На другой день Надежда Александровна Крюковская, проснувшись довольно рано и с тяжелой головой, стала смутно перебирать в своей памяти происшествия вчерашнего вечера.
Она занимала уютную квартирку на Николаевской улице, ее спальня и будуар, отделанный розовым ситцем, ее небольшая зала, уютная гостиная и маленькая столовая представляли, каждая отдельно взятая, изящную игрушку.
Впрочем, в описываемое нами утро в глазах самой хозяйки вся эта веселенькая квартирка казалась тоскливой и мрачной. Происходило ли это от серого раннего петербургского утра, глядевшего в окна, или же от настроений самой Надежды Александровны – неизвестно.
– Что я сделала, что я сделала, – мысленно говорила она сама себе, одеваясь, – отомстить ли хотела и отомстила, или же за дело стояла и отстояла?
Она к своему ужасу должна была сознаться, что главным стимулом ее вчерашних поступков на общем собрании была месть оскорбленной женщины.
– Я погубила его и из-за чего? Из-за личного мелкого чувства – ревности. Громкие фразы мои вчера об искусстве, об общем деле – были красивым домино, которым я задрапировала свое грязное, дырявое платье, свои низкие себялюбивые побуждения.
Она почувствовала к себе почти ненависть.
Наряду с этим перед ней возникал образ любимого человека, опозоренного, одинокого, всеми покинутого, без средств, без места. А она, она чувствовала, что любила его до сих пор, любила теперь еще более, после того, как была почти единственной виновницей, главной причиной, что его вчера забросали грязью. Она сознавала, что имела влияние в «обществе», и не перейди она вчера так открыто, с такой страстью на сторону его врагов – неизвестно, какие были бы результаты общего собрания.
– Я его погубила, я его и спасу… – уверенно воскликнула она. – Я ему напишу; вызову сюда. Поеду сегодня же ко всем. Напишу также Дюшар – она имеет влияние на Когана. Вдвоем они сила… Все поправим.
– А если он не приедет? – задала она себе вопрос. – Не может быть, я напишу, что я больна. Он сжалится! А здесь, здесь, я вымолю у него прощение… я подчинюсь всецело его воле, я буду отныне для него переносить все, все прощать, на сколько хватит сил. Без него я жить не могу, я теперь поняла, поняла ясно, я люблю его, люблю безумно.
Она схватилась обеими руками за голову.
– Боже мой, что с моей бедной головой! Но она должна быть свежа для него, и будет.
Она сделала над собой неимоверное усилие и почти спокойно села к письменному столу писать письма.
Окончив работу, она позвонила.
В будуар вошла Дудкина.
– Вы звонили, Надежда Александровна, и уж встали? А я думала, вы Почиваете после вчерашнего-то. Ну слава Богу, что не больны! Уж я за вас так боялась, так боялась, несколько раз ночью приходила. Ведь как вас вчера на истерике-то трясло. Вы дама нервная, нежная – точь-в-точь, как я.
– Вы, Анфиса Львовна, расположены ко мне?
– Да что это вы спрашиваете? Вы моя благодетельница, у себя приютили, место доставили, сына на казенный счет определили, да расположена ли я?
– Не то, не то, – перебила Крюковская, – а вот что. Если вы меня любите, хотите успокоить, возьмите это письмо, поезжайте с ним к Владимиру Николаевичу, отдайте и скажите, что я очень больна, и непременно, слышите, непременно настоите, чтобы он с вами ко мне приехал. Вы сумеете это сделать, если захотите. Но, пожалуй, если будет отказываться, соврите ему что-нибудь, – добавила она после некоторого раздумья, отдавая письмо.
– Хорошо, моя родная, хорошо. Совру. Эх, кабы в прежнее время, уж наврала бы я с три короба, а теперь все у меня что-то нескладно выходит. Не умею обворожить, – вздохнула Лариса Львовна.
– Да это все равно, умеете ли вы обворожить, или нет! Поскорее только. Постойте. Вот что еще. Передайте и это письмо.
Она отдала ей и другое.
– Что это смотрю я, голубочек мой, как вы себя беспокоите. Нисколько свою красоту не жалеете и не бережете. Я вот не так делала. Разве эти кавалеры стоят, чтобы из-за них себя мучить. С вашей-то красотой вы всегда себе протекцию найдете, да еще какую. Плюнули бы вы, право. Не такого еще красавчика подхватим, бриллиантами осыплет. Ах, какие у меня были бриллианты – по ореху! – патетически закончила Дудкина.
– Ах, что мне за дело до ваших красавцев, бриллиантов и орехов, – со страданием в голосе воскликнула Крюковская, – не надо мне их! Поезжайте лучше скорей, да заезжайте и по этому адресу, отдайте это письмо и попросите ответа. Это не Сергиевской улице; фамилия Дюшар. Там швейцару отдадите.
Надежда Александровна встала и нервно заходила по комнате.
– Поезжайте же, пожалуйста, поскорее! – повторила она, видя, что Дудкина не трогается с места.
– Не подождать ли часок? Очень рано, все спят еще, может быть; а через часочек я и отправлюсь, кстати, я напудрюсь и папильотки успею развить, – заговорила последняя.
– Ах, что мне за дело до ваших папильоток! – крикнула Крюковская. – Чего ждать, совсем не рано. Не могу я ждать. Какая вы, право, мямля! Досадно даже. Поезжайте, или я пошлю горничную.
– Да еду, уже еду, голубчик вы мой, – направилась Анфиса Львовна быстрыми шагами к двери, – знаю ваше нетерпение – сама испытала.
Надежда Александровна молча продолжала ходить по будуару.
– Я надену вашу шубку – интереснее будет, – остановилась Дудкина в дверях, – моя-то плоха. Ах, голубчик, какую раз мне шубу один кавалер подарил!
– Надевайте все, что хотите, – нетерпеливо топнула ногой Крюковская, – только поезжайте, Анфиса Львовна, скорее, а то дома, пожалуй, не застанете.
– Еду, еду, радость моя.
Дудкина поспешно скрылась.
– Боже мой, как она порой нестерпима со своими воспоминаниями! Сумеет ли она уговорить Володю? – думала Надежда Александровна.
В передней раздался голос.
– Это еще кто?
Она вышла в гостиную.
– Наталья Петровна Лососинина, – доложила вошедшая горничная.
– Наташа! – воскликнула Крюковская. – Проси, проси.
Она выскочила в залу.
Туда же входила высокая, полная, но стройная темная шатенка с выразительным красивым лицом, хотя и носившим отпечаток далеко не регулярной жизни, но этот отпечаток придавал еще большую прелесть томному взгляду глубоких прекрасных глаз, окруженных красноречивой бледной синевой.
Ей было не более двадцати пяти лет.
Наталья Петровна Лососинина была женой одного знаменитого провинциального актера-комика, обладавшего громадным талантом, но страшного пьяницы; сначала она ездила с ним по провинции, где сошлась и подружилась с Крюковской, но уже несколько лет, как рассталась с мужем.
Подруги расцеловались, и хозяйка увлекла приехавшую в гостиную.
– Садись, пожалуйста, Наташа. Какими судьбами сюда, к нам. Я тебе ужасно рада! – суетилась Крюковская, усаживая гостью.
– Какими судьбами? – отвечала та, садясь рядом с хозяйкой на диван. Я из газет узнала, что ты здесь. Нынче утром, как приехала, послала из гостиницы узнать твой адрес, и вот… у тебя… Рассказывай, как поживаешь.
Лососинина сняла шляпу и перчатки.
– Как поживаю? – вздохнула Надежда Александровна. – После расскажу. Расскажи ты лучше, откуда ты и как жила?
– Откуда и как жила? Постой, я начну сначала. Мы, кажется, расстались с тобой, когда мой пьяница супруг меня бросил на произвол судьбы в гостинице с ребенком и долгом на шее. Да?
– Да. Что ты тогда сделала?
– Что я сделала? – рассмеялась Наталья Петровна. – Конечно, переехала к тому господину, который заплатил за меня долг, это было, кажется, в Оренбурге. Перезабыла даже.
Она снова захохотала.
– Да, в Оренбурге.
– У него я долго не оставалась. С полгода только прожила. Он со своей женой сошелся, а я уехала в Одессу. Надо было ребенка чем-нибудь кормить. У меня буквально копейки не было. Работы достать было трудно, да я не умела и не привыкла работать. Тут попался мне один интендант, порастрясли мы с ним солдатские пайки, но он, увы! скоро попался в эту историю последней войны, под суд угодил и в Сибирь сослан. На смену ему явился один богатый жид Эллин – он мне отлично отделал квартиру, жила я с год роскошно, потом опротивело так, что я его бросила, забрала только свои бриллианты и удрала с ребенком в Киев, ничего ему не сказавши.
Крюковская, казалось, внимательно слушала, но думала совсем о другом.
– Он, говорят, – засмеялась Лососинина, – хотел на меня в суд жаловаться, но я ему такое письмо написала, что он струсил и успокоился. В Киеве за мной ухаживал один армянин, жила я там отлично, мебель и обстановка только одной квартиры стоила двадцать пять тысяч рублей, да на беду мою…
Наталья Петровна вздохнула и остановилась.
– Я там встретилась с одним греком, – начала она снова, но медленней, – и… влюбилась.
Она захохотала.
– Врезалась так, что просто беда. Он же, к несчастью, был беден. Я армяшку побоку, все распродала и переехала в Харьков. Там мы с моим греком прожили все, что у меня было, пошли ссоры, неприятности, денег нет… Ах, тяжело вспоминать бедность! Самой стирать приходилось… Я все переносила, ну а он, конечно, от меня удрал и я осталась опять как рак на мели, – весело закончила она.
– Что же дальше?
– Дальше. Несмотря на все несчастья, нам с сыном кушать каждый день хотелось. Что с тех пор пережила, и рассказывать не стану. Часом было с квасом, а порой с водой. Вот видишь – показала она на свою ногу и засмеялась – шелковые чулки, у меня три дюжины таких. Мне подарили. Серьги, шляпы, браслеты, зонтики – все даровое. Платье тоже подарили, а никто никогда не подумал о том, обедали ли я и мой ребенок, а не обедать часто случалось. Кареты, ложи, ужины, шампанское, а никто никогда не спросил, есть ли у меня рубль на завтра, чтобы ребенка накормить, да и сама я об этом никогда не заботилась и не знала, что мы будем завтра есть. Так и жили. Теперь хочется устроиться на сцену, да и молодость уходит, хочу попробовать свои сценические способности.
– Бедная ты моя, бедная, как же мне тебе это устроить? – задумалась Крюковская.
– Там Аким от Владимира Николаевича пришел… – доложила вошедшая горничная.
– Аким! – встрепенулась Надежда Александровна и бросилась на кухню. – Прости, я сейчас, – сказала она на ходу Лососининой.
Та проводила ее удивленным взглядом.
– Аким, ты какими судьбами? Барии прислал? Письмо есть? – подбежала Надежда Александровна к сидящему на кухне Акиму.
– Нет, барышня, я не от барина. Сами по себе пришли. Нас с барином ведь порешили, значит, чего же мне с ним путаться, у барина все нарушено, так надо подумать самому о себе. Тоже питаться хотим. На Владимира Николаевича надежда таперича плохая. Так вот я примчал к вам попросить, не найдется ли мне, по знакомству, местечко у нового председателя, потому мы это дело знаем, и место прибыльное. Уже будьте милосердны.
Аким несколько раз низко поклонился ей.
«Даже лакей бросил! Все разом отшатнулись!» – с горечью подумала она.
– Вот что, Аким, – начала она вслух, – ты ступай назад к Владимиру Николаевичу и за себя не бойся, я о тебе позабочусь, только барину хорошо служи и угождай…
– Да как же таперича задаром-то угождать? – с недоумением уставился он на нее.
– Не задаром… Владимир Николаевич еще, может, останется. Ты подожди уходить.
– Так подождать, говорите, – недоверчиво покачал он головой, – а как новый председатель себе другого возьмет, тогда мы пропали. Марья мне задаст, что прозевал.
– Ты успокой свою Марью, скажи, что я обещала, и иди к Владимиру Николаевичу, служи, только исправно…
– Загадки, право!.. Дарма мы не прошмыгать… Сумнительно…
– Уж если я сказала, не сомневайся… А здоров ли барин?
– Да что, ничего! Приехал это вчерась, страсть! Понеси всех святых вон, и тут Шмеля еще принесла нелегкая. Так так-то ругались, что у меня душа в пятки ушла. Думаю: погибли мы совсем, а потом, как наругались вдоволь, то отошли сердцем. Значит, потишали. Шмель ушел, я им подал ужинать, ну, подумали и стали тут кушать, а потом писать сели, я это, подождал, подождал, да сон меня склонил, а они знать так и не раздевались, потому меня не позвали. Утром встал, все тихо, дверь в спальню заперта, я и умчал к вам. Думаю, пока спят-то, сбегаю. А то, чай, гроза-грозой поднимется…
Аким засмеялся и остановился.
– А что осмелюсь я вас, Надежда Александровна, спросить, – после некоторой паузы снова начал он, – вы говорите подождать, нешто нас за правду порешили или поживем?
– Поживете, поживете, иди, говорю тебе, иди… – отвечала Крюковская и вышла из кухни.
Аким, покачивая головой и простившись с прислугой, отправился домой.
Не успела Надежда Александровна возвратиться к Лососининой, как в передней снова послышался звонок и через несколько минут в дверях гостиной появилась Анфиса Львовна в сопровождении Бежецкого. Последний шел сзади и был сосредоточенно-серьезен.
Крюковская побледнела как полотно.
Дудкина бросилась здороваться с Натальей Петровной, ее старой знакомой по провинции.
– Вы меня звали, Надежда Александровна, – приблизился Владимир Николаевич, подавая руку и удивленно кланяясь Лососининой. – Мне Анфиса Львовна сказала, что вы в постели, и что она боится за вашу жизнь. Я удивлен, что вижу вас на ногах и не ожидал встретить у вас гостей.
На его губах играла холодная насмешка.
– Ах, да что же мы стоим, я и не попрошу садиться, – растерянно начала она, не глядя ему в глаза. – Ах, да! И не познакомила вас.
Она представила Бежецкого Лососининой.
– Моя старинная подруга, – рекомендовала она ее ему.
– Очень рад познакомиться, – с чувством пожал он руку Наталье Петровне.
– Вот, Надежда Александровна, – затараторила Дудкина, – все ваши поручения аккуратно исполнила, дорогой гость уже здесь, а та барыня, за которой вы посылали, сама меня принимала в гостиной. Я вхожу в бархатной-то шубке совсем барыней, все лакеи на меня смотрят и рассыпаются, потому что вид у меня уважения достойный. Кто калоши снимает, кто платок, кто шубку, так все и бросились. Думают, первое лицо в городе приехало, а я это так неглиже, гордо вхожу, вижу, что они на меня смотрят, сбросила шубку и послала доложить. Попросили меня сейчас же в гостиную.
Анфиса Львовна вздохнула.
– И вспомнила я, какая у меня была гостиная. Она сама ко мне вышла и, прочитавши письмо, велела вам передать, что сейчас сама у вас будет.
– Как, сама ко мне приедет? – вскочила с места Крюковская.
– Да, так и сказала, просила только, чтобы никого у вас не было…
– Наташа, голубушка, извини, пройди в столовую… Нам нужно переговорить… Анфиса Львовна, дайте, пожалуйста, Наташе кофе…
– Сейчас, извольте с удовольствием и сама, кстати, напьюсь, очень я люблю кофе.
Дудкина с Лососининой удалились.
Бежецкий и Крюковская остались вдвоем.