Ты -- ты
Выздоровление после серьезной болезни -- с первого дня праздник. А я еще поехал выздоравливать в самую праздничную страну -- на веселый "Лазурный" юг Франции.
Впрочем, был уже здоров. Или почти совсем здоров: еще чувствовал, что каждый день вливаются в меня, растут во мне новые силы и растет, с ними, веселая радость тела. Точно в детстве: бездумье, светлая дрожь внутри, и хочется... сам не знаешь, чего хочется, просто бежать бы, бежать вперед, раскинув руки, смеяться, и чтобы ветер бил в лицо.
Но худой, моложавый (после болезни мне разве лет двадцать на вид) я все-таки слишком долговяз; что бы сказали элегантные англичанки, если б я вдруг так помчался по Променаде? Пришлось беганье заменить сначала велосипедом, а потом я взял понедельно маленький "Рено" и ездил один, порой как бешеный, просто чтобы мчаться.
Жил в ментонском "Паласе", но, можно сказать, жил везде: и в Ницце, и в Монте-Карло, и в Каннах. Все это, казалось мне, был один нескончаемый веселый пляж с одними и теми же нарядными дамами. Я был влюблен, -- о, конечно! только не знал, в которую. Еще не решил, и пока был влюблен -- во всех.
Игорный зал совсем не прельщал меня. Свет, движение, постоянное предчувствие какой-то неизвестной, тайной, радости, -- что тут слушать монотонные переплески жетонов в полутемной духоте! Если Монте-Карло -- я уж предпочитал цветы и пальмы парка, а вечером сверканье "Café de Paris".
Дни карнавала совсем меня закружили. Хотелось быть сразу во всех местах, и в Каннах, и в Ментоне, и в Ницце.
Я и поездил всюду, всего посмотрел, и по улицам набегался, засыпанным конфетти. Мешался в толпу масок, хотя сам был одет обыкновенно. Со мною весело заговаривали, болтал и я. К концу дня, усталый и радостный, оказался-таки в Ницце (шумнее и веселее всего!) и решил пообедать... где? да вот хоть в этом ресторане, около площади. Потом можно еще на бал...
Впереди меня в ресторан вошла веселая группа ряженых, -- ну как всегда, Пьеро, цыган, маркитантка... Уселись за большой стол, неподалеку от меня.
Я заметил, что костюмированы -- не все: несколько дам и мужчин одеты обыкновенно, только в масках.
Им было весело: я пожалел, что сижу один и стал придумывать, как поудобнее с ними познакомиться. Все-таки это, должно быть, своя компания...
Понемногу маски снимались. Вот эти двое, в смокингах, -- довольно почтенного возраста. Другие -- молодежь. Дамы, -- о, конечно, не строгого поведения, это сразу видно, -- все миленькие. Одна, в розовом, сбросила пуховую накидку с голых плеч и рук, но маску, тоже розовую, не снимала. Я почему-то засмотрелся на худенькие стройные руки, на глаза, сверкавшие из розового бархата. Они тоже глядели на меня, эти глаза.
Но вот она медленно подняла маску...
Только что это случилось -- я понял, почему не мог от нее оторваться: потому, что был влюблен, да, влюблен, именно в нее, и ни в кого больше. Именно она и была тайной радостью, которой я все время ждал. Мне казалось, что я уже видел где-то ее лицо: должно быть, оно мне снилось.
Головы я, однако, не потерял. Влюбленность моя была не мечтательная: остро-нежная -- но и страстная до бурности, до изнеможения. Розовая радость сидела, смеялась в такой легкой компании: и явная ее нестрогость, ее... "возмо ж ность" (слова "доступность" я и мысленно не произнес) еще, кажется, увеличивала любовь. Ведь я могу обнять это худенькое тело завтра... нет, сегодня... нет, через час, через полчаса... Я -- могу! Не знаю, что было бы, если б я встретил ее утром, на пляже с гувернанткой.
А, пожалуй, и гувернантке никто бы не удивился, так моя Розовая была юна. Совсем девочка: чуть подведенные глаза и тронутые алым губы казались накрашенными нарочно, в шутку.
Красива? Не знаю. Кажется, красива. Темные, коротко остриженные, волнистые волосы. Темные глаза. Ямочка на подбородке... Ах, все равно! Ничто не важно. Важно, что я влюблен, что меня влечет к ней до дрожи, до боли, до слез, так, -- что если б она тут же вдруг провалилась сквозь землю, я бы, кажется, пустил себе пулю в висок.
О том, что она может сейчас встать, уехать со всей компанией или с кем-нибудь одним, с ее возлюбленным каким-нибудь, -- я даже и не помышлял. Я бы отбил ее мгновенно у ста возлюбленных. Что и она смотрит на меня тоже, пристально и неотрывно, -- казалось мне естественным. Еще бы она не чувствовала, как я смотрю!
Я ждал только подходящей минуты. К обеду почти и не притронулся, не заметил его. Минуты, однако, шли, ждать становилось все труднее. Задал себе просчитать до ста, и тогда действовать, что бы там ни было.
Не дошел и до пятидесяти, как в ресторан влетела другая компания, очевидно знакомая: первые вскочили из-за стола навстречу. Все заговорили сразу: смех, слова прорывались клочками сквозь музыку.
Да я слов не слушал. Я тоже встал. Теперь не трудно, вмешавшись в толпу, пробраться к Розовой.
Но этого не понадобилось, она предупредила меня: блестящие глаза, розовый бархат (она снова в маске), теплое дыханье около моего уха, шепот:
-- Выйдите. Ждите меня у входа.
Я повиновался, как автомат. На тротуаре стоял неподвижно, ничего не замечая вокруг. Ждал, кажется, недолго. Но вздрогнул, когда тонкая ручка просунулась под мою руку.
-- Пойдем отсюда, скорее, здесь слишком светло.
Мы куда-то пошли, почти побежали. Куда-то свернули, в боковой переулочек, потемнее. Я уже обнимал ее, -- как она тонка под мягкой пуховой накидкой! И высока: я лишь чуть-чуть наклоняю голову к ее блестящим глазам.
-- Маску! Маску! -- умоляю тихонько (розовый бархат мне мешает).
Не знаю, говорить ли ей "ты" или "вы". Нежность влюбленности не хочет грубого, простого "ты". А не грубое кажется ей... преждевременным. Но впрочем -- какое тут время! И я шепчу прерывисто:
-- Люблю тебя... Люблю, люблю...
Она засмеялась, остановилась. Сняла маску, но в то же время нежно высвободилась из моих объятий.
-- О! и я... люблю. Но подожди, подожди. Послушай.
-- Поедем куда-нибудь. Поедем скорее...
-- Нет, послушай... Хорошо, поедем. Ты живешь в Ментоне?
-- Почем ты знаешь? Опять засмеялась.
-- Конечно, я знаю. Я тебя давно знаю, давно... люблю. Ты мой béguin {милый (фр.).}.
-- Неправда! Если б я увидел тебя хоть раз... Я увидел тебя -- и тотчас влюбился. Раньше... Нет, раньше ты мне только снилась. Я помню твое лицо... только это было во сне. Скажи, как тебя зовут?
-- Марсель. А ты итальянец? Джанино? Видишь, я твое имя знаю.
-- Да знаешь. Только я не итальянец. Ну, пусть я буду Джанино. Почему ты отдаляешься, если любишь? Марсель, милая, люблю тебя, люблю тебя...
-- Нельзя, нельзя, -- прошептала она, закутываясь в свое пушистое пальто. -- Ну, поедем. Куда хочешь... К тебе.
Я забыл, буквально забыл о своем "Рено", оставленном у ресторана. Да это и к лучшему: вряд ли бы доехали мы благополучно до Ментоны, если б у руля сидел я, а рядом -- она, Марсель. Двойное изнеможение -- влюбленности и страсти, которые еще не слились, а как-то боролись во мне друг с другом, -- глушило и слепило меня: видел только "ее", слышал только "ее".
Быстро, должно быть, не без помощи Марсель, мы нашли широкий лимузин. Входя, Марсель обернулась ко мне, взглянула умоляюще и прошептала:
-- Mais... vous serez sage pendant le trajet, n'est pas? Vous me le promettez? {Но... вы должны быть разумны во время пути. Вы обещаете? (фр.).}
Сделалась совсем похожа на девочку, на робкого подростка. О, я ей, конечно, все обещал, да и нежность, влюбленность взяли у меня на эту минуту верх над страстью. Я только обнял ее, баюкал ее, как ребенка, сам -- точно в золотом облаке полусонном... и обоих нас укачивал, баюкая, мягкий бег лимузин.
Лишь перед самой Ментоной это облако стало горячеть, алеть, меняться. В пробегающих светах ее лицо мне показалось тоже изменившимся.
-- Марсель, скажи, сколько тебе лет?
-- Шестнадцать...
Лицо ее, полуоткрытые губы, подбородок с ямочкой, -- лицо ее было так близко... И первый поцелуй, когда уста ее нашли мои, показался мне действительно моим первым поцелуем. Но второй, третий, все остальные, -- я уже не мог оторваться от ее губ, -- такие же были первые, и такими же огненными зигзагами чертили тьму передо мной.
-- Chéri... chéri... assez... {Милый, милый, погоди (фр.).} -- чуть слышно пролепетала Марсель. -- Nous arrivons {Мы приехали (фр.).}. Умоляю тебя...
Мы в самом деле уже были около моего отеля, даже въехали в ворота парка, на круглую, его огибающую, дорогу.
Который час? Я понятия не имел. Может быть, поздно, может быть, рано. Отель был освещен.
-- Я надену маску, -- сказала Марсель. -- Так лучше. И сегодня все можно. Мы, ведь, не останемся внизу?
Внизу! Очень мне нужны отельные залы! И зачем маска? Впрочем, как она хочет.
Спокойствие было необходимо -- и оно явилось. Я вышел, расплатился с шофером, и мы, через широкую, ярко-светлую, переднюю прошли прямо к лифту.
Откуда-то, из зал ресторана, должно быть, заглушенно-нежно, еще слышалась музыка. Значит, не поздно...
В отеле ко мне относились с почтительностью. Я занимал одну из самых дорогих комнат и вообще не смотрел на расходы. Меня удивила немножко боязливость Марсель: в маске, и все же кутает лицо, отвертывается от шассера в освещенном лифте.
-- Ты ничего больше не будешь заказывать? -- спросила она, когда мы вошли в мою большую, прохладную комнату; из открытой на балкон, в ночь, двери пахло мимозами.
-- Хочешь, я закажу что-нибудь холодное, вина, -- принесут в одну минуту...
-- О, нет, нет! Прошу тебя, не надо! Ничего не надо, я не хочу. Запри двери.
-- Милая, любовь моя, да чего ты боишься? Ведь я с тобой, мы одни...
Я запер двери, окно, задернул занавесы, потушил яркую люстру. Только маленькая лампочка с розовым колпаком горела в алькове.
Марсель свернулась на диване, в уголке, подобрав под себя ноги в светлых туфлях. Комната быстро теплела. От затененного света сделалась уютной.
Я опустился на ковер, на колени, перед диваном, и обнял мою девочку. Она опять казалась маленькой робкой девочкой, но... я помнил автомобиль; усилие воли к спокойствию стало ненужным; и кровь все сильнее стучит в виски.
-- Милая, милая, я не знаю, что со мной. Я еще никогда, никого... так, как тебя. Как тебя, только тебя...
Отбросил ее накидку. Худенькие ручки обняли меня. Улыбнулась в первый раз почти шаловливо.
-- Правда? Правда? А я? Разве ты не чувствуешь, Джанино, что я давно.... Что ты мой béguin? И сколько раз, глядя на тебя...
-- Ты меня тоже видела во сне?
-- Нет, постой... Ты этого не поймешь. Тут была даже клятва... И если бы не... Но ты не поймешь...
-- Не пойму? Если бы не... что? Что?
Я спрашивал, но, по правде сказать, об ответах не заботился, да и не ждал их. Опять поцелуи, опять эти неизведанные, все тело плавящие, "первые" поцелуи. Ведь это была "она", та, которая вся "нравилась" мне: не что-то в ней, а вся она -- всему мне. Я говорю "нравилась", но это стертое слово: каждая клеточка моего тела влеклась к ней, к ее худенькому, длинному телу подростка. И было в этом даже что-то жестокое.
Под легким платьем я чувствовал ее хрупкую наготу. Слышал, как быстро-быстро стучит ее сердце.
-- Джанино, о милый... Так правда? Нет, нет, подожди... Ты знаешь?..
Она выпрямилась, откинула голову, взглянула мне в глаза:
-- Ты знаешь? Знаешь?
-- Ничего не знаю, Марсель, -- пролепетал я полусознательно. -- И ничего не хочу, кроме тебя. Ты -- ты, больше ничего я не знаю. Не уходи, не уходи...
Она опять наклонилась к моим губам, в бессилии опустив ресницы.
И вдруг -- я понял.
По этой секунде моей недвижности она поняла, что я -- понял. Тонкое тело вздрогнуло в моих руках. Глаза открылись и тотчас закрылись опять.
Это были те же глаза, те же губы, то же тело, к каждой клеточке которого влеклось мое. Секунда недвижности -- это как будто холодная проволока проскользнула. Проскользнула... и не изменила -- ничего.
Опять вместе, в один и тот же миг мы это почувствовали, стеснив объятия.
-- Марсель, не бойся... Не думай. Разве не все равно? Разве не все равно, если ты -- ты?
Впервые: Звено. Париж, 1927. 13 февраля. No 211. С. 6-7 (I. Сашенька); 13 марта. No 215. С. 5-8 (II. Скандал); 27 марта. No 217. С. 7-8 (III. Смирение); 22 мая. No 225. С. 7-9 (IV. Ты -- ты). Серию своих рассказов "Мемуары Мартынова" Гиппиус называла романом.