Ночью на Сосновце и в дальнем становище за салмой палили из мушкетов солдаты Голголсена, но все без толку — рыбаки словно провалились под землю. К утру сам Голголсен, дыша водочным перегаром, поднялся по трапу «Короны»; стуча башмаками, пошел в адмиральскую каюту — докладывать шаутбенахту. Ярл Юленшерна, без парика, с торчащими хрящеватыми ушами, с нависшими бровями, пил в своей каюте декохт от разлития желчи. Белки его глаз за ночь сделались цвета охры, лицо стало совсем желтым…

— Ну? — спросил шаутбенахт.

— Святая Бригитта недовольна нами! — ответил старый конвой. — Нам не удалось поймать ни одного человека… И этот беглец… Никаких следов…

Ярл запил декохт вином, велел кают-юнге подать парик.

— Криво, гере шаутбенахт! — сказал Голголсен. — Слишком к левому уху…

Они закурили трубки. Голголсен шевелил усами, думал, потом сказал осторожно:

— Матросы не очень довольны, гере шаутбенахт. Они жалуются на то, что их много наказывают в таком трудном походе…

Голголсен не договорил. Грохот страшной силы потряс корабль, за переборкой закричала фру Юленшерна, матросы, солдаты, офицеры — кто в чем был — побежали на шканцы «Короны». Шаутбенахт и Голголсен выскочили на галерею адмиральской каюты, шаутбенахт схватился за голову: «Злой медведь» — корабль, которым командовал Голголсен, — задрав резную корму, быстро погружался в воду.

На «Короне» уже били медные колокола тревогу, с ростров спускали шлюпки. Уркварт кричал в говорную трубу командные слова, которых никто не слышал. С других кораблей шли на помощь погибающим шлюпки. Голголсен, серый, с отвисшей челюстью, бормотал:

— Крюйт-камера! Взрыв в крюйт-камере! Помилуй меня боже! На острове они нашли водку и напились. Я не велел им брать эту водку, но они все-таки ее взяли…

Из команды «Злого медведя» спаслось всего семьдесят три человека. Озябшие, напуганные, мокрые, они слонялись по приютившим их кораблям, говорили, что теперь от похода нечего ждать добра, что гибель «Злого медведя» — дурное предзнаменование, что гобелин — злой морской демон — чем-то прогневан моряками флота его величества короля Швеции. По эскадре полетел слух о том, что Бирге Кизиловая нога прошедшей ночью сам видел гобелина, который ему напомнил, что при погрузке в Стокгольме «Злой медведь» наклонился на правую сторону, а это, как известно морякам, ничего хорошего не предвещает. Другой матрос — португалец-наемник — гобелина не видел, но беседовал во сне со святым Антонием, который нехорошо отозвался о ярле Юленшерне и посоветовал не идти в Архангельск. Третий — усатый толстяк из абордажной команды — заявил на баке, что все дело в том русском, который ухитрился бежать с флагмана. Беглец-то — колдун!

Как произошел взрыв — никто толком не знал, и потому все пожимали плечами и говорили, что здесь не обошлось без русских рыбаков. Хоть на эскадре понимали, что русские никак не могли проникнуть в крюйт-камеру, однако же слух о том, что судно взорвалось по вине пьяного констапеля, многие отвергали, так как страх уже пробрался на эскадру и леденил сердца моряков флота его величества короля.

В два часа пополудни ярл Юленшерна поднялся на ют и приказал барабанщикам бить поход. Над морем стлался низкий туман, по небу ползли рваные облака, было очень душно.

— Погода, гере шаутбенахт, портится! — сказал шхипер Уркварт. — Надо ждать шторма.

— Вы предполагаете, что я этого не вижу? — спросил Юленшерна.

На ют поднялся профос Сванте Багге, спросил, что делать с повешенным стариком.

— В воду! — отрывисто сказал Юленшерна.

— Но повешенный на корабле приносит удачу! — возразил Багге. — Старые правила морского хождения учат нас тому, что женщина на борту предвещает опасность в плавании и только тело повешенного может умилостивить судьбу…

Юленшерна повернулся к профосу желтым лицом; размахнувшись, ударил его кулаком в зубы, потом сказал раздельно:

— Когда мне понадобится тело повешенного, я распоряжусь повесить тебя! Ты сам хорошо знаешь, что повесить палача — это действительно умилостивить судьбу…

Профос поклонился с перекошенным лицом, ушел сбрасывать тело казненного старика рыбака в воды Белого моря.

Покуда он проталкивался к мачте, над ним смеялись:

— Вот идет оплеванный профос!

— Ничего, может быть, теперь Багге станет малость подобрее…

— Он не станет добрее и в могиле…

— Я слышал, ребята, что наказанный палач получает вполовину меньше…

— Дайте пройти несчастному Сванте Багге…

Тело казненного погрузилось в волны.

Корабли один за другим выходили на большую воду. Юленшерна насупясь смотрел, как ставят паруса, как огромные полотнища наполняются ветром, слушал сигнальные барабаны, пение горнов. Лекарь эскадры сказал шаутбенахту, что от разлития желчи сладкое будет ему казаться горьким, хорошее — плохим. От болезни или от чего иного, но ярл Юленшерна в этот день был куда мрачнее, чем обычно, и непрестанно передавал на корабли сигналы о жестоких наказаниях. Матросы, ругаясь и богохульствуя, ложились под кнуты профосов; на яхтах, на фрегатах, на линейных судах свистели линьки и розги. По кораблям ползли слухи:

— На эскадре есть русские: никто другой не мог помочь тому беглецу. Он сам распилил свои цепи…

— Женщина на эскадре приносит беду…

— Да она еще и рыжая.

— Она не одна: с нею ее камеристка — черная, как жена сатаны.

— Русский беглец пропилил переборку в ящике.

— Для этого нужна пила…

— А небо? Что можно ожидать от такого неба?

И небо и море предвещали шторм. Почему-то шторм здесь казался куда страшнее, чем там, в своих морях. Это было чужое море, с чужими, враждебными, насторожившимися берегами.

И матросы на эскадре шептались:

— Не лучше ли повернуть назад?

— Если бы гобелин и святая Бригитта не сговорились между собою…

— Мы уже потеряли один корабль…

Но испуганных было не так уж много. Их шепот, слухи, которые от них исходили, ничего не стоили: Архангельск был уже недалек, все знали, что Юленшерна на три дня отдаст город наемникам. Солдатам и матросам наяву виделись груды золота, дорогие меха, парча, церковная утварь — все то, что они получат за верную службу короне. И чем ближе был город, тем громче, тем яростнее мечтали наемники.

— После похода я вернусь в Швецию и открою лавку. Мне хватит моря! — говорил один.

— У меня будет пекарня! — утверждал другой. — Пекарня с двумя пекарями! А сам я буду сидеть и только покрикивать!

— Я открою таверну! — рассказывал третий. — Я назову ее «Уютный берег» — вот как! И сам буду пить сколько захочу. Что же касается гобелина и святой Бригитты, то мне на них наплевать! Были бы деньги, вот что я вам скажу, ребята…

Иные мечтали сделаться менялами; некоторые хвастались тем, что вообще ничего не станут делать; были и такие, которые помалкивали: эти уже подкопили кое-что и после похода собирались давать деньги под верный залог…

Несмотря на то, что шторма ждали, он все-таки налетел неожиданно, повалил «Корону» на бок и мгновенно разметал корабли эскадры. На флагманском корабле едва успели убрать верхние паруса, да и то потеряв матроса; на «Справедливом гневе» ветер изодрал в клочья фор-марсель; на «Ароматном цветке» повалилась грот-мачта, судно легло на борт. Матросы топорами обрубили ванты, и яхта выпрямилась. Ветер, срывая с огромных волн пенные верхушки, свистел и выл в снастях, корабли зарывались бушпритами. С каждой минутой шторм свирепел все более.

Вечером, в полутьме, под низкими черными тучами, неожиданно близко открылся Зимний берег. Шаутбенахт Юленшерна затопал ногами на штурмана; тот ответил, сдерживая злобу:

— Я не имею ни солнца, ни звезд для того, чтобы сделать астрономические вычисления и точно определиться…

Юленшерна позвал вахтенного офицера, приказал палить из сигнальной пушки, чтобы корабли знали, где флагман, но ответных выстрелов никто не услышал.

Уркварт послал за русским лоцманом, тот лениво поднялся по трапу, равнодушно оглядел бегущие пенные валы, сказал капитану:

— Э-э, куда вас понесло. Перекреститься не успеете — на кошки сядете, умники-разумники. Вон они — Кедовские, я их знаю, — вишь, вода там кипит…

Уркварт, побледнев, закричал: «Право руля!» Здоровенные рулевые вдвоем налегли на огромное колесо, «Корона» покатилась вправо, Рябов сказал:

— Шибко нынче играет погода. Глядите вострее, тут потопнуть проще простого…

На трапе кормщик столкнулся со слугою в красном кафтане, тот нес на мостик шаутбенахту горячий флин в кувшине, обмотанном полотенцем. Корабль накренило, Якоб навалился на Рябова. Внимательный взгляд слуги скрестился с насмешливым взглядом кормщика, он оттолкнул слугу, посоветовал спокойно:

— Ходи на своих, чего валишься…

И пошел в свою каюту.

Якоб посмотрел кормщику вслед, взбежал по шатающемуся трапу на ют, где в кожаном плаще с капюшоном неподвижно стоял Юленшерна и слушал, не ответит ли на пальбу флагмана какое-нибудь судно из эскадры.

— Как себя чувствует фру? — спросил Юленшерна.

— Фру пообедала с хорошим аппетитом.

— Кто разделяет ее трапезу?

— Полковник Джеймс и капитан Голголсен, гере шаутбенахт.

— Что они делают сейчас?

— Я подал им кофе и бенедиктинский ликер, гере шаутбенахт.

— Капитан Голголсен трезв?

— Не слишком, гере шаутбенахт.

Ярл Юленшерна заметил улыбку, скользнувшую по лицу слуги. Не медля ни секунды, он ударил его кулаком в рот — снизу вверх, так что лопнула лайковая перчатка.

— Теперь ты не станешь улыбаться при мне! — сказал он.

Якоб утер кровь с лица, глядя в глаза шаутбенахту. Тот медленными глотками пил флин. Ветер свистел еще пронзительнее, корпус «Короны» скрипел, содрогался, стонал…

Когда Якоб спустился по трапу, стало совсем темно от черной огромной тучи, затянувшей все небо. В буфетной грохотала посуда, медные кастрюли раскачивались и звенели, точно похоронные колокола, оловянные и серебряные тарелки скакали в своих гнездах. Адмиральский буфетчик, измученный морской болезнью, спал на рундуке.

Якоб сел на низенькую скамеечку, открыл ящик с луковицами, разрыл их, достал со дна гибкую, очень длинную и остро отточенную наваху толедской стали с лезвием, уходящим в рукоятку. Спрятав нож на груди, он прислушался: на шканцах уныло звонил колокол — сигнал, чтобы всюду гасили огни, в таком шторме одна искра могла натворить непоправимую беду.

— О, и ты здесь! — сказал буфетчик, болезненно зевая. — Будешь чистить лук?

— Да, к ужину! — ответил Якоб.

— Подадим говядину в луковом соусе, — опять зевая, сказал буфетчик. — Что там наверху?

— Шторм…

— Святая Бригитта прогневалась на нас…

Они помолчали. Буфетчик совсем проснулся и, наклонившись к Якобу, заговорил шепотом:

— Послушай, Якоб, ты не видал нашу пилу? Пропала пила, — понимаешь, какая неприятная история. Я переискал везде — ее нет. Если эконом дознается, нам не уйти из рук профоса, — ты догадываешься, почему? Тот беглец пропилил отверстие в переборке именно такой пилой, какая была у нас…

— Найдется! — сказал Якоб. — Просто завалилась куда-нибудь в этой качке.

— Ты так думаешь?

— Я уверен в этом!

— А я не уверен, — со вздохом сказал буфетчик. — Я ни в чем не уверен… Непонятные истории творятся на эскадре…

Буфетчик любил поговорить. Пока он рассказывал, Якоб чистил и резал лук для жаркого, потом, когда буфетчику опять стало плохо, Якоб вышел из камбуза. По темному трапу ощупью он пробрался в совсем темный коридор и пошел к той каюте, где жил русский изменник-лоцман. У кожаной, туго натянутой переборки он прислушался: ровный храп спокойно спящего человека доносился из каюты.

Теперь следовало узнать, где переводчик русского изменника, тот, о котором говорили, что он не то хотел утопиться, не то сбежать со шведского корабля. Митеньку Якоб увидел на орлоп-палубе: юноша сидел ссутулившись, обхватив руками коленки, глаза его были закрыты.

В коридоре Якоб опять остановился, — сердце его билось неровно, ладони сделались влажными. Ему еще никогда не доводилось убивать людей, и сейчас он вдруг подумал, что, быть может, не найдет в себе сил навахой ударить спящего человека в грудь. Но тут же он представил себе, как этот человек, которого он не убьет, встанет за штурвал вражеского корабля и проведет эскадру к Архангельску, представил себе, как запылает потом город, как пьяные страшные наемники пойдут резать и жечь, какое горе постигнет сотни, тысячи людей только из-за того, что он, Якоб, человек, в жилах которого течет русская кровь, не решился убить изменника, предателя, иуду.

Он облизал пересохшие губы, вытер ладони о штаны, нажал пружину в рукоятке навахи — лезвие с глухим шелестом выскочило наружу, — попробовал пальцем жало. Потом оглянулся и не торопясь опять пошел по длинному темному глухому коридору мимо офицерских кают.

У каюты лоцмана он остановился. Это была каморка — девятая по счету от трапа, по левой стороне. Лоцман попрежнему ровно похрапывал, и Якоб подумал, что удивительно, как человек с совестью злодея может спать так спокойно. Но он отогнал от себя эту мысль и тихим шагом вошел в каюту, где крепко пахло дубленой кожей и табаком.

Здесь было так темно, что Якоб ничего не видел и только слышал похрапывание — ровное и однообразное. Переждав, он сделал движение в сторону спящего, занес нож и уже хотел было ударить, как вдруг лоцман проснулся и быстро спросил:

— Митрий?

Якоб ударил.

Тотчас же он услышал ругань и почувствовал, что падает. Никогда в своей жизни он не знал человека такой всесокрушающей силы, каким был этот русский кормщик. Лоцман не бил Якоба и не душил его за горло, он только смял его, навалился на него боком и, посапывая и ворча словно медведь, поругиваясь и покряхтывая, искал его руки, чтобы отобрать наваху. Но наваха давно упала, она лежала под лопаткой Якоба. Наконец лоцман нашел ее, откинул в сторону и тогда поднял Якоба на ноги. Думая, что лоцман сейчас убьет его, Якоб, собрав все силы, рванулся назад, наклонился, ударил кормщика головою в живот и сам сразу же потерял сознание, вновь сшибленный на палубу могучим движением руки Рябова.