Исаак Соломонович Коган был тот самый петербургский банкир и богач, который пользовался большим влиянием в «обществе поощрения искусств» и служил вместе с Дюшар для Владимира Николаевича сильной поддержкой в этом обществе.

Он был совершеннейший тип разбогатевшего жида, променявшего свой прародительский засаленный лапсердак на изящный костюм от модного портного и увешавшего себя золотом и бриллиантами, но и в этом модном костюме и богатых украшениях он все же остался тем же сальным жидом, с нахально-самодовольной улыбкой на лоснящемся лице, обрамленном клинообразный классической «израильской» бородкой, в черных волосах которой, как и в тщательно зачесанных за уши жидких пейсах, проглядывала седина.

На вид ему было лет под пятьдесят.

По фигуре он был не высок ростом и как-то смешно шарообразен, так как при семенящей походке его солидных размеров брюшко мерно покачивалось на коротеньких ножках, и он для того, чтобы придать себе гордый вид, еще более выпячивал его вперед.

Он вошел в кабинет почти одновременно с вышедшим из спальни Бежецким.

– Очень рад вас видеть, уважаемый Исаак Соломонович! – приветствовал его последний.

Коган, не обращая, по-видимому, на его никакого внимания, мелкими шашками, с плотоядной улыбкой на губах подошел к Надежде Александровне и смачно чмокнул поданную ею руку.

Она брезгливо дотронулась губами до его лба.

Затем он с важностью подал свою руку, украшенную бриллиантовыми перстнями, Бежецкому и, не дожидаясь приглашения, развалился на диване.

Бежецкий тоже уселся на кресло.

– Как сегодня холодно, – начал Коган с важно серьезным видом, – я в моих соболях и то продрог. Тедески, – я всегда у него платье шью, – должно быть мало пуху положил, а две тысячи взял.

Он сделал вдруг еще более глубокомысленную физиономию.

– Может быть, впрочем, и погода виновата, что я озяб, – стал соображать он вслух. – У меня в доме и то только тринадцать градусов, несмотря на то, что сам Чадилкин строил, все по системе…

Он захихикал.

– Я сам не понимаю толку в постройках, да на что мне это и знать? – всегда могу купить Чадилкинское знание. Он за стиль и вкус с меня большие деньги получил, а нам на что вкус, когда мы его купить можем. С меня за вкус и план моего дома Чадилкин двадцать тысяч взял. Мой дом ведь триста тысяч стоит, да вкус двадцать, – итого триста двадцать тысяч, кроме купленной мебели… Да что нынче купить нельзя – все можно. Вот разве расположение мадемуазель Крюковской купить нельзя.

Он вопросительно посмотрел на Надежду Александровну и громко расхохотался.

Та смерила его быстрым взглядом.

– Да!.. Мое расположение трудно купить, дорого стоит, даже вам не по карману, да и не для вас, – кинула она ему.

– Насчет кармана вы не беспокойтесь, – самодовольно возразил он со смехом, – и по карману, и по мне, а уж вы такая капризная барыня: все выбираете. Меня же многие находят еще интересным мужчиной. Ведь главный интерес не в красоте, а в уме, а у меня ум.

Он сделал неопределенный жест рукой около лба.

– С министрами поспорим… – с важностью добавил он и поднял вверх указательный палец правой руки.

– Да уж вы этим известны, – насмешливо вставил Владимир Николаевич, – кого хотите провести сумеете!

Крюковская тоже засмеялась.

– О!.. Всегда проведу! – захохотал и он, не поняв насмешки. – Затем и дураки на свете, чтобы их умные могли дурачить, а в особенности это легко с деньгами.

– Вы и умника всякого сумеете одурачить, – продолжал смеяться Бежецкий. – Что вам стоит это с вашими средствами?

– На счет этого мне удавалось и не раз. Да и что мне это стоит? Ну, брошу тысячу, другую, пожалуй, – и дело сделано. Люди падки на деньги! – с важностью заметил Исаак Соломонович и снова засмеялся довольным смехом.

– У меня сегодня до вас, любезнейший Владимир Николаевич, – обратился он к Бежецкому после некоторого молчания, – дельце есть. Я надеюсь, что вы мне это устроите. Там у нас старые счета есть, так я, пожалуй, разорву векселя, – презрительно добавил он. – Это для меня пустяки, но…

Он искоса поглядел на Крюковскую.

– Я бы желал с вами побеседовать наедине – предмет деликатный…

– Если угодно, пройдемте в гостиную. Надежда Александровна нас извинит, – заметил Владимир Николаевич, вставая с кресла.

– Пожалуйста, не стесняйтесь! – сказал Крюковская.

– Все насчет искусства, вы знаете, что поддерживаю искусство. Оно мне дорого стоит. Искусство – вещь великая… – ораторствовал Исаак Соломонович, выходя с Бежецким из кабинета.

Надежда Александровна была рада, что ее оставили одну, и снова погрузилась в размышления по поводу ее предыдущего разговора с Бежецким.

– Ах, Господи, все это мне кажется не то, – думала она, сидя с закрытыми глазами. – Так близко и вместе с тем так далеко. Не понимает он меня, и мне тяжело, а только стоит ему посмотреть на меня ласково – уж я воскресла и ожила. Опять надежда! Ведь добрый такой, умный… Неужели он не будет никогда таким, каким бы я хотела его видеть?

Она глубоко вздохнула и встала.

– Впрочем, вздор! – продолжала она размышлять, нервно расхаживая по кабинету. – Переверну все, это пустяки, можно переделать… Попробую перевернуть. Это должно быть моей целью. Он слишком легко ко всему относится. Серьезного человека в нем разбудить, осветить эту тьму, в которой он жил до сих пор… Тогда, когда мы сошлись, я дала себе эту клятву и сдержу ее. Все вынесу, все ему в жертву принесу, а теперь одно сознаю: люблю его и люблю. Все, что вижу, прощаю. Даже искусство, мое дорогое искусство забываю – для него. Да! Сил во мне много, сумею любя его, свою всю жизнь забыть. Он ветрен и… увлекается. Так что за беда? Пускай только будет чувствовать, что свободен и счастлив со мной…

Ее думы прервал вошедший Аким, с большим белым картоном в руках.

Он был еще в более сильном подпитии.

– Где у нас барин-то? Куды пропал? – остановился он, покачиваясь, посреди кабинета.

– Он в гостиной, занят! – ответила ему Крюковская.

Аким, с трудом передвигая ноги, направился к двери, ведущей в гостиную.

– Не ходи туда, Аким, барин занят, не беспокой! – заметила она ему.

– Как не беспокой? – остановился он. – Вот принесли, что заказано… Там дожидают. Что вы меня к моему барину не пущаете? Это что такие за новости?!

– Говорят тебе, не хода, – загородила она ему дорогу, – барин занят. Если и пришли, так могут подождать. Да что это такое принесли?

Она протянула руку к картону.

– А то и принесли, – лукаво подмигнул Аким, пряча картон за спину, – что не нужно вам знать, вас некасающее… Секрет… Вот… видно, бабы-то везде равны, что в вашем, что в нашем звании. Что принесли? А то, что не вашего знания дело… Любопытны больно! Вы думаете, у нас с барином секретов от вас нет, ан, вон есть. А вы не пущать…

Он снова направился к двери.

Надежда Александровна снова загородила ему дорогу.

– Говорят тебе, не ходи теперь… Подай сюда картон!

Она ухватилась за картон, который Аким вырвал у нее из рук, но, потеряв равновесие, упал и уронил картон.

Крюковская быстро подняла его.

– Что это? Из модного магазина?

Аким, с трудом поднявшись, снова бросился к картону.

– Говорят, что не для вас… Вам знать не надо.

Надежда Александровна отстранила его рукой, подошла к дивану, поставила на него картон и стала его развязывать.

– Мне знать не нужно, поэтому я и должна знать…

Она раскрыла картон и остолбенела.

– Ведь я же говорил, что вам знать не годится… Спокойнее бы были… Право спокойнее, – заметил Аким, снова бережно завязывая картон.

Крюковская смотрела на него ничего не выражающим взглядом.

– А вы любопытничать. Ну, вот и уставились, чего смотрите? Теперь плакать начнете. Велика беда, что пошалить барин, пошалит и все тут. Мужчине можно пошалить, не барышня, – пустился он в рассуждения.

Она молчала.

– Таперича тот ругать начнет, – начал он, уже обращаясь к самому себе, – зачем увидала. Ах, ты Господи! Что станешь тут делать? – Не сказывайте нашему-то, что видели, – обратился он снова к ней, – а то задаст мне за вас… Экая оказия случилась!

– Для кого это? Для кого, – задыхаясь от волнения, спросила она.

– Вот сказывай таперича, для кого. Да уж все одно знаете, так нечего таить. Тут цыганка эта изменница, – таинственно сообщил он, – ну, барин и заказал…

– Уйди, Аким, уйди! – прерывающимся голосом крикнула она.

Он смотрел на нее, не двигаясь с места.

Она подскочила к нему, повернула и стала толкать его в спину.

– Поди, поди! Уходи, тебе говорят…

– Что вы толкаетесь. Уйду и сам, к барину пойду, – заворчал он, направляясь с картоном в гостиную, но вдруг остановился у дверей.

– Так барину-то ни гугу, а то опять достанется мне на орехи, – таинственно обратился он к ней и вышел.

Она не слыхала его последних слов: на нее снова нашел столбняк.

Она стояла посредине кабинета и ломала себе руки.

Мрачные мысли одна за другой проносились в ее голове.

– Вот что… Цыганка… Ей шуба! У меня взять деньги третьего дня, – сказал, необходимо матери послать… Обман… Ложь, все ложь… Я последние отдала… Он знал. Зачем?.. Зачем такая гадость… Зачем я люблю… и такую гадость… Измена… оскорбление… Любил… Ну, разлюбил… А этот обман-оскорбление! Ужасное надругательство над чувством… Цинизм! Какое унижение человека!

Она зарыдала.

– Зачем полюбила? Зачем? Всепрощающей любовью полюбила, а теперь простить разве можно? Нельзя простить такого подлого существования… Разлюбить? Нет, и разлюбить не могу, простить не могу… Люблю его… люблю и ненавижу.

Она с новыми рыданиями упала на диван.

– Порок его ненавижу, а человека в нем люблю. Что же, не жена, законом не связана, а все-таки беспомощна, разлюбить не смогу… Какая дурная, должно быть, я стала? Ложь… Обман… Разлюбить не в силах… чувствую это…

Она вдруг быстро вскочила с дивана и тряхнула головой.

– Вздор! Смогу… силы найдутся. Разлюблю… Брошу… ненавидеть должна… ненавидеть… хочу ненавидеть и буду.

Она отерла платком глаза и сделала над собой неимоверное усилие, чтобы казаться спокойной.

– Что теперь делать, что делать? – прошептала она. – Не хочу показать мою рану сердечную! Не стоит. Упрекать не буду. Да, не надо показывать вида, что я знаю… Не должна унижаться больше. Довольно!

Она задумалась.

– Вот что, равнодушной быть, а в душе ненавидеть. Силы… силы, главное, больше… Где силы найти? Не надо терять волю… я… я человек! Буду это помнить!.. Забыть себя!.. Забыть и его!.. Нет, забыть не смогу! А легче ненавидеть, – с ожесточением прошептала она.

– Едем, едем, Исаак Соломонович, Аким! Шляпу, перчатки! – воскликнул Бежецкий, входя в кабинет под руку с Коганом.

– Извините, Надежда Александровна, нам нужно ехать, – обратился он к Крюковской.

– Ехать, ехать, господа! – насильственно веселым тоном проговорила она, – и я бы тоже хотела ехать, ехать веселиться… веселиться без конца.

Коган и Бежецкий вопросительно посмотрели на нее.

– Исаак Соломонович, хотите я с вами поеду… Мне душно, воздуху хочется, больше, больше… Прокатите меня на ваших рысаках, чтобы шибко ехать, быстро, лететь, так чтобы дух захватывало, хотите, поедем.

– Что у вас, Надежда Александровна, за фантазии иногда бывают, – пожал плечами Владимир Николаевич. – Исааку Соломоновичу нужно самому ехать по делу, а вы предлагаете вас катать и забавлять…

– Положим, я для милейшей Надежды Александровны, – поспешил прервать его Коган, – готов отложить наш визит до завтра. Я желал представить Владимира Николаевича прелестнейшей из женщин – Ларисе Алексеевне Щепетович.

Надежда Александровна вздрогнула.

– Будущей деятельнице нашего искусства. Мы все ведь для искусства служим! – продолжал Исаак Соломонович.

Она с нервным хохотом подошла к Бежецкому.

– Так вы к мадемуазель Щепетович? Торопитесь, торопитесь…

– Да, вот нечего делать, – отвечал он, избегая ее взгляда. – Исаак Соломонович тащит… Я обещал, надо исполнить…

– Что вы, Владимир Николаевич, я вас насильно не тащу, – развел тот руками, – а если угодно Надежде Александровне и она мне доставит это удовольствие, – я готов ее сопровождать… Наш визит мы можем отложить до завтра.

Бежецкий смущенно смотрел на него.

– У меня действительно, Надежда Александровна, лучшие лошади в городе, пять тысяч стоят, – обратился Коган к Крюковской, – а английская упряжь стоит…

– Что бы она ни стоила, милейший Исаак Соломонович, – перебила она его, – это все равно.

Она снова захохотала.

– Весь вопрос в том, – продолжала она прерывающимся голосом, – что я сегодня хочу страшно веселиться. Если бы был бал, я бы поехала танцевать, в вихре вальса закружилась бы с наслаждением, до беспамятства… Нет бала, есть сани, значит – едем, едем. Поедем дальше, туда… вдаль… за город… где свободнее дышится!.. Простора больше, где русской широкой натуре вольнее. Там, где синеватая даль в тумане, как наша жизнь!.. Вот чего я хочу: полной грудью вздохнуть, изведать эту даль.

Она смолкла.

Бежецкий и Коган с удивлением смотрели на нее.

– Что вы на меня так странно смотрите? – с нервным смехом обратилась она к Владимиру Николаевичу.

– Мне странно ваше поведение, да и не похоже на вас, порядочную женщину, – сквозь зубы ответил он.

– Вам странно, что я веселюсь, может быть, делаю глупости, так не все же вам, мужчинам, этими глупостями и удальством отличаться, – с хохотом продолжала она. Ведь и мы люди, мы женщины, тоже хотим жить на свободе, ничем не стесняться, как вы веселиться, хотим хоть в этом с вами равными быть… Не рабами предрассудков, приличий и нравственности. Забыть все, хоть один час пожить свободно, без этих преследующих привидений нашей жизни. А весело это должно быть! Ух, как весело!

Она стала надевать шляпу, все продолжая хохотать.

– Так прощайте, Владимир Николаевич, прощайте, я еду веселиться.

Она схватила остолбеневшего от удивления Когана под Руку.

– Мчимся, Исаак Соломонович, мчимся и все сокрушим на нашем пути.

Она со смехом увлекла его с собою.

Бежецкий остался один и слышал, как захлопнулась за ними парадная дверь.

– Что это с ней сегодня? Не узнала ли чего? – начал он думать вслух. – Эх, Надя, Надя, жаль мне тебя.

Он прошелся по кабинету.

– А все-таки все это вздор! Нервы дамские! Притворство, или не на зло ли мне? Под вашу дудку, Надежда Александровна, я плясать не буду и, все-таки, хоть один, а отправлюсь к Щепетович.

Он начал одеваться и вскоре уехал.