32. Т. А. АСТРАКОВОЙ

22 (10) января 1848 г. Рим.

22 января.

Вероятно, вы тотчас по отправлении письма получили мою записку, на которую ожидаю ответа. Отчего у Кавелина нет портрета -- это вина не моя, -- вероятно, Ник<олай> Петр<ович> забыл; да у Корша должны быть лишние, т. е. посланные на всякий случай, -- подарите от меня Антонине Федоровне -- и пожмите ей руку; скоро год, как были проводы на Черной Грязи. -- Вести ваши о знакомых мрачны, я боюсь поверить, что всем надобно оставить университет из-за подлого Крылова, -- напишите подробнее, только, пожалуйста, как можно достовернее, что и как. Здесь недурно. Теперь некогда писать, буду скоро писать опять. Прощайте, жму руку Сергею Ивановичу, ему бы здесь раздолье -- еще холоду больше 4-х град<усов> тепла не было.

Адрес до 1 апреля или до 20 марта по-вашему:

A Mr H. Via del Corso, 18. Secundo piano.

На обороте: Russia (a Mosca). Alla Signora Astracoff.

В Москве: Ее высокобл<агородию> Татьяне Алексеевне Астраковой. Близ Девичьего Поля и Плющихи, в приходе Воздвижения на Овражках, в собственном доме.

33. МОСКОВСКИМ ДРУЗЬЯМ

30--31 (18--19) января 1848 г. Рим.

1848 г. 30 января. Roma.

Коршу и Грановскому, Кавелину -- que[40].

Письмы ваши, и особенно твое, Грановский, как-то тряхнули меня до такой степени сильно, что я было сразу написал длинный ответ, но нашел лучшим бросить его в камин. Весть о выходе вашем из университета, о страшном толчке, который этот выход должен внести в ваши финансовые отношения, сильный ретроградный шаг университета, -- который с юношества остался для меня святыней и который так было поднялся в последнее время, -- все это меня сильно огорчило и доказало снова и снова ту живую, близкую связь между нами, которая делает равно невозможным ни личное счастие, ни личное несчастие, -- все падает на несколько грудей разом: близко ли, далеко ли -- все равно. Так бы, кажется, и поскакал к вам на все эти передряги. Когда минуется кризис, -- лишь бы вы не падали с дрожек, и холера бы не падала на вас, -- а в будущее я верю! Да, Грановский, именно так надобно идти и в таком расположении, как ты мне писал письмо, против ударов случайности. Мне смертельно понравилось, что ты при этом сослался на античный мир и взял из него этот гордый принцип личности, носящей свою судьбу в себе, -- здесь я еще выше оценил ту силу, то презрение к внешним обстоятельствам, которое наполняет грудь человека, знающего, что omni casu[41] -- победит он; что делать событьям против человека, бросающего им défi[42]; не с хохотом и плачем, а с светлым челом и уваженьем к своей воле надобно встречать врага, -- в твоей мысли не токмо нет пренебрежения к жизни и отчаяния, но именно дорогая оценка жизни -- кто же из понимающих станет свое лучшее благо таскать в грязи, отдавать на поруганье, -- лучше его сжечь. Жду с нетерпением твоего приезда, -- я в апреле перееду во Флоренцию, может, подвинусь и еще поближе, ты тотчас напиши -- я через неделю по отправке письма явлюсь перед тобой. Поселись в Бонне -- и Рейн и немцы тут почище и ненемцы близки. Кабы можно было устроить небольшую прогулку тебе в Италию -- поверь, Грановский, что одна и есть в Европе страна, которая может освежить, успокоить, заставить пролить слезу наслаждения, а не негодованья и грусти, -- это Италия, и то в известных пределах. Ты соскучишься с немцами -- ведь не все же будешь сидеть над книгой, ты взгрустнешь в Париже, -- но здесь что-нибудь одно: или с ума сойдешь от отчаяния (к осени-то), или поюнеешь; я не знаю, отчего у меня в памяти какими-то светлыми точками, дорогими для меня, остались Генуя, Ливорно, Пиза. От Рима я ждал больше, об нем в три тысячи лет так накричали; но Италия не в одном Риме, она в каждом городишке на свои лад -- и, черт знает что такое, никакого комфорту, никаких образованных удобств, грязь, нечистота... а хорошо, удивительно хорошо. -- Грановский, ведь мы, брат, не знали Италии, мы в ней столько же ошибались по минусу, сколько во Франции по плюсу. Мы все-таки судили всегда по форме, а не по содержанию. В "Соврем<еннике>" объявлена статья Боткина об Италии, -- трудно ему будет написать ее удобно! Формы Италии были против нее, -- по крайней мере были до 47 года; но знаете ли вы, какая муниципальная жизнь внедрилась во всех городах? Город -- личность, город распоряжается своим добром, его теснят, с ним ссорятся (как, например, с Генуей Пиэмонт до реформ), но его так и принимают за persona moralis[43]. Франция, во всем любящая централизацию, Франция -- Париж, Италию не уловишь такими простыми определениями. A propos, крепко оттузили вы меня за "Письма из Av Mar", -- позвольте речь держать. -- Во-первых, вы им придали важность, которой в них не было, это шалость à lа "Reisebilder" Гейне, это болтовня à lа Диккенсовой "Италии", я не думал им придать смысл "отчета об Европе". Вместе с письмом я получил "Совр<еменник>" и там три первые письма, в третьем немного есть искажений, остальные почти целы -- я их перечитал добросовестно, имея в виду ваше мнение, и вывел, во-первых, что вы правы относительно бедности содержания, -- я хотел потом писать о многом, но, не видавши, что напечатано, это невозможно; но, во-вторых, я полагаю, что для такого легкого произведения достаточно то, что сказано о domesticité[44] и частной прислуге, общие места о России в первом и о Франции в четвертом, чтоб его простить. -- Конечно, они имеют некоторую бледность, оттого что, ограниченный в одну сторону, я ограничивался сам в другую; мне кажется, что Боткин нападает по предилекции к Франции, но я не могу согласиться ни с ним, ни с Анненковым, который в последнем письме радуется, что французы -- милые дети; это, право, похоже, если б мы в похвалу старику Мюльгаузену сказали, что он дитя, Беттина исчерпала пошлость этой роли. А потому-то, что это бессмысленные дети великих отцов, я хожу с непокрытой головой по кладбищу Рèrе Lachaise и не хочу кланяться с шевалью без таланта, без энергии, без правил, называемою французами, -- есть у них печальный и заслуживающий сострадания bas peuple[45], но он по образованию не ушел еще за пределы XVI столетия. Остальных можно не токмо аu jour d'aujourd'hui[46] не любить, но презирать: что за пустое сердце, что за слабая голова -- живут себе на двух-трех нравственных сентенциях и на profession de foi du Vicaire Savoyard, не замечая, что после Руссо прошли столетия. Ведь нельзя же ни прошедшим, ни будущим задвигать настоящего. О, как Францию понимал Наполеон и как ее понял на сию минуту Гизо -- сей сенский Меттерних. Напрасно Б<откин> думает, что трудность понимать европейскую жизнь происходит от конкретной сложности и полноты, -- нет, при простом отношении к предмету можно-таки понять, в чем дело. Так, как вообще Европа не может подняться на высоту своей цивилизации и последняя остается отвлеченной идеей и идеалом, вряд ли исполнимым (история вместо исполнения римского идеала исполнила лангобардское королевство и христианство), так Франция ниже своего прошедшего.

Я написал письмо об Италии -- ваша требовательность меня остановила. Написал еще небольшой разговор о современности и подумаю еще, посылать или нет. Первый отдел повести я послал. Читал в кавелинской статье отрывки из Самарина статьи -- хорош гусь с "принижением" личности и с самоотвержением при переносе на общую личность своих прав: во-первых, это не ново, ибо так Гегель объясняет восточный деспотизм, а во-вторых, Кавелин слишком серьезно возражал; его следовало бы истерзать колкостями, -- вот, Кавелин, ты и мало изыгольничался. -- Вот вам сплетня. Один русский рассказывал мне, что, проезжая по Тульской губ<ернии>, его везли ямщики Хомякова (он держит почту), которые ему сказывали, что у него для бережи лошадей придуман патриархальный способ -- он отдает в солдаты ямщика, у которого как бы то ни было падет или испортится лошадь. Вот они, народолюбы, православные славянофилишки... Не могу более писать... под окнами страшный крик: Lumi! Lumi![47] Корсо покрыт сплошной массой народа и сотнями факел -- это значит, что король неаполитанский согласился на требования... три часа тому назад прискакал курьер из Чивиты-Веккии... Как они проворно изготовляют, по милости Чичероваккио, детские праздники.

31 января.

Сегодня, говорят (рукой Н. А. Герцен: "я говорю"), ровно год нашему отъезду, память Черно <...>[48] <трак> тире меня проводит до тех пор, пока из меня сделается <черная> грязь. Все эти тройки и сани у меня перед глазами, вот Михаил Семенович в своей шапке -- что он, как его бенефис? Здравствуйте, Михаил Сем<енович>! По вашей части рапортую, что здесь театры прескверные и вы про каждую актрису можете добросовестно спеть: "За Марусю пятака, бо Маруся не така", -- а актеры хуже их, а певцы хуже самих себя -- вообше, нынче больше в театре представляет здесь публика, нежели актеры. Пьесы дают всё сентиментальные -- "Прочида" Никколини, "Виргиния" Альфиери, даже в известной оперетке Донизетти "Полковая дочь" умели в конце вклеить "Viva l'Italia" (на тот самый голос, который Кавелин так любил, а Огар<ев> так играл за четвертой или пятой редыркой). -- Публика вся поет, шляпы летят вверх, дамы машут платками, -- "ну, оно и лестно", как выражался Языков. Отчего никто не пишет о Редкине? Что он, и отчего бы ему, кажется, не черкнуть строчки? -- обнимаю его.

Мельгунова надеюсь скоро увидеть, поклонитесь двум -- двум Foscari думаете вы? -- mit nichten[49] -- двум Боткиным, -- я Николая Петр<овича> ужасно полюбил в Париже, я любил просто смотреть на его кроткое выражение лица, да и, сверх того, скажи Боткину Senior'у, что он имеет перед ним страшный шаг тем, что не приглашал останавливаться у себя Краевского, не возился с ним, не подрывал (как вы все) "Современ<ника>", -- вы думаете, что не пишете мне, так я ничего не знаю, -- екскузе.

Извещаю всех, что я обучился говорить, хотя и прескверно, по-итальянски.

Сатина благодарю за письмо, я как услышал, что Диффенбах умер, так и подумал: "Кому он теперь закажет ноги?" Пусть уж бережет берлинскую пару. А что, Кетчер, давно ли ты умер?

Рукой Н. А. Герцен:

Лиза, как бы мне хотелось пожить с вами в Париже, там является непреодолимое желание двигаться, гулять, веселиться, там везде точно дома, так и тянет в Тюльери, в Palais Royal, в restaurant, мы раз с Ал<ександром> вдвоем не удержались, зашли в Maison d'Or, ели устрицы и пили шампанское, вспоминали, разумеется, всех вас.

31-е, в обед.

Сейчас получил 3 No "Соврем<енника>", за которые с меня содрали 5 скуди 8 паоли, -- и прочел IV "Письмо из Avenue Marigny", -- конечно, это не бог знает что, однако не понимаю, чем вас возмутило? -- Я печатью доволен (кроме бессмысленных ошибок) -- "Письма с Via del Corso" отправлю на днях.

На обороте: М. Г. Евгению Федоровичу Корш.

В редакцию "Московских ведомостей" -- близ Дмитровки и Петровки -- на Страстном бульваре.

34. Г. И. КЛЮЧАРЕВУ

31 (19) января 1848 г. Рим.

31 января 1848. Рим.

Письмо ваше, почтеннейший Григорий Иванович, от 23 декабря я получил, оно мне доставило искреннейшее удовольствие не подробным отчетом о делах, за который дружески и много благодарю вас, а каким-то теплым чувством участия, которое я очень дорого ценю в людях, которых привык уважать, -- впрочем, я дурно выразился, привычка ничего, -- а которых я хочу уважать, потому что знаю за что. Я вам очень благодарен за последнее письмо. -- Новость о назначении Дм<итрия> Павл<овича> попечителем я узнал прежде, мне захотелось по этому поводу написать к нему письмо -- может, я это и исполню со временем. Поздравлять ли с этим или нет, не знаю, место это бойкое, на нем труднее составить имя, нежели потерять, -- есть общественное мнение, которого прежде не было, образовались нравы, которых оскорблять нельзя. Я уверен не токмо в полнейшей благонамеренности, но и в способности Дми<трия> Пав<ловича> -- но не уверен, что он попадет на верный тон, а от тону все зависит. Может, нигде формализм не бывает так вреден, как в деле ученом, -- Дм<иттрий> Павл<ович> приобрел уважение многих, любви ни от кого, знаете ли вы, сколько копий я переломал за него, -- но в иных случаях нечего было делать, что, например, за цензурный комитет в Москве. -- Графа мне ужасно жаль, быть его преемником усложняет еще более затруднительное положение -- наконец, истинное несчастие, что многие хотят идти в отставку, чтоб не служить с Крыловым. Дай бог, чтоб Дм<итрий> Пав<лович> нашелся, -- представьте себе одно издание "Московских ведомостей" такое, как было при Шаликове, -- в то время как теперь вся Россия привыкла читать грамотную газету; представьте какую-нибудь отвратительную тварь на месте Платона Ст<епановича> -- этого достаточно будет, чтоб нанесть страшный удар репутации Дм<иттрия> Павл<овича>. Егор Иван<ович> подает в отставку -- наконец-то, -- любопытно посмотреть, как он отделал свой дворец, -- что, кстати, исправил он свою бумагу, положенную в Опекунский совет?

Проценты я с маменькой разочту, -- в вашем счете я одного не понял. В приходе записано, что от Огар<ева> получено 328 р. 60 к. сер. А в расходе -- что за него истр<ачено> 496 р. 43 к. сер. -- следует ли вычитать эти 328 или нет из 496?

Рейхель мне должен ровно 5000 ассигн. -- возьмите их поскорее, Григорий Иванович, с Эрна, -- потому что они могут у него испариться на треть или половину. Если же он не будет отдавать, то я попрошу сказать об этом Пр<асковье> Анд<реевне> да, сверх того, Боткину -- который знаком с Ройхелем и может ему написать. Вы видите, я не хочу требовать денег с Рейх<еля>, -- но если он сам отдает, то не вижу причины, чтоб их задержал Гав<риил> Касп<арович>.

Зонненберг сильно не нужен -- потрудитесь при свиданье сказать Егору Ивановичу, что я не намерен долее платить ему с своей стороны 100 сер., -- не желает ли он что дать, а Карлу Ивановичу как ни больно -- а могу только предложить от 1 марта 1848 -- от меня 50 руб. сер. в год и от маменьки 50 сер.; если ему угодно на этом основании остаться -- я хоть не рад, но рад, -- если же нет, что делать! Впрочем, я уверен, что; Егор Ив<анович> согласится -- за что же он ничего не будет ему платить?

Пошлите, сделайте одолжение, 50 руб. сер. Петру Александровичу в подарок от меня к празднику, зачем он ничего не пишет, я просил ему в Петер<бург> доставить 50 сер. -- до конца марта он может писать ко мне в Рим -- пожалуй, так: Via del Corso, 18 -- или Соnfiée aux s de Monsieur Torlonia. -- Душевно рад, что вам Боткин понравился, это отличнейший человек и пречестнейший.

Я попрошу вас влагаемое письмо принять на себя труд и отослать поскорее, и с верным человеком даже, по адресу; попрошу также, как это письмо очень вальяжно, записать портовые деньги в расход -- вы меня этим обяжете. Об огаревском деле -- жду с часа на час от него письма. -- Еще и еще раз благодарю вас за тысячу и тысячу одолжений, я без вас был бы как без рук. Моя жена (которая здесь постоянно больна) кланяется вам, а равно маменька. Будьте здоровы и не ленитесь иной раз взять перо в руки, чтоб дать нам вести из Москвы. -- Сегодня ровно год, как мы поехали -- начнем через несколько месяцев подумывать о возвращении.

Совершенно независимо от всех прочих расчетов, если Огарев, на мои поручения, попросит у вас денег, то я попрошу -- вручите ему полученные от Эрна -- хоть все, если нужно. Это вовсе не для него. Если получу еще от вас письмо -- тотчас буду отвечать.

Прощайте.

Всем домашним поклон. Вере Артамоновне -- два.

Вексели я получил, оно хоть и не совсем ладно со стороны Ценкера, да я привык к банкирским проделкам. Один Турнейсен в Париже поступил без прижимок. Во-первых, он деньги перевел на Париж, а не на Рим (хорошо, что Торлониа аксептирует на Турнейсена, но тоже не без магарыча, да и два раза промен -- раз с рублей на франки, да раз о франков на скуди) -- а во-вторых, когда векселя дают для получения через три месяца, тогда они ничего не берут за перевод, кроме процента. Впрочем, Ценкер в прошедшем году обсчитал меня на курсе, как я после убедился в Париже. -- Если Огареву будет особенно нужно на <...>[50] комиссии, -- то, буде Эрн не отдаст, я попрошу дать сколько случится моих денег, сверх имеющих о<собое> назначение.

На обороте: Russia Mosca. Al Signor G. di Klutzareff.

Его высокоблагородию Григорию Ивановичу Ключареву.

В Москве. Пятницкой части, III квартала, в собственный дом No 258.

35. Г. И. КЛЮЧАРЕВУ

12 февраля (31 января) 1848 г. Неаполь.

Неаполь, 12 февраля 1848.

Обращаюсь к вам, почтеннейший Григорий Иванович, с новыми хлопотами, и чрезвычайно важными. У меня пропал портфель со всеми моими документами и документами Луизы Ивановны, -- обронил ли я его или украли -- все равно, его нет, в нем были билеты и векселя. -- Вместе с письмом я отправляю объявление в Опекунский совет, а вас прошу, пожалуйста, дайте знать Шумахеру и помогите предупредить всякого рода фальшивую надпись -- надписей на билетах решительно нет.

Вот NoNo, числа и суммы.

Мои: 1) 1846 июня 17 No 18 034 в 100 000.

2) 1847 января 14 No 25 000 в 10 000.

3) -- -- No 25 001 в 10 000.

4) Заемные письма Дмитр<ия> Павл<овича> -- два заемных письма от 10 мая 1840, каждый в 15 000.

5) Заемное письмо Ник<олая>Пл<атоновича> Огарева в 10 000 от 12 августа 1846.

6) Его же 28 октяб<ря> 1846 в 5000.

Луизы Ивановны:

1828 августа 1. Моск<овской> сохр<анной> казны No 75986 на имя Ив<ана> Ал<ексеевича> Яковлева -- 60 000 ассигнац.

1846 июня 17 -- No 18031 именной, положенный Григор<ием> Ив<ановичем> в 106 000.

Но всего важнее векселя и кредитив; так как кредитив из Парижа, то это я беру на себя. Векселя же от Ценкера:

1) Присланные вами два в 11 760 на имя Турнейсена.

2) Присланный Ценкером, помнится, в октябре -- на имя же Турнейсена в 1940 франк., посланный г. Мельгуновым.

К Турнейсену я сейчас напишу, но мне необходимы секунды.

Наконец, при всем этом я могу, пока дело приведется в ясность, остаться совершенно без гроша, а потому попрошу вас, как только получите это письмо, переслать из моих денег

12 000 ассигнац. -- переведя их на Торлониа в Рим. Да, бога ради, тотчас напишите о получении письма и о том, как в Воспитательном доме. -- Сегодня 12 февраля, т. е. 1-е, почта ходит дней двадцать пять, да 21 день назад -- около 28 марта я попрошу вас писать ко мне в Рим, опять на имя Торлониа, и для верности застраховать. Пожалуйста, потрудитесь как можно скорее дать ход этому делу.

Я посылаю теперь объявление в Сохранную казну, а вслед за тем пришлю доверенность на получение билетов. -- Если, хотя я не жду, документы отыщет полиция здесь, я тотчас напишу.

Письмо ваше я получил в Риме -- но отвечать на него, право, теперь не могу, голова идет кругом, еду сейчас к префекту полиции.

Весь ваш Ал. Герцен.

В Рим поеду отсюда дней через десять. Я вам пришлю доверенность на получение билетов. Сделайте одолжение справьтесь, получен ли мой пакет в Воспит<ательный> дом и предупредите Шумахера и Лазарева. Жду ответа. Ценкер пусть пришлет вторые на все три векселя.

Нумерация билетов Л. И. Гаак.

1. Завещат<ельный> билет в 60 000 асс. Моск<овской> сохранной казны 1828 августа 1 го. No 75 986.

2. Именной июля 12 го. 1846 серебр. 17 500 No 18 976.

3. " " июня 17 -- 106 000 р. сер. No 18 031.

4. (Веры Ар<тамоновны>) Неизвестной в 200 р. сер. 1846 июля 12 го. No 41 262.

На обороте: Russie à Moscou. Monsieur de Klutzareff.

Его высокобл<агородию> Григорию Ивановичу Ключареву.

В Москве. Пятницкой части, III квартал, собственный дом за No 258.

36. Г. И. КЛЮЧАРЕВУ

14 (2) февраля 1848 г. Неаполь.

14 февраля 1848. Неаполь.

Я писал к вам, почтеннейший Григорий Иванович, третьего дня о том, что у меня пропали все важные документы, бывшие со мною, как мои, так и маменькины билеты, кредитив и векселя от Ценкера на Турнейсена: 1) в 1940 от октября 1847, посланный Мельгуновым, 2) в 5000 и 3) в 6760, присланные вами.

Я отправил объявление в Воспит<ательный> дом, это важнейшее дело, предупредите, пожалуйста, Григорий Иванович, что я никаких надписей не делал, -- если нужно, публикуйте в газетах, я, как обдосужусь только, пришлю доверенность на получение новых билетов, да нельзя ли мой капитал весь разбить на десятитысячные билеты?

Векселя Дмит<рия> Павл<овича>и Огарева тоже пропали -- а вместе с ними и вексель Рейхеля, не следует ли написать новые -- что для этого нужно? Я напечатал в здешней и в римской газете о потере, предупредив разных банкиров -- объявил награду и пр., но не думаю, чтоб было возможно найти. -- Пожалуйста, сообщите тотчас в Рим, куда я еду дней через десять. Адресуйте на Торлониа. Если будут какие-нибудь сильные затруднения, я готов приехать сам. Да дело, впрочем, простое, лишь бы Воспит<ательный> дом ни в каком случае не выдавал по билетам моим и Луизы Ивановны.

Засим прощайте, письмо это назначено только для того, чтоб сообщить вам в случае потери первого письма о несчастном случае и попросить узнать, получено ли мое объявление в Сохранную казну и, буде нет, нельзя ли вам сообщить.

Жду ответа с нетерпением.

Еще попрошу съездить к Ценкеру и сказать ему о векселях и о публикации; вы мне пришлете вторые векселя -- и в всяком случае пришлите тысяч пятнадцать или двенадцать франков, ибо я совершенно без денег.

Меня этот случай расстроил и раздосадовал -- а то здесь было бы превосходно, погода удивительная.

Прощайте, Григорий Иванович, -- отдал ли Эрy 5000 за Рейхеля?

Душевно преданный

А. Герцен.

Пожалуйста, портовые деньги записывайте в мой расход.

37. Г. И. КЛЮЧАРЕВУ

19 (7) февраля 1848 г. Неаполь.

19 февраля 1848. Неаполь.

Спешу уведомить вас, почтеннейший Григорий Иванович, что вчера лаццарони принес мои билеты Моск<овской> сохр<анной> казны в нашу миссию для получения объявленной мною награды, но так как они надеялись получить деньги по иностранным документам -- то их не возвратили, -- я постращал лаццарони, поехал опять к префекту графу Тофано (порядок у них теперь учредился прекрасный), -- и мне доставили в тот же день три векселя Ценкера на Турнейсена -- стало быть, недостает одного кредитива, да и его надеюсь получить. -- Гора с плеч долой. А вам доставил я хлопоты -- даром и по-пустому, право, надобно иметь всю снисходительность вашу, чтоб терять столько времени, при всех ваших занятиях, -- я могу только сказать, что истинно и глубоко благодарен за вашу помощь. -- Прилагаю при сем объявление в Сохранную казну, мне кажется оно необходимо. Если вы перевели деньги, беды нет, надобно же когда-нибудь было опять потребовать. Жду теперь, что скажет Торлониа насчет кредитива, кажется, я успел предупредить всех банкиров вовремя.

В прошлом письме вы спрашивали меня насчет того, посылать ли Петруше деньги и в Шацк -- я прошу вас об этом, и очень, даже если б случилось нужно послать и несколько побольше -- я вполне буду согласен со всеми вашими распоряжениями.

Все и ли здоровы, на дворе тепло, и теперь я пишу к вам перед открытым балконом, под ногами море, вдали Везувий. Мы всходили на него, и притом во время небольшого извержения.

Со мною в одном отеле стоит Алексей Ал<ексеевич> Тучков; узнав о потере билетов, он тотчас отправил письмо к своему родственнику г. Михайлову, служащему в Воспитательном доме директором; когда вы будете в Сохранной казне, куда препровождаю бумагу, потрудитесь ему дать знать о прекращении действия по делу о потерянных билетах.

Никакому сомнению не подлежит, что бумаги не потерялись, а были украдены -- но если б я здесь стал отыскивать их как украденные, никогда бы не нашел. -- Не могу, впрочем, довольно нахвалиться содействием всех, к кому я обращался с просьбою.

Прощайте, Григорий Иванович, весь ваш

А. Герцен.

Егору Ивановичу поклон.

Заемные письма Дм<итрия> Пав<ловича>, Огар<ева> и Рейхеля тоже найдены.

38. П. В. АННЕНКОВУ

5--6 марта (22--23 февраля) 1848 г. Рим.

5 марта 1848. Рим.

Наконец-то старуха проснулась и пошла писать. Жду от тебя вестей, вероятно, ни ты, ни Гервег никуда не поедете, вероятно также, что к осени переберусь и я. Революции меняют ежедневно вид Европы и мои планы путешествия, теперь я собираюсь опять в апреле в Неаполь, оттуда в Палерму и оттуда в Марсель, когда будет жарко. -- Новости из Парижа здесь были приняты френетически, вчера в театре Apollo была горячая демонстрация: "Viva la Francia liberata, viva Parigi, viva il nuovo governo francese"...[51] доселе Франция была исключена из всех демонстраций.

Рукой Н. А. Герцен:

Поздравляю, поздравляю!

Разумеется, с предстоящим праздником Светлого воскресенья.

Твое письмо я нашел здесь. Я писал к тебе из Неаполя о потере портфеля; по милости того, что теперь там нет полиции, я его отыскал, пропал только кредитив, но Торлониа уверил, что никто не займет по нем. А потому это дело в сторону. -- Скажи Гервегу, что я хорошо знаком с редактором "Italiсо" Spini, но ни он, ни другой редактор Pinto не слыхивали о кландестинном журнале "Ibis" и говорят, что, вероятно, этот журнал издавался в Тоскане, а не здесь. -- Теперь к общим делам.

Я в Неаполе пробыл 25 дней. Представь себе, что из этого рая сделали еще новые события. Один вечер останется у меня в памяти. Я приехал до конституции, народ сомневался, публика была мрачна, проходит день, назначенный королем, -- конституции нет; все становится беспокойнее, вести из Сицилии мрачны, в театре поют гимн -- и все молчит. 11-го в три часа подписал король конституцию, в пять площадь перед Francesco di Paolo покрылась народом -- хотели знать подтверждения. Король явился на балконе -- и "Viva il re costituzionale"[52] было вопросом, он снял шляпу и поклонился в пояс, à la lettre[53] в пояс -- тогда какой-то энтузиазм охватил весь город, еще не совсем смерклось, когда все явилось с зажженными факелами. Незнакомые люди жали мне руку, на улицах обнимались, люди с раскрасневшимся лицом, другие, обливаясь слезами, кричали: "Viva la liberta!" -- Остальные дни были официально торжественны, но энтузиазма не было.

Вообще характер неаполитанцев какой-то растленный, я сравниваю Неаполь с куртизанкой, а Рим -- с матроной, оттого-то в Риме все величественнее и скучнее. Неаполитанцы до того изъярились, что песню о Masaniello поют на голос "Jo ben ti voglio assai"[54]. Симпатии к Сицилии у них нет; а между тем это народ героев -- и что за твердость! Руджеро Сеттимо -- государственный человек, не поддался Фердинанду ни на одну уловку. Как временное правительство поставило вопрос, не уступает ни йоты -- отдельный парламент, в общих вопросах решать равным числом сиц<илийцев> и неап<олитанцев>, не держать солдат-неап<олитанцев> на острове, вице-короля, совершенно отдельное управление.

Минто в Неаполе и с<эр> Паркер с тремя чудовищными линейными кораблями стоит перед носом у короля, каждую зорю напоминая о себе пушкой. Я видел в Неаполе Ромео. A propos, 5 февраля были выпущены все арестанты из S.-Elmo и Castel del Ovo (политические), им давали спландидный обед в Café Europa, потом водили по Толеде, потом в S. Carlo, где им приготовили места. Remue menage[55], да и только. Здесь в редакции "Italico" был один неаполитапец -- réfugié, который едва жив и которого прежний префект хотел выслать из Рима за либерализм, но Чичероваккио пошел к префекту и сказал ему, что если он вышлет его, то он, Чичероваккио, приведет его назад, а что в антракте префекта народ уведет вон из Рима; тот перепугался и оставил. Сей господин приехал за день до меня в Неаполь (à propos, дилижансы объявили, что они даром доставляют всех réfugiés). Король предложил ему тотчас место губернатора в Калабрии -- но он сказал, что имеет в виду лучшее -- место депутата в оппозиции.

Министерство в Неаполе слабое и вялое, оно уже пало. A propos -- здесь теперь министром полиции граф Gaëtano Теаnо -- президент политического клуба Circolo Romano, молодой человек и литератор! Вслед<ствие> всего сего полиции вовсе нет. Одушевление здесь серьезнее. Ждут послезавтра манифест о конституции, на улицах уже кричат: "Viva la cost che sara data, viva la cos di Pio Nono!"[56] Здесь дают ежедневно балет, в котором является австрийский император на сцене, и это сигнал крику, свисту: "Corragio, Lombardia! A basso, tedeschi"[57], и императора заставляют кланяться папской бандиере в землю при страшных воциферациях: "Giu! Giu!"[58] Представь, как это больно для моих нервов, привыкнувших к порядку.

Итальянцы -- славные люди и не так отталкивают иностранцев, как французы 47 года, de l'ancien régime[59] т. е. -- ибо 48-х мы не знаем. A propos, Чичероваккио меня спрашивал, сколько дней надобно ехать от Константинополя до Сибири? -- Его возили здесь в колеснице с Корсини и Боргезе. Он завел свой клуб, более демократический, нежели Circolo Romano. Я ничего не делаю -- в душе какое-то беспокойство и радость с тоской.

Ты, я думаю, знаешь, чтo наши москвичи подали в отставку Дело это хуже, нежели началось, я наконец узнал, что Уваров сообщил гр<афу> Сгрогонову бумагу, в каком духе желают изменить преподавание в Москов<ском> унив<ерситете>. Гр<аф> Строгонов ее положил под сукно, и его отставили за это. Голохвастов публиковал сию милую бумагу. -- О Костроме знаю, но об агентах, кажется, пуф. Увидим реакцию всего бывшего. 30 000 войск ваших отправились (говорят здесь наверное) занимать Галицию, пока австрийцы будут заниматься в Ломбардии.

Скажи Гервегу, что стыдно ездить в Андалузию теперь, -- совсем напротив, всего лучше оставаться на месте или приехать в Палерму и вместе отправиться в Париж. -- Что-то Пруссия?

Даже есть датская конституция. Чудеса! Наш век на половине хочет доказать, что и в нем не черт ум съел.

6 марта.

Вчера огромная демонстрация на улицах в пользу fratellanza[60] с Францией. Чудесно устроивают римляне этого рода праздники. Во всем величавость, торжественность и сила. Между прочим, несли адрес папе, в котором было сказано, что великие события во Франции не дозволяют медлить ни минуты, что пора объявить свободные учреждения, достойные народа. Говорят, завтра или послезавтра, т. е. в первый постный день, объявится.

Итальянцы ужасно близки к республике, и тосканцы с римлянами впереди. Здесь республика будет иная, никакой централизации федералистско-муниципальной и демократической. Рим -- нравственный узел, но не столица, он даже по отсутствию торговли, жизненности, по положению не может быть столицей, Генуя, Палермо, Болонья, Неаполь, Ливурно и Флоренция -- великие граждане, но у них слишком много местничества, им надобно почетного старейшину, и этот старейшина -- Рим.

Сейчас услышал, что в Неаполе король заперт во дворце. -- Каждая минута приносит что-либо новое.

Напиши скорее о себе; спроси у Боке, где его убили, -- напиши как насчет русских, что посольство, как паспорты, -- все это мне очень важно.

Пиши Confié aux soins de М-r Torlonia, потому что если я уеду, он перешлет, я полагаю остаться здесь не долее 1-го апреля. Смотря по обстоятельствам -- или в Питер или к вам.

39. Т. А. и С. И. АСТРАКОВЫМ

17 (5) марта 1848 г. Рим.

Есть мера на всё, Татьяна Алексеевна, и даже на письма; к вам столько написала словоохотная, хотя и малоглаголивая Н<аталья> А<лександровна>, что я решился писать только по сторонкам, робко прибавляя мои приветы и рукожатья. Мне было очень отрадно прочитать в вашем письме, как вспоминает обо мне Антонина Федоровна -- теплое и симпатическое отношение к ближнему никогда не пропадает; я смотрел на нее действительно без малейшего духа критики, мне нравилась ее живая, хоть еще неустоявшаяся натура, мне бывало с ней весело. -- И пожмите ей руку за память и вдвое более за ее слова -- да зачем же она беспрерывно больна. Кавелину буду, вероятно, скоро сам писать -- я уверен, что темная година для всех наших пройдет скоро, я никогда не верил более в жизнь, как теперь, -- твердость и упованье. Вчера был дождь, слякоть, холод в Риме -- а сегодня небо сине, тепло, широко -- и да здравствует жизнь!

Мы оставляем Рим 1-го апреля, если кто писал -- не беда, Торлониа перешлет. Я поеду в Тоскану и вообще будем шляться по Италии и возле. Скажите Гран<овскому>, чтоб он как можно подробнее известил меня о выезде и где именно будет, но так как я решительно намерен скитаться, то пусть он напишет к М. Ф. Корш, адресуя на Турнейсена; так как с ним есть денежные дела, то он и перешлет. Так же могут делать и другие желающие писать.

Петра Редкина поздравляю с наступающим вступлением в законный брак; что Сергей Ив<анович> -- не этот Сергей Ив<анович>, а другой Сергей Ив<анович> -- останется при нем?

А вы, этот первый Сергей Ив<анович> -- дайте руку, прелентяйнейший лентяй, у вас сила деятельности х меньше косности i.

17 марта 1848. Рим.

40. Г. И. КЛЮЧАРЕВУ

6 апреля (25 марта) 1848 г. Рим.

6 апреля 1848. Рим.

Почтеннейший Григорий Иванович,

ваше письмо от 4/16 марта я получил вчера. Прежде еще получил от Колли и Редлиха векселя на 13 320 фр., но вашего письма от 26 февраля я не получал, -- если в нем было что-либо важного, примите на себя труд еще раз сообщить; да недурно и в почтамте справиться. Впрочем, оно и здесь могло затеряться -- мы были десять дней отрезаны от всякого сухопутного сообщения с Европой войною в Ломбардии. -- Много и дружески благодарю за все хлопоты по пустой тревоге насчет портфеля. Деньги, вами присланные, истинное благодеяние, -- их, т. е. векселя, принял Торлониа -- а то представьте забавное положение: у меня на кредитиве 8500 фр. и на векселе от декабря месяца 5600 фр.; в обыкновенное время Торлониа, не говоря ни слова, выплатил бы и взял с Турнейсена деньги. Но теперь банкиры, сконфуженные революцией и упадком кредита, не секонтируют иначе, как по билетам или векселям, которых срок так долог, что они могут быть возвращены к пославшему (т. е. к Колли), -- я вступил поэтому в сношения с Турнейсеном и жду его ответа, как дождусь, уеду отсюда (между 20 и 25 апрелем). Поеду сначала во Флоренцию, а там, смотря по обстоятельствам, через Милан или через Сардинию, в Германию. Подождите нового адреса, но если будет что-нибудь нужное для сообщения, то я попрошу послать письмо все же на имя Торлониа, прибавляя en priant de faire parvenir[61] à M-r Herzen. -- Если Аксаковы желают нанять дом еще на год, пожалуйста, отдайте -- или отдайте кому-нибудь другому; возвращение мое я еще так определенно назначить не могу, впрочем, думаю, если не будет особых причин, то все же до конца года я пробуду где-нибудь в умеренном климате. Здоровье жены начало несколько поправляться, очень важно дать ей еще более окрепнуть.

Мне жаль, что Карл Иван<ович> не согласился сам в справедливости уменьшения жалованья, тем более имея еще от Егора Ивановича -- и не имея особенно важного занятия. -- Когда будете в нашей стороне, поклонитесь от меня Прасковье Андреевне -- да кстати, что же Гавриил Касп<арович> и 5000 от Рейхеля? Право, их не мешало взять, благо тот отдает. -- Да, вот что бы мне хотелось еще: нельзя ли узнать, что поступил ли в университет сын нашего власьевского священника, молодой человек, очень талантливый; если будет случай, передайте ему мой поклон и искренное желание, чтоб он твердым шагом продолжал избранный путь.

Вы, наверное, позволите вам прислать небольшой римский гостинец: здесь гостинцы, как и всё, из камня -- я приобрел мозаику хр<ама> св. Петра работы Кав. Барбери, крышкою табатерки. Явится она к стопам вашим -- при первом случае. Вы ее примите как дружеское внимание от меня и маменьки.

Говорят, что Погодин назначен помощником попечителя. Жаль, ужасно жаль университет -- да жаль и Дмитрия Павловича. Поклонитесь ему от меня. А что 4000 остав<шихся> по сохраненной записке? Да хорошо, если б Дм<итрий> Пав<лович> и капитал большого долга начал уплачивать. Если Огар<ев> адресуется за 5000 асс., я попрошу вас ему их выдать.

Прощайте. Сегодня мне 36 лет. Старость не радость. При свиданье поклонитесь Егору Ив<ановичу> -- говорят, он переходит в чертоги свои.

Весь ваш А. Герцен.

Маменька и жена много и много кланяются, равно и Марья Каспаровна.

Сейчас получил от Егора Иван<овича> письмо от 3/15 марта с подробной оппсью всех умерших в Москве -- за письмо я его благодарю, хотя некрологические списки и лишены для меня особого интереса. Он пишет, между прочим, о земле при доме, насчет сего скажите Егору Ив<ановичу> при свидании: все, что ему угодно и кажется удобно, я с своей стороны -- совершенно согласен, пусть он межует, ставит столбы и разводит сады. Если бы он хотел купить самый дом, я ему бы охотно продал со всею мебелью и со всеми агрементами за 11000 сер., и купчая его. -- Вероятно, и маменька не постоит за свой. -- Спросите его, при каких он мыслях насчет чухломского именья -- при тех ли, при каких был, т. е. даст ли 50 т., например, серебр.

Прасковья Андреевна пишет о каком-то женихе Елены Ал. -- если это что-нибудь путное, мы готовы помочь несколько. Что, Протопопов просил у вас деньги для шацкой невесты?

Вере Артамоновне поклон.

На обороте: Russia -- Mosca. Al Signor Gr. di Klutschareff.

Его высокобл<агородию> Григорию Ивановичу Ключареву.

В Москве. Пятницкой части, III квартал, собственный дом -- No 258.

41. Г. И. КЛЮЧАРЕВУ

25 (13) апреля 1848 г. Рим.

25 апреля 1848. Рим.

Вот я опять с хлопотами, почтеннейший Григорий Иванович, право, и совестно и досадно, да делать нечего. Смутные дела во всей Европе поставили меня в прекурьезное положение относительно денег. 1-е. Вексель в 5760 франков, данный Ценкером и Колли на Турнейсена, возвращен мне от Ротшильда с известием, что Турнейсен лопнул, между тем, пока посылали, вексель просрочился. Торлониа говорит, что Ценкер и Колли, наверное, не воспользуются таким случаем и поступят, как простая честность говорит, т. е. заплотят деньги -- которых я не получил. Так как на векселе написано, что деньги посланы вами, то вы имеете полное право требовать возвращения денег.

Я посылаю не токмо вексель с надписями, но и официальный акт, присланный из Парижа; отдавая его Колли, я посоветую, буде он затруднится в уплате, взять с него записку в получении обоих документов. Если же он согласится (на что, я думаю есть и закон) заплатить, то через него же надобно будет снова перевести деньги -- но об этом после. 2-е. Торлониа принял один из трех векселей, посланных Редлихом и Колли, но два остались на Фульда. Фульд не плотит, я пошлю к нему векселя и, буде он не заплатит, я их возвращу Колли, срок им далеко не пришел. З-е, О 8500 фр., находившихся на кредитивном письме Турнейсен пишет мне, что он не отрекается их заплатить -- но не теперь, а по приведению к концу всех дел, т. е., может быть, через год. -- Результат всего этого, что я при деньгах без денег. -- Послезавтра оставляю я Рим и еду во Флоренцию, откуда собираюсь в Турин; маменька собирается через свою родину -- Штутгарт -- в Париж, там она по доверенности моей будет хлопотать о получении денег. Торлониа дает от себя письмо, но при всем этом и она и я -- мы можем остаться без денег, а потому я вот о чем попрошу вас. Если Ценкер и Колли возвратят 5760 фр. по векселю, то потрудитесь к ним прибавить еще от 6 до 7000 франков, как будет возможно (кстати, может, Дмитрий Павлович отдал остальное по сохранной записке и проценты, а может, и Эрн внес Рейхелев долг, я писал вам, что не получил одного из ваших писем). Деньги эти я попрошу вас переслать, во-первых, на ответственность Колли и Редлиха, всего лучше на имя одного из главных лондонских банкиров или как они знают. Отправьте их в письме, адресуя его на имя мам<еньки> в Париж: А Мтв Louise Haag de Würtemberg à Paris -- Confiée aux soins de Mrs Rotschild et Сnie --а всего лучше пусть Колли и пошлет по этому адресу, -- а вам даст секунду. Письмо мое придет к вам около 15/3 мая, стало быть, полагая дней пять на всякие потери, маменька получит ответ в Париже около 2 июня / 20 мая -- я в это время буду где-нибудь в Пиэмонте, куда посылают доктора Наташу и куда я стремлюсь сам отдохнуть от души. Все, что вам угодно сообщить мне, пишите к маменьке -- она мне сообщит письмо. А как я где-нибудь оснуюсь, так напишу еще письмо с адресом, но для перевода денег не ожидайте, пожалуйста, ничего, а то мы попадем на Антониеву пищу. Если вы поручите переслать векселя Колли, то для большей достоверности я попрошу принять труд и сообщить особым письмом, и упомяните, на кого векселя и число, на имя же маменьки -- просто à Paris -- Роste restante. Простите, простите и дайте вашу руку -- что делать, такие обстоятельства в сто лет не случаются.

В первый праздник видел я, как Пий Девятый благословлял народ с балкона в храмt Петра, а потом удивительную иллюминацию -- которая делается до сих пор по чертежу и плану Бонарроти. Сегодня должна быть знаменитая Жирандоль с крепости Св. Ангела, но за дождем отменена. -- Итальянская жизнь мне ужасно нравится, лето началось еще в марте, теперь настоящий рай. Жду бездну новых наслаждений во Флоренции, но в жары советуют приблизиться к Альпам, -- на нас, северных жителей, жары лета действуют, говорят, плохо, особенно при здоровье Наташи и Саши.

Все кланяются вам. При свиданье передайте поклон Егору Ивановичу -- вот ему доказательство, что домы отстроивать легче, нежели путешествовать и переводить ден<ьги>.

Засим много и много кланяюсь вам и жму вашу руку крепко и усердно.

А. Герцен.

P. S. Понравилась ли вам моя "Сорока-воровка"?

Не была ли послана "секунда" векселя в 5760 в письме, которое пропало? -- Впрочем, и по ней нельзя получить, ибо теперь на Турнейсена никто платить не будет, да и виноват окажется тот банкир, который отдаст.

Я переменил адрес и прошу послать письмо на имя Ротшильда в Париж.

На обороте: Russia -- (Mosca). Al Signor Gr. di Klutzareff.

Его высокобл<агородию> Григорию Ивановичу Ключареву.

В Москве. Пятницкой части, III квартала, в собственном доме за No 258.

42. Г. И. КЛЮЧАРЕВУ

29 (17) апреля 1848 г. Ливорно.

Ливурно 1848. Апреля 29.

Почтеннейший Григорий Иванович, сейчас маменька садится на пароход, а я с детьми на паровоз и едем в две разные стороны: она прямо в Марсель -- а я поезжу по Тоскане, а потом отправлюсь в Шамбери, где снова съедемся с маменькой. -- Я писал к вам на днях -- но, боясь неаккуратности почт в Ломбардии, пишу здесь и отдам письмо маменьке, чтоб она его отправила из Марселя. В прошлом письме я послал к вам вексель от Колли на Турнейсена в 5760 франков, который Ротшильд воротил из Парижа с протом, засвидетельствованным нотариусом. Если Колли порядочный человек, он понимает, что ему нельзя не заплатить вам по векселю, а, впрочем, если следует на него жаловаться и пр., то все сие вполне поручаю вам. Торлониа взял с меня прегнусную расписку, что я отвечаю в случае остановки платежа у Колли даже за те векселя, по которым он прежде мне выдал. Без этого он не хотел меня снабдить 5000 по одному фульдовскому векселю. -- Получили ли вы мое письмо -- оно было застраховано и послано дней пять тому назад из Рима. -- Вашего письма, о котором вы писали, я все-таки не получал.

Теперь у меня на кредитиве 8500 фр.

На двух векселях Колли на Фульда 8300

16 800.

Если к ним прибавить тысячи две наличных денег да вексель, посланный к вам, этого было бы довольно на окончание путешествия и возвращение в Москву, но, в сущности, я имею только 2000 фр., ибо Фульд в ликвидации, по его векселям ни плотят. Торлониа адресовал в Париж к какому-то знакомому. Я уговорил маменьку отправиться за деньгами, не заезжали в Штутгарт -- ибо под конец мы пришли бы к совершенно затруднительному состоянию. Думаю, что с Турнейсена сантимов 70 или 75 за франк получу по кредитиву.

Если вы не получали, Григорий Иванович, моего прошлого письма, с векселем, то примите на себя труд известить об этом дом Колли -- который и без векселя имеет все средства убедиться в том, что дом Турнейсена в фальите и что я по векселю не получал от других банкиров, иначе бы ему прислали вексель с надписью -- он дан им от (нашего, кажется) 23 февраля. А потому, если он хочет, я ему вышлю копию с прота через Ротшильда. Сверх того, я попрошу вас ему сказать, что, как только Фульд откажется платить (Марья Kacпapoвна отошлет вам векселя) -- я с него потребую деньги, ибо тут и срок не прошел: 26 февраля / 9 марта на три месяца.

Если есть возможность с совершенной верностью и на страх Колли и Редлиха перевести 3000 сер., вы меня обяжете. Ибо при нынешних обстоятельствах я не могу надеяться даже на Ротшильда -- и если мне по векселям не заплотят, я насижусь без гроша. Все же Ротшильд парижский или кто-нибудь из лондонских банкиров верен -- вексель пришлите, как я вам писал в прошлом письме, на имя маменьки -- Madame Louise Haag de Würtemberg. -- Confiée aux soins de Mrs Rotschild à Paris. Это гораздо вернее, нежели посылать в Шамбери, и же буду делать разные экскурции. Марья Каспаровна тотчас известит вас о получении письма -- а мне его доставит.

Засим прощайте, Григорий Иванович. Простите за хлопоты, доставляемые вам в таком обилии. Мы все здоровы, насколько кто может, Наташа была сильно больна морской болезнью при переезде из Чивиты-Веккии в Ливурву, ветер был ужасный, мы ехали на большом сардинском пароходе, и, несмотря на его величину, его бросало на стороны как маленький челнок.

Все желающие ко мне писать пусть пишут -- т. е. теперь, ибо через несколько времени я пришлю настоящий адрес -- на адреса маменьки и Ротшильда. Пусть Зонненберг съездит сказать об этом кому-нибудь из моих близких знакомых. Мне бы очень хотелось знать, когда бедный Грановский повезет свою жену, которая так страдает, в Германию и куда именно ее посылают доктора; я думаю, любезнейший пастушок Зонненберг все это обделает.

Все наши много кланяются вам. -- Прощайте еще раз. -- С дороги что-то нескладно пишется, до сих пор все еще кажется, что качает на пароходе.

Весь ваш А. Герцен.

На обороте: Russie, à Moscou. Monsieur de Klutschareff.

Его высокоб<лагородию> Григорию Ивановичу Ключареву.

Пятницкой части, третьего квартала, собственный дом, за No 258, в Москве.

43. Ю. Б. МЮЛЬГАУЗЕН (приписка)

Декабрь 1847 -- апрель 1848 г.

Вот позвольте мне послать вам поклон в раме. А. Герцен.

44. Т. А. АСТРАКОВОЙ

8 июня (27 мая) 1848 г. Париж.

Рукой Н. А. Герцен:

Наконец-то я могу тебе написать, что мы живы, здоровы и в Париже моя Таня. А ты не пишешь мне бог весть сколько времени, на последние два письма нет даже ответа -- разве теряются письма, -- может, это случается, а может, и наша кочующая жизнь тому причиной; ну, да какая б ни была причина, дело в том, что смерть подчас грустно и жутко не иметь так долго известия от вас. Если просьба может помочь -- то прошу тебя, Таня, пиши как можно скорее, сейчас по получении этого письма. Вот и лето настало, воображаю тебя на твоем дворике, перед жаровней, сахар, ягоды кругом... да еще здорова ли ты?.. Фу, право, как глуп и жалок человек в своем бессилии. Что Грановские, они, кажется, переменили направление своего путешествия и едут в Крым вместо чужих краев? Что здоровье Елиз<аветы> Богд<ановны>? Что делают все Корши, все -- т. е. начиная с Ев<гения> Фед<оровича> и кончая Енюшей? Что Кетчер? Кавелины? и все, все... Меня эти вопросы так занимают, что не хочется писать о себе, все кажется не так интересно. А что около нас происходит, вы, я думаю, отчасти знаете -- брожение, даже движение, и иногда кажется, что-то может выйти из этого -- но до сих пор все это похоже на борьбу стихий, душно, тяжко, страшное волнение в крови -- и соберется туча, и разразится громом, молнией, -- но воздух не прочищается, но солнце не проглядывает; не успеешь и вздохнуть свободно, снова замолаживает...

я могу желала б ошибаться, но говорю тебе откровенно, так, как действует на меня. Ребенок голоден, просит у кормилицы или у матери груди -- а она гремит ему под глазами ожерельем, он кричит, она гремушкой хочет заглушить крик (не знаю, хочет ли утешить), подносит его к окну, пестует, стучит пальцами по стеклу, ребенок пуще плачет, мамка трясет и хлопает его с досады, -- напрасно, ребенок не может замолчать, наконец выбившись из сил, забывается, дремлет и мамка -- но не надолго тишина в детской...

Что ж мне о себе тебе сказать? Живем мы в Champs Elysées[62], летом тут превосходно для детей, они веселы, милы, Саша поправляется, здоровеет, начинает понемножку учиться между прочим и рисованью и музыке, гимнастике, скоро начнет верхом ездить, -- мне бы хотелось развить в них все, все, что в них есть в зародыше или в возможности. Время так быстро проходит, что я не вижу его. -- Пиши же, Таня. Обнимаю тебя, обними за меня друзей. Что Огар<ев> -- хоть бы он написал.

Сергею Ив<ановичу> жму крепко руку.

М<арья> Ф<едоровна> шлет тебе и Сер<гею> Ив<ановичу> рукожатье.

Адрес.

A Madame Louise Haag de Würtemberg à Paris. Confiée aux soins de Messieurs de Rotschild.

И больше ничего. -- Потому что мы, может, и не будем здесь, но нам маменька перешлет письмо.

Поклоны и прочее как следует.

Июня 8. 1848.

На обороте: Ее высокоблагородию Татьяне Алексеевне Астраковой.

В Москве. Близ Девичьего Поля и Плющихи, в приходе Воздвиженья на Овражках, в собственном доме.

45. Г. И. КЛЮЧАРЕВУ

8 июня (27 мая) 1848 г. Париж.

Париж, 1848. Июня 8.

Денежные хлопоты и переговоры с Турнейсеном и с Фульдом заставили меня, вопреки моему плану, возвратиться сюда, где я и получил письма ваши, адресованные к маменьке, посланное же от 27 мая получено вчера. Ваш отчет снова заставляет меня самым искренним, самым душевным образом вас благодарить -- я очень понимаю, что это больше, нежели я заслуживаю, но думаю, что вы не сомневаетесь в том, что я понимаю и ценю вашу дружескую готовность одолжать всех нас -- и что я это говорю и повторяю не потому, что ваша помощь мне теперь необходима -- а потому, что я так понимаю умом и сердцем. Теперь и я с своей стороны дам вам отчет. 1-е. Фульд отдал мне по двум векселям Колли и Редлиха 8000 фр. 2-е. Вексель, присланный домом Колли через Петербург на 280 фунтов стерл<ингов> на Лондон, Ротшильд послал к акцептированию.

3-е. Вексель на сумму 5700 фр. возвратил от Tурнейсена с протестом. Я еще не получал. А по вашему письму я было взял в копию о протеста. -- 4. Что касается до 8500 оставшихся на Турнейсене, -- это дело затянулось, он хотя и уверяет меня, что отдаст по расчету, но не знаю, получу ли с него всё, в конце июля он должен платить или объявить себя банкротом; я продавал мое право за 7000 фр. -- но у меня не купили, это мне не подает больших надежд. -- Колли и Редлих поступили как благородные и честные люди. Турнейсен на словах не позволяет сомневаться -- я буду дожидаться назначенного ему срока.

Доверенность я еще не написал. Но это более дело формы. Скажите Егору Ивановичу, что дом его, деньги пусть он отдаст, когда я пришлю доверенность. Потрудитесь их положить в Опекунс<кий> совет на два билета на неизвестного. -- Когда я возвращусь, буду себе искать дом в гористых частях города, напр<имер>, на Маросейке, на Покровке и притом такой, который бы давал доход. Егора Ивановича с покупкой поздравляю. Вы пишете, что он посылает письмо -- ни маменька, ни я письма не получали.

Что касается до костромского именья -- время терпит, можем в Москве на досуге переговорить, если же придумаю что-нибудь, то напишу Егору Ивановичу.

Табатерки вы потому не получили, что она у меня в шкапе, я не хотел рискнуть ею при теперешних делах -- ее вам доставит один мой знакомый в конце августа. -- Мне очень хотелось бы знать, отдал или нет Рейхель деньги; дело в том, что я у него не просил и не торопил его, зная его дела, на нем я могу и подождать -- но если он их передал Эрну, то поступок последнего был бы из рук вон странен. Вероятно, Прасковья Андреевна знает. -- Кстати, прошу ей и всем домашним передать поклоны. Пожалуйста, относительно прислуги, если кого надобно поощрить или наградить, распоряжайтесь, как только вам заблагорассудится. -- Засим мне остается пожать вашу руку -- так как письма ваши дошли очень исправно, то и не для чего менять адрес. В газетах пишут, что в Москве снова холера -- дай бог, чтоб она миновала вас всех.

Окончивши дела с Турнейсеном, я отправлюсь в Лондон и оттуда уже начну обратный путь -- хотя определенно времени назначить не могу. Будьте здоровы и прощайте.

Я полагаю, что еще получим письмо Егора Ив<ановича>, тогда я и мам<енька> будем писать к нему особо.

Потрудитесь приложенную записку доставить по адресу, хоть через Кузьму или Зонненберга.

На обороте: Moscou (Russie). Monsieur de Klutzareff.

Его высокобл<агородию> Григорию Ивановичу Ключареву.

В Москве. Пятницкой части, III квар<тал>, собственный дом за No 258.

46. Т. А. АСТРАКОВОЙ

30 (18) июня 1848 г. Париж.

Рукой Н. А. Герцен:

Париж, 1848, июня 23-е.

Только что послала тебе письмо -- получила твое, моя Таня, моя хорошая Таня! Хоть многое в нем давно писано, но я все-таки читала и перечитала его с большой любовью. Люблю тебя, Таня, хорошее ты существо, несмотря на все недостатки и претензии твои, да, претензии! Не сердись, оно так. Претензии не от бедности натуры, не от пошлости, а оттого, что жизнь не вселила доверия к себе; лучше сказать не претензия, а требовательность, -- она и законна так, так справедлива, но не хотелось бы ее иногда, оттого что не хотелось бы, чтоб ты страдала, а не страдала б ты -- была бы бедная натура! Так лучше оставайся так, как есть.

Когда мы увидимся, не знаю. Из Италии ты велела уехать -- а и здесь я не здоровее, напротив, скучно быть больной, унизительно, досадно, особенно теперь, никогда не нужно мне было так здоровье, как теперь... жизнь так хороша, хотелось бы жить и для себя, и для других. Принялась серьезно лечиться, авось либо будет лучше. -- Саша пока здоров, понемножку всем занимается, доктора говорят,что до 18 лет необходимо бесконечное внимание и попечительность для его деликатного сложения в ученье, в игре, в содержанье, словом беспрерывная осторожность -- ты поймешь, стало, Таня, как бы я желала быть здоровой! -- Коля и Наташа милы и здоровы, растут, умнеют. -- Потом, Таня, ты знаешь, как Алек<сандр> тревожится всегда о моем здоровье, и это всесильней и сильней в нем становится.

От вас вести хорошие: Ел<изавета> Б<огдановна> вне опасности, и Корш и Кав<елин> имеют места в Петерб<урге> -- легче стало на душе. Милые, посмотреть бы на всех вас -- Пиши мне, Таня, все, все, обо всех.

Хорошо, что ты занимаешься. Ты увидишь, как при малейшем успехе тебя будет все более и более утягивать в изучение чего б то ни было. Есть люди, которых довольно увидеть мимоходом, чтоб узнать, что в них есть много или будет много хорошего, -- к этим людям принадлежит Вал<ентин> Ф<едорович> Корш -- я его вовсе не знаю, ничего не слыхала о нем, видела раз и уверена, что хороший человек, хоть, может, и будет много ломки и переработки.

Как страшно за Огарева, пиши мне о нем подробнее. На днях мы узнали о смерти Белинского -- бесконечно жаль! Чудный был человек. Какая нелепая и глупая вещь смерть!

Жаль мне вот что, Таня: ты ждешь нас так, как будто мы сейчас приедем, а я не знаю, когда мы поедем. Нет ничего хуже, как такая ошибка. Перенес бы тебя как-нибудь сюда.

В августе или сентябре ты увидишь Тучковых, ведь ты дикарка -- не бойся, я тебя заранее познакомила, т. е. с двумя девушками Hélène и Natalie, каждая в своем роде хороша, встреча с ними дорога мне, она принесла много юности, свежести, наслажденья в мою душу, уж не говоря ни о чем другом -- великое счастье любить так, как я их люблю. Хорош мой внутренний мир, Таня, так полон, полон -- я не говорю одного светлого, но я бы не отдала ни одной капли и того горького, что в нем.

Писать не хочется, а побеседовала бы я с тобой. Итак, вы останетесь с Кет<чером> старожилами Москвы, -- как тебе плохо будет, Таня, с твоей живой и симпатичной натурой это одиночество. Ну, прощай пока. -- Мне советуют и Саше ездить верхом -- сегодня отправляемся. Скоро начну его купать. Здоровье его заметно поправляется. Вожу его в Гимнастику. И знаешь мою радость, я воображала, что у него нет ни слуха, ни способности к музыке -- напротив, ему дает уроки хороший музыкант и говорит, что если Саша будет продолжать так учиться, так через год порядочно будет играть. Мне кажется иногда, что я снова переживаю жизнь...

29 июня.

На слове жизнь я была прервана пушечными выстрелами, которые продолжались -- день и ночь! -- четыре дня, город до сих пор en état de siège[63], убитых, говорят, 8000. Вот все, подробностей недостает духа описывать. Как мы живы, удивляюсь, но живы только физически. Таня, были минуты, в которые я желала быть уничтожена со всей семьей. Не знаю, оживем ли настолько, чтоб что-нибудь в жизни еще вызвало искреннюю улыбку. -- Кланяйся всем.

Давно писано это письмо, но все-таки посылаю его тебе, оно тебе даст понятие о нашем житье-бытье.

М<арья> Ф<едоровна> жмет тебе руку. М<арья> К<аспаровна> сама пишет.

30 июня.

Что мы видели, что мы слышали эти дни -- мы все стали зеленые, похудели, у всех с утра какой-то жар... Преступление четырех дней совершилось возле нас -- около нас. -- Домы упали от ядер, площади не могли обсохнуть от крови. Теперь кончились ядры и картечи -- началась мелкая охота по блузникам. Свирепость Национальной гвардии и Собранья -- превышает все, что вы когда-нибудь слыхали. Я полагаю, что Вас<илий> Петр<ович> перестанет спорить о буржуази.

Если б не Каваньяк, то пленных расстреляли бы всех.

На обороте: Татьяне Алексеевне Астраковой.

На Девичьем Поле, в собст<венном> доме, в приходе Рождества на Овражках.

47. МОСКОВСКИМ ДРУЗЬЯМ

2--8 августа (21--27 июля) 1848 г. Париж.

2 августа 1848. Париж.

Полтора года не было такого случая писать к вам, и что же? Я сижу над пером и думаю, -- и думаю... что же в самом деле писать. -- О, cari miei[64], как много отдал бы я за то, чтоб отдохнуть недельку с вами, потом опять взял бы посох и пошел бы на место отчаянной борьбы, на место пораженья всего святого, всего человеческого, никогда, ни в какое время мне вы не были нужнее. Иногда я мечтаю о возвращении, мечтаю о бедной природе нашей, о деревне, о наших крестьянах, о соколовской жизни -- и мне хочется броситься к вам, как блудный сын, лишившись всего, утративши все упования. -- Я страшно люблю

Россию и русских -- только они и имеют широкую натуру, ту широкую натуру, которую во всем блеске и величии я видел в французском работнике. -- Это два народа будущего (т. е. не французы, а работники), оттого-то я не могу оторваться и от Парижа. Вот этих-то людей и расстреливали десятками, -- найдется ли новый мартиролог, который спасет их память? Июньские дни ничего не имеют подобного в предшествовавших революциях -- тут вопрос, громко поставленный 15 мая, вырос в борьбу между гнилой, отжившей, бесчеловечной цивилизацией и новым социализмом. Мещане победили, 8000 трупов и 10 000 арестантов -- их трофеи; разбежавшихся инсургентов травят, как зверей, по лесам, морят голодом. Надолго ли победа, не знаю. Может, на целые годы. Безнравственная дисциплина армии и дикая кровожадность Национальной гвардии -- придавила, уничтожила, заставила взойти внутрь все хорошее. Никто не смеет говорить -- Ж, Санд хотели посадить в тюрьму, другие разбежались. Террор гадкий, мелкий, -- поймите, террор ретроградный -- со всею тупостью французской буржуази, самой глупой части европейского населения, для которой какой-нибудь Каваньяк -- гений, оттого что не остановился перед бойней, и Тьер -- гений, оттого что в его душе отроду не было чувства чести. -- Все защитники буржуази, как вы, хлопнулись в грязь. Теперь нет транзакции, нет перемирья -- читайте Прудонову речь в Ассамблее (я посылаю вам ее), читайте Ламенне, послед<ний> No "Peuple Constituant". Революция 24 февраля была coup de main[65], журналисты вздумали сесть на трон. Василий Андреевич Ламартин -- и Андрей Александрович Марраст. Ха-ха! Люди фразы, люди интриг -- украли корону у народа, буржуа сели царями... черт ли в их благонамеренности, они сгубили республику. Когда Ламартин отверг красное знамя, он продал свою душу буржуази. Разве трехцветное знамя годно юной республике, -- знамя, которое 17 лет осеняло кок Людвига-Филиппа, -- знамя, которое солдат таскал по крови всех народов? Разве это знамя братства? 26 февраля пошла республика назад... но, наконец, в начале мая народ увидел, что его оцепили, как дикого зверя, он протестовал так, как он умеет; сто тысяч человек наводнили этот кабак, называемый Ассамблеей, где 800 дураков ковали цепи Франции и пять изменников не смели прямо сказать слов. Отчего же народ не победил -- оттого что и тут половина начальников движения, спасая себя, изменила. Кто был честен 15 мая, тот в тюрьме или бежал. -- Это рыцарь Барбес, это старик Курте. Восстание 23 июня было серьезнее. 24 вечером Каваньяк был в отчаянии, но все было задавлено массой войска. Победа их -- победа страшная. Франция как государство становится снова на сторону дряхлого начала консерватизма. -- Два месяца etat de siège[66]. Слыхали вы когда-нибудь что-нибудь подобное? Проклятье ж, господа, буржуази, да не ошибитесь: это почти вся Франция -- французские крестьяне и буржуа заодно. -- Человек без земли, без капитала, работник спасет Францию, или... или дай бог, чтоб русские взяли Париж, -- пора окончить эту тупую Европу, пора в ней же расчистить место новому миру. Итак, милости просим! -- Горько, больно, я так еще не страдал никогда -- страшно заставили нас поплатиться за этот упоительный сон, который продолжался от 12 января до 15 мая. Правда, пожили мы, да, пожили... теперь поднимается грудь, как вспомнишь... и пасть так позорно! На сию минуту ночь, надежд нет -- но одно остается за нами: везде, на всякой точке шельмовать старое начало, клеймить -- не делом, так словом.

Ну, довольно с вас.

Перехожу к более личным делам. -- Ал<ексей> Ал<ексеевич> для вас будет кладезем подробностей, он много видел, и хорошо видел, Июньские дни отожгли и у него последнее дикое мясо, т. е. буржуазологии, -- он гораздо вернее оценил и 15 мая. Наш друг, Поль, который написал вам хронику целую о всех происшествиях с 24 февраля, не может никак стать обеими ногами на революционной terrain[67]. Вечером 15 мая, посмотревши все, что было, я говорил Боке[68] и Полю, что республика кончена, -- они восстали против меня. Боке на другой день сидел уже в Консьержери -- а Полю следовало посмотреть на ужасы июня, чтоб согласиться. А посему я советую, читая его историю, быть осторожными. -- Я, с своей стороны, тоже начал историю, гораздо короче по плану, -- я ее бы окончил, но у меня бумаги были захвачены, и только три дня тому назад его светлость Каваньяк мне их отдал. A propos, всю сию забавную историю вам расскажет Мар<ья> Фед<оровна>, во-первых, как меня с Полем 24 числа схватили и под прикрытием десяти солдат отправили туда и сюда, мы тут подвергались маленькой неприятности быть расстрелянными при первом сопротивлении. Как потом меня выпустили -- а бумаги захватили. Как сначала меня приняли за русского агента -- а потом за анархиста... (здесь теперь это вовсе не забавно, ибо шпионство и arbitraire[69] величайший). Но -- все имеют здесь храбрость своего мнения, и я требовал только от них, чтоб они смыли с меня обвинение в дипломатических добродетелях, что они и сделали, отдав мне портфель не отпирая его и оставляя за мной титул красного республиканца (друзьям предоставляется прибавить пре ). Разучился даже каламбуры делать.

Ал<ексей> Ал<ексеевич> и его семейство едет, Мар<ья> Фед<оровна> едет, и Поль к концу месяца едет[70], останусь я один с Георгом, да, правда, еще Тургенев Ив<ан> Сер<геевич>, он очень болен, кажется, у него образуется камень, но нравственно он чрезвычайно развился, и я им доволен с своей стороны. Георг -- после своей несчастной попытки (вы, разумеется, не поверили всем глупостям "Allgem Zeit") -- в каком-то беспрерывном озлоблении, с которым я симпатизирую вполне. Его попытка была также одно из тех светлых мечтаний, которые в марте казались так сбыточны -- а в августе имеют вид безумия.

О Саз<онове> я ничего не могу сказать, -- это какой-то ходячий оптический обман, громко, premier Paris[71] и -- и ничего. Эта декорация, прикрывающая лень и бездействие, очень теперь не под лад крутой и упругой деятельности. -- Георгова жена называет его omnivore civilisé[72]. М<арья> Ф<едоровна> обещала мне писать часто, я узнаю, наконец, все то, что не знаю теперь и о чем едва долетают слухи. Какие у кого планы, что вы делаете? А страшно подумать, какая у вас должна быть духота, -- духота, tempérée[73] холерой, и университет, попекаемый Дмитрий Павловичем.

Останусь ли я здесь еще несколько месяцев или уеду -- это решат обстоятельства: если реакция и буржуази окончательно утвердят деспотическое управление Каваньяка и пошлой Кaмеры, то честь иностранца, заявившего свое мнение, требует покинуть Париж. Проедусь по Швейцарии, поеду в Италию, куда-нибудь в маленький город, может, в Сицилию, -- и то, если Италия не сделается до тех пор Австрией. -- Я ужасно люблю итальянцев, удивительный народ. Не удастся это, поживу где-нибудь на Рейне... Каково положение, никуда не зовет, отовсюду толкает, так тяжело, как бывает после похорон. Если не будет ничего особенного, то, может, к будущему лету мы возвратимся. -- А может, и нет. -- Я посылаю к тебе, Корш, две статьи для печати, посылаю к тебе, чтоб ты просмотрел, сообразны ли они с нынешней ценсурой. 1) Два письма об Италии -- и прибавление к ним, -- прибавление, вероятно, нельзя напечатать. 2) Статейку "Перед грозой" я не вижу никаких препятствий напечатать, -- она мне очень дорога. Я желал бы, чтоб Огар<ев> и Гран<овский> ее прочли. 3) У Нат<альи> Алексеевны Тучк<овой> спросите небольшую статейку до поводу Июньских дней. 4) Если успею привесть в порядок, пришлю хоть начало моей истории реакции. -- Что к печати, отошли в "Современник", выпусти, что покажется невозможным. За все сие посылаю тебе медаль.

Посылаю вам несколько карикатур и чрезвычайно замечательные NoNo журналов. У Ал<ексея> Ал<ексеевича> есть запас, советую и у него почитать. -- Доставьте все это прочесть и посмотреть, вместе с моими статьями, Мельгунову, которому жму крепко и крепко руку. -- Ну, что, скажите, как старый монтаньяр, как Кетчер, как ему кажется здешнее? За кого он? Кричит... Сердит... Он, я думаю, здесь сошелся бы с Косидьером, -- он тоже кричит и росту сажени две (au reste[74], он очень замечательный человек, один из всех всплывших после 24 февраля, ибо люди, как Барбес, Бланки и Прудон, были и прежде известны).

А ведь Кетчер-то был прав: Мара свое дело знал, и без него плохо. Народу нужен такой пестун, который был бы весь его, за него подозрителен, за него неутомим. Какие великие комментарии всему, бывшему тогда, -- теперь.

5 августа.

Истории своей решительно не пошлю. А потому, думаю, вам не бесполезно будет сообщить нечто вроде оглавления ее для пониманья всего, что здесь было. -- 24 февраля было неожиданно удавшееся coup de main, знаменитый залп возле министерства был вызван клубистами и монтаньярами, Лагранжем, которого портрет при сем, боявшимися, что движение остановится на реформе. Камера депутатов не думала о республике, в засед<ании> 24 Мари предложил провизуарное правление "для обуздания анархии". В Камере республику хотел и гнул к ней один Ледрю-Роллен. Пока тут рассуждали, два правительства, даже три, уже составились -- одно в редакции "Насионаля", другое в редакции "Реформы". Гарнье-Пажес захватил Hôtel de Ville[75], т. е. сел на стул и стал распоряжаться. Но в другой зале составлялось правительство чисто республиканское и демократическое. Народ взял дворец -- и запировал. "Насиональ" -- фонс интриг и мелких проделок соединился с "Реформой", более усердной и чистой, нежели умной. Они заставили выкликать в Камере известные имена. Ламартина приняли в главу для того, чтоб никому не было обидно. Большинство было все-таки со стороны "Насионаля": Араго, Мари, Гарнье-Пажес, Марраст, даже Ламартин были из "Насио<наля>", да почти все второстепенные места; Ледрю-Роллен и глупый Флокон явились предст<авлять>

"Реформу". Это правленье, вызванное толпой в Камере, отправилось в Hôtel de Ville. Там они всеми силами убедили правленье, составлявшееся из народа и которое уже провозгласило республику на баррикадах, уступить им. Почему? Где их права? Один Ледрю имел кой-какие. Для того чтоб потешить народ, они взяли Альбера и Луи Блана. Итак, революция в самом начале была украдена у народа, его ласкали, ему обещали все на свете -- он верил. Династия "Насионаля" захватила все места -- только почту занял Этьен Араго, да префектуру -- Косидьер. Косидьер принадлежит к тинам революционеров. Его отец, его брат были убиты на баррикадах, он сам -- силач, демократ, с грозным видом и несколько пьяным -- настоящий трибун толпы. Ему сказали несколько членов "Реформы", чтобы он занял префектуру, пока "Насиональ" не посадил кого-нибудь. Косидьер, запачканный порохом (он дрался на баррикадах), взял свое ружье на плечо и отправился пешком один в префектуру. Делессер уже бежал. Он взошел в главный кабинет. Поставил ружье в угол. Сел на креслы, позвал секретаря и объявил ему, что au nom du peuple franèais[76] он префект. Секретарь поклонился, Косидьер стал распоряжаться, -- никто через день не сомневался, что он префект, и так осталось до 15 мая. Он чудеса сделал. Он создал республиканскую полицию. Он, как сам сказал, создал порядок в беспорядке 26 февраля знаменитая история со знаменем. Первые дни красное знамя развевалось везде. Тут Ламартин, чтоб не отрезаться от буржуа, принял их цвета. Работник, рассказывавший мне эту сцену в Hôtel de Ville, сказал со слезами на глазах: "Я три ночи не спал, я почти не ел ничего, с вечера 23 февраля я все время дрался, был у Hôtel de Ville -- мне казалось, что победа наша, -- но когда я увидел Ламартина с трехцветным знаменем, я бросил ружье и сказал, возвращаясь, жене: "Nous sommes encore une fois f...[77]"" И это работник мне рассказывал 15 мая перед Ассамблеей. -- Отсюда ошибка за ошибкой; неспособность правительства становилась очевидна, они играли в веревочку, которую тянули в две разные стороны. Ламартин всё уелеивал и сочинял фразы, скучный и пустой доктринер Араго мешал всему, Марраст мошенничал, Луи Блана и Альбера услали на Люксембург. Делом занимался один Кремье. Ледрю, опираясь на Косидьера, хотел, чтоб республика была не одно пустое слово, но что же они могли сделать против большинства? Отсюда нелепость за нелепостью. Знаменитые циркуляры Ледрю писала Ж. Санд. Млекодушный Ламарт<ин> писал любовные цидулки дворам и послам, в то время когда их надобно было испугать; мелкой политикой своей, продолжением гизотовщины, он сгубил движение в Бельгии, в Германии, в Польше и поставил на край гибели Италию, особенно Неаполь. Народ, наконец, стал понимать, что дела идут как-то плохо. Отсюда манифестация 17 марта -- двести пятьдесят тысяч работников с знаменами и с "Марсельезой" прошлись по главным улицам Парижа, все было в их власти -- они ограничились благородным, мирным изъявлением своего желания. Если б Временное прав<ительство> умело с этого дня стать на ту высоту, на которую непрошенное забралось, республика была б спасена. Вспомните, что Косидьер создал республиканскую гвардию и монтаньяров, вспомните, что в кадры Национальной гвардии взошли работники и пролетарии. Манифестация была в пользу правительства, народ прокричал ему, что вынесет его. Правительство ничего не сделало. Но буржуази поняла тут только, 17 марта, что республика не шутка, -- она начала деятельно готовить реакцию, 27 апреля сделала она свою манифестацию, все национальные гвардейцы богатые -- стали в явную оппозицию народу и движенью. Буржуази употребила все связи, все старания, чтоб сгубить suffrage universel[78] и заставить выбрать одних ретроградных людей. От мошеннического счета голосов до проделок писаря у исправника, о котором так превосходно рассказывал Мих<аил> Сем<енович>. Напр<имер>, здесь, в Париже, они считали следующ<им> образом, когда речь шла о радикальных кандидатах:

Е. Savary, положим, 5000

Savary -- ouvrier[79] -- 2000

Savary -- cordonnier[80] -- 1000

Понимаете? Это просто значит 8000 голосов одному и тому же -- они их делят на два, на три, пользуясь тем, что в разных электоральных собр<аниях> разно назвали. Когда вы вспомните количество кандидатов и избирателей, где же тут проследить? Разумеется, это делалось с людьми, не имеющими имени. -- Ледрю-Роллен противудействовал сколько мог -- но уже правительство шло далее и далее в реакцию. Электоральные гадости окончились резней в Руане и возмущением в Лиможе. Руанское дело имеет чрезвычайную важность. Это первая кровь, пролитая после провозглашения республики, но не в этом важность. -- В характере и безнаказанности. Руанская бойня -- в малом виде 23 июня, так холодно резали и стреляли в безоружного работника. Правит<ельство> не постыдилось послать производить следствие инквизитора времен

Людвига-Ф<илиппа> -- Фран<ка> Карре. Надобно при этом заметить, что, несмотря на очень дельный и практический ум Кремье, он сделал страшную ошибку, оставив судебную власть так, как она была, и с теми же лицами; те же люди судили и осуждали теперь с точки зрения республиканизма, которые вчера судили республиканцев, -- это нелепость и безнравственность. Далее, в Лиможе победа со стороны работников -- никто не убит, никто не оскорблен. В Руане -- террор. При этом грозном антецеденте открылось Собрание, оно с первых заседаний опротивело всем, тупое, ограниченное скопище провинциалов и ретроградных людей, без инициативы, и большей частью враждебное революции 24 февр<аля> и республике. В 860 представителях, может, было 100 горячих патриотов, 200 республиканцев, остальные явились защищать буржуази, привилегии, монополь. -- Благородный и доблестный Барбес первый потребовал отчет в руанских делах, и тут явился Сенар -- защищать резню. Это очень замечательно. Этот изверг, покрывший плачем Париж, эта тайная пружина всех злодейств Июньских дней, рекомендовался публике речью, которую тогда с отвращением приняли все журналы. Сенар -- это Фуше без ума, это Карье, у которого вместо гильотины был Каваньяк. Пошлость Собрания удивила всех: как все посредственные натуры, Собрание бросилось в частности, оказывалось везде ретроградным, враждебным народу. Но свобода еще существовала в всю республиканскую ширь -- афиши, газеты, брошюры, сборища на улицах, жизнь мускулистая, республиканская везде. Наконец, народ парижский не мог вынести Собрания, он задыхался от него, он был оскорблен таким представительством. Заметьте, что и Временное прав<ительство> ненавидело Ассамблею. Наступило 15 мая. Подробности вы знаете, я их видел своими глазами. -- Будь Ламартин политический человек, будь Ледрю-Роллен не фанфарон, они сделали бы то, что сделал отрицательно Косидьер (хотя я с этого дня записал и его в черную книгу) и положительно Барбес, Курте, Распайль, Луи Блан. Им следовало стать в главе движения, им следовало организовать его, и тогда громкое произнесение de la dissolution[81] было бы первым днем истинной республики. -- Они хотели этого, но не смели. Нечего пенять им теперь. Я был у дверей Ассамблеи, когда Юбер произнес: Au nom du p fr l'Assemblée est dissoute[82]. Новость эта тотчас распространилась в народе. Что это за восторг был. Но Национальная гвардия буржуазных легионов ворвалась в свою очередь, и тут увидели вещи неслыханные. Эти янычары изорвали фрак у Луи Блана, один его схватил за волосы и тащил до тех пор, пока клок волос остался в руке, другие схватили старика Курте, сорвали с него эполеты, разбили ему лицо, наплевали на него -- вот средства буржуази, я сам видел каннибальскую радость этих преторианцев, когда они взяли Hôtel de Ville, -- взяли без выстрела, ибо там не было вооруженных людей. Скалозуб Тома изорвал знамя монтаньяров и бросал куски из окна. А жалкий Ламартин и Ледрю ехали в триумфе, окруженные мещанами. -- Республика кончилась. -- Каждый день после 15 мая приносил бедствие, глупый закон, притеснение. Начали сажать в тюрьмы. Запретили на улицах собираться толпами (в республике!), запретили криёрам кричать что-либо, кроме заглавия журнала. Шутку, напр<имер>, что мальчишки ходили толпами и на голос "Des lampions, des lampions"[83] пели "Vive Barbès, vive Barbès!", принимали au sérieux и разгоняли штыками. И Ледрю и Ламартин все-таки оставались в правительстве. Марраст был душою всех гадостей. Когда наглость и бездушьс Собранья дошло до того, что оно начало систематически гнать ateliers nationaux[84], грубить народу, тогда случилось то, что должно было случиться, -- инсуррекция. Геройство парижан превосходит всякое сказание, одни ядры и пушечная картечь, продолжавшаяся три дня, могла победить отчаянье обиженного работника. -- Но они были побеждены. Мещане боялись мильярда податей, мещане уверяли солдат, что они хотят грабить. Солдаты дрались храбро. Республика была уничтожена.

Ici finit tout noble souvenir[85].

Месть буржуази превосходит всякое воображение. Французы вообще не понимают, что такое уважение к личности, это народ притеснительный, тупой в уважении к формальной законности, инквизитор и шпион по отсутствию понятия чести, которое глубоко лежит в душе пролетария и аристократа, но которой вовсе нет в мещанине и легисте. Читайте рапорт след<ственной> комиссии об Июньских днях и порадуйтесь. Репрезентенты идут без зова доносить (старик Араго, министр Трела в числе доносчиков!), что такой-то в разговоре тогда-то сказал то-то. Люди подслушивают, что Косидьер говорит, обедая с приятелями, и суд принимает их показания. Люди являются с доносами, не сказывая имени своего, и их доносы приняты. -- Прачка, поссорившаяся с Ал<ексеем> Ал<ексеевичем>, сказала ему в ответ: "Подайте просьбу на меня, а я скажу, что вы были на баррикаде". Хозяин дома после истории, бывшей со мной, делает мне грубости. Хозяин, где жил Георг, сослал его с квартиры. Всякий лавочник чувствует в себе долю тайной полиции и живую ненависть к народу, -- вот как у них souveraineté du peuple ловко привилась. Грубость, с которой хватают людей, гнусное содержание арестантов; стоит, чтоб на вас пало какое-нибудь подозрение, -- вы hors la loi[86], вы можете ждать, что вас приколотят. -- Да что же, наконец, Каваньяк? Каваньяк -- хороший генерал, честный человек и республиканец, так, как бывают генералы республиканцами, он, наверное, будет препятствовать всякому претенденту, -- он уверен, что для свободы нужно две вещи -- безусловное повиновение и отсутствие коронованной головы. Может, Каваньяк и смыл бы с себя долю крови, если б умел выбирать людей, -- но он попался под влияния Сенаров, Маррастов (который дает балы на 4000 челов<ек>). Роялист Шангарнье -- начальник Нац<иональной> гвар<дии>, Ламорисьер, который расстреливал пленных, -- министр. Чего же тут ждать? К тому же Каваньяк вовсе не умный, а главное -- вовсе не современный человек. -- Из-за него уже проглядывает Тьер. Для позора Франции я не знаю ничего лучше, как Тьер-президент. -- С другой стороны, т. е. с демократической стороны, возможные главы[87] --отчасти Косидьер, его называют здесь Талейраном демокрации, пальца в рот и ему нельзя положить; Бланки -- всех умнее, социалист и человек с большим влиянием, но нечистый человек; наконец, Барбес, перед доблестью, благородством которого даже враги его на коленях, человек характера и мужества удивительного, талант увлекать людей у него великий, но вести, управлять, организовать он не может. Он сидит в Венсене. Осмелятся ли их депортировать? Не думаю. Многие ждут движение из департаментов, -- omni casu рано или поздно, в начале зимы или на днях, можно ждать такого взрыва, что в голове кружится. Парижский блузник с Июньских дней переменил физиономию. На больших улицах блуза исчезла, на маленьких нет групп; они сидят у домов, угрюмые, молчащие, и провожают прохожего буржуа взглядом -- только, но этот взгляд какой-то первый аккорд, которого развитие на гильотине. Ненависть между работником и мещанином страшная, и работник ему выдан снова, corvéable à merci[88], после четырех месяцев воли. -- Вы знаете, что в Париж не пускают работников, не имеющих прежде места, что из д<епартамен>тов не выдают пассов бедным работ<никам>. -- Egalité, Fraternité! -- Вчера отправили в депортацию 750 чел<овек> по железной дороге в

Гавр. Доселе никто не верил в возможность без суда, по тайному следствию, не оглашенному даже печатью, сослать 8000 человек. Их родных не допустили с ними проститься, их женам позволено ехать с ними -- на свой счет. Имена их неизвестны!![89] О, буржуази! Революция 93 года казнила короля -- это не хитро. Нынче король -- вся буржуази.

Des lampions,

Des lampions!

Warten Sie, meine Herren und Damen[90], будет детский праздник. Хоть бы по почте прислали сюда Николай Листофорича.

Но что это за народ демократические республиканцы, душа отдыхает, глядя на этих мучеников, вот учиться-то братству! Расскажу вам два анекдота, случившихся со мной. Боке, два брата, оба приятели со мной. Старшего посадили за 15 мая, он судится с Барбосом; второй -- капитан, был на баррикаде и, когда его взяли, бежал из Парижа, преследования были страшные сначала: их просто расстреливали. Он было сунулся ко мне. А у меня комиссар в трехцветном шарфе. Удивительный Рейхель, приятель Мельгунова, человек доброты и преданности святой, германской, спас его и выпроводил как-то. Гонимый, вне Парижа, окруженный смертью, он нашел работника, с которым прислал ко мне письмо к прокурору республики Корну, в котором он с негодованием кричит против того, что осмелились меня заподозрить в агентстве, он клянется от имени своего брата и свое<го> за меня -- и говорит: "Нас могут обвинить во всем, но уж, конечно, не в измене республике". -- 25 утром обобрали мои бумаги, вечером явился ко мне работник, которого я видел раза два-три, талантливый человек и народный оратор удивительный. Подробности от Ал<ексея> Ал<ексеевича>. -- Я сказал ему, что он делает сумасшедший поступок, входя ко мне, и просил его тотчас удалиться. -- "Я знаю, -- сказал он мне, -- но дело вот в чем: я спасся и шел здесь близко, подумал, что вас, верно, как-нибудь замешали в дело, -- вы иностранец, ничего не найдете, вот вам адрес, если вам надобно скрыться или бежать, ступайте прямо туда и скажите, что я вас прислал". Понимаете ли, что потеря времени, которую он сделал, могла его подвергнуть пуле. Мы, бывало, сомневались, не поэтизирует ли Ж. Санд в своих "Compagnons" и пр. Hисколько. А эта женщина, которая на баррикаде S. Denis, увидевши, что ее любовника убили, схватила знамя и стала, грозная и величавая, на баррикаде, тихо махая знаменем с фригийской шапкой. Национал<ьная> гвардия выстрелила по ней, она стала на колено, раненая, и махала знаменем, взбешенные эписье дали по ней залп, она упала, и девушка лет двадцати подошла к ней, поцеловала ее, взяла знамя и стала -- гордо перед ружьями. Наци<ональный> гвардеец прострелил ее насквозь, и она склонилась, как цветок, с своим знаменем. -- Кстати, Аффра убила Национальная гвардия, он сам это сказал, разумеется, нехотя, но в азарте и бешенстве они не понимали, что делали. Вообще из всех убитых жаль одного Дювивье.

В дополнение к моему обзору прибавлю вещь примечательную. Ненависть к русской политике велика, но русские начинают более и более заслуживать признание и уважение. Нас не мешают с правительством, это сказал, между прочим, Фогт в франкф<уртском> собрании, -- натуралист Фогт из Гиссена, я знаю его немножко; книги Гакстгаузена, экземпляры путешествующих русских -- все это возбуждает новое понятие, на нас перестают смотреть с точки зрения кнута, снега и почтовой езды. Нас считают социалистами по преданью. -- Я должен сказать, что, сколько от меня зависело, и я не уронил имени русского -- ни в Риме, ни в Париже. В Риме я дружески сошелся с редакцией "Эпохи", особенно с литератором Спини и Гонзалесом из Милана, я способствовал -- да, не смейтесь -- придать "Эпохе" республиканский колорит. С французами чрезвычайно трудно столковаться, они ужасные невежи и ограниченности непомерной -- вы не смотрите на их болтливость и юркость, они неимоверно тупы, т. е. все то, что называется цивилизованной Францией; я в этой тупости вижу надежду на скорое разрушение и кланяюсь ей. -- Здесь нет ни одной замечательной личности, которую бы хотелось видеть, с которой приятно бы было встретиться, -- все бедно и плохо. -- Иностранцы всех стран, живущие здесь, составляют (сколько я могу судить) лучшую часть населения. A propos, Гейне все здесь, его разбил паралич, и он едва жив -- но все острит, говорит, что смерть вздорное дело, а предисловие длины непомерной; находит, что чистилище совершенная роскошь после паралича. -- Когда он услышал о провозглашении республики, то сказал: "Nun jetzt ist es aus mit der Schwabischen Schule!" Он живет в Пасси, там же и Беранже. Вы знаете, что Беранже писал письмо, что он подозревает себя виноватым и советует арестовать. Это великая руина, он сохранился свят и чист. -- Истинно довольно!

Тургенев написал маленькую пьеску, очень милую, для театра, и пишет другую для Мих<аила> Сем<еновича>. -- Я ничего не пишу. -- Посылаю вам еще ворох картин, они плохи, но могут живо напомнить подробности некоторых сцен. -- Давай-те же ваши руки... а когда в самом деле? -- Что я ничего не знаю о Бабсте? В Москве он? и что? Прощайте.

8 августа.

Еще одно объяснительное слово. Если я не ошибся, мне кажется, что все вы были недовольны уже в "Письмах из Avenue Marigny" моей оценкой Франции, -- вероятно, будете недовольны и тем, что я писал; вам хочется Францию и Европу в противуположность России, так, как христианам хотелось рая в противуположность земле. -- Я удивляюсь всем нашим туристам -- Ог<ареву>, Сат<ину>, Боткину, -- как они могли так много не видать, -- неужели вы поверите в возможность такого военного деспотизма и рабства, продолжающегося два месяца, если б нравы и понятия не делали его вперед возможным? Уважение к личности, гражданское обеспечение, свобода мысли -- все это не существует и не существовало во Франции или существовало на словах. Случались слабые правительства -- свободы было больше, но при первом толчке правительство переходило в тиранство. Так директория транспортировала якобинцев. Что всего страннее -- это что ни один француз не оскорблен тем, что делается, -- если он не прямо революционер, а те в меньшинстве. Французы -- самый абстрактный народ в мире, общие места и пропаганда -- вот его призвание. Домашнего счастья у него нет.

NB. Прочитавши это письмо, отдайте его Мар<ье> Фед<оровне> или уничтожьте.

Прибавлю на обертке, что набросанное наскоро в письме я постараюсь со временем развить подробнее.

Дайте ваши руки. Прощайте. Иногда мне кажется, что мы не увидимся, -- у меня от этой мысли кровь стынет в жилах. Одна внешняя необходимость может меня заставить очень долго остаться здесь. -- Я нисколько не изменил моих убеждений относительно права переезда, но я не нахожу ни нужным, ни умным пользоваться им. Теперь еще надобно быть здесь. "Зрителем", -- скажете вы. "И да и нет", -- отвечу я. Человек нигде не посторонний, он везде дома и везде видит свое дело, если это дело человеческое!

Salut et fraternité.

Я надписал на картинках, кому что посылаю. Многое вы увидите на них. Косидьера посылаю Мельгунову, a "La Liberté" Делаирка -- Сергею Ивановичу. Дайте ему письмо прочесть и Мих<аилу> Сем<еновичу>, остальные увидите инисиалы. Коршy еще медаль. Грановскому summa cum pietate[91] посвящаю статью "Перед грозой".

Прошу передать искренний, глубокий, душевный привет Петру Яковлевичу.

Дамам целую руку, -- нет, не целую руки, а просто их целую -- того требует демократия и красная республика, и -- и мое собственное желание. Прощайте.

48. Т. А. АСТРАКОВОЙ

6 августа (25 июля) 1848 г. Париж.

Рукой Н. А. Герцен:

6-го августа.

Получила я твое письмо, моя Таня, от 9-го июля. Ну что извиняться в том, что долго не писала, мне известно более, чем кому-нибудь, как это делается. Не знаю, когда мы увидимся, может, скоро, ничего не знаю! А хотелось бы для тебя и для себя повидаться, я чувствую сама, что я нужна тебе, -- я отсюда провижу всю бурю и весь разгром, который в тебе происходит, не знаю, кто бы лучше понял тебя, -- но желаю этого, пусть я сотрусь хоть вовсе, лишь бы тебе было лучше. Впрочем, ты можешь писать, и, кроме меня, никто не прочтет.

Как я рада за тебя, что Кор<ши> и Гр<ановские> остаются еще в Москве. Зато я сиротею вовсе. Тучковы едут через три дня, а с ними и М<арья> Ф<едоровна> собралась, узнавши, что ее остаются в Москве; за нее я рада, что она доедет как нельзя лучше, другой оказии такой нельзя и представить, да, за нее я рада, я думаю -- ей моркотно было быть так долго далеко от своих, -- а себя-то мне жаль, мне с ней было как у Христа за пазушкой, а Тату ужасно жаль, -- всем этим я так смущена, что мыслей не соберу. Да и к чему писать, вскоре после этого письма ты всех их увидишь, все могут рассказать тебе об нас. Обо мне поговори с Natalie. Это чудное существо, духовное развитие необычайное. Не блеск, не пустячки, напротив, лоску очень мало, даже много шероховатости, но ей только 19 лет!.. Будь с ней как можно проще, как со мной, заставляй говорить. Hélène тоже мила, ужасно мила, я и ее люблю очень, очень, но ее нужно похолить, поласкать, это слабое существо. Ты понимаешь, Таня, все это я говорю только тебе.

Ко всему этому Саша занемог, жестокая опять головная боль и жар -- сижу у его постели. Послали за доктором. Таня, как страшно, дети -- это существенное моей жизни, это моя жизнь, а воспитание -- великое дело! Оно не все, но много. Тебе доскажет Natalie, что я думаю. Сохранить натуру чистой сколько во мне и у меня есть на то возможности, развить ее настолько, насколько есть в ней возможности -- и если натура хорошая, это даст толчок целому ряду в поколении, это проведет далеко, далеко вперед струю чистую, живую -- какой подвиг выше этого? Может быть громче, блестящее, но не может быть исполненнее любви.

Я говорила Тур<геневу> о комедии, он был очень болен, не знаю, пошлет ли.

После всех больших событий, Таня, я убеждаюсь, что остается одно -- воспитание и воспитание.

Здоровы ли то вы все? Пиши, пиши мне.

Да, Сергей Иванович, минутами жизнь хороша, а большею частию -- я совершенно согласна с вами. И глупо, что умирать не хочется, и как глупо, что родишься.

Что же я еще прибавлю вам обо мне? На душе тяжело и темно, что здесь делается на наших глазах -- от этого можно сойти с ума. М<арья> Ф<едоровна> расскажет вам. Останемся мы одни. -- Кланяйтесь всем нашим. -- Пожмите руку Антонине Федоровне, что она -- здоровее, покойнее? Скажите Кавелину, что у меня нет места в сердце, которое не было бы оскорблено, горечь, горечь, желчь. -- А ведь мы иной раз хорошие минуты проводили вместе.

Пошлите письмо к Федору.

На обороте: М. Г. Татьяне Алексеевне Астраковой.

В собств<енном> доме, близ Девичьего Поля и Плющихи, в приходе Воздвиженья, на Овражках.

49. Г. И. КЛЮЧАРЕВУ

6 августа (25 июля) 1848 г. Париж.

Августа 6. 1848. Париж.

Почтеннейший Григорий Иванович!

Я снова пишу к вам о деньгах. Вы пишете в последнем письме, что у вас осталось 2640 р. сер., я попрошу перевести их сюда на мое имя -- но только прошлый перевод был очень не выгоден для меня. Я полагаю, что Колли может прямо послать на Ротшильда парижского -- никакого близкого кризиса не ожидают, я, с своей стороны, советую так послать. Прошлый раз за 2000 сер., т. е. 8000 фр., я получил 7060, след., 940 фр. стоила пересылка из Москвы в Петербург, перевод из Петер<бурга> на Лондон и из Лондона на Париж. Это ужасно дорого. -- С Турнейсеном делать нечего, он объявил, что уплатит в продолжение двух с половиною лет. Я продаю его обязательство, у меня покупают, но хотят, чтоб я уступил более 25 процентов. Между тем я уплатил из своих денег маменьке в счет 10 000 сер., которые я взял, отправляясь в путь, 12 000 асс. -- из этого вы видите, что траты не очень велики; у меня теперь еще цел вексель в 5000 фр. -- но про запас считаю полезным снова просить вас о присылке 2500 сер., а если у вас теперь более денег, не принадлежащих собственно в капитал (как, например, с Егора Ив<ановича> за дом я считаю в капитал) -- то переведите чем больше, тем лучше. На днях вы будете иметь живую весть об нас, Марья Федоровна едет прямо в Москву, она вручит вам табатерку, примите ее в знак дружбы и благодарности от маменьки -- я, признаюсь, очень буду рад, если она вам понравится, я ее заказывал на свой вкус.

Доверенность я еще не засвидетельствовал, если не успею сегодня, то пришлю ее с Мар<ьей> Фед<оровной>.

Я дождусь здесь денег, потом сообщу вам, когда и как мы думаем ехать. Что это у вас холера все шутит шутки нехорошие? Насмотрелись и мы здесь ужасов довольно в Июньские дни.

Егор Иванович пишет, что перебрался уже в новый дворец свой. -- Прощайте, почтеннейший Григорий Иванович. Жена моя усердно вам кланяется. Маменька также, она собирается по получении денег ехать в Швейцарию.

Весь ваш А. Герцен.

На обороте: Его высокоблагородию Григорию Ивановичу Ключареву.

50. МОСКОВСКИМ ДРУЗЬЯМ

6 сентября (25 августа) 1848 г. Париж.

6 сентября 1848. Париж.

Опять случай писать к вам -- и опять я готов отказаться от него. Ночь, темная ночь вокруг. Каждый день менее и менее виден выход. Что мы видим с утра до ночи, превосходит человеческое воображение. Я иногда с горькой улыбкой думаю, что вы завидуете нам, издали все кажется иным, а мы здесь à lа lettre[92] гибнем от скуки, выдумываем, натягиваем рассеяния -- вроде веселого общества "Декамерона" во время чумы. В 1847 при всей гадости было сноснее, тогда был по крайней мере порядок, к нему можно было примениться, и требования были не те, -- четыре первые месяца нынешнего года сгубили нас. Мы так откровенно были надуты Февральской революцией, мы так гордо и так свободно ходили, поднявши голову, по улицам республиканской столицы. И вместо всего этого зависеть от первого полицейского комиссара, агента, от первого солдата. Бесстыдное Собрание вотирует конституцию в ètat de siège[93], подлое население приготовляется к выборам, в то время когда радикальная партия не смеет назвать своих кандидатов. -- Или в скором времени должна кровь литься реками, или на время Франция погибла. Из глубоко выстраданных трех месяцев главные результаты таковы: 1-е -- что республика, в которой остался монархический принцип в нравах, в законах, благопристойнее монархии -- а в сущности нисколько не лучше. Франция любит деспотизм, насилие. Ее законодатели выдумали, что suffrage universel[94] -- всё, но что однажды избранное всеобщим избранием имеет всю силу и всю власть султана. После Июньских дней, когда Собрание назначило безобразную комиссию, нашлись люди, спросившие, какою же судебной властью она будет пользоваться и каким формам подчинена. Сенар объявил, что она облекается властью Собранием, которое, по самодержавию своему, имеет право ее так учредить. Мы, наконец, опытом и летами совершеннолетны, -- если это не "l'etat c'est moi", если это не принцип рабства, деспотизма -- то где же он резче высказался? До тех пор, пока правительство будет идти от начала, что salus populi suprema lex est[95], что лицо ничего не значит, что закон выше лица, что представитель власти выше гражданина, что меньшинство может быть задавлено большинством, если это большинство результат suffrage universel, -- до тех пор оно будет воображать, что текст закона -- догмат, религия, до тех пор оно не станет на ногу отрицательного хранения -- а сделается агрессивным, насильственным, монархическим. Все правительства таковы, -- в отдельных кантонах Швейцарии, и только там, можно найти начало иного отношения да долею в Северо-Американских Штатах. Вы знаете, что ни Швейцария, на Штаты в пример не идут. В остальной Европе не токмо в самом деле нет свободы, нет гуманного управления, но нет даже пониманья, желанья, нет близкой надежды. -- Я все это говорю не с досады и не с брызгу. Феодальная и монархическая Европа -- не скоро переродится. Старая цивилизация изобрела формы не столько оскорбительные, как, напр<имер>, у нас, долгая привычка к литературе, например, к обсуживанию политических предметов, давала в самом Риме Григория XVI и в Неаполе больше воли языку, нежели в Москве; но это было снисхождение, при первой коллизии чудовище власти является с цепями и топором. Я раскрываю списки депортированных и нахожу отметки: такой-то, 18 лет, -- "pour ses opinions très avancées"[96]; нахожу девушку 20 лет с отметкой "très exaltée"[97]. Что такое? Другие лыняли при допросах, эти сказали свое мнение -- их за это депортировали. -- Открываю процедуру военно-судных комиссий -- и нахожу, что один человек отвечал им с благородной смелостью Ранари, -- он осужден aux travaux forcés à perpétuité[98] -- вина его никак не больше, как людей, осужденных на пять лет. -- Здесь возражение: выгода в том, что это печатается, да, Европа привыкла к этому, ее занимает это, -- но где напечатано число расстрелянных 26 июня и перебитых около тюрем? Прудон осмелился заикнуться об этом -- много взял? Перейдем в парламент -- там на днях почтенный лорд с негодованием спрашивал у министра, правда ли, что Митчель имеет комнату и что ему дают книги читать. Послушайте, господа, слышали ли вы когда-нибудь что-нибудь подобное этому каннибальскому вопросу у нас? Я не слыхал. -- Посмотрите, что за роль начинает здесь играть Каваньяк; он ездит с драгунами, с штабом, и это нравится, да кому же? толпе? -- а хоть бы и ей, ведь suffrage universel дал ей в руки государство. Вот и выпутывайтесь тут.

2. Сверх искаженного пониманья всех отношений граждан и власти, -- пониманья, основанного на монархизме, -- второе зло, уничтожающее Европу и при существовании которого можно отложить всякую мысль о прогрессе и разумном государстве, -- это постоянные войска. Они убийственны для права, разорительны для финансов и не нужны для защиты. -- Здесь из мальчишек сделали войско (mobile) в три недели. Во Франции, в Пиэмонте каждый человек -- солдат, когда надобно; Швейцария доказала торжественно, что она может, в прошлогодней борьбе с Зондербундом. -- Corps francs[99] и внутренняя стража, il popolo armato[100], как говорят итальянцы, должны заменить армии. Без этого нет шагу вперед. Если будет итальянская война, если французские войска победят австрийцев, -- вот тут и будет карачун республики и мы спокойно въедем в империю, под каким бы именем ни было. Я от души желаю, чтоб французов побили, -- это их спасет, протрезвит, это уронит военную диктатуру, это их смирит. Австрийцам все же недолго пировать в Италии, у них есть дома du fil à retordre[101], и на единодушии кроатов и маджаров далеко не уедешь. -- Повторяю, уничтожение постоянных войск, всей солдатчины, point d'honneur'a[102] военного, казармизма, бонапартизма réchauffé[103] -- должно быть знаменем всякого человека, желающего добра. -- Вот вам еще присказка -- к сказке, которую Ан<ненков> везет в тетради. Я очень желал бы знать ваше мнение о новых статьях моих -- стоит ли игра свеч, продолжать ли писать их для вас, ибо это пишется не для публики, намекните как-нибудь. -- При этом я серьезно должен предупредить вас (покажите ему эти строки), чтоб вы были осторожны, слушая повествования Ан<ненкова>. Он стал на какую-то странную точку -- безразличной и маленькой справедливости, которая не допускает до него большую истину. Какое-то резонерство и отыскивание объяснений всему из начал необходимых, благоразумных, -- так, как некогда Белинский строил русскую историю и наши нужные места превращал в необходимые. Ан<ненков> был увлечен первым временем после революции, он еще до сих пор под влиянием его. Я думаю, что мы еще при начале революции, -- он верит, что и это республика, -- мне веселее было бы видеть Генриха V или XV, чтоб опозорить эту республику, чтоб покончить с недоразумением. Он до сих пор защищает пошлую личность Ламартина -- а я его ненавижу, -- ненавижу не как злодея, а как молочную кашу, которая вздумала представлять из себя жженку... etc., etc. Полагаюсь на его справедливость. Но вас предупреждаю. -- Потому что для меня все это не шутка, а последняя сущность, пульпа мозга, сердца -- даже рук и ног.

Защищает ли Боткин буржуази?

Я иногда начинаю мечтать о том, как бы куда-нибудь удалиться, хоть в Кунцево, спокойно, не получать никаких газет, в субботу ждать под вечер вас -- выпить с вами бутылку... другую... три во льду, благословить судьбу, что мы встретились, что между этими иностранцами, которых называют людьми, мы не растерялись, окружить себя книгами, -- ну, и что же дальше? -- и умереть потом без желания жизни и без отвращенья от смерти. -- Не смейтесь. -- Аминь, аминь, глаголю вам, если не будет со временем деятельности в России, -- здесь нечего ждать, и жизнь наша окончена. "Ich habe gelebt und geliebt!"[104]

Прилагаю письмо от Мар<ьи> Льв<овны> Огареву, -- что он, в Пензе или с вами? Если в Пензе, отошлите, да я желал бы, чтоб вы ему отослали и мои письма (т. е. in folio) о Париже, дайте их переписать верному человеку, заплатите и пошлите с еще более верным человеком. А впрочем, как хотите или как придется. Архив моих бумаг у Мар<ьи> Фед<оровны>. -- Здравствуйте, М<арья> Ф<едоровна>. Как вы приехали к ларам и пенатам? Прошлый раз, как мне пришлось писать к вам не в Берлин, а в Северную Пальмиру -- я и спохватился, как вы далеки, что и сказать-то ничего нельзя. Как вам понравилось после Парижа на Трубе? Я очень рад, что état de siège вас немножко подготовил, а то, говорят, быстрые перемены температуры нездоровы. У нас все обстоит благополучно -- Боке в тюрьме, Боке 2-й в бегах, Косидьер без пашпорту отлучился, Луи Блан тоже. Солдатами запрудили все Елисейские Поля, палатки стоят от Rond Point[105]. -- Прудон стал было опять издавать журнал под названием "Le Peuple", Каваньяк опять запретил. -- Герв<ег> от бешенства катается со мной по полу (на ковре), пьет вино и на другой день проклинает меня, что я его отравил, и ест целый день гранит у Тортони -- туда является лоснящийся Саз<онов>, который уверяет нас, что его жизнь в страшной опасности, что он подвергался десять раз депортации, весел, толст и гадок до невозможности. Жюльвекур все при нем бессменно. Ко мне он почти не ходит. Мы до 10 октября остаемся в maison Fenzy. -- А потом? -- А потом не знаю, что, Герв<ег>, который совершенно и вполне смотрит на вещи так, как я, ждет зимы и голоду, -- авось-либо развяжется что-нибудь. У правительства денег мало. Войско начинает роптать. Герв<ег> уговаривает подождать, хотя ни у меня, ни у него нет веры, что будет что-нибудь хорошее, -- но может быть такая месть со стороны уврие, что Париж превратится в Помпею. "Ну" оно и лестно", как говорит Языков. -- Сейчас получил записку от Боке, Jean Baptiste, он здоров, спрашивает об нас, Барбеса и Собрие везут в Консьержери из Венсена. На днях будут их судить. Барбес отказался отвечать на что б то ни было и позволяет инквизиторам делать что угодно. -- Прощайте. -- "А до Рыльска долго письмо не доедет".

Всем жму руку, всех целую. -- Прощайте, карейшие. Мар<ья> Фед<оровна>, пишите, пожалуйста, -- на других я не надеюсь, -- пишите на досуге целые тетради, всё, всё, и посылайте, не смея франкировать, на имя Ротшильда.

Ан<ненков> хотел ехать 6, но остался, ибо 8, т. е. 26 августа, именины Наташи и мы отправляемся, т. е. он, Герв<ег> с женой, Рейшель и наши, пироваться за лагерь, куда б то ни было, мне все равно, -- одно условие я поставил: чтоб не было видно палаток и фортов. А помните, как в Соколове праздновали мы?

Скажите, пожалуйста, Мар<ья> Фед<оровна>, Матрена у вас или нет, и как вы встретили Федорова Капитолийского? -- Есть ли у Петра Григорьевича детъки? Про Юлию Карл<овну> я и не спрашиваю; знаю, что есть -- много.

Рукой Н. А. Герцен:

За меня, Мавонинька, обнимите и поцелуйте всех от мала до велика. Что-то не пишется с Ан<ненковым> оттого, что долго не придет еще к вам письмо, а буду писать лучше по почте. Тата ваша процветает. Жму вашу руку.

Я, разумеется, страдаю вместе с Ал<ександром> и отдыхаю только в устали от возни с детьми; но и тут часто доходит до того, что все эти старания из всех сил мне кажутся пустяками, и я завидую листку на дереве, которым только шевелит ветер, ведь сознание-то дорого достается. -- Пишите, пожалуйста, как идет в вашей республике, в нашей как нельзя быть хуже...

51. Г. И. КЛЮЧАРЕВУ

8 сентября (27 августа) 1848 г. Париж.

8 сентября. 1848. Париж.

Письмо ваше, почтеннейший Григорий Иванович, от 24 ав<густа> я получил и особенно тороплюсь отвечать на него, чтоб доказать вам, что я не совсем так бессчетен, как вы думаете. Начиная -- позвольте вас от всей души поблагодарить за ваши замечания, для меня в их откровенности лежат лучшее доказательство дружеского расположения вашего к нашему семейству. Очень и очень благодарю вас. Может быть, писавши к вам, я по рассеянности написал что-нибудь неверно -- теперь, за ваше замечание, я осуждаю вас прочесть целую страницу оправданий. -- Во-первых, скажу вам мое нравственное правило насчет состояния. Я получил почти случайно довольно много, -- никогда не имел я ни жажды стяжанья, ни любви к безумной роскоши. У меня есть дети, -- полученное мною я им передам. -- Увеличить состояние я не чувствую ни охоты, и, наконец, не вижу необходимости. Доход мой имеет три назначенья -- доставить мне с семейством прожиток, доставить средства на самое развитое воспитание детей, доставить возможность не отказывать в иных случаях приятелям и знакомым. -- Капитал, доставшийся мне, состоял без малого из 200 000, доходу по 4 пр<оцента> 8000, костром<ское> имение доходу 2000 -- вот нормальный доход. Прошлый год был особенно дорог: путь, переезд в Италию, даже непривычка к путешествиям сделали то, что от 1 января 1847 до 1 янв<аря> 1848 истрачено 12 000. -- Это превышает по крайней мере 3000 сер. мною намеченную смету. Но и тут я не вышел из доходу, ибо на 35 т. получались проценты от Дм<итрия> Павл<овича>, и на 15 т. от Огарева (если он и не платил их, то они только остались в его руках, а не исключались из моего капитала). -- Нынешний год я никак не проживу 10 т. От 1 января до 1 июля, с переездом из Италии, издержал я 15 000 франков, да разными переводами и быстрыми понижениями и повышеньями курса я потерял, сверх того, около 1500 фр. Не предвижу, чтоб мне было нужно больше до 1 января 1849, что и составит до 33 000 фр., что гораздо меньше 10 т. Но к этому присовокупляется расход в Москве, такие непредвиденные случаи, как, например, приданое, посланное в Шацк (зато я не считал доход с дома), и пр. -- При всем этом вас, мне кажется, удивляет, что вы денег посылаете гораздо больше, нежели я издерживаю. -- Пожалуйста, не забывайте, что я поехал за границу не взявши никаких денег, кроме маменькиных. -- Когда она истратила взятые ею 5000, я стал ей уплачивать из взятых мною у нее 10 000, из них до сего числа я уплатил 4500 руб. Да из тех, которые получу через Ротшильда, уплачу 1000. Наконец, не забудьте и того, что Турнейсен в ликвидации и у него моих денег остается более 6000 фр. Да в наличности у меня теперь от прежних тоже около 6 т. -- остальной дефицит в долгах. Он очень, впрочем, не велик и вряд дойдет ли до 1500 сер. -- Я вижу беспрестанно перед глазами примеры путешествующих русских, которые пишут о деньгах, когда уже придется худо, и принуждены занимать здесь у ростовщиков -- вот причина, по которой я всегда прошу о высылке заранее. Итак, заключение мое будет, что я не издерживаю больше доходу. Вы вспомните, что проценты по всем билетам -- вознаграждают взятое из капитала. Теперь, когда я получу 3000, о которых вы пишете, и отдам маменьке 1000 -- у меня будет 13 000 фр. и надежда на Турнейсена, стало быть, от 1 сентяб<ря> -- если не будет ничего особенного -- до 1 января моя жизнь обеспечена, а в декабре я опять прибегну с просьбою о деньгах на 49 год.

Довольны ли вы, почтеннейший Григорий Иванович, полной реляцией и отчетом, в котором могут быть небольшие ошибки, но сущность которого верна. Цель моя -- удержать полученное в целости, не откажусь его увеличить -- но целью этого увеличенья поставить не могу. Думаю, что без особенных несчастий я не утрачу ничего из капитала. -- В заключение еще и еще раз благодарю вас за советы и замечания. Делайте их от души и с тою откровенностью, которую вам дали многие права.

Вероятно, когда вы получите это письмо, вы уже виделись с Марией Федоровной и она передала вам и поклоны, и вести, и табатерку. -- К Огареву я прилагаю записку, потрудитесь, если его нет, отослать ее к нему в Пензу. -- Егору Ивановичу усердный поклон, вероятно, дом уже теперь законно принадлежит ему, деньги я просил вас уже принять на себя труд и положить в Совет на имя неизвестного.

В Шацк я попрошу вас посылать по-прежнему и Петру Алекс<андровичу> тоже. Если недостанет моих денег, вы меня душевно обяжете ссудив. -- Я писал, сверх того, с Мар<ьей> Фед<оровной> и просил вас в случае необходимости снабдить ее деньгами. Я так много обязан этой женщине за все ее попечения, что с радостью готов для нее сделать все, тем более что ее поездка с нами не принесла ей никакой выгоды.

Маменька <и> Марья Каспаровна вам кланяются. Да сделайте одолжение, узнайте от Прасковьи Андр<еевны>, что же, наконец, Рейхель заплатил деньги или нет, я сильно подозреваю, что тут есть что-то неладное со стороны Эрна. В таком случае я желаю сделать судьею Праск<овью> Андреевну -- а денег для него терять не желаю.

Прощайте, Вере Артамоновне кланяюсь, не ленитесь и напишите письмецо с вестями обо всех, на чужой стороне всякая весть имеет большую цену.

Весь ваш А. Герцен.

Жена моя усердно кланяется, ее здоровье опять что-то попортилось от всех сует и неприятностей здешней жизни. Дети здоровы. -- Думаем, может, к зиме перебраться куда-нибудь. Но адрес пока до перемены остается тот же. На мое имя или же маменьки и Соnfiée aux soins de Messieurs Rotschild à Paris.

Огарев мне должен, рассчитывая проценты до октября с разными комиссиями, 2875 сер. (в том числе не означены 328 р. 60 к., о которых вы пишете, их надобно, стало, вычесть). -- Я ему пишу, если он уехал, положите в пакет записочку и потрудитесь ему ее послать -- если он желает, можно взять с него новую расписку в должной сумме -- впрочем, он мог тратить по моему назначению.

На обороте: à Moscou (Russie). Monsieur G. de Klutzareff.

Его высокобл<агородию> Григорыо Ивановичу Ключареву.

В Москве. Пятницкой части, III квартала, собственный дом No 258.

52. М. Ф. КОРШ

8 сентября (27 августа) 1848 г. Париж.

Recentissima[106]. 8 сентября 1848.

Эпиграф

Le citoyen Bocquet, ex-adjoint à la mairie du 12 arrondissement, avait été mis en prévention à la suite des événements de mai; il vient d'être relaxé, faute de preuves; mais il n'en a pas moins fait un long stage de captivité préventive. Le citoyen Bocquet était avec nous le 24 février; sa mise en liberté est une nouvelle heureuse pour tous les amis de la république.

"La Réfоrme" du 8 sept. [107].

Представьте себе, Марья Федоровна, забаву, -- третьего дня были мы вечером у Гервега, оттуда пошли в Café Caumartin и просидели там до полночи. Приезжаем домой, я отворяю дверь и вижу Боке... Я, разумеется, расхохотался, думая, что он бежал. Совсем нет; его велели от суда и следствия освободить. Марраст просто-напросто хотел его проучить, да и проучил четырехмесячной тюрьмой. Появление его было как нельзя более кстати для оживления именин -- и мы вчера все отправились в Бельвю. Погода была удивительная. Окончание праздника мы как-то дурно помним, я спал глубоким сном и слышал еще хохот Анненкова и бесконечную болтовню Боке, который в Conciergerie научился тянуть не хуже других. Вам он кланяется. Каково из тюрьмы попасть прямо на праздник, да еще за городом. Ну, а знаете, молчать-то ему, должно быть, приходилось не легко! -- Он, разумеется, через час после выхода из тюрьмы взял все меры, чтоб снова попасть. "Месть, месть!", т. е. выместь буржуази, -- Мне Боке уезжать запрещает, он удерживает меня обещанием, что они так заткнут за пояс Июньские дни, такой зададут праздник, что от бульваров следа не останется. Шутки в сторону. Страшные вещи могут быть. А выйдет ли прок, кроме расчистки места?

Рукой Таты Герцен:

Тата.

Рукой Н. А. Герцен:

Не хотелось мне писать с Аннен<ковым>, поджидая вашего письма и думая, что мое дойдет еще бог весть когда, теперь не могу удержаться, чтоб не поделиться с вами, Мавонинька, моею радостью. Если б вы видели Бокешу! И как кстати его освобождение; в тот же день, утром, я решилась сказать Тард<ье>, что мы едем на несколько дней в деревню, и мучилась и страдала ужасно о том, что же я сделаю, как пройдут эти несколько дней?.. И гадок он, и совестно перед ним смертельно... в горе, в досаде и больная -- пошла размыкать все это к Гер<вегам>; возвращаемся оттуда -- Боке в гостиной ждет нас два часа! -- Отпраздновали же мы Татины именины. Как и что будет, не знаю, много ли он может посвятить время Саше... да уже дело в том, что есть человек, который с любовью будет заниматься с ним хоть немного -- для меня это неоцененно. Тата дичится с ним еще и жалеет о Тард<ье>. -- Она получила от вас домик с обезьяной, мамень<ка> с Маш<ей> подарили ей кухню, кроватку, комодик, папаша коровку, я кошку, Саша какую-то чумичку, которая ей сделала неизъяснимое удовольствие, Горас конфет и Аннен<ков>, чтоб поподличать перед нами, -- сервиз. Недоставало вас, Мавонинька, да и многих недоставало в этот день... ну, да уж об этом что говорить, лучше не говорить.

А знаете, я уж думала, наконец, посылать Сашу учиться к Боке в Консьержери. -- Жаль мне Анненкова. Я и не знала, что мне его так будет жаль. Прощайте!

Старик Бернацкий возвратился. Помните его? Между прочим, он обрадовал меня вестью, что во "Франкфуртской газете" напечатана была вся моя передряга с здешней полицией.

53. Г. ГЕРВЕГУ

Вторая половина июня -- начало сентября 1848 г. Париж.

Cher Herwegh! Eh bien, nous nous sommes décidés (et décidons) d'aller à S.-Cloud. Venez chez nous à 2h précises. -- Vous n'avez pas besoin d'équipage, nous avons places et calèches. Tout sera pris... on vous attendra à 2 h...

Il у aura une surprise agréable -- préparez vos nerfs.

Anenkopf viendra probablement chez vous.

На обороте: Monsieur Herwegh.

Rue Neuve St. Augustin. Hôtel d'Orient.

Перевод

Дорогой Гервег! Итак, мы решились (и решаем) ехать в С.-Клу. Приходите к нам ровно в 2 часа. Экипаж вам не понадобится -- у нас есть и места, и коляски. Все будет взято -- ждем вас 2 часа.

Вас ожидает приятный сюрприз -- приготовьте свои нервы.

Аненкопф, вероятно, зайдет к вам.

На обороте: Господину Гервегу.

Rue Neuve St. Augustin. Hôtel d'Orient.

54. H. А. ТУЧКОВОЙ

Сентябрь 1848 г. Париж.

Рукой Н. А. Герцен:

Теперь к тебе, моя Тата, моя чудесная, Consuello di mio alma![108] Мне хотелось к тебе писать после всех, не знаю почему. Как я чувствую, что тебя нет возле меня! Но так же ясно чувствую, что ты есть. Насколько полнее, звонче стала моя жизнь с тех пор, как она слилась с твоею, ты стала одна из самых необходимых ее струн. Многоцветна, ты знаешь, моя жизнь, ну, и ты в ней блестишь яркой, одной из самых ярких струек. Да, читай мою записочку, писанную в Риме, и знай, что то, что сказано в ней -- я говорю тебе теперь, скажу то же в последнюю минуту моей жизни. О какой перемене форм говоришь ты, я этого не замечаю, да, может, формы переменились, да это естественно; все имеет время экзальтации и время разумного сознанья. Самая встреча наша -- залог бесконечной симпатии нашей, бесконечной настолько, насколько бесконечна наша жизнь. Да, впрочем, мне и теперь, как всегда, все объяснения и уверения кажутся ненужными, ты сама должна чувствовать яснее, чем я могу сказать, что ты для меня. После твоего отъезда в душе моей чувствуется то же, что чувствовалось бы в теле, если б отняли какой-нибудь член, что-то тупое, глупое, нелепое, немое, ну отняли бы руку -- привычка так велика действовать ею, что беспрестанно хочется пошевелить ею, а нет ничего... Но дело-то в том, что от души нельзя отнять ее членов вовсе, они умирают только с нею вместе. Да и бог знает, чего бы я тебе не наговорила, какого вздора по случаю нашей симпатии оттого, что что у кого болит, тот о том и говорит, но тороплюсь, пусть хоть этот клочок застанет тебя в Пет<ербурге>.

Я передала Тур<геневу> все, что ты велела, он велел тебе сказать, что замечание твое о восьми днях он принимает за любезность. Для меня этот человек получил новый интерес с тех пор, как ты с ним сблизилась, я любила его видеть после твоего отъезда, он мне напоминал тебя, у меня даже было влечение поговорить с ним о тебе, но он так вяло и томно смотрит и отвечает, что я опять ухожу в себя, даже ухожу в свою комнату. Он для меня -- как книга: рассказывает -- интересно, но как дело дойдет до души -- ни привету ни ответу; прежде это мне было все равно, а теперь иногда бывает больно, оттого что как будто есть точка, где мы расходимся с тобой, может, это пройдет; его здоровье лучше, на днях собирается веселиться в деревне.

Да, Natalie, я часто играю, и мне это заменяет отчасти разговор с тобою. -- Мы скоро будем вместе! Я это предчувствую. -- Пиши мне все, все, что тебе хочется, я тоже буду писать больше в Москву. Зови меня на словах так, как бы ты звала меня в душе.

Да будь тверже, пройдет страстная неделя, будет светлое воскресенье.

Тем тягостнее, тем очевиднее разлука -- что писать становится трудно. Хочется говорить и то, и то, а говорится бульон с сахарцем. -- Дайте вашу руку, помните меня, я это заслужил большой симпатией. -- Прощайте, в другой раз напишу больше.

55. Г. И. КЛЮЧАРЕВУ

13 (1) октября 1848 г. Париж.

13 (2) октября 1848. Париж.

Ваше письмо, почтеннейший Григорий Иванович, от 18/30 сентября я получил сегодня утром. Чрезвычайно рад, что табатерка вам нравится, работа в самом деле замечательная, особенно мозаики, это делал знаменитый мозаист Caval. Michelangelo Barberi в Риме, и у меня есть его руки свидетельство. -- Векселя я получил уже давно. Потеря очень большая при переводе -- но необходимости надобно покориться. Маменька, кажется, не поедет без нас -- а мы, может быть, принуждены будем зимовать здесь (т. е. остаться до конца февраля), -- на чем окончательно остановимся, сообщим вам тотчас. -- Душевно рад, что мой финансовый отчет принят вами так, как я его писал. Вы очень хорошо сделали, пославши Ак<синье> Ив<ановне> 100 сер., вообще в таких случаях я прошу вас поступать совершенно самовластно, я знаю ваши чувства -- и знаю, что они никогда не разойдутся с главными моими желаниями. Насчет Эрна я добиваюсь одного -- отдал деньги Рейхель или нет. Я не могу представить, чтоб бесстыдство и наглость могли идти до такой степени, в то время как я для Эрна, кажется, кой-чем был полезен. Обязанность Праск<овьи> Анд<реевны> была бы ему представить всю гнусность такого поступка. Если г-жа Каппель будет приставать, то я попрошу отдать ей проценты -- к Огареву я буду писать сегодня; если еще больше будет приставать, то я попрошу вас написать к Ник<олаю> Пл<атоновичу>, чтоб он прислал вексель на мое имя в сумме, должной им Каппель, и переписать мой вексель. Но чего же ей лучше, как получать 8 проц<ентов> с Огарева? -- Я буду просить вас переслать прилагаемое письмо через верного человека Мар<ье> Федор<овне>, она мне забыла написать свой адрес, да, сверх того, нефранкированные письма доходят гораздо аккуратнее, а мне не хочется ее вводить в траты, вы будете, верно, так добры, что запишете в мой расход это тяжелейшее письмо. -- В случае, если б Мар<ья> Фед<оровна> после обратилась к вам за деньгами", я попрошу сколько возможно, напр<имер>, до 300 серебр. ей предложить -- я ею бесконечно обязан.

О Сергее Львовиче знаю только, что он здесь и здоров.

При свиданье кланяйтесь Егору Ив<ановичу>, которому я уже писал. Пусть он перестроивает и устроивает.

К зиме не худо бы было от Дм<итрия> Павл<овича> взять 4000 сер. остальные. Кажется, он не должен затрудняться в таких суммах.

56. Н. П. ОГАРЕВУ

17 (5) октября 1848 г. Париж.

17 октября 1848. Париж.

Я думаю, Огарев, Алексей Алексеевич едва успел окончить тебе повесть о событиях и приключениях, и вот я тебе шлю продолжение. -- Жаль, что тебя не было в Москве, когда Мар<ья> Фед<оровна> приехала, -- впрочем, ты, вероятно, не все же будешь жить в Пензе.

После отъезда Ал<ексея> Ал<ексеевича> здесь все сделалось хуже и отвратительнее, я не могу выразить всей тяжести существованья в этом очумелом, издыхающем городе. Такую тоску выносил человек только один раз, в падающем Риме, -- да и то не в августовском Риме, а в Риме третьего столетия, когда все величие исчезло, а безнадежная гибель стала во весь рост. Добрые мечтатели никак не могут сладить идею развития с уничтожением целой цивилизации, как будто в понятии цивилизации лежит условие ее продолжения. Цивилизация -- по превосходству временная, как лучший цвет данного времени, цивил<изация>, переживающая себя, -- это Византия в средних веках, это мамонт в Сибири после геологического переворота. Я убежден, что Европа не выпутается из современной борьбы на основаниях своей цивилизации, своей гражданственности. Дряхлое бессилие Франции очевидно -- страна, лишенная образования, страна мещанства, утратившая все юное, поэтическое, все честное наконец, -- что она может сделать? -- Хотя я не должен бы был предполагать возражений с твоей стороны, -- но прибавлю еще об этом слова два. Вы там мечтаете и рефлектируете, как я вижу из московских вестей, и составляете вовсе иное понятие о том, что делается. Европ<ейская> цивилизация, -- éminemment[109] аристократическая, разочтенная для меньшинства, возможная при существовании толпы, видоизменилась до некоторой степени под действием мысли, -- все живое может видоизменяться до тех пор, пока его сущность, его особность не отрицается изменением. Именно изменение и отрицание существенного принципа в организме -- называется смертью. Теперь возьми ты любую точку старой Европы и любую сторону новых учений, -- ты увидишь их антагонизм и отсюда или необходимость Византии, или нашествия варваров -- варварам нет нужды приходить из дремучих лесов и неизвестных стран -- они готовы дома. Так как в природе удивительная спетость, то нравственное падение старой цивилиз<ации> совпало с началом роковой борьбы. Все мелко в ней, литература и художества, политика и образ жизни, все неизящно, -- это признак смерти, -- все смутно и жалко -- толпы едут в Алжир, в Америку, павперизм растет, торговля убита, кредиту нет, работников не пускают из департаментов -- и во главе всего какой-нибудь ограниченнейший из ограниченных Каваньяк с плутом Маррастом. -- Кто сколько-нибудь ознакомился с патологией, тот не ошибется. Я совершенно встретился в этом с Георгом. -- Начавши писать к тебе, я невольно вспомнил отъезд Ал<ексея> Ал<ексеевича> и то время, дурно было тогда очень, но когда вымерить, сколько градусов ниже все стало здесь в эти два месяца, то мороз подирает по коже. Жаль многого, но кто же не стоял при постеле умирающего отца, брата... и не покорялся. Грусть, плач, все, что угодно, -- наше право, -- но не воскрешение мертвых. -- Выпиши из Москвы от Гр<ановского> статейку мою "Перед грозой" -- она еще писана в 47 году, но не без достоинства ad hoc[110]. -- Прощай. -- На днях приедет сюда Мар<ья> Львовна. Она хлопотала через меня продать здесь небольшую inscription[111] банковую, но формализм так сложен и запутан, что ничего не сделали.

Я тебе писал нечто вроде выговора по финансовой, части по поводу жалобы Григ<ория> Ив<ановича> (очень основательной, sauf le resp[112]). -- Я писал ему -- если Каппель очень будет приставать, то переписать твой вексель, а ты дай ему другой. Да плати проценты. Мне очень не хочется тратить из капитала, а нынешний год не из удачных, signor Эрн (хорошего управляющего я тебе рекомендовал) получил 5000 моих денег да с ними как в воду канул, дом пустой (я, впрочем, уже продал его Егору Ивановичу).

Кланяйся Тучковым. -- Я думаю, кончится тем, что и я поселюсь где-нибудь между Яхонтовым и Старым Акшином -- тридцать шесть лет, еще лет пять, не больше, остается на то, чтоб жить и чувствовать, потом пойдет уже отживанье. Вот эти-то пять лет и не хотелось бы маячить в злобе и скорби, -- а впрочем, тут тоже фатум. Помнишь, как римские патриции бросали все состояние свое и бежали в христианские монастыри? Вот каково было жить в разрушающемся мире. Мы счастливее их, -- связанные цивилизацией с Европой, мы связаны народностью именно с тем юным и новым миром, который готов, как некогда германы, помериться с старым. Итак, да здравствует Старое Акшино и сельская жизнь в России.

Адресуй: Confiée aux soins de Mrs les freres de Rotschild a Paris.

Рукой Н. А. Герцен:

Я жму тебе, саrо mio, крепко руку. Хотелось бы так слетать к вам... Ог<арев>, с странной просьбой я к тебе -- вручи Hélène 166 франк. 20 сант<имов>, непременно, я им должна. -- Пиши нам, пиши!

Достань себе всенепременно Гафиза, перевод Даумера, напеч<атанный> в 46 году или 47. Вот тебе новый, огромный источник наслаждений. Что это за реальный, разгульный и глубокий поэт. Будешь благодарить.

Ал<ексея> Ал<ексеевича> дружески, душевно обнимаю и собираюсь, как получу ответ на сие послание от тебя, писать.

57. Е. А. и Н. А. ТУЧКОВЫМ

17 (5) октября 1848 г. Париж.

17 октября 1848. Париж.

Дайте вашу руку и вы, и вы, -- мы много помним вас -- оттого что много любим. Мы мало пишем -- оттого что хочется писать очень много. Здесь такая скука и тоска, что, я думаю, скоро люди будут топиться в Сене.

Вы спрашиваете записочку о книгах, ее составить нелегко, вы перешли большую часть книг, а потому вам придется зады твердить. Тем не менее для полноты, для изученья жизни советую заглянуть в комедии Бомарше, я еще рекомендовал тогда "Manon Lescaut", романы Ж. Санд. Читайте беспрестанно Гёте, иногда Шиллера, читайте по выбору Вольтера и Дидро -- и больше ничего французского не читайте. Читайте Шекспира и Байрона, а потом, если понравится, переводы с древних, Edition Nisard, напр<имер>. Еще вот что: займитесь историей, -- да только не читайте ни коротких, ни всеобщих историй, а лучше подробную, живую историю какого-нибудь одного периода, например, век Григорья VII. Живое изучение одного периода больше ознакомит вас со всей историей, нежели без толку сколоченные. Огарев может указать такие монографии. Я очень рекомендую теперь заняться падением

Рима (тут есть премилая книга "Les Césars" Champigny, даже Низара "Décadence..."), наконец, Гиббон. Вам не будет скучно. А если будет, то возьмите тотчас что-нибудь по части естественных наук: Milne-Edwards'а или геологию Лейля. Огар<ев> будет объяснять. -- Потом опять за историю. A propos, для падения Рима необходимо несколько ознакомиться с двумя-тремя св. отцами, напр<имер>, Василий Великий, Григорий Богослов, Августин, Ориген -- есть французский перевод.

Ну, вот вам на двадцать лет чтения, потом, т. е. в 1868, я напишу другую записочку. -- Книги, мной назначенные, серьезны, -- да ведь и время серьезное.

58. Г. И. КЛЮЧАРЕВУ

26 (14) октября 1848 г. Париж.

26 октяб<ря> 1848. Париж.

Письмо ваше, почтеннейший Григорий Иванович, от 14 октября я получил очень скоро, а именно 25, и спешу отвечать на него.

Хотя я никак не считаю действительно выгодным давать деньги взаймы, тем не менее этот случай составляет полное исключение. Огарев принадлежит к самым близким людям, мы с ним росли вместе, и не только материально вместе -- но и душевно. В нем я совершенно уверен. Если я затруднялся и приискивал обеспеченья в такой значительной сумме -- это единственно в одном несчастном предположении смерти Огарева, ибо его наследнику я не верю, племянники несовершеннолетни, а Плаутин сам не может, я думаю, внушить доверия даже своей жене. -- Видя теперь и из вашего письма и из письма Огарева, что деньги ему необходимы на оборот, я решаюсь их ему дать. Пусть Маршев[113] с своей стороны подпишет (как вы лучшим найдете), пусть будут соблюдены все возможные формы -- кроме залога именья, что оказывается невозможным. -- Я очень желал бы, чтоб вы приняли на себя труд заметить Огареву, что мне очень хотелось бы на всякий случай, чтоб он особенно поручил этот долг и прежний во внимание своих наследников.

У вас доверенность на получение денег есть, но, кажется, она была недостаточна -- для того, впрочем, чтоб это не могло вас остановить, попросите Егора Ивановича взять из его денег -- и отдайте ему пока мои билеты, я усердно Егора Ивановича об этом прошу, притом он ни процентами и ничем не потеряет ни одной копейки -- билеты мои останутся у него, я умру, наследников моих он знает.

Разумеется, чем меньше, тем лучше. Лучше 20 т., нежели 25 -- но если им непременно нужно 25, я согласен, проценты за один год вперед, по прошествии года можно будет вексель протестовать и тогда он пойдет еще на год. -- Не лучше ли заемное письмо совершить от крепостных дел<?>

Если можно по старой доверенности, то не поможет ли Данила Данилович, ведь сомнения истинного у них быть не может. -- Дело все в том, что я писал под "залог именья" и вижу сам, что это глупо, мне следовало бы просто писать "на известное вам употребление". Но я полагаю, Егор Иванович не затруднится. Кстати, чтоб не писать ему особого об этом письма, я попрошу вас передать ему, что мне нет никакой крайности, чтоб он тотчас по совершении купчей заплатил деньги, пусть купчая совершится, а он вам вручит заемное письмо, или что хочет и как хочет; но только мне бы не хотелось ни дома брать назад, ни платить поправки.

Теперь о прежних счетах с Огаревым. Я действительно писал ему о разных важных тратах -- ему стоит только сказать, сколько потрачено им за меня. Всего за ним было к 1 янв. 1848 -- 1975 руб. сер. Сверх того, по заемному письму одному от августа, другому от октября следовало за год 900 руб. сер. -- Да от август<а> нынеш<него> год<а> и октября за год вперед опять 900. -- Это составляет 3775 сер. Если же Н<иколай> Пл<атонович> не отдал деньги Мар<ье> Касп<аровне>, не по билету, а взятые в апреле 46 года -- то я отдам ей еще 160 сер., что и составит 3935 руб., из которых пусть Огар<ев> вычтет уплоченное за меня -- остальное, если не встретится особых препятствий, можно вычесть с процентами. -- Я прилагаю, между прочим, письмецо к нему (оно не готово, и я посылаю без него).

Мне, право, совестно, что я доставляю вам такое множество хлопот, но делать нечего, кроме благодарить судьбу, что она меня сблизила с таким человеком, как вы, почтеннейший Григорий Иванович, на которого содействие, дружеский совет и теплую готовность помочь я считаю как на каменную гору.

По окончании этого дела вы, верно, будете так добры, что напишете мне -- и если все окончите, то недурно разом прислать тысячи три денег серебр. Денег у нас до февраля довольно, и с маменькой, но так как вексели пишутся на три месяца, то потеря очень велика, когда берешь до срока.

Все, что найдете полезным в этом деле, приказывайте, и делайте, и требуйте -- хотел сказать "так, как я сам бы делал", но вспомнил, что вы все это сделаете гораздо лучше.

Дружески жму вашу руку.

Жена благодарит, что вы вспомнили 22 октября.

59. С. И. и Т. А. АСТРАКОВЫМ

4 ноября (23 октября) 1848 г. Париж.

На сей бумаге, неприличной от тонкости, желаю обнять тебя и поблагодарить за письмо. Оно живо напомнило тебя; точно будто t время и р пространство не существует между нами. Точно будто по прочтении письма я провожаю тебя в переднюю и там тебе подносят теплый, из гаячьего пуху, шарф в две сажени, одеяло на заячьем меху, пальто, шубу, кеньги, валенки, охотничьи сапоги до плечей, и пр. и пр. И я провожаю, говорю: "Да, да -- вот так сумма-то работников страшно увеличивает результат выработанного в карман фабриканта". Если хочешь знать, что делается здесь, возьми мои статейки. Это последние дряганья умирающего мира -- смерть дело важное, грустное, но часто она сопровождается бредом, безумием, старчество впадает в ребячество -- ну ведь как ни жалей умирающего, а все же во всем этом есть много противного. Мир этот гниет -- что будет? Что будет? Лучше всего, что что-нибудь да будет. -- Если только земной шар не треснет. -- Очень бы хотелось скорее к вам, вы, наши московские друзья, все-таки лучше всех обезьян, называемых людьми, вы выродки, сливки с 50 000 000 человек, зато уж и сливки; право, смертельно бы хотелось бы по дворам. Да климат-то, климат-то.

А что вы трубку поставили, Татьяна Алексеевна, когда Ал<ексей> Ал<ексеевич> пришел, -- это хорошо, дурно только то, что вы ее тотчас опять взяли.

60. МОСКОВСКИМ ДРУЗЬЯМ

5--8 ноября (24--27 октября) 1848 г. Париж.

5 ноября 1848. Paris.

Здравствуйте, господа друзья, ну, как вас бог милует? -- А что до нас касается, мы вчера в пушку палили на радостях, что Собрание осупоросилось плюгавой конституцией, которая, божией споспешествующей милостью, году не продержитсяю. Теперь мы поджидаем 10 декабря -- встречать достойного презуса уродливой республики, косого кретина Луя Бонапарта. Республика, которую грудью кормили сифилитический Каваньяк и меркуриальный Марраст, не имеет права на иного президента -- если она так глупа, что не понимает, что президента вовсе не надо. -- Так-то вам издали все представляется couleur rose[114] оттого, что у вас абсолютный срам и запустение -- а посмотрели бы вблизи, как дела идут...

А в сущности, они идут недурно. Мы присутствуем при великой драме, для того чтоб ее видеть, надобно собрать все силы души -- у кого нервы слабы, могут идти в поля, в леса. Драма это не более и не менее как разложение христиано-европейского мира. О возможности (не добив, не разрушив этот мир) торжества демократии и социализма и говорить нечего. Если считать во Франции 10 000 000 citoyens асtifs[115], то 1 м<иллион> падет на 9 ретроградных, состоящих из буржуа, мелких землевладельцев, легитимистов и орангутангов. Орангутанги, не развившиеся в людей, составляют вообще 4/5 всей Франции и 43/4 всей Европы. Suffrage universel, последняя пошлость формально-политического мира, дала голос орангутангам, ну а концерта из этого не составишь. Вот теперь-то Европа несет казнь за аристократию, за развитие одного меньшинства. Сердце кровью обливается, когда смотришь на людей, душой и телом отданных демократии, или на маленькую кучку работников больших городов; но чувствуешь, что это святое, меньшинство работает попусту, из вершин общества европейского и из масс ничего не сделаешь. К тому же оба конца эти тупы, забиты с молодых лет, мозговой протеин у них подгнил -- ну, оно и не берет. Я решительно отвергаю всякую возможность выйти из современного импасса без истребления существующего. Легко может быть, что демократическая партия (которая страшно усилилась после Июньских дней в смысле чисто политическом, а не социальном) одолеет и истолчет в ступе весь ретроградный мир, но для того, чтоб вышло что-нибудь, надобно истолочь и их самих -- да и выбросить куда-нибудь в море. Демократы здешние (в главе которых теперь Ледрю-Роллен) только и годны на то, на что годны солдаты Иеллахича -- сломать, избить до тла ветхое здание. -- Убедитесь вы в этом ради вашего совершеннолетия.

"Но если это так, то, след., ты сделался славянофил". -- Нет. Не велите казнить, велите правду говорить. Из того, что Европа умирает, никак не следует, что славяне не в ребячестве. А ребячество здоровому и совершеннолетнему так же не среда, как и дряхлость. Европа умирая завещевает миру грядущему, как плод своих усилий, как вершину развития, социализм. Славяне an sich[116] имеют во всей дикости социальные элементы. Очень может быть, не встреться они теперь с Европой социальной, и у них коммунальная жизнь исчезла бы так, как у германских народов. Натура славян в развитых экземплярах богата силами, как неистощенная почва. Эти развитые экземпляры -- ручательство прекрасных возможностей; но действительность бедна. Гнилой плод так же нездоров, как неспелый. Наконец, временная случайность (элемент несравненно более важный в истории, нежели думает германс<кая> философия) поставила ex gr Россию в такое положение, что она невозможнее Европы, ей надобно переработать и отречься от двух прошедших -- от допетровской и послепетровской. -- Signori, как бесит во всем этом, что история -- не логика, да, история -- Naturgewalt[117] и эмбриология, которая нисколько не заботится о наших категориях. Мы хочем (à la Ketcher) деспотически втеснять добро, прогресс, социализм, а крутой факт уже негодного и еще негодного мира своенравно повинуется фантазиям, призракам, как старики и дети. "Давай Наполеона!" -- кричит Франция, и будет Наполеон. И пp. и пр. -- Я посылаю вам, сверх сплетен до 15 мая, статейку о том же предмете. Но в ней еще не всё, я теперь обдумываю посущественнее тот же вопрос и пишу статью под заглавием "Vixerunt". Отдайте, прочитавши все это, Мар<ье> Фед<оровне> в архив.

Получил я "Современник", -- плох. И что это за свиньи редакторы! Как глупо, пошло известили они о смерти Белинского. Я полагаю, сблизиться с "От<ечественными> зап<исками>" благопристойнее, -- а еще благоприс<тойнее> ни с кем не иметь литературных дел, а писать для вас, как я это делаю теперь. Лучше вас нет людей ни в России, ни в Европе, -- будьте уверены, -- такие же, может, найдутся, и то ведь сотню разве наберешь во всей планиде.

Посылаю вам, т. е. Гр<ановскому>, Кор<шу>, Кет<черу>, Сат<ину>, портреты Прудона и Распайля, разительно похожие. Портр<етов> 8, стало, будет Мельгун<ову>, Астрак<ову> и как знаете. Спросите у Селиванова его речь, которую он при нас говорил на банкете. -- Селиванову обязуюсь дать аттестат, что вел себя исправно, на трехцветную не гнул и никакого ламартыжничества не чинил (все это вместе -- шпилька Павлу Васильеву).

Из важных новостей тороплюсь сообщить, что в "Шаривари" написана первая глава истории, как ее преподают теперь здесь

Кто заложил Рим? -- Наполеон.

Кто был Лютер? -- Наполеон.

Кто создал мир? -- Наполеон.

Сверх того, он прибавляет, что когда Луя Бон<апарта> выставят народу напоказ президентом, то он приготовил уже сказать следующую речь: "Rien n'est changé en France, il n'y a qu ' un suisse de plus ". В дополнение другая газета рассказывает, что инвалиды заметили, что он вместо "pourquoi" говорит "bourguoi". Его вообще все презирают -- т. е. порядочные люди, как Ледрю, Дальтон, Ше, Прудон... а он таки будет... "nous l'aurons, nous l'aurons"[118], как поют мальчишки.

Да похохочите же.

Тургеневу сегодня будут делать каутеризацию. 7 ноября.

8 ноября.

Приготовивши вручить Селиванову письмо, я перечитал написанное, и мне захотелось предупредить возможные недоразумения. Победа демократии и социализма может быть только при экстерминации существующего мира с его добром и злом, с его цивилизацией, -- революция, которая теперь приготовляется (я вижу ее характер очень вблизи), ничего не имеет похожего в предыдущих. Это будут сентябрьские дни -- в продолжение годов. Демокрации так, как Иеллахич, с двух концов начали это страшное дело. Старому миру не устоять, демократия с'est l'arméе militante de l'avenir[119], это -- "коррозивное начало", о котором толковал Строгонов. Да зачем она только разлагающая, dissolvant[120] старого? Вероятно, можно объяснить, но не в том дело -- дело в том, что факт таков. Массы точно так, как славяне, не готовы к гармоническому вступлению во владение плодом цивилизации -- но не готовы массы, с другой стороны, и терпеть, особенно в Германии, а потому характер взрыва будет страшный. В 93 году террор и все прочее сделано мещанами и парижанами -- вообразите, что будет, когда весь пролетариат в Европе станет на ноги. -- Здесь образовалось теперь колоссальное общество de la solidarité démoсratique (я посылаю их положения с Селив<ановым>); Боке -- там действующее лицо. Могу вас уверить, если Наполеон не свернет шею этой ассоциации, то вы увидите зарево издали. -- Вообще прибавлю, что после снятия état de siège опять зашевелилось многое; но тем страшнее, что город мертв. Черт знает что сделалось, парижских улиц узнать нельзя -- сумрачная тишина.

Прощайте. Посылаю несколько NN "Прессы" забавы ради; посмотрите, как Е. Жирарден валяет Каваньяка и в ус, и в рыло. Каваньяк -- самое гадкое и отвратительное существо, оно вредно Франции даже невольно. Половина либералов (несоциалистов) будут вотировать за Напол<еона> для того только, чтоб подорвать сильную кандидатуру Каваньяка. Социалисты не хотят вовсе вотировать, красные -- за Ледрю-Роллена -- он все-таки лучший кандидат.

Посылаю портр<ет> Ледрю и еще чьи попадутся: делитесь как знаете.

Отчего Мельгунов не пишет?

Ручку, Марья Федоровна. Ручку! Вы наши отцы-покровители, как не вы напишете, так кто напишет, ведь Евгень-то Федорыч у нас грамотей, да знаете -- того, ну да и то есть; Тимофей Миколаевич тоже тугонек на перышко. -- Пожалуйста, напишите что-нибудь старому шуту в Париж, я с жадностью гиены читаю все подробности. -- В жизни нашей перемены мало -- правда, мы переехали возле самой Мадлены (Cité Vindée, Boulev Madeleine 1er cour, -- можете и так адресовать, можете и по-прежнему). Боке едет на всех парусах на галеры или в министры, его выбрали президентом XII электорального округа, знаете -- это S. Jacques, S. Marceau -- самые что ни есть едакие места. Я его просил на всякий случай заготовить мне свидетельство, что я уже расстрелян. Он меня обнадежил пресурьезно, что будут списки и что он, когда нужно, скажет... премилейший, я на нем изучаю всех этих сильных резателей 93 года. Боке сентиментален и свиреп, он готов расплакаться, как девочка, и холодно наделать зверства. Это французская черта. На днях я чуть с ним не поссорился до драки, уверяя его, что, когда они одолеют, то еще хуже будет и что я тотчас уеду. -- Тата ваша всякий день становится милее и милее. Герв<ег> и Боке -- ее поклонники. Когда Боке ее носит на руках, я Тате говорю: "Ты помни, что Боке тебя носил -- его портрет со временем будут продавать, чтоб стращать детей"... а она кричит: "à bas Cavagnac!"[121] et "viva Pio Nono!.."[122] и говорит наречием парижской гризетки.

Саша вырезал вам из сегодняшней "Реформы" сведения о Боке.

Скажите Мих<аилу> Семен<овичу>, сверх поклона, что драма, которую пишет Тургенев, -- просто объяденье.

61. Г. ГЕРВЕГУ

23 (11) ноября 1848 г. Париж.

Citoyen, voulez-vous aujourd'hui à 8 h voir une réunion électorale à la Salle de la Fraternité? Sasonoff (Ivan Ivrinoff aliorum) le propose. Nous vous attendons jusqu'à 7 h et 3/4.

Nous pourrons après voter des remerciements au département de Bourgogne en criant:

Vive la Montagne de Chambertin!

Vive la Romanéе Sociale!

Vive le Glos démocratique de Vougeot!

On attend une réponse catégorique.

Le 23 nov.

Перевод

Гражданин, не хотите ли сегодня в 8 ч<асов> посетить выборное собрание в Зале братства? Сие предлагает Сазонов (Иван Пьянчугин аliorum[123] ). Ждем вас до 73/4.

А затем мы сможем проголосовать за вынесение благодарности бургундскому департаменту, прокричав:

Да здравствует гора Шамбертен!

Да здравствует социальная Романея!

Да здравствует демократическое Кло де Вужо!

Ждем решительного ответа.

23 ноября.

62. Г. И. КЛЮЧАРЕВУ

24 (12) ноября 1848 г. Париж.

Париж. Ноября 24. 1848.

Ожидая от вас, почтеннейший Григорий Иванович, ответа на мое последнее письмо насчет ссуды Николаю Платоновичу (о которой он писал опять ко мне из Саранска), я вздумал -- вот уж наверное не догадаетесь -- сам вступить в небольшое торговое дело. Выгоды, приобретаемые теперь здесь на наличные деньги, превосходят вероятие. Я отдал, чрез посредство дома Ротшильда и с его гарантией в отношении к фонду, 10 т. билетом Сохранной казны -- риск невелик, все, что я могу потерять, -- это рублей 700 невыгодного промена, да рублей 100 за перевод. -- Я тороплюсь потому уведомить вас об этом, чтоб вы не удивились, когда билет представится, и не считали бы, что я издержал эти деньги или взял их на расход. Мне очень хочется быть под вашим контролем -- и, след., давать вам отчет во всех финансовых делах.

Если Егор Иванович отдал за меня Ник<олаю> Пл<атоновичу> своих 20 т., я тотчас ему пришлю доверенность на билеты, находящиеся у вас. Жду только вашего сообщения.

Вероятно, костромские крестьяне и нынешний год пришлют так же исправно оброк, как всегда, -- деньги на прожиток становятся нам нужны, жду присылки от вас, чем больше, тем лучше, потому что менее хлопот, а расход от этого не увеличивается. Наша жизнь идет теперь так правильно в отношении к расходам, что все вертится около одних и тех же цифр. Мы издерживаем от 2300 фр. до 2500 в месяц, редко переходит фр. 100 эту сумму. Маменьке я остаюсь должен 14 000 франк. и выплачиваю по 1500 фр. в месяц (она из этих денег посылает иногда своим родным в Штутгарт), стало быть, очень легко нас и усчитать и определить, на сколько станет денег, к здешнему Новому году останется у вас обоих около 3000 фр., а поэтому я попрошу, если вы не посылали еще денег, послать их. Данные же Ротшильду совсем не надобно вводить в счет, они через год снова воротятся в Московскую сохранную казну -- которая представляет теперь единственный верный банк в Европе.

Из Петербурга мне пишут, что Петруша что-то хил и очень нуждается; если вы сочтете нужным, то я попрошу вас послать ему рублей 30 сер. к Новому году без всяких отношений к получаемым им деньгам. Ну, что Егор Иванович с моим домом, он обещает давненько писать, но ничего не пишет.

Прощайте, почтеннейший Григорий Иванович. Душевно желаю, чтобы письмо застало вас в добром здоровье.

Маменька, жена моя и дети усердно кланяются.

От Эрна, вероятно, не добиться ответа, он имеет свои причины преходить молчанием дело рейхелевских денег. Если мое подозрение справедливо, то это свидетельствует о глубочайшем разврате -- я не знаю, чему тут больше дивиться -- гнусной неблагодарности или краже. Но до окончательного осуждения надобно знать, так ли. Хотя уж и то худо, что можно подозревать.

63. Г. ГЕРВЕГУ

30 (18) ноября 1848 г. Париж.

Le seul dieu qui reste -- с'est la fatalité. Je suis d'avis qu'il faut le combattre -- et je vous propose, cher Herwegh, un moyen.

Depuis quelque temps la fatalité m'empêche de vous voir; hier, par exemple, j'étais tout prêt pour aller vous voir et au lieu de cela je suis allé entendre un discours de Miroslawsky... Pour déjouer cet enchantement, je vous engage fortement de venir aujourd'hui avec madame Herwegh dîner avec nous (mais à 6 heures, pas plus tard, après 5 et 1/2 m-me Ogareff a une telle soif de manger, qu'elle commence à prendre du porter )...

NB. Lord Sasonoff, tué hier dans une rencontre fratricide par Delescluze, nous racontera les particularités de sa mort.

Ce 30 novembre.

На обороте: Monsieur

Monsieur Herwegh.

De la part d'A. Herzen.

Перевод

Единственный бог, который остается, -- это рок. Я того мнения, что с ним надо бороться, и предлагаю вам, дорогой Гервег, для этого средство.

С некоторого времени рок мешает мне видеться с вами; вчера, например, я совсем было собрался пойти повидать вас, а вместо этого пошел слушать речь Мерославского... Чтобы разрушить это наваждение, я настоятельно приглашаю вас прийти сегодня с г-жой Гервег с нами пообедать (но только в 6 часов, не позднее, с 51/2 г-жа Огарева так жаждет приняться за еду, что начинает пять портер)...

NB. Лорд Сазонов, сраженный вчера в братоубийственной схватке с Делеклюзом, расскажет нам подробности своей кончины.

30 ноября.

На обороте: Господину Гервегу. От А. Герцена.

64. Т. А. АСТРАКОВОЙ

4 декабря (22 ноября) 1848 г. Париж.

Рукой Н. А. Герцен:

4-е декабря.

Вероятно, уж ты получила тетрадь, посланную с Сел<ивановым>, -- поэтому я напишу тебе, моя Таня, только несколько строк. Три дня тому назад я получила твою записочку в письме М<арьи> Ф<едоровны>, жаль мне тебя, хорошая ты вещь, а жизнь нехорошо обращается с тобою. Да не пиши мне иероглифически, а просто прямо, в чем дело. -- Я сейчас окончила письмо к М<арье> Ф<едоровне> и ты от нее можешь узнать все подробности, повторять, друг, некогда. Тата была очень больна, теперь выздоравливает, нужны беспрерывные попечения. Жму крепко твою руку. Пиши. Пришли написанное прежде письмо, непременно. Туч<ковы> пишут, что они очень полюбили тебя и С<ергея> Ив<ановича>, которому также рукожатье.

Татьяне Алексеевне --

при сильно дружеском пожатии руки, несмотря на то, что необходимо не писать, а посылать на пóчту, все-таки почтý вас моим поклоном.

65. Г. И. КЛЮЧАРЕВУ

4 декабря (22 ноября) 1848 г. Париж.

4 декабря 1848. Париж.

Почтеннейший Григорий Иванович, пишу к вам небольшое письмо, главная цель его -- просьба принять на себя труд вручить Марии Федоровне Корш 200 руб. серебр. из моих денег; если же вы их все отправили ко мне, то ссудите меня до получения от Дмит<рия> Павл<овича >. -- Но это еще не всё, я попрошу вас заставить ее взять эти деньги, если она будет отказываться. Я знаю, что они в крайности, -- я знаю, как я был обязан ей, и это какая-то ложная гордость.

Последнее время я провел очень тревожно. У Наташи (маленькой) было воспаление в мозгу, ноябрь месяц странным образом несчастен для меня. Помните, в 46 году, именно в день моих именин занемогла Лиза; в 45 в тот же день сделался у Саши коклюш, в 47 -- моя жена была в горячке (в Риме). Нынче этот случай. Кажется, можно достоверно сказать, что опасность прошла, но лихорадка продолжается. Все это вместе, разумеется, расстроило опять здоровье Наташи. Я вас попрошу при свиданье прочесть письмо это и Егору Ивановичу -- особо писать некогда, он из него узнает все, что было.

Ваше письмо я получил -- или, кажется, я вам уж об этом писал -- если Огар<еву> деньги не нужны, то всего лучше мои билеты оставить у Егора Ив<ановича>, а его деньги в ту же сумму положить на мелкие билеты (напр<имер>, на 4) на имя неизвест<ного> для легости. То же попросил бы я вас сделать и с деньгами, которые отдаст Дми<трий> Павл<ович>. Нумера будут же известны Дан<илу> Дан<иловичу>. -- Егор Ив<ановичу> очень благодарен за его готовность. Об доме всё как он хочет, деньги я жду, теперь у нас еще есть и до половины января может станет (с маменькой), чем больше вы пришлете, тем долее не будет хлопот. Расходы у меня идут так правильно, что я не жду ни особых трат, ни особой экономии.

Позвольте вас еще раз попросить деньги за письма взять из расходных моих, поэтому я и позволяю вкладывать еще письмы.

Если бы Мар<ье> Фед<оровне> было нужно, сверх этих денег, 1000 асс., вы меня одолжите, давши ей.

Меня сильно соблазняют торговые сделки, о которых я вам писал в прошлом письме. Богатеть я особенного желания не имею, но иметь больше средств и помочь и обязать иной раз -- дело важное.

Я, разумеется, был бы очень рад, если б Дми<трий> Пав<лович> отдал долг. Во всяком случае, вероятно, остальные по сохранной записке он отдаст, я вам тогда ее пришлю, написав, что получил.

Прощайте. Дружески и с искренной благодарностью жму вашу руку.

Жена и все наши вам кланяются.

Здесь погода стоит удивительная, настоящее лето.

66. П. В. АННЕНКОВУ

6 декабря (24 ноября) 1848 г. Париж.

Рукой Н. А. Герцен:

Дни три тому назад получили мы ваше писание, Анненков, и оно как все другие с вашей стороны, легло густым туманом на грудь; и пред ставилась глазам живая картина: двое-трое сидят за чайным столом и второй-то или третий -- вы, закуриваете, зевая, сигаретку, два, три слова скажут и замолкнут; тишина, темнота, а дождь-то льет, льет... Нельзя сказать, чтоб и у нас погода была хороша на сию минуту -- 12 часов, т. е. полдень, 12-го ноября 1848 года -- снег валит клочьями, снег белый, а внизу грязь, черная грязь, а между верхом и низом бьют барабаны, бьют что есть силы, чтоб заглушить горе и радость при появлении на свет конституции. -- Ал<ександр> забегал домой выпить коньяку и пошел опять смотреть на праздник, на котором, кроме мундиров, ничего нет, что приводит иных в негодование, как будто оно не логично и как будто оно не хорошо. Что касается до меня, я, как Ной, спасаюсь от всех треволнений в моем ковчеге, т. е. дети и пр... Пробовала и я море сечь, не слушается, -- ну, я и предоставила его на волю ветров буйных. Помните, как мы с вами умирали пять дней подряд -- ну что ж, это помогло в жизни?.. Я делаюсь страшной эгоисткой, Анненков, хотела б просто в каком-нибудь уголке Италии жить, и наслаждаться, и не думать ни о чем -- уж очень наболело! -- С семьей Гораса видаемся часто: то мы пойдем погреться у их камина, то они придут погреться у нашего -- знаете, диваны по обеим сторонам, а посредине у них и у нас лежит Тург<енев> на полу и полусонным голосом спрашивает: "А знаете еще вот эту игру?..." На днях как-то проговорили о вас мы втроем: я, Тургенев и Emma, почти весь вечер, и мне так что-то стало жаль, что вас нет.

Так пророчество ваше сбылось, и она погибла? Жаль. -- Пишите, что вы делаете и что будете делать в деревне, и довольно ли у вас денег. Сигаретки ваши у меня вышли, но я купила еще ящик в память вам и курю чаще, чем прежде, будто теплее, глядя на огонек. Если это письмо застанет вас в Москве, поклонитесь всем друзьям, да напишите о всех. Ребятишки мои вас целуют. За что ж вы Тату называете капризной, я обижаюсь. -- К занятиям Саши прибавилось еще столярное мастерство, которому он ходит учиться три раза в неделю, скоро еще прибавится физика. -- Учитель его так же добр и так же туп, он играет важную роль и не имеет свободной минуты. Коля выговаривает много новых слов, они еще в Champs Elysées и проведут там зиму; весной хотелось бы dahin, dahin, wo die Zitronen blühen.

Ax, старый, добрый друг, много пустяков я вам наболтала, воображая, что вам сделает это удовольствие, а то б и не наболтала. Особенно поклонитесь Марье Федоровне. Ну, прощайте ж, вашу руку.

Natalie.

6-е декабря.

Чувствую и понимаю, что не стоит посылать этот старый, завалянный листок; но не могу себя лишить наслажденья обвинить Ал<ександра> в том, что письмо провалялось и замаралось, -- обвинить его и доказать, что с моей стороны все было сделано. -- Да и лишний труд переписывать; прибавлю только, Анненков, что наша Тата была очень больна, что мы перенесли с Александром мучительные сутки, теперь она выздоровела. Общество у нас все то же. Emma все собиралась писать вам и все еще собирается. Тур<генев> бедный болен беспрестанно, и он хотел писать вам и все еще хочет. Если вы будете в Москве во время представления его комедии "Нахлебник" (которая мне ужасно нравится), напишите мне эффект, следствие и пр. как на своих, так и на чужих. Да пишите к нам как можно больше, да приезжайте к нам как можно скорее. Прощайте. Ж. Б<оке> так мало берег свое здоровье, что доктора обещают ему двухлетнюю болезнь, брат его все еще болен. Так что ж, сбылось пророчество -- "она погиб" -- ла? Жму крепко вашу руку.

Natalie.

Город Лютеция.

Девятнадцатое столетие,

шестых декабрей 48 года.

Гневный друг!

Грозный друг!

Не писал я к тебе

И боюся писать...

Потому именно, что разбранил меня в твоем последнем письме, отчего мало, отчего немного, отчего нет новостей, отчего нет древностей -- а сам все знает. Я вообще разучился писать письма -- и полагаю, что переписка больше нужна для магнетизма, для оживления физиологической связи лиц, без которой нет истиной дружбы. -- Где ты? В Москве или в Симбирске, -- где бы ни был, но поздравь себя, что ты на пять тысяч верст удален от пошлых выборов; я живу теперь на Магдалиновском бульваре, только шаг за вороты -- и толпы бонапартистов со стихами и прозой, а возле карикатуры на Луи Бон<апарта>. Оружия, на которых сражаются кандидаты, презабавные и делают большую честь деликатности и благородству. К концу декабря узнаем. Без драм и драк не обойдется.

У нас дома все как следует, Тата было круто занемогла, но болезнь перервана -- впрочем, она еще не совсем здорова. Иван Сергеев<ич> крепко страдает своей вечной болезнию. Я занимаюсь видимо немного, но внутренно мне все яснее и яснее становится то литературное воззрение, которое тебе не совсем нравилось -- но которое изменить невозможно, так оно очевидно. Я не знаю, читал ли ты статейку "Новый год", довольно удачная, это pendant к "Перед грозой", таковая же пишется "Праздник" -- philosophie, юмор и desperatio[124] с дальними светленькими надеждами. -- Прощай, опять немного, а ты-то и победи да напиши преграмоту. Фредерику деньги сполна отдал.

Сейчас приехал Мюллер и кланяется.

67. Г. И. КЛЮЧАРЕВУ

21 (9) декабря 1848. Париж.

Ваше письмо, почтеннейший Григорий Иванович, от 26 нояб<ря> / 6 дек<абря> я получил вчера, а прежде еще вексель от Ценкера на Ружмона. Все, что вы сделали с займом Огарева, очень хорошо, только я думаю, что мне не приходилось получить с него сполна 3935, -- впрочем, в этом беды нет, я писал к нему, чтоб он вас известил, что он считает за мной, но он, видно не написал. Мы с ним сочтемся. -- Вы спрашиваете насчет 25 сер., данных вами Фролову, мне остается вас дружески благодарить, подобными вещами вы показываете не только доверие ко мне, но то, что вы сочувствуете и разделяете мой взгляд на предметы этого рода. Всегда, во всех случаях, где ваше прекрасное сердце вам посоветует сделать снова что-нибудь подобное -- нисколько не задумываясь, исполните и будьте вперед уверены, что я дружески сожму вашу руку. Меня беспокоит Петруша, он хочет в Москву, не мог ли бы ему на время дать приюту Егор Иванович? Я пишу к нему с этой же почтой и попрошу г. Панаева ему доставить рублей 200 асс. Насчет костромского оброка -- конечно, лучше его перевести сюда, вероятно, и курс поправится, -- так по крайней мере ждут, -- денег у нас теперь к 1 январю до 12 т. фр., да у Турнейсена 5 т., которые неизвестно когда он отдаст; стало быть, на три месяца мы обеспечены и маменька -- но так как банкиры векселя переводят тоже на три месяца, то, полагаю, лучше их прислать, особенно же воспользоваться курсом, здесь последний курс идет так: рубль сер. -- 3 фр. 84 сантимов.

Если по делу о билетах для возврата Егору Ив<ановичу> что нужно будет, я тотчас пришлю. -- Касательно уплаты Дм<итрия> Павл<овича> я писал в прошлом письме -- положите их покамест на имя неизвестного в Опекунский совет. Здесь можно делать теперь удивительные спекуляции.

Я писал к Огареву насчет того, чтоб переписать векселя непротестованные; если вы будете иметь какое-нибудь с ним сношение, напомните ему.

Портрет Веры Артамоновны очень желаю видеть -- хотя надеюсь в будущем году увидеть и оригинал.

Поздравляю вас с Новым годом, истекающий не был беден всякого рода событиями. Очень радуюсь, что вы весело попировали

25 нояб<ря>, я в самый этот день получил письмо от Егора Ив<ановича>, но оно нас застало в страшной тревоге, у маленькой Таты была тифозная горячка, были минуты, в которые мы отчаивались -- это чрезвычайно расстроило нас. Теперь она оправляется. Если увидите, почтеннейший Григорий Иванович, Марию Федоровну, то сообщите ей эту весть. Много похлопотали мы, и я думаю, это обстоятельство имело опять дурное влияние на здоровье жены.

Сегодня 21. Первый морозец, градуса полтора, до 20 было так тепло, как у нас в начале сентября.

Кланяйтесь Егору Ивановичу -- и всем нашим. Прасковье Андреевне и Карлу Ивановичу.

Прощайте и будьте здоровы.

Жена и все кланяются вам и поздравляют с Новым годом.

Я просил вас, Григорий Иванович, и опять прошу, если вы еще не сделали, вручить 200 сер. Марии Федоровне, кстати, если по болезни Петруши что будет очень нужно, помогите ему. Да нельзя ли ему у маменьки в доме остановиться, верно, есть комнатка -- в ее дозволении я не сомневаюсь.

Прощайте, мой адрес так же:

Confiée aux soins de Messieurs de Rotschild -- Paris.

68. H. П. ОГАРЕВУ

Декабрь 1848 г. Париж.

Ну, саrо, скажу тебе еще в тысячный раз об жизни то, что говорят о шапке Мономаха: тяжела жизнь.... нет, сколько ни имей сил, их не довлеет, за шесть месяцев покоя, где-нибудь в тепле, с условиями звериного благосостояния -- солнца, моря, -- я отдам шесть лет жизни.

...Таков ли был я расцветая,

Скажи, фонтан Бахчисарая!

Может, я и уеду в Швейцарию, я же здесь познакомился с твоим женевским приятелем, -- я действительно, наконец, устал -- устал особенно в последнее время... Большое счастье, что ты переживаешь теперь вторую юность. -- Ты меня раза два упрекал в том, что, стоя близко, я вижу частности, подробности, что я, уткнувши нос в кирпич, не вижу здания -- или в этом роде. Ты мог прочесть "Перед грозой" и "Новый год" каждый день приносит мне новые подтверждения. Ну, впрочем, когда я приеду, мы наговоримся вдоволь...