О ЛЮБВИ

Всю жизнь Розанова мучили евреи. Всю жизнь он ходил вокруг да около них, как завороженный, прилипал к ним -- отлипал от них, притягивался -- отталкивался.

Не понимать, почему это так, может лишь тот, кто безнадежно не понимает Розанова.

Не забудем: Розанов жил только Богом и -- миром, плотью его, полом.

"Знаете ли вы, что религия есть самое важное, самое первое, самое нужное? Кто этого не знает, мимо такого нужно просто пройти. Обойти его молчанием".

И тотчас же далее:

"Связь пола с Богом -- бСльшая, чем связь ума с Богом, даже чем связь совести с Богом..."

Евреи, в религии которых для Розанова так ощутительна была связь Бога с полом, не могли не влечь его к себе. Это притяжение -- да поймут меня те, кто могут,-- еще усугублялось острым и таинственном ощущением их чуждости. Розанов был не только архиариец, но архирусский, весь, сплошь, до "русопятства", до "свиньи-матушки" (его любовнейшая статья о России). В нем жилки не было нерусской; без выбора понес он все, хорошее и худое -- русское. И в отношение его к евреям входил элемент "полярности", т. е. опять элемент "пола", притяжение к "инакости".

Он был к евреям "страстен" и, конечно, пристрастен: он к ним "вожделел".

Влюбленный однажды, полушутя, в еврейку, говорил мне:

-- Вот рука... а кровь у нее там какая? Вдруг -- голубая? Лиловенькая, может быть? Ну, я знаю, что красная. А все-таки не такая, как у наших...

Непривычные или грубодушные люди часто возмущались розановскои "несерьезностью", сплетением пустяков с важным, и его... как бы "грязцой". Ну конечно! И уж если на то пошло, разве выносимо вот это само: "связь Бога с полом?" Разве не "грязь" и "пол"-то весь? В крайнем случае -- "неприличие", и позволительно говорить об этом лишь научным, серьезным языком, с видом профессора. Розановские "мелочи" казались "игривостью" и нечистоплотностью.

Но для Розанова не было никаких мелочей: всякая связывалась с глубочайшим и важнейшим. Еврейская "миква", еврейский религиозный обычай, для внешних неважный и непривлекательный,-- его умиляла и трогала. Его потрясал всякий знак "святости" пола у евреев. А с общим убеждением, в кровь и плоть вошедшим, что "пол -- грязь" -- он главным образом и боролся.

Вот тут узел его отношений к христианству и ко Христу. Христос? Розанов и к Нему был страстен, как к еврейству. Только все тут было диаметрально противоположно. Христос -- Он свой, родной, близкий. И для Розанова было так, точно вот этот живой, любимый, его чем-то ужасно и несправедливо обидел, что-то отнял у него и у всех людей, и это что-то -- весь мир, его светлость и теплость. Выгнал из дома в стужу; "будь совершен, иди и не оглядывайся, отрекись от отца, матери, жены и детей...".

Розанов органически боялся холода, любил теплое, греющее.

"С Богом я всегда. С Богом мне теплее всего" -- и вдруг -- иди в холод, оторвись, отрекись, прокляни... Откуда это? Он не уставал бранить монашество и монахов, но, в сущности, смотрел дальше них, не думал, что "это они сделали", главного обидчика видел в Христе. Постоянно нес упрек Ему в душе -- упрек и страх перед собственной дерзостью.

У нас, вечером, за столом, помню его торопливые слова:

-- Ну, что там, ну ведь не могу же я думать, нельзя же думать, что Христос был просто человек... А вот что Он... Господи, прости! -- (робко перекрестился, поспешным крестиком), что Он, может быть, Денница... Спавший с неба, как молния...

Розанов, однако, гораздо более "трусил божеского наказания" за нападки на церковь, нежели за восстания против первопричины -- Христа. Почему? Это просто. В христоборчестве его было столько личной любви ко Христу, что она властно побеждала именно страх и превращала трусость нашалившего ребенка во что-то совсем другое.

Вот, например: тяжелая болезнь жены. Оперированная, она лежала в клинике. Розанов в это время ночевал раз у Тернавцева. И всю ночь, по словам Тернавцева, не спал, плакал и, беспрестанно вставая, молился перед иконами. Всю ночь вслух "каялся", что не был достаточно нежен, справедлив -- к церкви, к духовенству; не покорялся смиренно, возражал, протестовал... Вот Бог и наказывает... и он, как мальчик, шепчет строгому церковному Богу: прости, помилуй, больше не буду! В связи с этим в "Уединенном":

"Иду в Церковь! Иду! Иду!"

И потом еще:

"Как бы я мог быть не там, где наша мамочка? И я стал опять православным".

Стал ли? Это и теперь его тайна, хотя пророческие слова исполнились:

"Конечно, я умру все-таки с Церковью... конечно, духовенство мне все-таки всех (сословий) милее..." Однако:

"Но среди их умирая, я все-таки умру с какой-то мукой о них".

Это борьба с "церковью". А вот "Христоборчество". Вот одно из наиболее дерзких восстаний его -- книга "Темный лик", где он пишет (точно, сильно, разговорно, как всегда), что Христос, придя, "охолодил, заморозил" мир и сердце человека, что Христос обманщик и разрушитель. Денница,-- повторяет он прикрыто, т. е. Дух Темный, а не Светлый.

И что же, кается, дрожит, просит прощения? Нисколько. Выдержки из "Темного лика" читались при нем на Собраниях, он составлял самые стойкие ответы на возражения. Спорил в частных беседах, защищался -- Библией, Ветхим Заветом, пламенно защищался еврейством, на сторону которого всецело становился, как бы религиозно сливаясь с ним.

С одним известным поэтом, евреем, Розанов при мне чуть не подрался.

Поэт и философ, совсем не приверженный к христианству; доказывал, что в Библии нет личности и нет духа поэзии, пришедшего только с христианством; что евреи и понятия не имели о нашем чувстве влюбленности -- в мир, в женщину и т. д. Надо было видеть Розанова, защищающего "Песнь Песней", и любовь, и огонь еврейства.

Принялся упрекать поэта в измене еврейству; тот ему ответил, что, во всяком случае, Розанов -- больше еврей, чем он сам.

Этим спор окончился -- Розанов внезапно замолчал. Не потому, конечно, что заподозрил собеседника в атеизме. Атеистов, позитивистов он "презирал, ненавидел, боялся". Говорил: "расстаюсь с ними вечным расставанием". Но собеседник -- еврей, а еврей не может быть атеистом. Н е т, по Розанову, антирелигиозного еврея, что бы он там про себя ни думал, ни воображал. В каждом все равно "Бог -- насквозь". Недаром к Аврааму был зов Божий. Про себя Розанов говорил:

"Бог призвал Авраама, а я сам призвал Бога. Вот и вся разница".

И вдруг, и вдруг... словно чья-то тень -- тень Распятого? -- проходила между ним и евреями. Он оглядывался на нее -- и пугался, но уже не феноменальным, а "ноуменальным" (любимое его слово) страхом. Вдруг -- "болит душа! болит душа! болит душа!", и -- потерявшись -- он становится резок, почти груб... к евреям. Мне приходилось слышать его в эти минуты, но я расскажу о них его собственными словами, будет яснее.

"...Как зачавкали губами и идеалист Борух, и такая милая Ревекка Ю-на, друг нашего дома, когда прочли "Темн. лик". Тут я сказал себе: "Назад! Страшись!" (мое отношение к евреям).

Они думали, что я не вижу: но я, хоть и "сплю вечно", а подглядел. Борух, соскакивая с санок, так оживленно, весело, счастливо воскликнул, как бы передавая мне тайную мысль и заражая собою:

-- Ну, а все-таки -- он лжец.

Я даже испугался. А Ревекка проговорила у Шуры в комнате: "Н-н-н-да... Я прочла "Темный лик". И такое счастье опять в губах. Точно она скушала что-то сладкое.

Таких физиологических (зрительно-осязательных) вещиц надо увидеть, чтобы понять то, чему мы не хотим верить в книгах, в истории, в сказаниях. Действительно, есть какая-то ненависть между Ним и еврейством. И когда думаешь об этом -- становится страшно. И понимаешь ноуменальное, а не феноменальное: "распни Его".

Думают ли об этом евреи? Толпа? По крайней мере, никогда не высказываются".

Любовь к Христу, личная, верная, страстная -- была куском розановской души, даже не души -- всего существа его. Но была тайной для зорких глаз тайновидца: "смотрел и не видел". Порою близко шевелилась, скрытая; тогда он тревожился; бросался в сторону евреев и своего к ним отношения; отрекался, путался, сердился... Но жизнь повела его "долинами смертной тени". И любовь стала прорываться, подобно молнии. Чем дальше, тем чаще мгновенья прорывов.

"...Тогда все объясняется... Тогда Осанна... Но так ли это? Впервые забрезжило в уме..."

Сами собой гасли в этих молниях вспышки ненависти к евреям. Понималась любовь -- по-настоящему; и забывалась опять. Может быть, потом понялась навсегда?