Как-то снизу, с моря, глядя на Таормину, мы заметили, что на монастырской стене, влево (мы еще не заходили в этот монастырь) нарождаются гигантские новые буквы: SDom... Они были ужасно черны и резали глаза на серой стене.
-- Неужели на монастырь налепляют вывеску, чтобы туристы не забыли его осмотреть? -- заметил наш приятель. -- Нарочно не пойду глядеть на эту достопримечательность!
Но дело скоро разъяснилось. Средневековый монастырь торопливо превращали в отель; кельи отделывались сообразно вкусу богатых американцев. Осталось, впрочем, имя: отель Сан-Доменико. Отель принадлежит принцу А., сицилианцу -- мне потом пришлось видеть его в таорминском опереточном театре.
Узнав, что это не достопримечательность, а отель, приятель наш непременно захотел посетить его. Он же был, кстати, недоволен помещением.
Мы вошли во двор, через старые ворота. Двор был скромный, серый, с аркадами по стенам, как все монастырские дворы. Только налево была блестящая стеклянная дверь с золотой надписью "Bureau". Осмотревшись, мы увидали, что по всем стенам висят то карты, то объявления, то афиши, то правила, то список живущих. Из бюро вышел господин с толстой часовой цепочкой. Он очень дурно, но щеголяя, спросил нас по-французски, что нам угодно. Узнав, то мы хотели осмотреть отель, он как будто почувствовал гордость и радость, но тотчас же скрыл их и только сказал:
-- Прошу вас, пожалуйста. Это первоклассный отель. Мы можем осмотреть салоны и столовую, а также комнаты, которые не заняты. Потому что хотя отель еще не готов и далеко не готов -- он уже полон. В неотделанные комнаты приезжают.
По сумеречным монастырским коридорам, привычным к степенной поступи святых отцов, по неосвещенным еще большим и маленьким салонам, убранным с кричащей американской роскошью, по каменным узким лестницам, -- ходили мы за нашим провожатым.
Для осмотра второго этажа он передал нас какому-то совсем грубому сицилианцу. Сад только что устраивали, над обрывом еще не было террасы. Глубокие, тихие кельи маленькими оконцами вверху, были заставлены, завалены мебелью. На небольшом, сравнительно, пространстве стояли две гигантские кровати. Местом дорожили. Во втором этаже кельи были крошечные, низенькие и душные; там стояло по одной кровати, но так как эти кровати, верно, не походили на скромные, узенькие ложа монахов, то больше в келейку почти ничего и не вошло. Мы спросили цену пансиона -- и отступили в ужасе: наверху -- четырнадцать и пятнадцать франков в день, внизу -- вдвое. Провожатый пожал плечами и улыбнулся:
-- Вот, шесть комнат сейчас заказаны по телеграфу. Это первоклассный отель. Кухня образцовая.
Из сада чинный серый дом с рядами маленьких, не частых, сводчатых окон, казался не то нахмуренным, не то оскорбленным и опечаленным. Что с ним делают? Зазвенели электрические звонки, затопали гарсоны, под коридорными сводами англичанки щебечут, как птицы...
Нас провели в церковь. Ее еще не тронули. Сильно темнело, внутренность храма рассмотреть было трудно. Мрак словно поднимался из углов и застилал стены. Помню сакристию, места для монахов из темно-коричневого, кое-где источенного, дерева, тонкую и редкую резьбу... большие книги с мерцающими золотом заглавными рисунками... Исповедальня, тоже из дерева... Сероватый свет лился в узкие окна и гаснул каждое мгновенье.
Провожатый сказал нам, что теперь здесь по воскресеньям будут совершать молитвы англиканской церкви для пансионеров отеля -- "English church". Но он, вероятно, ошибся или мы его не так поняли. Это было бы что-то воистину невозможное.
Спутник наш бежал прочь от нового отеля.
-- Что ж, хотите переехать?
-- Бог знает, что вы говорите! Какой ужас! И разве там будет жить говорящий не по-английски? Нет, это... для них, для англичан... Что я! Даже не для англичан, потому что для англичан Timeoa для американцев, которые любят комфортабельно дорогие отели, особенно превращенные из давно бесполезных монастырей. Нет, Бог с ней, с Таорминой. Завтра же еду в Россию.
Мы не возражали и мирно отправились домой обедать.
Длинный стол был полон. Мы уже ко всем привыкли, сех знали по виду. На левом конце стола сидит благообразный, с короткой седой бородкой, английский священник. Он нездоров и кутается в черную пелерину. Рядом с ним -- его жена, старушка с детским лицом. Англичанка, старая девица, с добрым, но кривым ртом, еще несколько безобидных туристов... И вдали, на другом конце стола, толстый норвежец со странными манерами. Он подскакивал, хихикал, разговаривал сам с собою или с хозяином, который предупредительно служил за столом сам. Англичане на него подозрительно косились.
Во время четвертого или пятого блюда пришли музыканты. Обычные музыканты с мандолинами и скрипками, с надоевшей Маргаритой и всем собранием неаполитанских песен. Впрочем, когда они споют эти песни и затем, сильно детонируя (их в Таормине только шесть или семь, все они самоучки, играют по слуху), проиграют попурри из многих опер, они принимаются за сицилианскую музыку, которая произвела на меня глубокое впечатление. Она совсем не похожа на мелодии южной Италии. В ней однообразие и тягучесть песен севера, серая, несказанная, необъяснимая грусть, тоска, почти скука... Та же (это мы узнали потом) как в сицилианской тарантелле, в этом монотонном танце, полном печали, болезненной страстности порою -- и вечного однообразия.
Встали из-за стола, но не расходились, потому что музыканты еще продолжали. Они теперь перешли на куплеты. Старший, уже пожилой итальянец стоял в кругу подпевал и подплясывал, кривляясь. Это было скучно и противно, норвежец грузно прохаживался по комнате, продолжая улыбаться и даже хихикать. Неожиданно он подошел к доброй криворотой англичанке и стал ей объяснять по-итальянски, о он знает четырнадцать языков и что вот только английского не знает, что он профессор, что Норвегия теперь самая важная и даже самая модная страна, и что будущее ее еще более блестящее, чем настоящее.
Испуганная до слез англичанка ускользнула. И толстый норвежец опять уже ходил по комнате, посмеиваясь про себя.