Кириллов миновал две комнаты, слабо освещенные лампами под длинными абажурами, у двери кабинета остановился на секунду, потом приподнял портьеру и вошел.
Сначала он не разглядел ясно ни Валентины, ни окружающих предметов, хотя сумрак в этой комнате был легче и ярче, нежели в других, которыми он шел. Высокая лампа с полу была прикрыта не темным, а бледным, тонким золотистым абажуром, и комнату наполняли янтарные лучи, туманные и горячие. Лампа освещала снизу широкие, зубчатые листы двух громадных пальм, уходящих к потолку. Воздух был душен, но не душист. Ни гиацинтов, ни лилий не замечалось. Только гибкие, ломкие и нежные златоцветы высоко подымали на столе свои головки; но они были слишком невинны, чтобы благоухать.
— Это вы? — произнесла Валентина тихо. — Здравствуйте. Я вас ждала. А я сегодня совсем больна.
Кириллов подошел ближе и увидал Валентину на низеньком турецком диване. Она даже велела принести из спальни две белые подушки. Шелковые и вышитые жгли ей лицо.
— Вы больны? — с тревогой сказал Кириллов, целуя тонкую руку и заглядывая в блестящие глаза. — Давно больны? Что с вами? Что такое?
— Нет, ничего, пустяки… Маленькая лихорадка, завтра пройдет. Я простудилась немного, погода сырая, резкие перемены… Завтра пройдет, — прибавила она опять, опускаясь на подушки. — Сегодня, конечно, не очень хорошо: шум, звон в голове, сердце стучит, мысли такие резкие, быстрые, ясные.
Кириллов положил шапку и осторожно присел на низенький пуф около дивана.
— Может быть, я вам мешаю? Может быть, вам нужен покой, отдых? Завтра…
— Нет, нет, — прервала его Валентина нетерпеливо. — Я говорю вам, что у меня такие ясные, резкие мысли. И одной мне гораздо хуже, я прислушиваюсь, как стучит кровь в висках, как поднимается температура. Вы будьте со мной, точно со здоровой. Да я и почти здорова. Даже расположение духа мое не меняется от случайной лихорадки, и теперь не изменилось. Я всегда я… а в болезни, мне кажется, я даже больше я, чем всегда, — прибавила она с раздумьем.
Кириллов так же, как смотрел утром в тусклое зеркало на свое изображение, не видя его, смотрел теперь на Валентину, почти не замечая ее: он обдумывал слова, которые сейчас скажет ей.
А между тем Валентина была странно красива в этот вечер. Лицо, широкое у висков, с узким и маленьким подбородком, — казалось бледным, несмотря на жар. Черные волосы, слегка растрепанные, тонко вились на висках. Глаза, огромные, окруженные тенью, полуоткрытые, слабо мерцали. На ней было надето просторное, густо собранное платье из тончайшего китайского шелка, светло-желтого и обнявшего ее, как нежная золотистая пена. Платье кончалось к вороту прозрачным, старинным кружевом, тоже чуть желтоватым, но не блестящим, а матовым. Сквозь кружева белела нежная, почти девическая шея. Широкие, мягкие рукава доходили только до локтя. Из-под бесчисленных складок платья виднелась небольшая нога в черной лакированной туфле без каблука и в черном, очень тонком чулке с вышитыми золотыми стрелками.
— Вы молчите? — сказала Валентина, опять приподнимаясь. — Мы так давно не видались, а вы не хотите мне ничего рассказать? Вас, верно, смущают подушки, весь этот больничный вид. Знаете, я лучше сяду, вот хоть в кресло рядом… Вы увидите, я и сама скоро забуду о своей болезни…
Она легко встала, собрав складки нежного платья, и, действительно, села в кресло, положив руки на колени.
Кириллов обернулся, посмотрел на нее несколько секунд — и вдруг, неожиданно склонившись, припал к ее рукам.
Он целовал попеременно то одну, то другую и повторял тихо:
— Дорогая, милая… Ведь вы мне разрешаете говорить о любви… любить вас? Ведь прошел искус, да? Ведь вы убедились, что у меня верное, истинно верное сердце?
Валентина не отнимала рук, но молчала. Она не знала, что ответить на его слова.
— Радость моя, — продолжал Кириллов, — скажите мне все… Повторите то, что уже сказали один раз, — и чему я бесповоротно поверил, как свято верю каждому вашему слову. Ну, скажите, вы меня любите? Как вы меня любите? Я так ждал, я так верил, я стою теперь вашей речи… Отчего вы молчите? Эта минута — серьезная, важная, изменяющая нашу жизнь и внешнюю, и внутреннюю…
— Я люблю вас, я это сказала… Мне кажется, что я вас люблю, — проговорила Валентина тихо и смущенно. — Я теперь жалею, что мы… что я так долго избегала говорить об этом… Много разных мыслей, самых неожиданных и странных, приходило в голову на это время, много изменений… А мы… даже и дружбу нашу позабыли… Помните наши прежние разговоры? А как давно мы не спорили! Ну, погодите, — прибавила она весело, сразу оживляясь. — Вы не хотите мне рассказывать, что думали и делали за это время, так я вам порасскажу! У меня есть много нового. Вот вы меня похвалите, как я сама себя хвалю. Теперь уж у нас секретов не будет, да? Не будет?
Она заглядывала ему в лицо, улыбаясь. Кириллов сидел на низеньком пуфе, согнув колени и немного сгорбившись. Он по-прежнему держал в ладонях руки Валентины, но не целовал их и смотрел вниз. Ему не понравились ее слова, хотя она и сказала, что любит. Но он ожидал другого. И теперь он не знал, каким образом продолжать, хотя то, что ему нужно сказать, было для него по-прежнему неизменно и ясно.
И о чем она хочет рассказать? Что случилось? Не начать ли говорить раньше самому?
— Наш серьезный разговор впереди, Валентина Сергеевна, — произнес Кириллов. — Но в данную минуту меня живо интересует то, о чем вы упомянули. Пожалуйста, говорите.
— Вы меня пугаете, — засмеялась Валентина. — Серьезный разговор… Но и то, что я намерена вам рассказать, — тоже очень серьезно. И все-таки я смеюсь, мне весело, я рада, потому что это хорошее, а не дурное. У вас же в голосе какая-то важность, строгость, точно вы сердитесь на меня… Вы не сердитесь? И это не печальное, то, о чем вы хотите говорить со мной?
— О нет… Но ради Бога, не мучьте меня… Неизвестность мне тяжела.
— Да, я виновата, что столько времени скрывала от вас. Но я хотела сама, своей волей, своим желанием. Это вы дали мне силу, разбудили меня. Без вас, без вашей… привязанности, без вашей дружбы я долго еще колебалась бы, тянула прежнее, старое может быть, всегда… Помните, я говорила вам в Москве, намекала, что хочу жизнь переменить? Так вот — я меняю жизнь.
Кириллов вспыхнул. Он не понимал. В лице было напряженное внимание и жадность.
— Вы… меняете жизнь… То есть вы…
— То есть я решила сделаться актрисой, — докончила Валентина, спокойно и радостно улыбаясь. — Милый друг, вы видели: так дольше жить, как я жила, мне было слишком тяжело. Безделье, дилетантизм — не для меня. У меня в характере есть упорство и суровость. Я долго мучилась, колебалась… Думала — не поздно ли… Талант у меня есть, хотя не скрываю от себя, что и сцена не даст полного утоления сердцу. Драматическое искусство… почти не искусство. Актер — раб, комментатор, он говорит слова автора. Писатель может остаться великим, если и дурно произносят его слова, но актер не может быть велик, если повторяет только ничтожные речи. Мне придется покоряться, играть то, что не совсем согласно с моей душой, что я, быть может, иначе выразила бы… Все равно! Иной дороги для меня нет, иного таланта у меня нет, и я чувствую, что делала преступление перед собой, перед вами — теряя столько дней, почти не живя, не делая того, что могла. Нет, я не дилетантка, я вам говорила это, Геннадий Васильевич. Мне нужен был какой-то толчок — и этот толчок вы мне дали. Я поняла себя и многое. Пусть будет, что будет, а назад я не ворочусь. Да и не хочу назад. У меня впереди светло. Вам спасибо, мой друг, мой милый. Ваша любовь разбудила меня к жизни. И как я в нее верю! И как я ее люблю! И вас люблю. Подумайте: разве не теперь начинается жизнь по-настоящему? Разве мы не вечные, единственные друзья!
Она встала, забыв свою болезнь. Глаза раскрылись широко, губы горели, она была взволнована. На темных ресницах сверкнули слезы.
Кириллов тоже встал, не выпуская рук Валентины.
— Это когда решилось? — произнес он глуховато.
— Что решилось?
— Ваше поступление… на сцену?
— А вот, в Москве. Теперь и все лето я буду заниматься, брать частные уроки у Соловецкого, а осенью — дебют. Могу иметь и здесь, и в Москве — где хочу. Я еще не знаю…
— Это… совсем решено?
— Дебют? О да, теперь мне не откажут…
— Нет… Я хочу знать… Вы совсем решились?
Валентина взглянула на него с изумлением.
— Конечно. Ведь я же вам и рассказываю…
— Это вы и разумели, когда говорили о перемене жизни?
— Какой вы странный! — произнесла Валентина и освободила свои руки. — Ну да, это. Что же иное?
Она глядела на него похолодевшими глазами.
Кириллов повернулся, заложил руки в карманы, и сделал несколько шагов по ковру. Комната была заставлена, ходить оказалось тесно.
Валентина следила взором за высокой, мешковатой фигурой Кириллова, немного сутуловатого в плечах. И вдруг он почему-то вспомнился ей домашний, в очках, в серой курточке, запивающий кофеем кулебяку.
Валентине стало холодно.
— Благодарю вас за откровенность, Валентина Сергеевна, — начал Кириллов. — Вы позволите мне быть с вами искренним?
— Я вас прошу об этом.
— И я могу надеяться, что мои слова вы примете и поймете не как-нибудь превратно.
— Нет, нет, говорите…
— Идя сюда сегодня, Валентина Сергеевна, я рассчитывал на серьезный, решительный разговор и, я думаю, имел на него внутреннее право. Я сказал вам, что люблю вас, — и вы знаете, как это неизменно. Я имел счастие услышать от вас, что и вы любите меня. Вы сами хотели от меня любви полной, беспредельной, истинной, — и я люблю вас именно так. Но знаете ли вы, что такая любовь требовательна? Да, говорю смело это слово, любовь моя требовательна. Я отдаю слишком много — вы видите. И я не могу допустить, в свою очередь, чтобы вы устроили жизнь свою помимо моего желания, воли, разумения. Я не могу согласиться на ваш план.
— Я вас не понимаю…
— Все эти месяцы, все последние дни в особенности, меня не покидала одна постоянная мысль, Валентина Сергеевна. Она созрела постепенно, естественно, она мне мила, близка, она кажется мне единственно возможной, — и я ласкал себя надеждой, что вы поймете меня без слов. Но часто, несмотря на дружбу, даже на любовь, — души человеческие дальше одна от другой, чем это доступно первоначальному пониманию. Направляясь к вам сегодня, Валентина Сергеевна, после мучительной ночи в вагоне, после дня ожидания и томленья — я думал вести с вами иные речи. Вы говорите, что я толкнул вас на этот решительный шаг. Быть может — бессознательно… Быть может, вы не поняли ни меня, ни рода моей к вам симпатии… Я сам хотел предложить вам перемену в жизни, Валентина Сергеевна. Как в божественное начало — я верил в нашу любовь. И я хотел просить вас разделить жизнь со мною, слить навеки вашу с моею, идти со мной рядом, рука об руку, быть связанной со мною исключительной привязанностью, исключительной любовью и дружбой… Я верил, что вы согласитесь стать моей женой.
Валентина медленно и тихо опустилась в кресло, не сводя с Кириллова пристальных и внимательных глаз. Кириллову показалось, что лицо ее стало бледно до прозрачности, на щеках легли сероватые тени.
— Вы смотрите на меня и молчите, — продолжал Кириллов. Ему был неприятен, почти страшен этот неподвижный взор. — Вы слушаете меня, и я не могу и не хочу допустить, чтобы вы не проникали в сокровенную глубь моей души, которую я для вас открыл. С верой в вас, с любовью и преданностью я шел сюда, я ждал ваших слов… Я услышал из ваших собственных уст, что вы любите меня… Любите и говорите о несоединимом, о том, на что я не могу согласиться, чему не могу сочувствовать, как противоречащему всем моим представлениям о взаимной любви… Я люблю вас безгранично, но я обладаю твердой душой, Валентина Сергеевна. И поверьте, если б я увидел в этой любви нечто для себя несоответствующее, — я сумел бы победить себя. Теперь вы все знаете. От слова вашего зависит все. Я кончил.
Прежде еще, чем он произнес последнюю фразу, — он посмотрел в сторону Валентины и на секунду замер. Холодная волна пробежала у него по спине. Он увидал лицо Валентины, бледное, ноне пораженное, неторжественное, не огорченное, даже не злое. Из-за розовых губ очень маленького рта виднелась сверкающая полоса зубов. Выражение прищуренных глаз было бесконечно весело: Валентина смеялась. Она смеялась по-детски, открыто, не очень громко, не очень добродушно, но искренно и долго.
Кириллов, даже не бледный, а зеленый, стоял перед ее креслом, как немой. Она тоже не говорила ни слова, продолжая смеяться и не спуская с него глаз.
Говорят, что смех заразителен вопреки настроению и воле. Может быть, и Кириллов, глядя на Валентину, стал бы смеяться. Но она вдруг перевела дух и сделалась немного серьезнее, хотя губы еще продолжали складываться в улыбку.
— Милый мой Геннадий Васильевич, — произнесла она, наконец. — Не сердитесь за мою веселость. Это нечаянно. Если б я была здорова, я, верно, не дала бы такой воли своим нервам. И спасибо вам за то, что вы так быстро, в таких коротких словах заставили меня ясно понять наши отношения, объяснили мне и себя, и меня. Вы предлагаете мне быть вашей женой, вашей подругой и помощницей. И вы, конечно, желаете (это естественно), чтобы жена ваша была жена, а не актриса. От души благодарю вас за честь, за любовь… Но отказаться от своей жизни по своему разумению — не откажусь, как вы от своей не отказались бы. Вот наше горе; говорили о любви, а друг к другу совсем не присмотрелись. Подумайте сами: гожусь ли я на Остоженку к вашей тихой жизни, в домик, где солнце греет черную кошку и ваша мамаша вяжет вам фуфайки из сосновой шерсти? Гожусь ли, чтоб покоить и лелеять вас, как она? Вот в чем была разгадка ее незаслуженных ласк — она поняла, что вы меня любите! А я-то, глупая, терялась в догадках. Так вы хотели жениться на мне, Геннадий Васильевич? Успокоить себя, свою любовь… Ну, это для вас. А для меня что же? У вас дело — ваше дело, а у меня что же? Ваше дело и ваша любовь? И черная кошка, и сосновая шерсть, и, может быть, ваши дети? Нет, Геннадий Васильевич, тут-то вы и не совсем правы, вы позабыли, что мне тоже, может, захотелось моего… Не позаботились присмотреться, какая я.
— Вы надо мной смеетесь, Валентина Сергеевна. Этого я никому не позволю. Вы говорите, что любите меня…
— Если бы я и любила вас любовью, как понимаю любовь, — то не осквернила бы чувства единой мыслью о прикосновении жизни… Любовь — цветок божественный; листья увядают и чернеют от земного ветра. Так я думаю. Но я виновата, что не присмотрелась к вам. Я мечтала о любви… Любила ту любовь, которую хотела видеть в вас… Жалела любовь — и жалость приняла за любовь к вам. Но вы меня и от жалости излечили. Вы сказали, что тверды и, если найдете в наших отношениях что-нибудь для вас несоответствующее, — вы победите себя. Вот несоответствующее нашлось. Все — несоответствующее. Вы простите меня за резкость. Но сразу лучше. Что обманывать себя? Нам вместе делать нечего. А до конца все равно ни я вас, ни вы меня — никогда не поймем. Вы согласны с этим?
— Согласен.
— Так пожелайте мне здоровья, счастья, моего счастья, — как я желаю вам вашего, — и простимся.
Кириллов молча подошел к ней и протянул руку, которую она пожала, встав.
Он приблизился к двери. Потом, быстро обернувшись, сделал несколько шагов к Валентине. Лицо его было иное, вдруг изменившееся, точно под влиянием внешнего и внезапного ужаса, почти вдохновенное.
— Валентина Сергеевна… голубушка! — произнес он горячим шепотом. — Не сошлись мы, не годимся друг для друга — это так; я не о том. Мне отчего-то страшно сделалось. Еще раз в ваши глаза поглядеть… Ну дай вам, дай вам Бог, чего ваша душа хочет. Люблю вас неизменно, как умею. Живите долго, счастливо, долго…
Прежде чем Валентина успела опомниться, — он притянул ее к себе, поцеловал в горячий лоб — и вышел.
Валентина осталась одна.