7 июля [1896 г.], воскресенье,

12 ч[асов] н[очи]

Скорее дневник, чем письмо. Я не пошлю его вам, я думаю, так теперь, -- и это дает мне силу сказать очень многое. С вами я часто робка для вас и лицемерна перед собою. Я только думаю прямо. И вот теперь хотелось бы написать то, что думаю -- не все, конечно, но как можно больше. Мне грустно теперь не оттого, что я вас не вижу. Мне грустно и страшно от своего безмерного одиночества, почти смешного, грустно оттого, что вы -- чужой, и я это знаю. Вероятно, когда у матери заболевает ее единственный ребенок -- она и боится за него безумно, но и не верит, что он умрет, долго не верит, даже когда видит опасность, потом безнадежность, потом смерть. Так и я, хоть знала, -- не верила в разрушение нашей любви, которая была для меня дороже всего в жизни, да и вся жизнь, пожалуй, потому что я на этом жила, на этом училась, в этом пыталась почувствовать Бога. Если я захочу быть совсем, совсем честной перед вами и собой, то признаюсь бесповоротно, что первая смертельная рана нашим отношениям была нанесена в Милане. Я говорю: "смертельная", потому что все раны были смертельна с тех пор. Вы меня много раз опровергали, я поддавалась вашим убеждениям -- но только на минуту: я знала, что это начало конца. Вспомните, что было потом, проследите. Разве это жизнь, разве это отношения? Да это полет раненой птицы, бессильные взмахи крыльями, метание вниз и вверх, это мука, стыд и ужас! Неужели у нас с вами не хватит смелости взглянуть правде в глаза? Я думала, что не выдержу этого месяца в Италии. Но я увидела, что вы можете, поняла, приняла это -- и решила, что не дам вам больше, чем вы можете дать. Сказать ли вам одну правду, ту, которую я думала никогда, никому не сказать -- от стыда? Но пусть стыд, это ничего, я стою этой казни. В глубине души я тогда, в Милане твердо была убеждена, что вы физически не сможете меня оставить. Я воображала, что вы в последний вечер броситесь к моим ногам, или ко мне на шею, будете плакать, безумствовать, умолять меня о чем-то и, наконец, решительно скажете, что не оставите меня, что бы вас не ждало, хотя бы смерть. И тогда, -- я мечтала -- я поклонюсь вам за ту минуту счастья, которую вы бы мне дали, и скажу, что мне довольно, что вы победили меня, что я еду за вами, так или иначе... И я поехала бы тогда с вами в Париж, клянусь вам, чего бы мне это ни стоило. Я знаю, что поехала бы. Я уже приготовлялась к этому, вы знаете, я умею делать по-своему, когда мне это бесповоротно нужно. Улыбаюсь теперь невольно, вспоминая, как я смотрела на вас все эти последние дни, как ждала страшной минуты, как молила вас без слов не обмануть жажды сердца... Нет, я как-то и не предполагала, что случится иначе, не давала себе думать. Помните наше прощание? Вы говорили о любви, вы были нежны и горестны, вы сказали, что жить не будете этот месяц... Как вы это сказали! Я напомнила вам о смерти... Я почти толкала вас в ту сторону, где для меня был свет... Вы сказали: "я приду... потом". Я все помню, каждое слово. Говорить ли до конца? Я все-таки не верила, что вы уедете. Я думала, вы с вокзала вернетесь. И за что я в вас так верила? И как вы не поняли тогда, как не рассудили, что ведь не оставлю же я вас погибать, если люблю, и что если вы не можете допустить разлуку, не можете уехать -- я должна ехать с вами? Неужели вы не знали меня настолько, чтобы понять, как для меня важно было тогда ваше слово, ваше безумие, ваша смелость, ваша вся любовь? Я готова была крикнуть, чтобы вы меня обманули. Но вы уехали -- "с надеждами на будущее", говорили вы. А между тем артерия была перерезана. И кровь из нее сочится до сих пор. Все, что было после -- это та кровь. Тогда я много поставила на карту -- и проиграла. Я вам признаюсь в таких вещах, которые едят меня. Но, поверьте, никто с большей жестокостью не издевался надо мною, чем я сама издевалась и еще издеваюсь. Тем более, что вы совсем не виноваты. Я думаю, что вы способны на настоящую любовь, только я -- не "она". Я не сумела вызвать эту любовь, вернее всего -- я ее не стою, я проиграла карту, которую и не ставила бы, если бы имела ум более глубокий, более прозорливый и ясный. С того несчастного часа я переменилась круто и непоправимо. Вы знаете, как я вас любила и после; я не разлюбила, нет: просто что-то оторвалось в душе, какие-то живые струны замерли навсегда. Я уже не закрывала глаза на правду -- и жизнь пошла именно так, как я ждала, и с ужасающими скачками вниз, с безобразиями и компромиссами, мысли о которых я прежде не стерпела бы, с тем холодным уродством часто (и с вашей, и с моей стороны), против которого у меня не было никаких сил бороться. И посмотрите, до чего мы дошли. Посмотрите просто, без сердца, на меня и на себя равно. Вот пятый день, как вы сидите в городе без меня и пишете мне нехорошие письма -- из-за чего? Из-за того, что я не позвала вас обедать, из-за того, что третий человек был в угрюмом настроении, из-за того, может быть, что я осмелилась заикнуться о боли, которую могли вызвать ваши слова в заметке... И боли мне, одной мне, столь горячо страдающей за всякую неловкость в отношениях... Зачем обманывать себя? Прежде, год тому назад, это не могло бы случиться. Вы были бы в отчаянии, вы бранили бы меня, спорили, огорчались, негодовали (хотя за что?), но вы были бы здесь, около меня, у моих ног, в моих объятиях, -- просто потому, что иначе было нельзя, и показалось бы вам чудовищной нелепостью. А теперь... как нам стыдно обоим! Главное -- стыдно, что мы так долго притворялись, что ничего не случилось. Случилось, случилось... и нехорошее случилось. То, что обещало развиться в высокое и прекрасное -- завяло, подломилось, лежит в прахе и пыли, а мы делаем вид, что не понимаем этого, хотя оба понимаем. Поздно. Завтра окончу. Надо спать.

* * *

8 июля [1896 г.], понедельник, утром.

[Продолжение письма от 7 июля]

Встала -- и продолжаю. Мои записки меня занимают, потому что все выясняется. И так -- вы в городе, почти неделю. Причиной... -- стыдно и как-то нечего сказать даже, когда хочешь назвать причину, а кроме того вам и писать надо, а здесь нельзя, неудобно. Так уж сошлось. Может, вы этого и сами не думаете, но это все вместе. Вчера я послала вам телеграмму вечером -- и нарочно такого содержаниям чтобы вам уже все было ясно. То есть ясно, куда пришли наши отношения. Пусть будет ясно, я даже унижением своим для ясности жертвую, для доказательства наглядного. Я знала и знаю, что вы не приедете, знала это, посылая телеграмму, выскакивая со своим приказанием, позволяя вам усмехнуться надо мной. Но вот, это-то именно мне и нужно. Вы сами поймете по этому простому обстоятельству, как смешна бывает привычная мода, когда она уже прошла, и то именно, что она смешна... и доказывает неоспоримо, что она прошла. Прежде, если бы я три дня назад (ибо не могло случиться, чтобы пять дней так прошло) послала вам ночью телеграмму, то вы утром уже были бы здесь. И это вы знаете не хуже меня. А вы не только не приедете сегодня -- вы и завтра не приедете, стараясь меня "проучить", что-то мне "доказать", что-то там "сохранить"... Эх, вы! Зачем это все? Ведь и так понятно. Одного вы не знаете, или не хотите знать, или знаете, да вам все равно: это, что каждая минута теперь важнее года была, каждая лишняя минута этих дней рвала между мной и вами все новые и новые нити. Пусть это смешно -- но у меня мысль, "идея" любви была, которой я и дорожила чуть не больше жизни. А "идея" эта не вышла. Ничего не вышло, все повернулось на оскорбление. Не вам оскорбление, нет, а так, всем, что кругом. Вот и Париж тоже..., да Бог с ним. Это уже камни спуска, все равно, как и теперешняя история. Не спустились бы мы так низко -- не коснулись бы этого камня. А я вам всегда говорила о неизгладимости потому, что я никогда не сержусь и потому не прощаю, только вижу и сознаю, и уж хотела бы не сознавать, да не могу.

Сейчас получились ваши письма. Видите, как я права! Вы там и не знаете, что я здесь записываю ваши действия вперед, угадываю, приложив к моим мыслям -- и вы исполняете мою программу, подтверждаете, не подозревая, мою грустную теорию. И как бы вы сами для себя ни объясняли своих действий -- все же выходит на мое. Тут рассуждение механическое. Если бы и не было того, миланского -- то одно теперешнее все бы разъяснило и разрешило. Но его не было бы без Милана, а Милана не было бы без внутренних, глубоких причин, глубоких болезней или бессилии, в которых мы оба виноваты и с которыми ничего нельзя сделать. Я несчастна потому, что тут знаю все. Я даже то знаю, что говорю об этом напрасно и бесцельно, и даже лучше бы об этом вовсе не говорить. Но тут уже моя женская слабость и болтливость, да и не хочется, чтобы вы думали, что я не понимаю. Вот вы замечали, что я прежде при размолвках бежала к вам, за вами, плакала, разъясняла, мирилась..., а теперь не бегаю, знаю, да и не побегу. Прежде было все равно, я ли к вам бегу или вы. Внутренне все равно. Если бы я не прибежала -- вы бы пришли. Выдерживания характера, фальшивые гордыни, все эти игры были ниже меня и вас, потому что все у нас было настоящее и предчувствие еще большего. Теперь я именно оттого не пойду к вам, что вы ко мне не придете, потому что теперь прийти -- это значило бы бежать за вами в самом настоящем смысле, а я не от каких-нибудь гордых мыслей этого не могу (гордость -- слабость), а просто потому, что в таком виде наши отношения не могут мне доставить ничего, они мне не нужны. Вот, я Hanyia настоящее слово, не нужны. Когда я подумаю, что могла бы пойти к вам, умолить вас, убедить вас, опять кое-как завлечь, попросить пожалеть меня, говорить о любви, судорожно соединять распадающиеся кирпичи -- я краснею от стыда и ужаса, одна краснею, здесь..., потому что ведь позади бы все-таки остался и Милан и Париж, и мои резкости, и теперешняя глупая, нелепая, но необходимая для выяснения правды история, а мы бы опять стали притворяться, что ничего не случилось, что любовь такая же, и "даже больше"... до первого удара, еще сильнейшего, ибо все идет, очевидно, на спуск... Мне все кажется, что вы мне не верите, подозреваете во мне теперь злость, хитрость, недоброжелательство. Дайте мне быть человеком перед вами, верьте в мою правду. Ведь я ничего от вас не хочу, ничего, потому что все, что бы вы мне не дали, не могло бы вернуть дней в Милане и вот этих, теперешних дней, этих минут... Когда человек умер от голоду, ему не помогут самые лучшие яства. Поэтому мне от вас ничего не нужно, ничего я не добиваюсь, через злобу, отчаяние, чуть не ненависть -- я перешла, верьте мне. Я бы даже хотела, чтобы вы думали так: "я излечиваюсь от нее, я хочу излечиться. Прежде я не мог отойти от нее, потому что сил не было, а теперь я нашел силы и отхожу". Это очень, очень хорошо так думать. Это, мне кажется, все остатки горя может в восторг превратить. Я бы сама так думала, но мне больно себя обманывать, и я говорю: это не сил стало больше, силы все те же; это препятствие уменьшилось, подтаяло как снежная глыба -- и мне легче его победить... Я говорю это только потому, что уверена: на эти мои слова вы не обратите внимания, и они не отвлекут вас от той мысли, если она уже есть. Оттого и говорю так смело.

Теперь же, если я предложу вам: сократим наши отношения -- то это будет лишь оформлением давно существующего, точка над "i". Я не вижу причины нам с вами "рвать" окончательно, "рвут" только люди, которые слишком крепко, тесно и любовно связаны, сплочены; которые, порвав наружно, остаются мучительно связанными. Мы же только взглянем трезво на совершившееся, не стыдясь признаемся в нашем бессилии друг перед другом, без трагизмов примем то, что оставляет нам судьба, и дадим волю себе быть привязанными один к другому ровно настолько, насколько можем. После чуть не трех лет такой тесной дружбы -- безобразно бросить друг друга совсем, насильственно порывая связи, которые еще удержались и могут держаться. Простить себе не могу, что я хотела от вас любви с насилием, говорила вам, что вы должны делать, требовала... как будто, если была любовь, вы бы не знали, что мне нужно, и как будто, если б вы без любви все сделали -- это "все" дало бы мне хоть каплю счастья...

Я сейчас как-то странно поверила, что вы до дна поймете и прочувствуете мою душу, мои слова, все мое примирительное и последнее письмо. Оно было необходимо... для меня прежде, и вы знаете, что я думала во все это тяжелое для нас время, к чему пришла. Может быть, если бы вы сейчас, сию секунду приехали... Видите, я не щажу себя, видите, как легко впасть в обман, который бесполезен и не нужен, ибо он все равно откроется. У меня, впрочем, мысль сильнее всего. Это как свет внутри меня. От света не скроешься, он ослепляет даже сквозь сомкнутые ресницы, от него никуда не деться. Вы это знаете.

Кончаю. Простите, что вышло так длинно. Я и сама вижу, что плохо, потому что длинно. Но я очень хотела объяснить все, раз навсегда, без остатка. Завтра я поеду в город с мамой, на три дня, и пошлю это письмо. К вам не приду -- вы знаете отчего. Я думаю, мы с вами оба будем несчастны, и я, и вы. Но и со мной вы были бы несчастны: я уже "испорченная". Никогда не забуду правды и всего прежнего. А на леченом коне, говорят, далеко не уедешь. О кой-каких делах поговорим при свидании. Приезжайте, когда будет время и доброта. А что здесь не дописано -- прочтите между строками. Вы знаете. Вы прочтете.

Ваша Зина.

[8 июля]. Ночью, понедельник.

Листок, который можно не читать.

Я жалею теперь, что не отослала этого письма утром, по почте, как думала. Меня бы не тянуло приписывать..., хотя ведь это не письмо, это дневник. И Бог знает, когда опять вы будете читать мой дневник! Я думаю теперь, подозреваю сильно, что я еще надеялась на ваш приезд сегодня, оттого и не послала письма. Я его не запечатала, положила в ваш стол и заперла. Теперь отворила и приписываю эти несколько слов, сейчас запечатаю сургучом -- и будет кончено. Никогда я не посылала вам письма с таким странным чувством. И хотя и так уже кончено безвозвратно, потому что безвозвратно прошли эти незабвенные дни (вы много написали? Сколько страниц?.. Нет, простите, я нечаянно, я не хочу и тени злобы) -- а все-таки мне казалось, что пока не кончится этот пятый день, пока не потемнеют совсем небеса, пока я не приду в вашу комнату дописывать эти последние строки моего последнего дневника -- и горячий и жидкий сургуч не прольется на конверт -- не все еще кончено. И вот сейчас это будет. Завтра я отдам это письмо посыльному. Мне и хочется, и не хочется, чтобы вы догадались, что со мной. Но лучше не надо. Я давно предчувствовала и боялась, что конец будет -- безжалостный для меня. Я, кажется, втайне Богу молилась, прося пощадить, защитить от вас. Но он не защитил, не спас -- оскорбления, оскорбления!

Что я пишу? Не верьте, не читайте, я сошла с ума. Этот прибавочный листок вы можете не дочитать. Скорее печать -- и кончено. Я думаю, мне легче станет.

Право, теперь поздно и я нездорова. Мысли мои неясны. На шее под самым подбородком я чувствую невидимую веревку, которая меня бесит. Что я хотела сказать? Да, сейчас складывалась и нашла заграничную книжечку с рисунками. Прислать ее вам, или не надо? Мне как-то захотелось вам ее послать. Тогда еще все было цело, все было! Не надо, впрочем, повторять сказанное.

Мама знает о неловкости нашего последнего свидания, я ей показала ваше первое письмо. Она-то мне и посоветовала не давать его Дм[итрию] С[ергеевичу]. Потом я показала ей мое к вам, где итальянские фразы -- и ваше последнее. Как тяжело, когда и другие видят то, что я сама... О телеграммах она не знает, да и пусть не знает, ей было бы стыдно за меня. Но мне самой не стыдно. Это так чудовищно и невероятно, что мне не стыдно. Да нужны были телеграммы, чтобы вам показать наши отношения, мое унижение, которое тем, что существует, унижает вас. И никто не знает о телеграммах: я одна ходила ночью на станцию, заняв денег у Паши. Видите, какое "падение". Но я говорю о стыде, не чувствуя его. Есть предел всему. А вы думаете, есть прощение на свете? Нет прощенья. Может быть, Бог умеет прощать..., а люди не умеют. Нельзя прощать. Забвенья тоже нет.

Я хотела просить вас об одном: отдайте мне мое письмо, написанное карандашом, тогда, из магазина. Все остальные сожгите, а это отдайте. Вы его слишком обидели. Мне его жалко, точно ребенка бедного у неродных людей. Только не присылайте, а когда увидимся. Хотите -- зайдите к маме вечером. Я вам не скажу ни слова больше, чем сказано здесь. Здесь все сказано -- и навсегда.

[Приписки на первом листе сверху:]

8 июля

Целая рукопись! Даже неловко. Ну простите.

9 июля.

Читайте только тогда, когда почувствуете, что можете сделать это внимательно и без злобы. Пишу, говорю, как человек человеку.

[Приписка на последнем листе сверху:]

Сожгите и дневник, т.е. жечь последний лист, первые отдайте. Они мне нужны. Я буду знать в чем дело. Буду видеть свою правду.