По усмирении бунта Петр Дмитриевич Еропкин послал донесение императрице, испрашивая прощение за кровопролитие.
Государыня милостиво отнеслась к поступку Еропкина и наградила его андреевскою лентою через плечо, дала 20 000 рублей из кабинета и хотела пожаловать ему четыре тысячи душ крестьян, но он от последнего отказался, написав: «Нас с женой только двое, детей у нас нет, состояние имеем, к чему же нам набирать себе лишнее».
Вскоре по усмирении бунта в Москву прибыл присланный императрицей Екатериной князь Григорий Григорьевич Орлов. Он приехал в столицу 26 сентября, когда стояли ранние холода и чума уже заметно ослабевала. Вместе с князем Орловым прибыли команды от четырех полков лейб-гвардии с необходимом числом офицеров.
По распоряжению князя состоялось 4 октября торжественнее погребение убитого митрополита Амвросия. Префект московской духовной академии Амвросий на похоронах сказал замечательное слово.
В течение целого года покойного поминали во все службы, а убийцам провозглашалась «анафема».
Казнь над преступниками была совершена 21 ноября. Убийцы Василий Андреев и Иван Дмитриев были повешены на том самом месте, где совершено убийство. К виселице были приговорены еще двое — Алексей Леонтьев и Федор Деянов, но виселица должна была достаться одному из них по жребию.
Остальных шестьдесят человек: купцов, дьячков, дворян, подьячих, крестьян и солдат били кнутом, вырезали ноздри и сослали на каторгу в Рогервик. Захваченных на улицах малолетних высекли розгами, а двенадцать человек, огласивших мнимое чудо, сослали вечно на галеры, с вырезанием ноздрей. Сновидец Григорий Павлов, несмотря на все принятые меры, разыскан не был. Он как в воду канул.
На месте, где был убит архиепископ Амвросий, в память этого прискорбного случая был поставлен каменный крест. К тому же времени относится приказ прекратить набатный звон по церквам и ключи от колоколен иметь у священников.
Князь Орлов многими благоразумными мерами способствовал окончательному уничтожению этой гибельной эпидемии и восстановлению порядка. Он с неустрашимостью стал обходить все больницы, строго смотрел за лечением и пищей, сам глядел, как сжигали платья и постели, умерших от чумы, и ласково утешал страждущих.
Несмотря на такие высокочеловеческие меры, москвичи смотрели на него недружелюбно и на первых же порах подожгли Головинский дворец, в котором он остановился. Впрочем, это было, кажется, делом руки польских изобретателей «чудесного сна», которым не нравились меры, приводящие к спокойствию в столице. Они жаждали смут и равнодушно смотрели на казни, оставаясь безнаказанными.
Народ же вскоре оценил заботы князя Орлова и стал охотно идти в больницы и доверчиво принимал все меры, вводимые Григорием Григорьевичем.
По истечении месяца с небольшим после его приезда императрица Екатерина уже писала ему, что он сделал все, что должно было истинному сыну отечества, и что она признает нужным вызвать его назад.
16 ноября князь Орлов выехал из Москвы.
От шестинедельного карантина на границе Петербургской губернии императрица освободила его собственноручным письмом.
Въезд Орлова в Петербург был чрезвычайно торжественен. В Царском Селе на дороге в Гатчину ему были выстроены триумфальные ворота из разноцветных мраморов, по рисунку архитектора Ринальди. Вместе со множеством хвалебных надписей и аллегорических изображений на воротах красовался следующий стих тогдашнего поэта В. И. Майкова:
Орловым от беды избавлена Москва.
В честь князя была выбита медаль, на одной стороне которой он был изображен в княжеской короне, на другой же представлен город Москва и впереди в полном ристании на коне сидящим, в римской одежде, князь Орлов, «аки бы в огнедышащую бездну ввергающийся», в знак того, что он с неустрашимым духом, за любовь к отечеству, живот свой не щадил. Кругом надпись: «Россия таковых сынов в себе имеет», внизу: «За избавление Москвы от язвы в 1771 году».
Рассказывают, что князь Григорий Григорьевич не принял самой императрицей врученные ему для раздачи медали и, упав на колени, сказал:
— Я не противлюсь, но прикажи переменить надпись, обидную для других сынов отечества.
Выбитые золотом медали были брошены в огонь и появились с исправленной надписью: «Таковых сынов Россия имеет».
Москва после отъезда князя Орлова стала приходить в себя исподволь, мало-помалу.
Залы Дворянского собрания оживились, заискрились огнями тысячи восковых свечей, бросавших свои желтоватые лучи на свежие лица и свежие туалеты и, переливаясь огнями радуги в многоцветных бриллиантах московских дам. Все закружилось в вихре танцев, под звуки бального оркестра. Ярмарка невест, после почти годичного перерыва, снова открылась.
Княжны Баратова и Прозоровская не пропустили ни одного вечера, ни одного бала. Несмотря на свой физический недостаток, княжна любила танцы — они молодили ее, — и танцевала она легко и без устали. В кавалерах не было недостатка. Она была тем для всех привлекательным мешком, на котором было написано магическое слово «миллион». Для такого прекрасного содержимого она была даже чересчур изящна и красива.
Московские женихи держались в деле выбора невест мудрого народного указания, выработанного, впрочем, по всей вероятности, в начале разложения народных нравов: «Была бы коза да золотые рога».
Княжна же Баратова была скорей похожа на «подстреленную газель», как назвал ее один из московских острословов, чем на козу, а притом все хором находили, что золотые рога ей к лицу.
С поклонниками своими княжна, как мы уже, если припомнит читатель, заметили ранее, обходилась с презрительной холодностью, зная, что они смотрят не на нее, а на тот «миллион», который написан на всей ее фигуре, что этот миллион заставляет их забывать ее физический недостаток, пресмыкаться у ее ног и расточать ей витиеватые комплименты.
Это был своего рода спорт в погоне за миллионом, и княжна служила призом.
Она знала это.
Не знали только спортсмены, что этот одушевленный приз является еще, кроме того, и зрителем, и судьею.
При таких условиях взятие приза становилось почти невозможным, но не ведавшая этого самонадеянная молодежь старалась.
— Ужели ни один из этой раболепной толпы ваших поклонников не пробуждал в вас никогда ни искорки чувства? — спросил княжну Александру Яковлевну во время одного из балов Сигизмунд Нарцисович, с которым она сблизилась вовремя лета, при жизни под одной кровлей, и оценила в нем его практический ум и, как казалось ей, прямой взгляд на жизнь и на людей.
Он стоял у ее кресла в маленькой гостиной Дворянского собрания, куда она убежала отдохнуть от нескольких туров вальса.
— Из этих — ни один! — отвечала княжна, обмахиваясь веером.
— Но как же вы можете проводить с ними все свое время? Ведь скучно.
— Скучно?.. Нет… Разве скучно детям играть в куклы?
— Я вас, княжна, не понимаю…
— Для меня это все куклы, с которыми я играю! Меня занимает в них еще та особенность, что они считают и меня куклой, но набитой червонцами. Вся цель их добыть эту куклу, распороть, вынуть золото и бросить оболочку.
— Да вы, княжна, философ!
— Для того чтобы сделаться таким философом, как я, достаточно иметь немного наблюдательности и крошечку ума и провести с этими людьми только неделю…
— И они вам не надоедают?..
— Надоедают… Тогда я их меняю… Искателей моего состояния в Москве непочатый угол, приезжают даже из Петербурга в отпуск.
Княжна расхохоталась. Разговор на эту тему всегда оживлял ее. Сигизмунд Нарцисович окончательно залюбовался на нее. Сидя она была положительно красавица.
— И вообразите… они берут кратковременный отпуск… Эти
блестящие гвардейцы… Он приезжают сюда «прийти, увидеть
и победить». Это меня всегда более всего потешает.
В это время через гостиную прошел князь Владимир Яковлевич Баратов под руку с княжной Прозоровской.
Они не заметили сидевшей в глубине комнаты княжны Александры Яковлевны.
— Вот восхитительная парочка, — делано равнодушным
тоном произнес Кржижановский.
Чуткое ухо княжны Александры Яковлевны заметило неискренность тона своего собеседника. Эта неискренность тем более поразила княжну, что она не ожидала ее от Сигизмунда Нарцисовича.
— Вы думаете? — недоверчиво ответила она ему вопросом.
— Что же тут думать, это думают в Москве все, а главное, это, кажется, серьезно думает сам князь Владимир Яковлевич.
Он остановился и пристально посмотрел на княжну Александру. Он был поражен со своей стороны промелькнувшим в ее глазах злобным огоньком. Последний не был для него неожиданностью, но его самого поразила его проницательность.
— Я этого не думаю. Мой брат, по его словам, решился остаться холостяком, — отвечала она.
— Лед этих обетов быстро тает под солнцем невинных прелестей… Наивное выражение глаз, подобных глазам княжны Варвары, имеет действие тропической жары…
— Мне кажется, что он просто любит ее чисто братской любовью, даже, пожалуй, любовью отца. Владимир по жизненному опыту годится ей в отцы.
— Это опасные отцы, княжна, — как-то кисло улыбнулся Кржижановский.
— Вы меня совершенно поразили, — заговорила взволнованно княжна, — у меня не было даже никогда мысли о возможности этого брака… Barbe — ребенок, а мой брат — это молодой старик…
— Молодой старик — это верно, это очень метко и хорошо сказано… Но они самонадеянны, эти молодые старики, особенно в деле любви — они не могут свыкнуться с мыслью, что они своим пресыщением поставили себе непреодолимую преграду к наслаждениям любви, которые составляли когда-то все содержание их жизни… Они ищут этих наслаждений, думая найти их в женщинах, обладающих совершенно противоположными им качествами — невинностью и неопытностью, забывая, что не им и не их дрожащими руками открывать для этих весталок светлый храм любви… Ваш брат, кажется, думает, что нашел эту весталку в лице княжны Варвары…
— И вы думаете, что у них это решено?
— Я ничего не думаю и ничего не знаю. Я только высказываю мое предположение, выведенное мною из наблюдений. Да и не один я, многие считают княжну Прозоровскую и князя Баратова женихом и невестой… Об этом даже говорит вся Москва, и только вы, княжна, по странной случайности, были на этот счет в неведении…
Княжна Александра Яковлевна молчала. По выражению ее лица было видно, что какая-то мысль томила ее, но она не решалась ее высказать.
Кржижановский несколько секунд наблюдал за нею, а затем продолжал:
— В семье Прозоровских князь, как блестящая партия, конечно, не встретит препятствия для осуществления своего опасного каприза — иначе как капризом я не могу назвать его желания жениться после так бурно проведенной им юности, отразившейся более чем заметно на его здоровье… Я назвал этот каприз опасным, потому что этот брак может убить его…
— Убить… — повторила княжна Баратова, и в голосе ее, как заметил Сигизмунд Нарцисович, не прозвучало испуга, а скорее послышалась надежда.
— Да, убить… Конечно, не на другой день после брака, а через год, два и после него останется молодая вдова с ребенком… Это будет дитя смерти, плод последней вспышки жизненных сил отца. Для его вдовы это безразлично.
— Я вас не понимаю…
— У ней останется громадное состояние… При этих условиях она найдет себе любимого и любящего мужа.
— Вы рисуете Barbe чудовищем… — насильственно заметила княжна.
— Не ее, она дитя… Сердце ее молчит… За него исправляют должность светские толки и мнения… Она вся под их влиянием. Князь Баратов — кумир всех невест, значит, и ее кумир… Надо предупредить это несчастье.
— Но как?
— Этого не расскажешь в большой зале, тем более что где комета, там и хвост.
Сигизмунд Нарцисович указал на несколько кавалеров, шедших прямо к креслу княжны.
— Вы зайдите к нам как-нибудь после часа… — кинула
Кржижановскому княжна Александра Яковлевна.
Тот, молча, поклонился и отошел от нее, уступив место подошедшим.
«Она не захочет знать», — мелькнула в его уме фраза, сказанная им графу Довудскому.