СВИДАНИЕ
У Михаила в Париже была постоянная квартира. Маленькая, но довольно чистая и веселая, далеко, на окраине: из окон виднелись зелено-бурые валы укреплений. Собственно, это не его была квартира, а Наташина, сестры. У Наташи имелись средства, у Михаила — никаких. Частью прожил, частью отдал. Если б что и осталось — все равно теперь бы отдал. Вот когда отдать.
Сестру не осуждал; у нее брал очень мало, но самое необходимое; и сначала сократиться ему было трудно: не святой, любит пожить хорошо в минуты отдыха. Вообще жизнь не научила его считать деньги, да и не могла научить: когда же? Был непрактичен: как-нибудь. Думая о том, что женится на Литте, — он думал о своей влюбленности в нее, о том, что какие-то заветные стороны души его находят в ней отклик; что она, эта чужая «барышня», сумеет ему его самого объяснить, быть может; а как они здесь жить станут, как сложится их брак — это все уходило в туман. Будет хорошо. Только бы она приехала скорей.
Уже неделю Михаил в Париже. Был у Ригеля, — его он любит и Женю беспомощную тоже. Любит Ригеля, а вечно с ним расстраивается, особенно в последнее время. Встретил Мету, — с ней еще не знал, как быть. Но обрадовался ей, как родной. И старое сомнение укусило: за что бросить ее, верную, и на кого? Не приспособится она к делам Ригеля, к этому тихому колесу теперешнему. Говорить же с ней о своем, о новом, боялся. Не то, что боялся, — выжидал.
Хотя после приезда Флорентия и разговоров с ним Михаил стал гораздо увереннее. Не слова, конечно, изменили его, — но сам Флорентий, чистый, крепкий и ясный, с ясными словами о том, что Михаил пережил, передумал нынче летом в России, во время скитаний своих по «святым местам».
Михаил чувствовал прилив сил, жажду выйти из полосы бездействия, из неопределенного положения, в котором так давно пребывал.
О свидании с Романом Ивановичем думал не без интереса. Боялся только, что не будет беспристрастен: замешана Литта, и, наверно, этот Сменцев в нее влюблен.
В Париже Михаил не скучал, хотя бывал только у Ригелей. Сидел дома, занимался. Думал, не записать ли ему свое путешествие, пробовал, — да не выходило. Не было привычки к литературе.
Юс приехал с ним. Этот окончательно избездельничался, и Михаил ему советовал хоть в парижский университет поступить. Пока же он шлялся по Парижу и, кажется, покучивал. У Юса были, впрочем, полосы отчаяния и самобичевания. Флорентий на него мрачно подействовал. Юс решил, что это святой, но дурак. Себя считал тоже дураком, но не святым. И заметив, что Наташа, к которой он втайне был неравнодушен, горячо хвалит Флорентия, отрезал однажды:
— Теперь я знаю, какие вам дураки нравятся. Мне только и стоило бы святым сделаться, однако не хочу лезть для одного вашего удовольствия.
Наташа тоже изменилась, повеселела вся после приезда Флорентия. Она — еще там, в Пиренеях, но обещала приехать в Париж, когда Михаил напишет. Ей хочется видеть Сменцева.
Было солнце и ветер. Михаил все утро занимался дома, хотел уже выйти, когда услышал пыхтение автомобиля около дома.
Выглянул в окно. Скромный такси остановился у входа. Вылезла дама с девочкой.
«Да это Женя. Наверно, ко мне».
Женя вошла, веселая.
— А я с Манюсей каталась, и за вами. Поедемте к нам обедать. Давно пропали, Исааку браниться не с кем. Ромочка придет, — вы знаете, я так рада! Старый мой, старый друг приехал, Ромочка Сменцев. Он теперь, кажется, профессор… Нет, преинтересные вещи рассказывал, у него там в имении, в Воронежской, что ли, губернии, мужичий университет есть.
— Постойте, Женя. Сменцев приехал? Вы с ним знакомы?
— Ну, еще бы. Он про вас спрашивал, я даже не знала…
— Хорошо, поедемте, по дороге расскажете, как это вы со Сменцевым приятели.
По дороге Михаил ничего собственно о теперешнем Сменцеве от Жени не узнал, а о том, что они с Женей так хорошо дружили десять лет тому назад, ему было неинтересно.
— А-а! Пропадал и нашелся! — весело встретил их Ригель. Сам отворил дверь. — Это ты, Женька, его притащила? А я тут без тебя распорядился: обедать рано, мы пока чай пьем.
Женя повела девочку в детскую, а Ригель на минуту задержал Михаила в полутемной передней и сказал, понизив голос:
— Здесь Федот Иванович и Модест. Ты ведь с ними уж встретился нынче. И Мета здесь.
— Ну что ж, отлично, — пожал Михаил плечами.
— Да, еще я хотел тебя спросить…
И, совсем тихо, он начал ему что-то насчет Романа Ивановича.
— Понимаешь, я его, конечно, не знаю… Старая дружба с Женькой… Письмо какое-то тебе привез. Хотел тоже сегодня прийти…
Михаил успокоил Ригеля. Пусть придет Сменцев. Интересно его повидать. Письма же Михаил ждет давно.
Вошли в столовую. Уже начало смеркаться, но после светлого дня и сумерки были светлые.
Михаил поздоровался со всеми молча и сел рядом с Метой.
Ригель, так как Женя еще не выходила, сам принялся наливать Михаилу чай, круто наклоняя опустевший и охладевший серебряный чайник.
— А мы тут о моем последнем докладе говорили, — спешил Ригель. — Оба, и Федот Иваныч и Модест, не одобряют меня. С разных точек зрения. Жаль, ты не был, — повернулся он к Михаилу, подавая чашку.
Федот Иванович промычал что-то, явно не желая продолжать разговора. Старец седовласый, — благообразный, кряжистый, незыблемый. Лицо приятное, доброе, окаменевшее. Был он «хранителем заветов», — и уже, конечно, вывернись земля, как перчатка, наизнанку, убеждения и взгляды его ни на йоту бы не изменились. С Ригелем он был в прекрасных отношениях — кто мог с Ригелем быть в дурных?
Модест Петрович, пожилой, суховатый шатен профессорского вида, тоже сильно дружил с Ригелем; они даже вместе, случалось, составляли какие-то рефераты, хотя полного единомыслия между ними не было. Считалось, что Модест Петрович принадлежит к «правому крылу», к которому Ригель еще не примкнул. Модест Петрович имел тяготение к философии, был «культурник» и «научник»; современную метафизику, впрочем, недолюбливал.
Михаил не то, что чувствовал себя не в своей тарелке, а как-то не нужны ему сейчас были ни традиционный Федот, ни Модест.
Ригель нужен, — но не с ними, один и лично. Приветливая и горячая душа его нужна, светлая на все отвечающей добротой. Мета… она здесь одна — с ним, одна — союзница; но что она знает? Настоящая ли союзница?
— Хозяйки нет — и чай холодный, — сказал Михаил, улыбаясь, просто чтобы сказать что-нибудь.
В эту минуту вошла Женя. За ней в дверях показалась широкая темная фигура — новый гость.
— Чай холодный? Неправда. Новый кипяток несут. Louise! Dépкchez-vous![20] Здравствуйте, господа. И знакомьтесь: старый друг мой, Ромочка Сменцев. Да что вы в темноте, право!
И она повернула электричество.
Блеснули седины Федота. Мета прикрыла глаза худенькими пальцами. Модест сидел, как сидел. И тяжелый синий взор Михаила впервые встретился со взглядом Романа Ивановича.
Чуть-чуть дольше одного мгновенья смотрели они друг на друга. И уже Роман Иванович здоровался дружески с Метой; с Модестом и Федотом он встречался у Ригеля.
— Садитесь, садитесь, — хлопотал Ригель. — Чай, Женька новый обещает. А вы ведь знаете, Роман Иванович, о чем я реферат читал? Ну, вот рассудите, объективно только, пожалуйста…
Странно: с приходом чужого человека сделалось свободнее. Михаил сразу почувствовал себя ближе Федоту и даже Модесту, — а он его терпеть не мог. Разговор завязался легко. Завязал его, впрочем, Роман Иванович, а Ригель помог.
С открытостью искреннего, постороннего, но сочувствующего человека Сменцев говорил об общем российском «воздухе», о тамошних делах, порою даже ввертывал слух, сплетню, и выходило интересно и забавно. С Модестом начал было спор о взгляде известного эсдека на синдикализм. И вдруг сказал очень серьезно, прервав самого себя:
— Да, Ригель, я вам говорил и всем готов повторить: громадную практическую — слышите, практическую! — ошибку делают те, кто в наше время, мечтая о народе и народном движении, в стороне оставляют вопросы великой важности: церковный и сектантский. Это не политично и не исторично. Говорю на основании опыта, долгих наблюдений. Живал в деревне. А нынче и в интеллигентных кругах эти все вопросы играют роль значительную.
— В каких кругах? Какие вопросы? — недоуменно пробасил Федот. — Не понимаю, про что говорит. А народные суеверия известны.
— Нет, нет, — заторопился Ригель, — конечно, всестороннее изучение народа и его истории — необходимо. Это пробел, кто же спорит.
Роман Иванович перебил его:
— Позвольте сузить вопрос до конкретного примера, азбучного; метафизику можно в другой раз. Считаете вы необходимостью успешную пропаганду в войсках?
— Ну, еще бы! — вскрикнул обиженно Ригель.
— А признаете ли вы, что это дело весьма шло у вас слабо и успехов не было?
— Пожалуй. Что ж, пожалуй и так.
— Ну вот. Для меня, скажем, ясно, почему оно так, почему и не может быть не так, пока способы, формы, узость пропаганды остаются прежними. Какие основы ваши? Экономика. Принципы отвлеченной свободы. С солдатами-то? Полноте. Все это должно разбиться о камень, который вы не видите и который для солдата имеет огромное значение, потрясающее: присяга. Относитесь, пожалуй, легко, с пренебрежением: суеверие. Камень останется камнем и при первом движении вас же задавит. Нельзя идти с пропагандой к тем, в чью данную психологию не умеешь до конца войти.
Заговорили вдруг все, кроме Михаила и Меты. Михаил намеренно молчал, слушал. Отлично понимал что Роман Иванович говорит для него, нисколько не надеясь убедить или разъяснить что-нибудь Федоту. Ригель, впрочем, понял и разгорячился совершенно.
— Хорошо, допустим, что я стараюсь войти в эту странную психологию…
— Раз вы говорите «странная», вы еще далеко не вошли. А надо не только войти, надо насквозь понять, воплотиться в этого солдата, принять факт присяги, как он принимает, и уж с его позиции… ну, идти дальше, что ли…
— Дальше? Куда же дальше? — кричал Ригель. — Сесть на этот камень — и что же?
— Зачем сесть, — спокойно улыбался Роман Иванович. — Понатужиться и сдвинуть — в другую сторону. Не надо топтать святынь: это не прощается. Святы великие обеты; но великий обет рабства можно сменить обетом свободы…
— Вы расширили вопрос, — начал Модест, — и, конечно, в очень широкой постановке, при коренном изменении идеалов, замене отживающей веры в личного Бога общечеловеческими стремлениями…
— Нет, — почти грубо перебил его Сменцев. — Я не про то. Надо верить, как народ верит. Только самому понимать и другим объяснять, что истинное содержание веры этой не рабство, а свобода.
Федот глядел на Сменцева в злобном недоумении. Уязвленный Модест даже отодвинулся от стола.
— Вон вы куда! — осев, произнес Ригель. — Ну, батенька, верить, во что народ верит… Во-первых, насчет содержания свободы, — это еще вопрос… Исторических-то доказательств нету… А во-вторых, что прикажете делать, если никакой современный интеллигент на эту веру не способен? Что же нам из практических целей притворяться, что ли? Нет-с, извините, прежде всего искренность. На демагогию мы не пойдем.
Роман Иванович пожал плечами. Ему вдруг стало скучно.
— Ваше дело; я ничего не предлагаю, только поясняю факты. Изменитесь, если можете. А то другие будут. Ведь не последний же предел, не совершенство — современный интеллигент. Было бы печально.
— Прежде не так… — сказала вдруг Мета, волнуясь. — Я не знаю, как, но только всем жертвовали… И в эту, в душу народа шли… Душа к душе говорили.
— Что было, того не будет, Мета, — сказал неожиданно Михаил. — Но станем верить, что будет еще лучше. Жив дух, жив народ… А там посмотрим.
Старик тяжело поднялся и сделал знак Ригелю.
— Мне надо еще сказать вам…
— Постой, прощай, ухожу, — подошел к хозяину Модест.
Обиженно и молча простился с Романом Ивановичем. Поцеловал руку у Жени. Ушел. Ригель повел Федота в свой кабинет, деловые какие-то разговоры.
Скрылась и Женя, хлопотать об обеде. Михаил, Роман Иванович и Мета перешли в гостиную. Остались там втроем.