько их на Москве было, ляхи, татары, свои бояре. Как иноземцу подарок дарить — сюда лезут, — будь они прокляты. Глупые, темные, дикие, — что им сии сокровища? Пергамент, об котором ночи не сплю, в подарок дарит негоцианту, иноземцу, а тому что? Тому десяток червонцев куда прибыльнее. Дьяки крадут, не на кого положиться. Ты бы сказал, дитятко, хоть Петру Алексеевичу, что ли? Вот на него надежда была — на Хилкова Андрея Яковлевича; думал, помру — он сбережет; так и здесь незадача, в чужие земли с посольством поедет. Кому ключ отдам? Под головою держу, как где на Москве пожар — душа замирает, бегу, словно очумелый.
Открыл дверь, крикнул:
— Сумку, Шишкин!
Дьяк принес посольскую сумку — кожаную, пахучую, с крепкими крюками и ременными завязками. Дядюшка долго рылся на столе и в сундуках, выбрал листы, завернул в сафьян, сафьян перевязал верченым белым шнуром, потом упаковал в сумку. Иевлев и Хилков недоумевая смотрели. Дядюшка сказал:
— Как бы ненароком положишь сии листы в горницу Петру Алексеевичу, ежели он на озеро прибудет. Пусть почитает. Кукушки на Кукуе свое, а мы — наше доброе, дорогое…
Иевлев поклонился.
— Еще об чем говорили-то? — спросил дядюшка и сам тотчас же вспомнил…
Лицо его сделалось хитрым и повеселело, он подмигнул Андрею Яковлевичу и велел ему запереть дверь. Сильвестр Петрович с удивлением глядел, как накрепко Хилков заложил дверь и крюком и на засов.
— Оно у нас припрятано, — говорил Родион Кириллович, — оно у нас крепко припрятано, мы прятать умеем…
Теперь улыбнулся и Андрей Яковлевич.
Загремел, защелкал, заскрипел хитрый замок; дядюшка открыл сундук, повернул еще один ключик в тайнике. Лязгнула невидимая глазу пружина, темная от времени доска сама съехала в сторону; книжки, переплетенные в желтую телячью кожу, корешками вверх плотно стояли в тайнике. Дядюшка погладил их бережно, прищелкнул языком, выдернул одну, раскрыл. То был Коперник, выданный типографщиком в городе Регенсбурге почти сто пятьдесят лет назад.
— Латынь, — с горечью сказал Иевлев.
— А ты ее возьмешь да и выучишь! — прикрикнул дядюшка. — Вот Андрюшка-то выучил, и я выучил, да и ты выучишь…
Он стал вынимать из тайника томики, обтирая каждый бережно ладонями, приговаривая:
— Кеплер, брат, тоже по-латыни, а без Кеплера какой ты мореплаватель. Они, племянничек, это не твои старички голландские, не твои немцы с Кукуя, без них как жить?
— А почему спрятаны-то? — тихо спросил Иевлев. — Для чего в тайнике?
— От попишек проклятых, от воронья черного, — ответил Родион Кириллович. — Пасись и ты их, племянничек, пасись, голубчик. Андрюша-то Кеплерово учение, почитай, все не выходя из Приказа, запершись одолел…
Дядюшка сделал круглые глаза, близко наклонился к Иевлеву, сказал таинственно, весело, молодым голосом:
— Не вокруг земли планеты ходят, а земля наша сама с другими планетами вкруг солнца бегает. А? Каково это попишке-то? Нож вострый! Все вверх тормашками в тартары летит. Покуда они там бороды друг другу рвут — тригубить, али двугубить аллилую, копытцем креститься, али щепотью, мы здесь в тиши да в благодати, вишь, что познаем…
Он быстро, ловкими руками завернул два томика в чистую холстину, перевязал веревочкой, подал Сильвестру Петровичу:
— Тиммерман ваш не больно здорово, да все же латынь ведает. Может, что полезное отсюда и узнаете. Рассуждаю так: ныне без Коперника — ровно бы во тьме…
— Чужебесием не занеможем, дядюшка? — не без хитрости в голосе спросил Иевлев, держа в руках Коперниковы книги.
Родион Кириллович отмахнулся, ответил торжественно:
— Сии мужи есть украшение роду человеческому. Счастливы поляки, что сыном своим имеют Коперника, а немцы, что от них произошел Кеплер. Так и запомни. Ну, с богом! Да с Андрюшей обнимись, авось еще сведет вас судьба…
Спрятав драгоценные книги, застегнув ремни кожаной сумки, Иевлев легко сел в седло. Дядюшка и Андрей Хилков помахали ему с крыльца. Соловый жеребчик взял с места наметом, и к вечеру Сильвестр Петрович был на озере. По пути к избе заметил: за прошедшие два дня мужики-колодники подняли пристань до самой меры, половина досок уже была пришита деревянными гвоздями…
Иевлев отдал коня денщику; широко шагая, безотчетно чему-то радуясь, распахнул дверь. Голландские старички пекли на загнетке, на угольях голландские сладкие оладушки, макали в патоку, запивали своим кофеем; у них все было отдельное, даже муку держали в своем ларе под ключом. Федор Матвеевич еще не вернулся. Воронин, морща лоб у стола, писал грифелем цифры — от скуки учился вычитанию. Тиммерман дремал в углу, охал во сне. Сильвестр Петрович подсел к нему, ласково разбудил, показал книги. Франц Федорович, зевая, подрагивая спросонок, полистал Коперниково творение, испугался, сказал, что книга сия вельми трудна, навряд ли и поймет он, что в ней. Но все же обещал подумать, может и разберется в премудрости…
— Чего на Москве-то слыхать? — с печи, прокашливаясь, спросил Прянишников. — Скоро ли нас отпустят, бедолаг разнесчастных? Ей-ей, пропадем тут на озере на этом окаянном, ни за что пропадем. Как усну, во сне все шишей вижу, а то будто меня батогами бьют. К добру ли?
— Мало, видать, тебя наяву били! — сурово ответил Воронин.
Федька Прянишников спустил босые ноги; блаженно почесываясь, стал вспоминать, как жилось в вотчине, — хорошо на свете живется дворянскому сыну. Мужики, как завидят, не то что в землю поклонятся, а на колени падут и как на бога взирают. Еда — какая только занадобится душеньке твоей, девок — бери любую. А тут…
Прянишников махнул рукой, задумался над своей судьбиной.
— Чего, правда-то, на Москве нового? — тихонько спросил Яким.
Сильвестр Петрович ответил, что нового-де ничего примечательного нет, однако ж худо то, что знаем мало, не любопытствуем ни к чему, живем как живется, для чего только небо коптим…
Яким удивился, пожал плечами.
Иевлев один вышел из хибары на воздух.
Тихо мерцали звезды не то в озере, не то в небе. Лес — черный и неподвижный — застыл над берегами. Возле воды прошли три мужика, понесли коробья с крупами и мукой — кормиться артелью.
Два голоса мягко пели:
Скачет груздочек по ельничку,
Ищет груздочек беляночки…