У ПОСТЕЛИ БОЛЬНОЙ
Под впечатлением описанных нами тяжелых нравственных мук и вырвалось у Глеба Алексеевича Салтыкова неоконченное им, вследствие грозного окрика супруги, восклицание:
— Доня, что ты сд…
Он имел основание подозревать свою жену в желании смерти тетушки именно в эти дни, хотя старушка, почему-то, стала прихварывать еще за полгода до своей смерти, и эта смерть не составляла неожиданности не только для Глеба Алексеевича и других ее родственников, но и для всей Москвы. Мгновенно в уме его это подозрение выросло в убеждение, что такая, с точки зрения его жены, своевременная смерть Глафиры Петровны не могла не случиться без того, чтобы Дарья Николаевна не приложила в этом деле свою твердую и безжалостную руку.
Окрик жены и злобный блеск ее зеленых глаз заставили его замолчать, но не только не рассеяли сомнения в ее виновности, но еще более укрепили их. Он сказал жене несколько бессвязных слов и впал в какое-то, почти обморочное состояние. Тело его как-то грузно опустилось на диван, голова откинулась на спинку, а взгляд, хотя и устремленный на Дарью Николаевну, глядел куда-то вдаль над нею, казалось, не видя ее. Она несколько времени простояла перед мужем, презрительно усмехнулась и вышла из спальни. Только железные нервы этой женщины могли быть в состоянии спокойно вынести восклицание мужа, в котором звучало тяжелое обвинение, которое, притом, было справедливо.
Чтобы объяснить это читателям, нам придется вернуться с ними несколько назад, ко времени первых приступов нездоровья генеральши Глафиры Петровны Салтыковой, случившихся как раз после того, как старушка пообедала у любимых ею племянника и племянницы. Глафира Петровна серьезно прихворнула, и хотя оправилась, но с этого дня стала заметно ослабевать, и были дни, когда она сплошь проводила в постели.
В дни, когда она чувствовала себя сильнее, по настойчивому желанию Глафиры Петровны, она проводила в доме молодых Салтыковых и после этого чувствовала себя хуже, приписывая эту перемену утомлению. За неделю до дня ее смерти, Глафира Петровна стала поговаривать о завещании, так как ранее, несмотря на то, что уже определила кому и что достанется после ее смерти, боялась совершать этот акт, все же напоминающий о конце. Ей казалось, что написание завещания равносильно приговору в скорой смерти.
— Все, что имею, я завещаю Косте и Маше поровну, а тебя, Доня, попрошу быть им матерью… Опекуном назначаю Глеба… Тебе оставляю все мои драгоценности, их тысяч на сто…
— Зачем это, тетушка… Зачем, лучше пусть их получит Маша, у нас с Глебушкой свое есть состояние, не проживешь его, захотела бы, купила себе всяких балаболок, да не люблю я их…
— Нет, Доня, это уже моя воля, бесповоротно… — говорила старушка, восхищенная бескорыстием своей новой племянницы.
— Ваша воля, но напрасно…
— Голубчик, Доня, я знаю твою чистую душу, твое сердце, ох, я знаю тебя больше, чем другие, которые видят в тебе не то, что ты есть на самом деле…
— Не говорите, Бог их прости…
— Вот видишь ли, какая ты добрая…
— Так учил нас Спаситель…
— Я чувствую, что день ото дня слабею… Дни мои сочтены.
— Тетушка, что за мысли, вы переживете нас…
— Не говори, не утешай, это бесполезно… Я именно хочу воспользоваться твоим присутствием, чтобы переговорить о делах.
— Я вас слушаю…
— Я хочу просить собраться через неделю нескольких близких мне лиц, моего духовника и, наконец, исполнить мое давнишнее желание изложить мою последнюю волю… Как ты думаешь, протяну я еще неделю?
— Ах, тетушка, что вы говорите, вы теперь немного слабы, но завтра, Бог даст, вам будет много лучше…
— Нет, нет, не говори… Если и будет лучше, то не надолго…
— Не хочу я этого и слушать…
Разговор происходил в спальне Глафиры Петровны Салтыковой. Она лежала в постели, так как уже третий день, вернувшись от молодых Салтыковых, чувствовала себя дурно. В спальне было чисто прибрано и не было ни одной приживалки, не говоря уже о мужике, рассказывавшем сказки, богадельницах и нищих. Дарья Николаевна не любила этот сброд, окружавший тетушку, и сумела деликатно дать ей понять это. Очарованная ею генеральша, не приказала им являться, когда у ней бывала племянница.
— Точно, не всякому вы можете нравиться… Она любит порядок, а вы в грязи да в лохмотьях, ей и противно… Я уж к вам привыкла, а непривычному жить с вами трудно, — говорила генеральша.
Сброд удалялся, проклиная в душе «Дашутку-звереныша», «чертово отродье», «проклятую», как они продолжали заочно честить Дарью Николаевну Салтыкову, околдовавшую, по их искреннему убеждению, «пресветлую генеральшу».
— Ты, Донечка, уж меня теперь навещай почаще… Не оставляй больную… Ох, о многом мне с тобой поговорить надо, особливо о детках… На тебя вся надежда, тебе вручаю я своих внучаток… Ты к ним, сироткам, была всегда так ласкова, замени им меня, — продолжала Глафира Петровна.
— Матерью родною буду, дорогая тетушка; но зачем такие грустные мысли, сами еще выростите, на ноги поставите.
— Нет, нет, не говоря… Сама ведь не веришь в то, что говоришь…
— Что вы, милая тетушка!..
— Конечно же… Видишь, чай, какая я стала, ведь уже теперь на ладан дышу совсем, дотяну ли неделю-то…
Старушка умолкла, видимо, утомившись. Дарья Николаевна молча наклонилась над постелью и поцеловала, лежавшую на одеяле руку Глафиры Петровны.
— Милая, хорошая, — прошептала последняя, и после некоторой паузы, собравшись с силами, заговорила снова:
— И с чего это мне за последнее время так худо, Дашенька, ума не приложу… Жжет все нутро огнем, так и палит… Жажда такая, что не приведи Господи, утолить не могу… А кажись ничего не ем такого вредного, вот и у тебя все легкое…
Глафира Петровна с любовью смотрела на Дарью Николаевну. Та не отвечала и снова наклонилась к руке старушки.
— Я слабею день ото дня. Точно меня бьет кто каждую ночь… Встаю утром — все кости болят, а вот который день и совсем вставать не могу, пласт-пластом лежу…
Глафира Петровна продолжала разлагольствовать на эту тему, как это всегда бывает с больными старухами, для которых болезнь их является всегда неистощимой и главной темой разговора. Она останавливалась, отдыхала и снова начинала жаловаться на свое положение, на то, что дни ее сочтены. Дарья Николаевна сперва старалась ее разубедить в тяжелых предчувствиях, но затем замолчала, видя, что генеральша в этих именно жалобах находит для себя удовольствие.
— Так через неделю, а может раньше надумаю, напишу завещание, соберу всех, чтобы Глебушка с тобой приехал. Он ведь по закону наследник-то мой единственный, ну, да он знает, что я хочу сирот облагодетельствовать, сам даже мне эту мысль подал, мне-де не надо, своего хватит, детям и внукам не прожить.
Чуть заметная презрительно-злобная улыбка скользнула по губам Дарьи Николаевны.
— Конечно, нам не надо, — поспешила заговорить она, — сиротам все, сиротам — благое дело, и мне что хотите отписать, тетушка, тоже пусть Маше…
— Нет, уж того не переменю… Все драгоценности тебе, ты уж сама, как Бог даст будешь замуж ее выдавать, ей что-нибудь их этого пожалуешь… На тебя я надеюсь, в тебя верю…
— Все отдам Машеньке…
— Твое дело… Тебе за это Бог пошлет… Хотя все-то не надо… Может у самой дочери будут…
— Им и отцовского хватит…
— Это как знаешь…
Больная, видимо, совершенно утомились от долгой беседы, заметалась и слабо прошептала:
— Пить…
Дарья Николаевна бросилась к стоявшему на столе фарфоровому кувшину с холодным сбитнем, налила его в находившуюся на том же столе фарфоровую кружку и, быстро вынув из кармана небольшую склянку, капнула в нее какой-то жидкости. Затем осторожно понесла, налитую почти до краев, кружку к постели больной. Глафира Петровна уже несколько оправилась и приподнялась на локте.
— Спасибо, родная…
— Кушайте на здоровье…
Генеральша жадно прильнула к кружке и не отрываясь выпила ее всю.
— Вот как будто и полегчало, — сказала она, передавая кружку Салтыковой.
— Поправитесь, говорю, поправитесь… — утешила ее Дарья Николаевна и, поставив кружку на место, снова села на стул у кровати больной, но при этом взглянула на стоявшие у стены в высоком футляре часы.
Глафира Петровна поймала этот взгляд.
— К мужу торопишься… Что, как он, здоровье его…
— Ничего, тетушка, теперь как будто лучше… Да не бережется. Чуть полегчает, сейчас же в конюшню к своим любимым лошадям, а то кататься, а ноне время-то сырое, холодное, ну и простужается.
— Ты бы с ним построже…
— Как построже… Тоже душа об нем болит… Чай, не чужой. Муж и — люблю я его… Просто с ним мука.
— Ох, ты моя бедная, от больной к больному только тебе и дорога… А, чай, повеселиться хочется, ведь молода…
— Нет, тетушка, мне не до веселья, не до гостей, муж больной, сынишка маленький.
— Федя-то здоров?..
— Ничего, Фимка от него не отходит, страсть любит. Она девушка хорошая.
Генеральша стала подремывать. Дарья Николаевна встала, простилась, нежно с ней расцеловавшись, и уехала.