После обеда, за которым пили здоровье славнейшего господина Меншикова, на флагманском корабле, в адмиральской каюте, надолго засели за кружки гретого пива с коньяком и кайенским перцем. Густо задымили трубки, сразу же завелся спор, все спокойно здесь расположившиеся понимали, что нескоро удастся еще так посидеть и побеседовать, как ныне ради дня рождения господина Меншикова. И Петр был спокоен, в ровном, насмешливо-добродушном расположении духа прогуливался по каюте и сипловато говорил:
— Я нимало не хулю алхимиста, ищущего превращать металлы в золото, алы механика, старающегося сыскать вечное движение, для того, судари мои, что, изыскивая столь небывалое и чрезвычайное, сии ученые мужи внезапно изобретают многие побочные, но изрядно полезные вещи. И потому, господа консилиум, не суйте вы ваши носы длинные в занятия ученых, не мешайтесь не в свое дело своими ремарками, но всяко поощряйте таких людей, ибо истинные безумцы противное сему чинят, называя упражнения ученых мужей бреднями…
— Да я, мин гер… — начал было Меншиков.
— Об тебе речь особая, монаший заступник! — с тем же добродушием в голосе перебил Петр. — Ты что давеча про них говорил, про монасей-то, что они, вишь, больно прижаты ныне и в нищете животы свои влекут. Ты, душа, запомни накрепко: монастырские с деревень доходы надлежит употреблять на богоугодные дела и для государства, а не на тунеядцев. Старцу потребно в молитве пропитание да одежда, а монаси наши вот как зажирели. Врата к небеси — вера, пост и молитва, и я…
Он помедлил, взглянул в упор на Меншикова и раздельно, с насмешливой силой произнес:
— И я, Александр Данилович, прости на том, очищу монасям путь к раю хлебом и водою, а не стерлядями да винами. Да не даст пастырь богу ответа, что худо за заблудшими овцами смотрел!
Сильвестр Петрович, издали поглядывая на царя, думал: «Недавно, еще на Переяславле, да в Архангельске, когда спускали там на воду первую для него яхту, был он совсем юношей, длинноруким, голенастым мальчиком, а ныне муж многоопытный, проживший годы многотрудной жизни».
Он наклонился к Апраксину, сказал ему шепотом:
— Сколь быстро протекло время с дней нашей юности, Федор Матвеевич. Гляжу на самого себя, и не верится…
Апраксин лениво усмехнулся:
— Фабула наизнатнейшая — беседовать о днях невозвратимо убежавшей юности. Пользы мало, а все думается…
Он придвинулся к Сильвестру Петровичу ближе, взял его за локоть, заговорил тихо:
— Труды наши первые помнишь ли? Переяславль-Залесский, приезды в Архангельск, удивление на те силы, что увидели мы в двинянах-поморах; помнишь ли, как строили на Вавчуге и в Соломбале корабли? Сколь тяжко было самим нам — неумелым, сколь трудно, да, вишь, справились…
— Не нами сделано! — поправил Иевлев. — Народом.
— И мы, я чай, народ, Сильвестр…
— Нам легче.
— Что-то по тебе не вижу, чтобы так легко было! — смеясь ответил Апраксин. — Едва ноги таскаешь… Нет, друг мой добрый, авось по прошествии времени и нас помянут, не даром мы с тобой хлеб ели. Мысли твои ведаю: куда как много людей мрет, куда как тяжко дело наше делать. Вот и нынче — выходим в поход на соединение с Шереметевым и Репниным. Многие ли останутся живыми после похода? Но как же быть? Не доделать начатое? Думай, господин шаутбенахт: ужели баталия на Двине и спасение флота лишь само для себя сделано? Нет, то, что под стенами Новодвинской цитадели начато, — к Балтике идет…
Иевлев молчал.
— Близок час, когда увидим мы штандарт четырех морей. Близко время, когда вернем мы себе все наше. А что тяжко, то как же быть? Как?
Петр подошел поближе, взял обоих за уши, стукнул головами, спросил весело:
— Об чем шепчетесь?
— Все об том же, государь! — ответил Апраксин. — О нашем, что себе возвернем…
Петр вгляделся в Федора Матвеевича, посмотрел на Иевлева, сказал, словно продолжая начатую мысль:
— Фортуна скрозь нас бежит: блажен, иже имается за власы ее. Что Карл Двенадцатый запутал упрямством, то нам распутать надлежит умом. А как сие ныне не помогает, то распутаем силой и оружием, авось с божьей помощью и ухватим фортуну за власы. Впрочем, все то — аллегории, а вот и дело…
И опять пошел ходить по каюте из угла в угол, попыхивая трубочкой и рассуждая:
— Из всего того выводим: шведа бить возможно. Нынче бьем, сражаясь два против одного, скоро начнем их побеждать равным числом, да, пожалуй, не скоро, а нынче так и делается. Вот в июле разгромили мы шведские флотилии на Чудском да на Ладожском озерах, тогда же Шереметев опрокинул Шлиппенбаха при мызе Гуммельсгоф. Всю пехоту шведскую побил, из шести тысяч едва пять сотен спаслось; все пушки, все знамена у нас. Шлиппенбах в превеликой конфузии едва ноги в Пернов унес. Иевлев Сильвестр, славный наш контрадмирал, эскадру брата нашего Карла под стенами крепости Новодвинской тож разбил наголову…
Дверь каюты широко растворилась. В мокром плаще, в низко надвинутой треуголке, в облепленных грязью ботфортах вошел незнакомый офицер, поискал глазами царя, поклонился старым обычаем — низко, с трудом расстегнул негнущимися пальцами сумку, достал письмо. Петр, хмурясь, протянул руку, приказал:
— Огня!
Меншиков взял со стола подсвечник, посветил. Петр читал долго, рот у него дернулся, он сильно сжал зубы, потом сказал, проглотив комок в горле:
— Поздравляю вас, господа консилиум, с нежданной счастливой викторией: тринадцатого августа Петр Апраксин наголову разбил войско шведского генерала Кронгиорта у реки Ижоры… Виват господину Апраксину и славному его отряду!
Все поднялись с мест, тесня друг друга пошли к большому столу, на котором разостлана была карта. Здесь же, притулившись на лавке, спал офицер, привезший добрую весть. По лицу спящего было видно, что он смертельно устал. Меншиков и Апраксин держали подсвечники, смотрели, как шли русские войска рекою Невою до Тосно и до Ижорской земли. Царь большим, вывезенным еще из Голландии карандашом выводил на карте стрелы. Одна уперлась острием в Канцы-Ниеншанц…
— Ладно ударил! — сказал Головин.
— Теперь сюда все гляди! — велел Петр и карандашом повел кривую линию — это был путь, которым двигался полковник Тыртов, гоня пред собою шведов. — Вот куда погнал — в Нотебург…
Он очертил большой круг. В круге были две крепости — Нотебург в Ладожском устье Невы, и Ниеншанц — при слиянии Охты с Невою. Все молчали. Все было совершенно понятно.
— С рассветом выходим! — сказал Петр. — Теперь — спать…
Адмиральская каюта опустела. Петр задул лишние свечи, окликнул Апраксина, уходившего последним:
— Сядь, Федор, посиди…
Апраксин опустился на лавку, взглянул на Петра. Тот все еще стоял над картою, раздумывал, потом заговорил неторопливо:
— Жалко мне тебя отпускать, да ничего не поделаешь. Шереметев тебя просит — ему не даю: корабли надобно строить — множество, а для кораблей тех верфи. Делай моим именем как надобно, ничего не щади…
Федор Матвеевич слушал молча, спокойно смотрел своими умными, понимающими глазами в глаза Петра.
— Ничего не щади! — повторил Петр. — Ныне болтают: народишко мрет… Пусть болтают, все смертны. А на Балтике быть нам хозяевами, ибо без нее сколь много терпим разорений и убытков, да и торгуем из рук вон плохо. Корабли надобны, флот, балтийский флот…
— Когда повелишь ехать, государь?
— Нынче же и поезжай!
— Поеду.
Он коротко вздохнул, царь дернул его за рукав, утешил:
— Останется и на твою долю воевать. Долго еще, Федор Матвеевич, не к завтрему управимся, не на один день работать. Ты — не горюй!
— Я и то…
— Ты у меня адмиралтейц-гер, тебе куда труднее, драться-то попроще, нежели строить…
Проводив Апраксина до двери, позвал Меншикова и сел к столу. Данилыч пришел зевая, в ночных на меху туфлях, заспанный…
— Я было и спать прилег…
— Да уж ты своего не упустишь. Чай, выспался?
Данилыч зевнул, потер щеки ладонями, покряхтел, потянулся:
— Загонял ты нас, батюшка, мин гер, мочи нет…
— Вас загоняешь, таковы уродились. Вели, либер киндер Алексашка, бить в барабаны, играть рожечникам, горнистам, делать всему войску большой алярм. Покуда соберутся — рассветет. Не умеем еще быстро, по-воински собираться, не научились. Иди, Алексашка, начинай!
Александр Данилыч еще почесался, длинно зевнул, ушел, но почти тотчас же в ровном шуме дождя, в осенней беломорской сырости и мзге — запели горны на кораблях, забили барабаны на берегу, где в шатрах дрогли и стыли во сне солдаты. На судах эскадры зажглись условные огни. Весь лагерь пришел в движение, заскрипели немазаные оси подвод, заржали лошади, запылали факелы. Петр смотрел в окно, удивляясь и радуясь на Меншикова: умеет дело делать, быстр словно молния, орел-мужик!
Под звуки горнов, под барабанную дробь сел дописывать письмо Шереметеву:
«Изволь, ваша милость, немедленно быть сам неотложно к нам в Ладогу: зело нужно, и без того инако быть и не может; о прочем же, как о прибавочных войсках, так и артиллерийских служителях, изволь учинить по своему рассуждению, чтобы сего богом данного времени не потерять…»
Продолжая писать, он кликнул кают-вахтера, чтобы тот позвал ему воспитателя царевича — немца Нейгебауера. Воспитатель пришел сразу же, в шлафроке, в ватном колпаке, поклонился у двери.
Петр писал, фыркая. Нейгебауер долго ждал, потом покашлял. Петр обернулся, резко, по-немецки спросил, как себя чувствует царевич.
— Его высочество рыдает, — ответил немец.
— С чего бы?
Немец пожал плечами.
— Одевать царевича и собираться в путь! — приказал Петр. — И без проволочек!
Нейгебауер опять пожал плечами.
— Идите!
Немец ушел, пятясь и кланяясь. Петр запечатал письмо Шереметеву, накинул плащ, вышел на ют — смотреть движение войска.