У портьеры показалась высокая, согнутая фигура Ивана Сергеевича Стоярского. Больные ноги были обуты в теплые туфли. Синий кафтанчик на лисьем меху облекал его худое тело. Узкое лицо с очень прямыми чертами, небольшие, глубоко сидящие глаза под пушистыми бровями, светло-белокурая, не длинная брода и волосы темнее — все делало его почти красивым, несмотря на сорок лет и резко впалые, бледные с желтизною щеки. Иван Сергеевич был давно болен. Тело его, казалось, давно умерло, высохло, почти исчезло. А из глаз смотрела целая, вся живая душа, и эти глаза на неподвижном лице производили какое-то чудесное, жуткое, но сладкое впечатление.
Иван Сергеевич вошел молча — подал руку Звягину и сейчас же опустился в кресло у стола, под стрельчатым и крутым листом финиковой пальмы.
— Я пришел на минутку, — произнес он голосом тихим и, как у всех больных, немного отрывистым. — Ты едешь сегодня в театр, Лета? Ты мне давно толковала, что играет какая-то Зыбина, которую ты хочешь посмотреть…
Валентина досадливо вспыхнула.
— Нет, — сказала она, — мне нездоровится. Я не хочу никуда.
Они помолчали.
— А читать на будущей неделе у графов Нератьковых будешь? — продолжал Иван Сергеевич.
— На благотворительном вечере? Не знаю. Очень просят… Я читать люблю, в особенности стихи…
— И ты хорошо читаешь. Из тебя настоящая актриса могла бы выйти.
— Да… поздно только, — прибавила она с насильственным смехом. — Да и не хочется. Лев Львович, могли бы вы меня вообразить актрисой?
— Отчего же… — процедил Звягин, глядя в угол. Бледность его не проходила.
Иван Сергеевич, опершись на костыль, внимательно смотрел на сестру и на Звягина.
— Не читай на вечере, откажись, — выговорил он вдруг.
— Почему? Это неловко… Все знают, что я читаю.
— Как хочешь. Только будешь потом раскаиваться, уж я предчувствую… Эти благотворительные вечера в высшем обществе… Да как хочешь.
Опять наступило неловкое молчание. Звягин ждал, когда брат уйдет, он чувствовал свое положение глупым, серым, сцену законченной неумно, неловко, даже вовсе не законченной. Ему казалось, что невозможно так проститься и уйти и никогда больше не видеть ее, снести оскорбительную небрежность, с которой она теперь толкнула его вон. Ему казалось, что еще можно что-то выяснить, чему-то помочь. Обида, которую он внутренне называл справедливым негодованием, ела его душу. Как, и это все? Хорошие слова исчезли, будто не существовали. Он уйдет и будет страдать, а она останется без боли и сделает то же с другим, если захочет.
Валентина была очень красива, с немного сжатыми, ровными бровями, с тенями опущенных ресниц и легким выражением нетерпения в лице. Звягину казалось, что он не любит ее больше, что она отвратительна ему в своей неуловимой и беззаботной неискренности. Любовь к ней вся переродилась в ярость и боль за себя. Ему хотелось сжать пальцами это тонкое горло под розовым бархатом, сжать еще сильнее, чтобы ей стало нестерпимо, чтобы она поняла, как можно страдать. Это было бы только справедливо.
— Я посижу с тобой, если ты никуда не собираешься, — сказал Иван Сергеевич.
Намек был ясен. Звягин понял, что брат не уйдет, — и подошел прощаться.
Валентине стало жалко Звягина. Она сделала несколько шагов и у двери произнесла тихо, ища слов и опять не находя их:
— Не сердитесь, Лев Львович, я не виновата. Я ничего не могу…
Она хотела снова взять его за руку, но тут жалость уступила место ее всегдашнему, не очень сильному, но непреодолимому чувству физической неприязни к этому человеку. Она не любила прикосновенья его слишком мягкой, маленькой, влажной руки. Несмотря на всю их дружбу, на его любовь, которая одно время давала ей удовольствие — она всегда избегала смотреть на выпуклый лоб под черными, гладкими волосами, на грубые губы и чуть блестящую кожу лица — он весь ей не нравился. И когда внутренняя связь исчезла — это чувство выступило сильнее и непобедимее.
— Я считаю нашу дружбу разорванной, — сказал Звягин холодно, видя, что ему больше ничего не остается. — Мне даже кажется — вы будете рады это узнать — что я вас больше не люблю…
Портьера резко колыхнулась — и он вышел. Валентина прислушалась — и скоро до ее уха долетел тупой и далекий стук наружной двери.
— А ты все еще холишь эту безнадежную любовь? — спросил Иван Сергеевич поднимая глаза.
— Ах, это такая тяжесть, — с раздражительностью проговорила Валентина. — Не знаю, как быть с ним. Дружба, дружба — а какая там дружба! Мне стало скучно, вижу дно. Он и другом не может быть. Вся его сложность и запутанность — узел из двух ниток. Я не виновата, что поняла это…
— Что ты сердишься? — мягко прервал ее Иван Сергеевич. — Разошлись вы — и отлично, я очень рад. Давно следовало кончить, и сразу. Звягин не по тебе. И не люблю я его еще потому, что он тебе зла желает. Да, Лета, поверь мне. В дни его самой бескорыстной, самоотверженной любви — у меня было ощущение, что он желает тебе зла. Бог с ним совсем! Чем дальше, тем лучше.
Валентина молчала, положив голову на руку и смотрела вниз, на сукно стола. Иван Сергеевич тоже впал в задумчивость.
И долго сидели так брат и сестра. Кругом было очень тихо. Только порою мягко вспыхивала искра в потухшем камине под кучкою серого пепла.