Уже светало.
Огромные массы солдат, матросов, фузилеров, пушкарей шли через деревню в мутном свете наступающего дня, под дождем. То и дело застревали в колдобинах подводы, свистели кнуты, в толпе раздавалось: «разо-ом, дружно взяли!» Одна подвода проскакивала, и тотчас же ныряла другая, вновь слышалась ругань, и люди все шли, шли, шли по узкой улочке Нюхчи, никогда не знавшей такого обилия народу.
И на взгорье, на суше странно было видеть два фрегата, «Курьер» и «Святой Дух», которые хоть и медленно, но все же двигались, словно плыли среди сотен людей, тянувших канаты, подкладывающих катки и салазки.
Петр перекрестился, вздохнул, не оглядываясь на свитских, молча спустился по сходням — догонять армию. Старухи и старики, детишки и молодухи — нюхоцкие староверы смотрели не без страха на быстро шагающего по вязкой грязи черноволосого, с трубкою в зубах царя всея великия и малыя и белыя Руси. Он шел не глядя под ноги, оскальзываясь, угрюмый и озабоченный, слегка выставив по своей манере одно плечо, размахивая длинными руками, а за ним поспешали кают-вахтер Филька с царевым кованым погребцом, цирюльник, важный, носатый, медленно соображающий повар Фельтен, дежурный денщик Снегирев, иноземец лекарь…
Старики, провожая царя взглядом, крестились, качали головами, раскольничий нюхоцкий поп Ермил бормотал:
— И куда их, еретиков бритомордых, псовидных, басурманов, понесло? О, горе, горе! Не иначе — рушить древлие наши острожки-монастырьки, ну да не отыщут, потонут в болотищах, засосет, дьяволов, сгинут нетопыри, лиходеи, никонианцы поганые, трубокуры… Тьфу, наваждение…
И в самом деле, словно наваждение, исчезла царева армия, будто морок — закрылась желтым беломорским сырым туманом, мзгою, дождем. А в древней деревеньке Нюхче все осталось попрежнему, только не ко времени стали перекликаться петухи, да порченый мужичок Феофилакт, закрыв ладонями плешивую голову, подвывал у околицы:
— Ахти, ахти мне, ай, батюшки-матушки, сестрички-братушки…
А древние старики, опираясь на посохи, все смотрели вослед трубокуру царю, качали головами, перешептывались:
— Истинно — антихристово пришествие!
— Тьфу, рассыпься!
— За грехи наши карает нас господь!
Когда вышли из деревни, Меншиков сказал Петру:
— Нахлебаемся горя, мин гер Питер!
Петр ответил угрюмо:
— Я об том и не ведал. Неужто нахлебаемся?
И, ткнув рукою в сторону фрегатов, что скрипели и ухали на полозьях, жестко произнес:
— В свое море, словно тати, свои корабли пешим путем тянем. Ну погоди, погоди, брат наш Карл, не столь долго учиться, в недальнее время ученик выучеником сделается…
Александр Данилович заплевался через плечо:
— Тьфу, тьфу, тьфу, вот не по душе мне, мин гер, когда ты эдак толкуешь да рассчитываешь. Чего загадывать, все в руце божьей!
Днем войско миновало еще посад дворов на десяток, Святую гору и Святое озеро. Топь вовсе расползлась от сплошного дождя, грунтовую дорогу совсем размыло, труд пяти тысяч мужиков, нагнанных на строение государева пути, пропал здесь даром. Преображенцы, шедшие в голове колонны, остановились; мужики из Соловецкой, Каргопольской, Олонецкой, Белозерской вотчин по пояс в гнилой болотной воде рыли канавы, сгоняли воду, наваливали новые гати. Бомбардирский урядник Михайло Щепотев говорил Петру:
— Более половины твоего пути, государь, болотами проложено. А болото, бодай его, текет. Что народишку схоронили на строении — не перечесть. Гнус жрет, мокреть, сырость, холодище. Я весь чирьями пошел, думал: пора и мне, уходила меня дороженька…
Петр сидел на поваленном гнилом дереве, мерил по карте циркулем, грыз мундштук трубки.
— Так и выходит! — сказал Иевлев. — Урядник верно посчитал: от Вардегоры до Вожмосалмы сто девятнадцать верст, из них шестьдесят шесть мостами застлано. Да на Повенецкий уезд клади еще шестьдесят топи…
— Чтобы гати дальше дождями не размыло, — сказал Петр. — Льет без передыху…
— И льет — худо, а худее всего, что мужики бегут, — вздохнул бомбардирский урядник. — Да и то сказать, государь, обреченный народишко. Живым отсюдова работному человеку не выдраться…
Гонец на взмыленной лошаденке, прискакавший из деревушки Пермы, рассказал, что дальше идти возможно, гати лежат крепко, вода не подступает. Туда, к Пул-озеру, выведено более двух тысяч народу, да за худой охраной поболее сотни ушло. А надо бы отводить канавы, беречься, каждая пара рабочих рук дорога…
— Пужнем мужика! — пообещал Петр.
И велел для острастки тут же казнить смертью через повешение двух беглых работных людей, которые пойманы были на кордоне — уходили от болотной каторги.
В мозглой сырости, под дождем глухо ударили барабаны. Мужиков поволокли к пеньковым петлям. Петр стоял близко, смотрел исподлобья тяжелым взором — спокойно, как мужиков торопливо исповедует и причащает походный поп, как вешает армейский профос. После свершения казни повел плечом, сказал Меншикову:
— Вот, либер киндер Алексашка, так-то! И своего велю вздернуть, когда не по-доброму сделает. Нам обратной дороги нету. Понял ли?
Меншиков, насупившись, промолчал.
К полудню завыли полковые трубы подъем: идти дальше. Работных людей повесили хитро, все воинские части нынче должны были идти мимо двух длинных трупов с темными, большими, заскорузлыми руками тружеников. Первыми, как всегда, двинулись преображенцы — шагая по четыре в ряд, косили глаза на мертвецов. За преображенцами пошли полки гвардии Мещерского, Кропотова, Волконского, за солдатами волоком катились фрегаты, далее гремели по гати подводы с запасными брусьями для мостов, с досками, с гвоздями. Проходя мимо повешенных, и солдаты, и матросы, и офицеры крестились быстро, украдкой шептали:
— Ныне отпущаеши…
И вздыхали коротко.
На каждой версте каторжного пути стояли караулы — неусыпно поправляли гати, отводили воду, подбивали чурбаками дорогу. Под фрегатами трещали и прогибались мосты. Как назло, непрестанно шумел ровный дождь, мглистое небо не сулило ничего хорошего. Уже на двадцатой версте кони, впряженные в корабли, стали падать. Их пристреливали, мужики-караульщики оттаскивали прочь с пути армии, тут же свежевали, варили возле своих шалашей похлебку, жадно ели горячее.
Так наступили сырые сумерки первого дня похода.
Петр ни разу не сел в свою одноколку, тяжело шагал рядом с фрегатом «Курьер», иногда подкладывал сам катки, делал это лучше других. В каждый фрегат было впряжено по сто коней, но они не справлялись, пришлось запрягать по сто десять, сто двадцать, сто тридцать.
Когда совсем стемнело, трубы запели «отдых». Пройдя двадцать семь верст, армия заночевала в лесу за Остручьем. Петру Алексеевичу поставили для ночевки избушку, вроде тех, что строят себе зимовщики; солдаты полезли на деревья, кому посчастливилось — попадал на лавасы — помосты, какие делают себе медвежатники, иные дремали у костров…
А далеко сзади, возле пройденной побитой, изломанной дороги, уже заливаемой мутными болотными водами, под шелестом дождя, неподвижно висели два работных мужика. Из тьмы, снизу на них жадно смотрели облезлые волки, глаза их нехорошо горели в густой тьме осенней ночи. Погодя один — матерый, с запавшими боками, с торчащими ребрами — поднял острую морду и завыл. Вой передался дальше, по болотам, по чащобе, к лагерю войск. Ванятка беспокойно задвигался, Рябов погладил сына по щеке, сказал негромко:
— Спи, дитятко! Волки воют, да ведь ты не испужаешься…
— Не испужаюсь, — сонным голосом ответил мальчик.
— Далеко они. Столь далеко, что и пужаться не к чему. Спи, парень!
На вторые сутки пути занедужило более сотни народу, на третьи триста двадцать, потом больных бросили считать. Солдаты, матросы, офицеры, трудари оставались помирать в лесу — человек по десять, по двадцать. Им клали сухарей, мучки, вяленой рыбы, оставляли и оружие — отбиваться от зверя, пока будет силы.
Петр похудел, осунулся, его крутила лихорадка, но выпуклые глаза попрежнему смотрели с угрюмой твердостью. И длинные ноги в огромных, со сбитыми каблуками ботфортах все так же вышагивали рядом с фрегатом.
Царевич Алексей со своим гугнивым немцем ехал в карете-берлине, оттуда порой доносились его капризные вопли и длинный плач. Царь никогда не спрашивал, что с мальчиком, только неприязненно морщился. Сильвестр Петрович, Меншиков и Головин трусили на низких, но крепких и выносливых татарских лошадках.
Первый лоцман с сыном старался идти в хвосте колонны — было неприятно думать, что Ванятку, ежели он попадется на глаза, вновь потребуют к царевичу, Ванятка шагал молодцом, не хныкал, но во сне, на привалах, плакал и жаловался, что «болят ноженьки». Кормщик растирал сыну ноги водкой, а с зарей Ванятка опять вышагивал трудные версты государевой дороги.
Корабельные мастера Кочнев и Иван Кононович сопровождали фрегаты. Передвижение судов было самым трудным делом в походе. То и дело приходилось придумывать, как тащить фрегаты в гору, как переправлять их через болота, как сделать, чтобы не застряли на камнях. Лошади падали одна за другой, новых найти не удавалось. Измученные, ослабевшие, отощавшие люди заменяли коней, впрягались сотнями, царь Петр сорванным голосом кричал:
— Разо-ом взяли! Дружно-о бери! Бери дела-ай!
По барабанному бою вся колонна должна была идти к фрегатам на выручку. Барабан бил по многу раз на дню, «Святой Дух» и «Курьер» опять сдвигались с места, скрипели по каткам, по гатям, по мостам…
Памбург весь путь шел пешком, курил трубку, пил перцовую водку из фляжки, говорил Сильвестру Петровичу:
— Это не может быть, но это есть! Тут идти нельзя, но вы идете! Сим путем достигнуть цели невозможно, но вы ее достигнете! Хо-хо, я бы хотел дожить до конца вашего похода, чтобы посмотреть начало удивительных и достославных времен, кои непременно откроются…
Иевлев устало посмеивался.
По мере удаления от берега Белого моря путь делался суше и лесистее. Но попрежнему тяжело давались переправы через реки. Режи — клетки, через которые уложены были мосты, — не выдерживали тяжести фрегатов, начинали оседать бревна, доски. Армия останавливалась, работные мужики делали мост наново. Переправлялись через широкие протоки и на плотах…
Речки Чижма, Остречье, Имелекса, Клаза, Перма, Резка остались позади, на пятый день пути начали переправу на плотах через реку Выг — шириною в двести пятьдесят сажен, а позже к вечеру армия увидела красивейшее озеро, все в маленьких, дивных островках, сверкающее под лучами осеннего, негреющего солнца.
Здесь Петр собрал совет: как идти — в обход или строить пловучий мост. Тимофей Кочнев, весь раздувшийся от комариных укусов, простуженным, неслышным голосом сказал, что надобно наводить пловучий мост. Иван Кононович с Рябовым и инженером Егором Резеном отправились в челне — делать промеры; Резен записывал цифры на бумаге, Иван Кононович мерил, Рябов греб двумя корявыми веслами.
За день мост навели. Пушки, подводы с ядрами, с порохом, войска — двинулись через озеро.
— Давно уже идем! — сказал Ванятка отцу. — Пора бы и дойти…
— Тебя-то не больно звали, — ответил кормщик. — Сам навязался.
— Подошва, вишь, оторвалась! — пожаловался Ванятка. — На ночлеге бы подкинуть новую.
— Вот тебе будет подошва, как домой возвернешься! — посулил кормщик. — Поваляешься у матери в ногах, неслух… Вишь, отощал как, одни кости от парня остались…
Когда поднимались с моста на крутой берег, Ванятку окликнул Сильвестр Петрович:
— Эй, крестник, садись со мной на коня, поедем вдвоем, авось повеселее!
— Чай, и так дойду, не помру! — ответил Ванятка.
Но не выдержал искушения, сел на попонку, кинутую перед седлом. Сильвестр Петрович поправил на мальчике шапку, вздохнул:
— А и грязен ты, парень!
— Дойдем — отмоемся…
— И шея в цапках… вишь — всего закидало…
— Комарье — известное дело…
— Дома-то на печи, я чай, получше… Поспал бы вволюшку, а там щец похлебал бы, да под рябины играть. Глядишь, и девы проведали бы тебя…
Ванятка сурово отмалчивался.
С каждым днем шли все быстрее, теперь уже знали, как справляться с бедами, которые в начале пути казались непоправимыми. Из массы войска — гвардейцев, матросов, пушкарей, из подводчиков-мужиков, из трудников, сопровождавших армию, — незаметно, понемногу выделились умельцы, хитрецы, кто посмекалистее, потолковее, кто знает дорогу. Их порою созывал Петр, они все кричали друг на друга, ругались, — тут, казалось, все были равные: солдаты и офицеры, мужики и бояре. Петр называл их учтиво, с лукавством в голосе «господа совет» и за дерзости не обижался, хоть несколько раз и побил особо упрямых советчиков.
Когда перевалили крутой, трудный масельский перевал и пошли вниз, стало легче. Люди повеселели. Александр Данилович Меншиков вдруг, словно простой солдат, первым завел песню. Голос у него был теплый, берущий за душу, солдаты радостно подхватили, ветер широко разнес по взгорью, над русскими знаменами, над полками, над фрегатами и подводами гордые вопрошающие строки песни:
Про наше житие про святорусское:
От чего у нас начался белый вольный свет?
От чего у нас солнце красное?
От чего у нас млад светел месяц?
От чего у нас звезды частые?
От чего у нас ночи темные?
От чего у нас зори утренни?
От чего у нас ветры буйные?
— Что за песня? — спросил Памбург у Иевлева.
Сильвестр Петрович засмеялся:
— Песня духовная, да поют ее по-своему, на солдатский лад.
Памбург покачал большой головой, сказал с веселым удивлением:
— Черт вас возьми, что вы за народ!
Иевлев на своем пегом жеребчике проехал к голове колонны, Памбург взял капитана Варлана под руку, подмигнул ему, посулил:
— Даю вам слово честного человека в том, что они возьмут Нотебург и выйдут на Балтику. И знаете что? Они это сделали бы и без нас с вами, вот что самое грустное.
— И даже, может быть, без своего царя Петра, — сказал Варлан, — если вы хотите знать…
За день пути до Повенца колонну встретил Егорша Пустовойтов, посланный вперед, сказал Петру, что лодки на озере готовы, что скот бьют — мяса армии хватит, что бани топятся повсеместно. Ванятке Егорша привез в переметных сумках свежих ржаных лепешек, творогу и жареного петуха.
Ванятка принялся за еду, потом вдруг испугался:
— Облопаешься-то — ноги не потянут. Ужо, как дойду, покушаю. Верно ли, тятя?
— Притомился? — спросил Егорша.
— Ничего, обвыкаю.
Он поднял к Егорше похудевшее, в потеках грязи, в цапках лицо, подмигнул, похвастался:
— Сколь народу путем повалилось, а я иду — обмогаюсь…
— Ты, известно, мужик двужильный! — молвил Егорша.
— Двужильный не двужильный, а, небось, не повалился. И на подводах почитай что и не ехал. Вот разве с Сильвестром Петровичем…
На вечерней заре 27 августа голова колонны влилась в Повенец. Труднейшая часть пути была пройдена. Солдаты и матросы, снимая шапки, крестились, утирали потные лица, перешучивались. Барабанщики по шесть человек в ряд били марш-парад, белоголовые мальчишки-повенчане, зайдясь от восторга, пятились перед войском. Пели матросские корабельные горны. Петр, сидя верхом, глазами считал свою армию: она стала вдвое меньше, чем та, которая вышла из Нюхчи.
Поутру, едва рассвело, Петр с Иевлевым, Памбургом и Варланом командовал спуском фрегатов в воды Онежского озера. Было ветрено, над плещущей равниной Онеги медленно плыли низкие свинцово-черные тучи. Тимофей Кочнев, весь изорванный, в смоле и в копоти, сиплым, страдающим голосом кричал матросам:
— Легше делай, легше, ироды! Теперь разом берись; разом…
Солдаты грузились в лодки. К берегу по вновь проложенной дороге ползли пушки, подводы с ядрами, с порохом. Дымились костры, на которых варилась каша. Командиры собирали своих людей, перекликали перед посадкой на суда, распределяли, кому грести, кому ставить паруса, кому сидеть на руле. Люди повеселели, урядники ругались беззлобно, для порядку. Щепотев сказал Головину:
— Теперь народишко так рассуждает: ныне жить будем, не помрем в одночасье. Да и то, Федор Алексеевич, такую путь пройти и во сне не приснится…
Головин усмехнулся:
— Какой сон! Вишь — похудел вдвое, портки не держатся…
Ванятка с отцом пришли к воде из бани, распаренные, сытые, мальчик удивился:
— Здоровое озеро-то! Вроде моря. И конца-краю не видно…
— Увидишь вскорости…
— Онежское! — задумчиво сказал Ванятка и вдруг быстро присел на корточки.
— Ты чего? — спросил Рябов.
— А вон царь глядит! Опять прикажет с Алехой со своим играть! Хоть озолоти — не пойду…