В годы японской войны и революции мы с Брюсовым видались мало. Мы заняты были ликвидацией "Нового пути", журнала, который очень отвлек меня в последнее время от "Весов".
Успел ли Брюсов тогда начать "прославление" революции или мудро воздержался, выжидал -- я решительно не знаю. Мы видели его в это время лишь раз, мельком, в Петербурге, у Вяч. Иванова. Очень скоро потом мы уехали в Париж, где оставались подряд два с половиной года. Но в Париже именно с Брюсовым у меня была самая деятельная переписка; и вновь началось сотрудничество в "Весах", из книжки в книжку (даже корреспондентский билет у меня был оттуда).
В Москве (да и в Петербурге) это было время "литературного возрождения" и литературной суеты; у "Весов" появились соперники в виде "Золотого руна" и других "эстетических" журналов. С другой стороны, пышным цветом расцветал Андреев (Горький тут несколько затмился).
Остроумные, едкие письма Брюсова позволяли мне разбираться в общем положении дел; позиция "Весов" была самая воинственная.
Тогда же вышла книга рассказов Брюсова: "Проза поэта" (мне пришлось писать о ней не в "Весах", конечно, а в "Русской мысли"). По существу она ровно ничего к Брюсову не прибавляла и ничего от него не отнимала. Лишь уясняла,-- для меня -- знаемое. Проза очень г о л и т поэта как человека. Как раз для человека-то в прозе гораздо меньше, чем в стихах, "кустов", куда можно спрятаться.
И в рассказах, всегда фантастических, и в романах, полуисторических-полуфантастических,-- все тот же Брюсов, одержимый все той же единственной тайной страстью, мертвый ко всему, что не она. Фантастика, а главное -- эротика, с отчаянным на нее напиранием,-- одежды, которые Брюсов натягивает на свой темный провал. То, что на обычном языке называется "внутренней бессодержательностью", а на эстетическом -- "бестенденциозностью", у Брюсова налицо. Но это сквозит его провал темный, его глубокое -- решительно ко всему -- равнодушие.
И все моря, все пристани
Я не люблю равно,--
хотя готов "прославить" что угодно, кому угодно... смотря по моменту.
Прославление так называемой "любовной" страсти, эротика, годится во все времена. Мертвенный холод Брюсова в этой области достаточно ощутим и в стихах; но в прозе, где труднее спрятаться, он, без меры, с отчаянием подчеркивая "любовные" сцены, делает их почти... некрофильскими.
Кстати сказать, ни у кого нет такого количества "некрофильских" стихов, как у Брюсова. На той "среде" Вяч. Иванова, где мы единственный раз в 1905 году встретили Брюсова, вышел забавный случай.
Присутствовал "цвет" современной поэзии (впрочем, и не цвет тоже). Литературный эстетизм переживал тогда момент судороги -- революция, неудавшаяся, сказывалась. Оживление немножко сумасшедшее, напряженно-разнузданное... Частью оно потом выродилось в порнографию.
На средах было заведено, читает ли признанный поэт или начинающий, слушатели, поочередно, тут же высказывают свое мнение. В критике не стеснялись, резкости даже преувеличивали. Но она касалась главным образом формы; и выходило, что профессионалы критиковали молодых, обижаться было некому.
Сологуб сидел неподвижно и говорил мало. Кажется, он ничего не читал. А Брюсов, когда до него дошла очередь, прочел целый цикл... некрофильских стихотворений. Содержание в первую минуту удивило даже и собравшихся смелых новаторов; но скоро все оправились, и стихи, прочитанные "дерзновенно", высоким брюсовским тенором и по-брюсовски искусно сделанные, вызвали самые комплиментарные отзывы. Дошло до Сологуба. Молчит. И все молчат. Хозяин со сладкой настойчивостью повторяет свою просьбу "к Федору Кузьмичу -- высказаться". Еще секунда молчанья. Наконец -- монотонный и очень внятный, особенно при общей тишине, ответ Сологуба:
-- Ничего не могу сказать. Не имею опыта.
Эти ядовитые, особенно по тону, каким были сказаны, слова были тотчас же затерты смехом, не очень удачными шутками, находчивостью хозяина. Но Брюсов, я думаю, их почувствовал -- и не забыл.