Школьный год прошёл быстро и незаметно. Осенью, с ранним снегом, Антон Макарыч уехал в Москву, а весной Елена Григорьевна уехала к себе на Волгу, и мы, ребятишки, по целым дням возились у себя по дворам или пропадали в поле или на барщине и на работе у новых помещиков — Ивагина и Стоднева. Иванку Кузяря я видел редко: он весь ушёл в своё хозяйство — пахал, сеял, боронил, садил картошку на усадьбе, косил траву на межах для своей лошади. Петька тоже был занят то в кузнице с отцом, то работал на поле. Только попрежнему Миколька бездельничал в пожарной, а Мосей с колченогим Архипом плотничали у Сергея Ивагина на его хуторе.
Мы тоже ездили с отцом на свою надельную полоску или тащились на пегашке из села в село и скупали для Сергея Ивагина холсты, сырые кожи и овечью шерсть.
Иногда по праздникам прибегал ко мне Гараська и уводил меня в барский сад, который давно уже насадил его отец–садовник. Мы бродили по этому саду, и я забывал обо всём в густой зелени, в пене цветущих деревьев. А Гараська всё время хвастался, что его отец — самый лучший садовод в уезде, что он умеет выводить новые породы яблок, что он первый в этих местах посадил виноград.
Уверенность моего отца в своей удачливости, предприимчивости и изворотливости не погасала даже тогда, когда его била неудача за неудачей: холсты, выклади и шкуры с околевших лошадей и коров сдавал мироеду Сергею Ивагину с убытком или в погашение каких‑то необъяснимых начётов. Эти холсты и шкуры лежали у Ивагина в амбарах целыми бунтами — он копил их до поры до времени. Он открывал один из своих амбаров и приказывал отцу выгружать из тележонки холсты, шкуры и шерсть, а потом с фальшивой улыбкой объявлял:
— Получишь своё через недельку.
Ошарашенный отец требовал денег сейчас же, доказывал, что ему не на что хлеба купить и одра прокормить, что он из кожи лез, время терял, на корм лошади последние гроши затратил, разъезжая по деревням. А Ивагин показывал на свалки всякого барахла и кротко внушал ему:
— А я куда дену эту хурду–мурду? Ей в городе сейчас грош цена. Денег у меня у самого нет.
Отец со злой словоохотливостью рассказывал за ужином, как поучал его Ивагин с наглостью барышника:
— Без капиталов, Вася, никакое дело не поладится. Капитал—это как дрожжи: без дрожжей тесто не взойдёт. А какие у тебя капиталы? Один крест на гайтане, а на гайтане‑то и удавиться нельзя: где тонко, там и рвётся. Сейчас барыш не копейкой живёт, а процентом — рубь на рубь, а то и на грош — алтын. Хоть у тебя только крест на гайтане да вошь на аркане, а я вот погоню тебя на твоей кляче баб обездоливать да с мужиков портки сдирать, да беспортошных на мою экономию землю пахать, с машинами управляться, — вот капитал мой и растёт, как подсолныш: из одного зерна пятьсот зёрен, а из мужичьих порток — воз конопли да бочка масла. То‑то, Вася, на стороне‑то ты бывал, да не удал. Говорят, лихачом ты в Астрахани был — богачей катал, а того не вбил в башку, что капитал — =»то божий дар, как счастье. Добывается он уменьем, а ие крохобором.
После многодневных хождений к Ивагину отец получал от него какие‑то гроши. С этих дней у него пропала всякая охота к разъездам по округе, и он сразу же решил уехать на Кавказ, на паровую мельницу, где работал Миколай Андреич Шурманов, муж тётки Марьи, которая тоже уехала к нему.
А в школе у меня наряду с радостями дружбы с Кузярём, Миколькой и Пгтькой–кузнецом, а потом с Гараськой были и дни обид и тяжёлых напастей.
В начале второго учебного года нежданно–негаданно обрушилась на мою голову беда. У Елены Григорьевны во время перемены исчезла книга со стола. Обычно все ученики выходили из класса в прихожую, где толпились около учительницы, или выбегали на улицу. В классе дежурный отворял окна и сам выбегал вместе с другими. Дверь в класс не затворялась, кто‑нибудь из ребятишек и девчонок забегал туда, чтобы взять из парты кусок хлеба или пряженец. Когда мы вошли на урок, Елена Григорьевна вдруг стала торопливо перебирать книжки, которые стопкой лежали у неё на ремешках. Она тревожно оглядела всех в классе и спросила:
— У меня со стола исчез Некрасов, стихи которого я вам читала. Кто же из вас пошутил со мной так неприлично?
Все испуганно молчали.
— Ну, вот что, ребятки, после урока книжка должна быть у меня на столе. Я знаю, это не кража. Эго неумная, грубая игра. Запомните, что такие забавы друг с другом и особенно со мной недопустимы.
Кузярь, красный от возмущения, вскочил и крикнул:
— Обыск надо сделать! Выворачивайте из парт всё, что там есть. А дежурному надо оглядеть каждую парту… Открывай крышки!
Но учительница строго осадила его.
— Я запрещаю, Ваня. Не распоряжайся! Я убеждена, что тут кражи нет. И я не буду искать того, кто позволил себе так пошутить со мной. Довольно! Садись, Ваня!
Но вдруг хрипло–простудный голос Шустёнка проблеял:
— А я знаю, кто украл...
Весь класс с шумным шорохом всколыхнулся, и все уставились на Шустёнка. А он кривил рот в сторону и нахально глядел на учительницу, словно издевался над нею.
— Сядь, Шустов! — строго приказала Елена Григорьевна. — Здесь не полицейский участок. Повторяю, кражи нет, а шутка. Ты не можешь знать, если бы даже оказался вор в нашей школе. Воруют тайно — так, чтобы никто не видел.
— А я видел, — с ухмылкой хрипел Шустёнок, и глаза его злорадно впились в кого‑то из нас, сидящих на передних партах.
— Ну кто? Кто? Говори! —закричали мы с Кузярём, чувствуя, что Шустёнок задумал какую‑то подлую каверзу.
Елена Григорьевна с горестной морщинкой на переносье, не скрывая неприязни к Шустёнку, каким‑то чужим голосом приказала:
— Ну, если знаешь, говори.
Шустёнок засопел на весь класс и опустил глаза: чувствовалось, что ему стало трудно и он чего‑то испугался, потому что сразу побледнел.
— Это вот они… Федька с Кузярём украли… Я сам видел… Утащили со стола и выбежали…
И я и Кузярь, оглушённые, вскочили на ноги. Сердце у меня заколотилось в груди так, что я стал задыхаться. А Кузярь, красный, с дикими глазами, истошно крикнул:
— Это я?.. И Федяшка?.. Чтоб украли?.. Врёт он, чёрт паршивый…
И у него сорвался голос от ужаса и негодования. А я стоял и дрожал, словно меня пришибло что‑то огромное и страшное. Едва выговаривая слова, я вскрикивал в отчаянии:
— Я никогда не крал… Красть — грех… Я души не убивал… И никогда не убью… Он, Шустёнок, злой на нас… Полицейское отродье он… Это он нарочно на нас… Мстит нам… Он и за мужиками шпионит… Это отец его учит…
И сел, близкий к обмороку.
А Шустёнок злорадно упорствовал:
— А я видал… Сам видал… Я подслушал, как сговаривались, да и проследил их… А куда они спрятали — не знаю…
Елена Григорьевна спокойно, но недобрым голосом подсказала ему:
— Ну, раз ты проследил, Шустов, ничего тебе не стоит и обнаружить пропажу, ведь она где‑то здесь.
Шустёнок промычал:
— Знамо, здесь. Тятяша сказывал мне: ежели, говорит, вора обличили, он сам кражу подкинет.
Учительница почему‑то улыбнулась и странно посмотрела на нас с Кузярём.
— Ну, успокойтесь, ребята! Давайте заниматься. Ты, Шустов, напрасно затеял эту историю. Я верю прежде всего себе: Федя с Ваней и подумать об этом не могли.
Её голос так потряс меня, что я уронил голову на парту и заплакал. А Кузярь метался около меня и исступленно кричал сквозь слёзы:
— Это он, лярва полицейская, нарочно подстроил! Он с отцом всему народу — недруги и псы. Это он сам украл, а свалил на нас, чтобы обесславить нас перед вами и перед батюшкой.
Подавленно и сострадательно молчали все ученики, молчал и Миколька. Но выкрики Кузяря как будто всполошили его, он вышел из‑за парты и самовольно отбросил крышки нашей парты.
— Вынимайте все книжки!
Елена Григорьевна сдвинула брови и быстро подошла к нему.
— Разве я разрешила делать обыск? У нас воров нет. А Федя и Ваня даже и такую шутку себе не позволят.
Но Миколька как будто не слышал её и. вытащил книжки и тетрадки из парты Кузяря. Я предупредил Микольку и сам выбросил на стол свои книжки.
— На, гляди!
Но учительница уже не на шутку рассердилась, и лицо её стало малиновым.
— Николай, сядь на место!
Я вдруг замер от ужаса, в ушах у меня взвизгнуло, а в лицо и руки вонзились острые иголки. Передо мной на парте лежала пропавшая книжка Елены Григорьевны.
— Ага! — злорадно прохрипел позади Шустёнок. — Вот она где! Что, попался?
И захихикал со свистом.
— Навадились чужой хлеб грабить… а книжку стибрить средь бела дня — раз плюнуть… да ещё у своей учительницы…
Кузярь в бешенстве выскочил из‑за парты и схватил его за грудки.
— Стащил… и подбросил!.. — задыхаясь, надсадно крикнул и размахнулся кулаком, чтобы сразить Шустёнка. — Душу выну! Федька не брал. Мы вместе на улице были.
Учительница бросилась к ним и оторвала пальцы Кузяря от рубашки Шустёнка.
— Ваня! Опомнись! Как тебе не стыдно!
А Кузярь, едва выговаривая слова, без памяти рвался к Шустёнку.
— Я знаю… мы оба знаем, зачем он такую кляузу надумал…
А Шустёнок ехидно кривил рот и хрипел:
— Спёрли книжку‑то… воры! Я свидетель… А когда к стенке прижали, на меня по злости сваливают..
Я сидел, окоченевший от внезапного страшного удара, с холодной тошнотой в животе, и чувствовал себя в отчаянии: я — вор!
— Дело тут нехорошее, Елена Григорьевна, — озабоченно сказал Миколька, протягивая книжку учительнице. — Надо бы разобраться. Неспроста это. Федяшка с Иванкой в краже не повинились, а Шустов клянётся, что проследил их. Тут что‑то не так.
Все ребятишки и девчонки, ошеломлённые, стояли за партами и глазели на нас широко открытыми глазами.
Елена Григорьевна бросила книжку на столик и весело приказала:
— Никаких у нас воров нет. Я уж сказала. Садитесь! Будем заниматься.
Все дружно сели и захлопали крышками парт.
Кузярь не сел, а растерянно ощипывался и весь дрожал. Что‑то вспыхнуло у меня в сердце, как огонь. Я с отчаянием и бурей в душе вскочил на ноги и крикнул, выбросив руки к учительнице:
— Это не я… не мы это!.. У меня своя есть книжка Некрасова…
— На это подзудили его… — уверенно решил Кузярь. — А тут ещё мы — из поморцев: надо нас опорочить перед ребятишками да перед всем селом. Вишь, как он насчёт хлеба‑то: грабители, мол… Не грабители, а сам народ спасал себя от голодной смерти…
Елена Григорьевна настойчиво усадила нас за парты, погладила рукой по головам и словно мгновенно исцелила нас.
— Ну, мы ему попомним… — зло пригрозил Кузярь. — Этому жандарскому выродку и ночь будет невмочь…
— Ваня! — с упрёком в радостных глазах усмирила его Елена Григорьевна. — Ты уже всё сказал — больше не надо.
Но и Шустёнок не унимался:
— Вот тятяша посадит их в жигулёвку да отлупцует хорошенько, они и повинятся. Кулугуры все такие — и спроть церкви и спроть начальства.
С гневом и болью в лице Елена Григорьевна подошла к Шустёнку, пристально посмотрела на него, вздохнула и сказала только два слова, но они как будто пришибли его:
— Несчастный ребёнок!
В перемену она осталась с ним в классе. О чём говорила с ним — неизвестно, но мы догадывались, что ей захотелось усовестить его, растревожить его сердце и допытаться, зачем он устроил такую подлость над нами. Я был убеждён, что учительница не поверила ни одному его слову, потому что она хорошо нас знала, а я без неё не проводил ни одного дня. Её вздох и сожаление: «Несчастный ребёнок!» — не требовали от нас никаких самооправданий.
Когда она вышла из класса, подталкивая Шустёнка, лицо у неё было утомлённое, потухшее, а над переносьем вздрагивали две морщинки. Но Шустёнок с тупой ухмылкой прошёл мимо нас и успел уколоть и меня и Кузяря прищуренными Л\азишками.
По дороге из школы я шёл молча, с болью в сердце, с гнетущей обидой, словно меня побили ни за что или оплевали перед учительницей и перед школьниками, а значит — и перед всем селом. Вор! У него чужую книжку нашли в парте и обличили его. Пусть это подстроил нарочно Шустёнок, но болтуны и сплетники разнесут это по селу и наврут с три короба. А эго только и нужно попу и полицейскому.
Вот парнишки и девчонки возвратятся к себе в избу и крикнут:
— А Федька книжку украл. Ванька Шустов его обличил.
Такого ужаса я никогда ещё не переживал. И сейчас, когда я шёл рядом с учительницей в кучке ребят, своих товарищей, я чувствовал, что между нами возникла смутная отчуждённость. И впервые познал я своим ребячьим умом ценность незапятнанной чести. Мне казалось, что товарищи мои отвернулись от меня и затаили в душе недоверие ко мне, а учительница ни разу не взглянула на меня и лицо у неё задумчиво–строгое и чужое.
В бунтующем отчаянии я упал на землю вниз лицом, вцепился пальцами в сухую траву и заплакал.
Все подбежали ко мне, а Елена Григорьевна наклонилась надо мною и с тревожным участием захлопотала около меня:
— Федя, милый, зачем же так убиваться? Надо быть стойким и сильным в своей правоте.
— Я не вор! Я не вор!.. — надрываясь, рыдал я. — Я никогда ничего чужого не брал… Разве я могу вас обидеть?
— Милый, голубчик мой, — засмеялась сквозь слёзы Елена Григорьевна, — да ведь я же тебя хорошо знаю, и у меня в мыслях не было, чтобы заподозрить тебя. И знаю, почему всё произошло. Мне ведь тоже нелегко: ведь этот удар и по мне.
А Кузярь со злым волнением вскрикивал:
— Кому ни доведись… Ну‑ка, ни с того ни с сего — вор! Тут неспроста. Шустёнку с этого дня дышать не дадим…
Елена Григорьевна торопливо и беспокойно одёрнула его:
— Вот этого нельзя, Ваня. Междоусобия в школе я не допущу. Без моего ведома ничего не делайте.
Она поцеловала меня и улыбнулась ободряюще.
Морда Шустёнка ликовала передо мною в ухмылке, в прищурке, наслаждаясь моим ужасом и растерянностью. И я знал, что он только и думал, как бы сделать мне и Кузярю какую‑нибудь подлость: мы презирали его и следили за ним, как за наушником. Он боялся нас и ненавидел. А когда приехал поп и сразу же ошеломил мужиков поборами и опутал наговорами и сварами, властно вламываясь в каждую избу и вмешиваясь в семейные дела, Шустёнок почуял в нём, как пёсик, хозяина и покровителя. Бывший жандарм Гришка Шустов зачастил в поповский дом и завёл с отцом Иваном какие‑то тайные дела, а Шустёнок присосался к попу, как холуёк, и зачванился перед нами. Своими злопамятными прищурками и ухмылками он давал нам понять, что он теперь — сила, что мы у него в руках и он может отомстить нам, как ему вздумается, только ждёт изволения батюшки и тятяши. И вот сегодня он сумел ударить меня невыносимо больно — опозорил меня как вора, да ещё посмел нагло соврать, что он видел, как мы с Изанкой похитили книгу со стола учительницы. И не только у меня, но и у всех ребятишек надолго осталось в памяти, как учительница подошла к Шустёнку с печальным упрёком в глазах и сказала с состраданием:
— Несчастный ребёнок!