"В СВОЕМ УГЛУ"
Осенью 1902 года мы начали с П. П. Перцовым журнал "Новый путь".
Я до сих пор не понимаю, как это вышло, что мы его начали и даже довели без долгов до 1906 года. Он точно сам начался -- естественно вышел из Р<елигиозно->ф<илософских> собраний.
Денег у нас не было никаких, кроме пяти тысяч самоотверженного Перцова да очень малой, внешней помощи издателя Пирожкова, и то лишь в самые первые месяцы. (Пирожков этот стал впоследствии знаменит процессами со своими жертвами -- обманутыми писателями, обманутыми бесцельно, ибо он и сам провалился.)
Перцову удалось получить разрешение на журнал благодаря той же приманке: "сближение церкви с интеллигенцией". Журнал был вполне "светский" (в программе только упоминалось о вопросе "религиозном", "в духе Вл. Соловьева"), однако известно было, что издает его группа участников Собраний и что там предполагается помещать стенографические отчеты этих Собраний.
Положение журнала было исключительно трудное: каждая книга подлежала двойной цензурной трепке; сначала шла к обыкновенному цензору, а затем в Лавру, к духовному. Была у нас и третья цензура, неофициальная, интеллигентская: по тем временам если эстетика и начинала кое-как завоевывать право на существование, то религия без разбирательства была осуждена; и нас записали в реакционеры.
Но среди всех огорчений с деньгами да с двумя официальными цензурами нам буквально не было времени огорчаться еще и этим. Пусть думают, что хотят.
Все мы работали и писали без гонорара. Платили только в редких случаях какому-нибудь начинающему (и очень талантливому) из неимущих. Литературная молодежь -- все мои приятели -- помогала и работала, на нас глядя, радостно, как в своем деле. Молодые поэты (Блок, Семенов, Пяст), кроме стихов, давали, когда нужно, рецензии, заметки, отчеты. Несколько неопытных "выходцев из-за железного занавеса" -- приват-доценты Дух<овной> академии Карташев, Успенский -- тоже приучались к журнальной работе, но эти -- в глубокой тайне, без всяких подписей, ибо, если б узнало Лаврское начальство, им бы не поздоровилось.
И нас, старых литераторов, было изрядное количество, так что в материале, совсем не плохом, недостатка не чувствовалось. Вячеслав Иванов печатал там "Религию страдающего Бога". Мережковский -- свой роман "Петр и Алексей". Брюсов -- ежемесячные статьи об иностранной литературе и даже... об иностранной политике.
О Розанове что и говорить. Он был несказанно рад журналу. Прежде всего -- упросил, чтобы ему дали постоянное место "на что захочет", и чтоб названо оно было "В своем углу". Кроме того, он из книжки в книжку стал печатать свою длинную (и замечательную) работу "О юдаизме".
Вечно торчал в редакции, отовсюду туда "забегал". В редакции жил секретарь -- "пес" Ефим Е<горов> (он же секретарь Собраний). Не лишенный юмора и весьма, при случае, энергичный, он и тут, как секретарь, был очень ценен. Возил в Лавру, к отцам-цензорам весь наш материал (не один "духовный", "светский" тоже). И если отцы тревожились, подозревая скрытый "соблазн" в каком-нибудь стихотворении Сологуба, В. Иванова, Блока,-- нес им самую беззастенчивую, но полезную чепуху. Отстаивал порою статьи довольно смелые, хотя с великими жертвами: у В. Иванова однажды везде "православие" обратилось в "католичество"; а так как статья была о Вл. Соловьеве -- то можно себе представить, что получилось.
Посетителей (неизвестных) принимал тоже Ефим. И препотешно умел рассказывать об этих приемах. Он был, что называется, "pince sans rire" {Насмешник (фр.). (Прим. ред.)}. Никто лучше него не мог бы справиться с "авторами". Его важность, отрывистые, безапелляционные реплики хорошо действовали на слишком назойливых. Бывали и застенчивые.
-- А... могу я спросить, сколько вы платите? -- говорил какой-нибудь явно безнадежный обладатель явно безнадежной толстой рукописи.
Ефим не задумывался:
-- А мы очень много платим... если нам понравится. Но нам редко что нравится. Лучше вы вашу рукопись отдайте в другое место.
Собственно говоря, вся редакционная работа велась Перцовым и мною. Молодежь помогала, но положиться ни на кого из них мы не смели. А Розанов не только не помогал, но если б вздумал, мы бы в ужас пришли. Всякое дело требует своей "политики", т. е. какой-то линии, считанья с моментом, с окружающими обстоятельствами и т. д. Розанов ни на что подобное не был способен. Он, действительно, "всегда спал"; во сне хоть и умел "подглядывать", чего никто не видел, но подглядывал лишь то, что находилось в круге его идей, ощущений, лишь в том, что его интересовало и касалось.
Очень любил журнал. И совершенно невинно, не замечая, мог бы погубить его, дай ему волю, начни с ним советоваться, как с равным.
И так была ужасная возня. Приносит он очередной материал -- главу "Юдаизма" и "Угол", бесконечные простыни бумажные, меленько-меленько исписанные. В набор? Как бы не так. Мы не "Новое время" и с набором должны экономничать. Без того приходится делать иногда, после светской цензуры, для духовной, -- второй набор; как бы не навести "отцов" на неподобающие размышления... И вот мы с Перцовым принимаемся за чтение розановских иероглифов. Не вместе -- Перцов глух, сам читает невнятно и неохотно,-- а по очереди.
Ни разу, кажется, не было, чтобы мы не наткнулись в этих писаниях на такие места, каких или цензорам нашим даже издали показать нельзя, или каких мы с Перцовым выдержать в нашем журнале не могли.
Эти места мы тщательно вычеркивали, а затем... жаловались Розанову: "Вот что делает цензура. Порядком она у вас в углу выела". Впрочем, прибавляли для косвенного его поучения:
-- Сами, голубчик, виноваты. Разве можно такое писать? Какая же это цензура выдержит?
Скажу, впрочем, что мы делали выкидки лишь самые необходимые. Перцов слишком любил Розанова и понимал его ценность, чтобы позволить себе малейшее искажение его идей.
Редактируя для журнала стенографические отчеты Собраний, мы ни звука не выкидывали розановского: тут он сам за себя отвечает, пусть отвечает перед цензорами.
Сухость стенограмм порою приводила нас в отчаяние: исчезала атмосфера собраний, приподнятая и возбужденная, не передавалось настроение публики...
Чаще всего редактировали мы эти отчеты вдвоем не с Перцовым, а с Тернавцевым.
Собрание, недавнее, было еще свежо в памяти.
-- Какой вздор! -- говорю я.-- Она (стенографистка) недослышала. Или не поняла... Ведь тут, помните, ведь тут...
-- Ну да! -- кричит неистовый Валентин.-- Василий Михайлович (Скворцов) сказал "совесть". А кто-то ему крикнул: "Разная бывает совесть. Бывает и сожженная совесть"... Он так и осел... Вставляйте сюда "голос из публики"!
Валентин Тернавцев был не нашего "лагеря", но художественное чутье побеждало в нем "церковника", и мы оба увлекались, стараясь превратить казенную запись в образную картину Собрания.
-- Здесь еще "голос из публики"! -- орал Валентин.-- Обязательно голос! Я слышал, толстуха промяукала, как ее,-- секты исследует, она около меня сидела. Пишите тут -- из публики!
Иногда мы посылали розановский доклад или возражение ему на просмотр, боясь ошибок записи. А он возвращал -- совершенно измененную вещь, почти новую статью. Что было делать? Звали его, бранились, и он на месте, тут же, в третий раз ее переписывал.
Перцов имел привычку вдруг уезжать из Петербурга на неопределенное, довольно продолжительное время. Глухой и скрытный, он глухо исчезал, не оставляя и адреса. Знали только, что куда-нибудь в Кострому или дальше: он был волжанин, "речной человек", как он говорил.
Тогда мне приходилось тесно. "Мальчики" мои, в сомнении, откровенно признавались, что не знают, как поступить. Розанов, не обращая на меня никакого внимания, лез к Ефиму; а Ефим разленивался, не читал первых корректур и спорил со мной из-за Брюсова, находя его недостаточно либеральным.
К счастью, Перцов уезжал не в очень горячее время -- к весне. Месяца через два возвращался, и все входило в норму.