С этого дня началась новая полоса моей жизни. Это была пора неожиданных открытий, незабываемых радостей, гнетущих невзгод и очень сложных для моих лет душевных потрясений. Но память об этих годах дорога для меня, потому что это было время моего роста — время трудной борьбы за жизнь, за право быть человеком. И не раз в эти годы я был на вершок от гибели, а спасали меня не только счастливые случайности, но и мечта о грядущих светлых днях.

В нашем селе в эти тяжёлые дни голода, холерного поветрия и горячек появились уже бесстрашные люди, как студент Антон, а среди мужиков — Тихон Кувыркин, Олёха, крашенинник Костя и Исай с Гордеем. И словно земля выбросила из своих истощённых недр невиданные раньше призывные и гневные листки, как пророческие обличения богачей и бар.

Эти листки тогда обнаружили и мы с Кузярём и Миколькой и прочитали их с замиранием сердца. Мы побежали к Тихону и сунули ему свою находку. Он не удивился, только улыбнулся и сказал многозначительно:

— Ну вот, ребятишки, и земля заговорила. Я такие листки да книжки уж знаю.

Староста Пантелей да сотский бегали по селу из избы в избу, шарили по углам, обливались потом, но никаких листков и книжек не нашли. Поморцы с давних пор научились скрывать от начальства свои заветные реликвии, и никакие ищейки не могли их найти. С давних пор между поморцами и мирскими было общее согласие — стоять друг за друга и дурачить начальство. Так спрятаны были иконы и книги из моленной, так же ни у кого не найдено было ни зерна, ни муки во время облавы, когда нагрянул земский начальник и исправник с полицией. Долгие годы гонений на поморцев приучили их к скрытности и тайности в своей борьбе с полицией. Слушая благочестивые разговоры и беседы на «стояниях», я понимал их просто, без всяких душеспасительных иносказаний: чтобы сохранить от разгрома свой «толк», свою общину, свою крестьянскую цельность и обезоружить «игёмонов» — помещиков, полицию и попов, надо крепко держаться друг за друга, стоять «сойнмом» — сплочённо, не предавать своих братьев, — быть немым перед властями и господами и не бояться никаких терзаний, как не боялись деды и прадеды. Поморцы принимали в свою среду всякого, кто уважал их твёрдость в содружестве и исполнял их обычаи.

Эта «крестьянская вера», вера бедняков и вечно обездоленных, была близка большинству мужиков, и гонимые беспоповцы, которых начальство и попы считали врагами церкви и полицейского правопорядка, вызывали сочувствие к себе и почтительное удивление перед их стойкостью. И все в деревне преклонялись перед стариком Микитушкой, который пострадал за мужицкую правду, и вспоминали о нём как о подвижнике, а себя упрекали за слабость и за отступничество от своего вожака в последний час.

Но в этом году деревня стала как будто другой. Мужики уже не разбегались от начальства, а враждебно молчали. Они никого не выдали из вожаков, и когда Тихона, Олёху и Исая урядники хотели распластать на земле для порки, а те не дались и стали драться, вся толпа словно с цепи сорвалась — смяла и урядников и станового. И не мужики бежали, а полиция уже удирала от них, спасая свою шкуру. Озлобила и сплотила мужиков и голодуха и холод, растревожили их и «подмётные листки», которыми зачитывались все, кто даже разбирал печатные строки по складам. Возможно, что люди много передумали за этот год после неудачи с самовольной запашкой барской земли и ареста Микитушки и Петруши. Ведь даже в тот страшный день, когда ночью схватили и Тихона, и Исая с Гордеем, и Олёху с Костей и, избитых до полусмерти, связанных, отправили в стан, а с десяток мужиков пороли на луке, у пожарной, — никто не каялся, не оговаривал соседей, а только выл и стонал под розгами.

Вот с какими душевными потрясениями и пережитыми ужасами начал я свою жизнь в школе.

В первое утро прибежали в училище охотники — набралось их не больше десятка. Это были подростки старше меня. Среди них были и Миколька с Сёмой, который очень похудел после горячки. Пришёл и Шустёнок, надутый, чванный, с колючей улыбочкой в прищуренных глазках.

Елена Григорьевна явилась в школу в том же платье и кофте, но в белом полушалке, повязанном по–деревенски.

В классе она записала всех на бумагу, заставила прочитать каждого по книжке и вызывала к доске — написать несколько слов. Сёма попал в первое отделение — к неграмотным, и я видел, что ему было обидно и совестно сидеть одному, большому, с малышами. Мы четверо — я, Кузярь, Миколька и Шустёнок — попали во второе отделение. Для старшего отделения никого не было. Хотя мы читали и писали хорошо, но ни арифметики, ни грамматики не знали.

Сначала Шустёнок сидел в общей куче, а потом, когда нас разделили по группам, он нелюдимо забрался на заднюю парту и, словно нарочно, раз за разом дохал простудным кашлем. Он кособоко поднялся и с ухмылкой стал клевать носом то одно, то другое своё плечо. Это было смешно, и все повизгивали от хохота. Даже Сёма, измученный болезнью, заливался смехом. Учительница удивленно спросила Шустёнка, что с ним происходит, но он не ответил, а только искоса взглянул на неё одним глазом и отвёл его в сторону. Миколька повернулся к нему и с серьёзным видом пояснил:

— У Шустова язык‑то — в кармане. Он там таится — людей боится: ябедник.

Все засмеялись опять, но Елена Григорьевна недовольно сдвинула брови и осадила Микольку:

— Не балагурь, Николай! Надо уважать место и товарищей.

Она подошла к Шустёнку, но он отпрянул от неё в самый угол.

— Не замай! —хрипло промычал он.

Елена Григорьевна покраснела и вернулась к своему столику. Она задумчиво и строго оглядела всех и заговорила с нами, как со взрослыми. Она внушала нам, что ученье в школе—это тоже работа, но работа не в одиночку, а общая, многолюдная, дружная, как на сенокосе или на гумне, или как на «помочи». А для того, чтобы эта работа — ученье — была спорой, успешной и радостной, необходим порядок, общее согласие, тишина, как это бывает в хороших больших семьях. В семье есть отец, мать, их слушаются, им попусту не перечат: они опытны, много прожили и пережили и знают, как надо вести хозяйство и как мудро воспитывать детей. Школа — это тоже семья. Она должна быть крепкой и слаженной, и старшая в этой семье — учительница. Ученики должны слушать её и подчиняться, как матери. Она наставляет только на добро, учит читать, писать и считать, чтобы в жизни быть разумными и сильными.

Однажды утром подлетел к школе вороной рысак с вытянутой атласной шеей, как на картинке. На блестящем чёрном тарантасе сидел ключовский барин — Михайло Сергеич Ермолаев, а рядом с ним — обрюзглый поп в шляпе и фиолетовой рлсе. Михайло Сергеич спрыгнул легко и, высокий, подвижной, с тёмной бородкой клинышком и длинным галчиным носом, широкими шагами подошёл к Елене Григорьевне с доброй улыбкой и приветливо снял измятую шляпу.

— Здравствуйте, милая девушка! Как устроились? Огляделись немножко?

Елена Григорьевна покраснела и сдержанно и учтиво ответила:

— Но ведь мне не привыкать стать, Михаил Сергеич.

К попу по–стариковски подбежал Лукич и протянул ему руки, сложенные вместе горсточкой.

— Ну, помогай мне вывалиться из колымаги, старик. Потом благословлю.

Лукич что‑то бормотал ему бабьим голоском. Поп действительно не слез с тарантаса, а вывалился, опираясь пухлыми руками о плечи Лукича.

Михайло Сергеич поглядел на нашу ребячью толпу и ласково пробасил:

— Здорово, ребятишки! Вот и школа у вас. Учитесь прилежно.

Он повернулся к попу и запросто распорядился:

— Проходите, батюшка! Сейчас же начнём освящение. Приглашайте нас, молодая хозяюшка!

Учительница смущённо и с поклоном проговорила:

— Милости просим, Михаил Сергеич! Пожалуйте, батюшка!

Поп жирно прорычал:

— Лукич, разжигай кадило!

Он тяжело поднялся на крылечко и скрылся за дверью.

За ним легко вбежал Ермолаев и с крыльца опять оглядел ребятишек.

— Вводите своих питомцев, Елена Григорьевна! А вы, дети, входите по порядку, по двое, чинно–благородно.

Он показал из‑под усов жёлтые зубы, и глаза у него стали свежими и молодыми.

— Люблю этих маленьких мужичков! Труженики, умники, с природной смёткой.

Учительница смело ответила:

— Потому и умники, Михаил Сергеич, что с ранних лет живут в труде. А это лето было для них тяжёлым испытанием: и неурожай, и холера, и потеря близких, и полное разорение, и обиды… Эти подростки и размышляют не по–детски.

Михаил Сергеич внимательно, с пристальным любопытством всмотрелся в неё, и над переносьем у него прорезались кверху две морщины.

— Да, да… Печальные события, которые даром не проходят… Так–с!.. Ведите детвору, Елена Григорьевна!

Он по–барски кивнул головой и перешагнул порог в коридорчик.

В школу явилось уже человек двадцать, половина — из поморских домов. Во время молебна никто из них — конечно, и мы с Кузярём и Сёмой — не крестились и не кланялись, а стояли столбом. Барин Ермолаев стоял позади попа, сбоку у окна, и подпевал ему глухим басом, выпячивая кадык:

— Го–осподи, поми–илу–уй!

А поп в епитрахили играл кадилом, а иногда взмахивал им, и синий пахучий дымок вился колечками и клубочками, поднимаясь к потолку.

Лукич подкрадывался к нам и со злым ужасом в выцветших глазах шипел:

— Молитесь, окаянные! Кулугуры беспутные! Он, батюшка‑то, башки вам свернёт, святотатцы!

Но мы стояли истово, неподвижно, как чучела. Учительница подошла к старику и что‑то прошептала с упрёком.

Вошли староста Пантелей и сотский. Они по–хозяйски пробрались вперёд, а Пантелей даже оттолкнул Елену Григорьевну назад.

Поп сказал непонятное строгое напутствие, а потом начал разбрызгивать кистью из лошадиного хвоста воду и на нас и на парты. Потом он помахал нам крестом и протянул его Ермолаеву. Барин приложился к нему губами, поцеловала крест и учительница, а затем один за другим стали подходить ребятишки. Но мы, беспоповцы, попрежнему стояли, как истуканы, и теснились позади всех, у самой двери.

— А вы там чего торчите, шелудивые? —с добродушной строгостью крикнул поп. —Кулугуры, что ли? Ну, бог с вами, еретики!

Михаил Сергеич повернулся к нам и, улыбаясь в усы и в бородку клинышком, глухим ласковым баском поздравил нас со школой и проговорил какие‑то скучные, чужие слова.

Миколька с Сёмой, как большие, стыдливо выглядывали из‑за косяков двери, словно пришли со стороны. Шустёнок выскочил из толпы учеников и прилепился к отцу. Он часто оборачивался к нам и нахально ухмылялся: я, мол, за тятяшкой‑то, как за каменной горой.

Поп снял епитрахиль, поправил обеими руками свои бабьи волосы и с почтительной улыбочкой поклонился Ермолаеву.

— Великое деяние совершили вы, Михаил Сергеич: вот и ещё школку открыли — зажгли светильник во тьме, и тьма его не объят. Свет христов просвещает всех—даже раскольников. А тьма здесь и трясина болотная — многолетние. И вы жезлом просвещения ударили по твердыне тьмы — и брызнул источник живой воды.

Ермолаев рассеянно выслушал попа, оглядывая классную комнату, и почему‑то торопливо пригласил его:

— Ну, поехали, батюшка!

Он подошёл к учительнице и пожал ей руку.

— Желаю вам успеха в вашей плодотворной работе, Елена Григорьевна. Милости прошу посещать нас. Всегда будем рады вас видеть. Если будете нуждаться в моей помощи, прошу не стесняться.

Елена Григорьевна неробко улыбнулась и поблагодарила его. Ермолаев прошёл мимо старосты с сотским и даже не взглянул на них.

Михаила Сергеевича Ермолаева и свои и окрестные мужики считали справедливым человеком. Говорили, что ни кабалы, ни отработок у него в хозяйстве не было, что беднякам он помогал и семенами на очень льготных условиях и запашкой своими лошадьми их полосок, а в своём имении держал сторонних рабочих. Наш барин, Измайлов, хоть и дружил с ним, но, не стесняясь своей дворни, ругал его за то, что он валандается с мужиками, держится с ними запанибрата, мирволит лентяям и пьяницам, устраивает школы и больницы в волостных сёлах, а главное— подрывает дворянское хозяйство и сеет смуту среди мужиков. А смута потрясла и нашу деревню, когда Ермолаев продал часть своей земли, примыкающей к нашим угодьям, своим мужикам по сходной цене с рассрочкой выплаты долга на десять лет. Наши мужики ещё не забыли сделку Измайлова за их счёт с мироедом Стодневым и решили предъявить Измайлову требование уступить им землю у Красного Мара, которую у него через крестьянский банк пожелало купить даниловское общество. Но Даниловка — село большое и богатое: там много было торгашей, барышников, которые держали в своих руках ткачих, решётников, шорников, ложкарей и токарей. Наши мужики не захотели новой кабалы: крестьянский банк как будто давал большие льготы, но по их расчёту выходило, что банк хоть называется крестьянским, но был ещё более беспощадным живодёром, чем помещик. Это были те же выкупные платежи, которые наложены были на крестьян при выходе их на «волю». Повторилась та же история, какая была с продажей земли Стодневу. А когда мужики заявили, что они хотели бы купить землю по той же цене и на тех же условиях, как и ключовское общество, Измайлов заорал и затопал на них ногами.

Так наши мужики и остались ни при чём.