Масленица в минувшем и в этом году прошла скучно: катались с колокольчиками только богатые и справные, и улицы были пустые, и даже обычных гостеваний с песнями не было. В каждой избе ещё не утешились от горя — от потери дорогих людей, от пережитого голода и не оправились от разорения. Улицы обветшали: много изб и сараев стояло без крыш, а в разных местах зияли пустыри между избами в кучах мусора и гнилья. Это Сергей Ивагин разобрал по венцам избы убежавших должников.
Мужики говорили, поглядывая на беззубые улицы:
— Не Мамай прошёл, а мироед Ивагин разгулялся…
И мазанки и старенькие избёнки, занесённые снегом, казались могилами. Лошадёнки и коровёнки даже и через год не оправились: худые, костистые, зашарпанные, они шагали, как больные, с опущенными головами.
Хоть по обычаю и пекли блины в избах и мазанках, но ели их в поредевших семьях без коровьего масла и кислого молока, а с обильными слезами.
Весеннее половодье на нашей маленькой речке всегда было для нас большим событием. Ждали ледохода не только мы, ребятишки, но и взрослые. Даже древние старики и старухи выползали из своих избёнок и, опираясь на падоги, брели к высоким глинистым обрывам и к крутым спускам обоих берегов и застывали надолго, не отрывая глаз от бушующей реки, покрытой сплошной чешуёй заснежённых льдин с хрустальными изломами. Река разливалась по всей низине очень широко, а кузница Потапа и его изба на взлобке оказывались на. узеньком полуострове.
Каждую весну барская плотина прорывалась, вода с грохотом и рёвом падала густой мутной лавиной в клокочущие вихри водомётов, в сугробы рыжей пены и густые клубы пара.
Крепкий лёд долго не отрывался от берегов и не ломался под напором донной воды, и она, прозрачная, густая, вырывалась из прорубей, текла поверх льда тихо, спокойно и уносила сор, навоз и жёлтые клочья пены.
В буераках и овражках звенели и рокотали ручьи, и потоки воды, подгрызая и смывая обрывы, сбрасывали вниз, в реку, целые глыбы обвалов. В эти дни тёплый и влажный воздух в солнечно–лазоревой дымке дышал запахами оттаявшей земли, перегнившей прошлогодней травы, распускающихся вётел и вербы и чем‑то пьянящим и волнующим, что бывает только в эти пасхальные дни половодья. Всюду ощущается желанная тревога и радостное предчувствие чудесных событий, которыми так богата весна. Они совершаются каждый год, но кажутся всегда неповторимыми, необыкновенными, неожиданно прекрасными. Утром просыпаешься от смутного беспокойства и бежишь босиком со двора на вольный воздух по мокрой студёной земле, по узорчато переплетающимся ручейкам, по мягкому талому снегу. Высоко летают стаи галок, которые кружатся вихрями и орут от радости. Где‑то посвистывают скворцы, и в голубой вышине величаво реет коршун. Солнышко — молодое, горячее. Кажется, что оно ослепительно смеётся нам, одетое в голубое небо, и любуется землёю, которую оно оживотворяет и обряжает зеленью и цветочками после зимнего оцепенения. И кажется, что и родная земля тоже радостно улыбается солнцу и небу и судорожно потягивается.
И мне впервые понятно было, что ликующий и цветущий праздник — пасха — это торжество чудесного воскресения жизни. И всем своим телом, всей душой я пел вместе с землёю: «Ликуй ныне и веселися, Сионе!» Это «Сионе» звучало во мне, как сияние.
Река этой весной разлилась многоводно и широко: она поднялась почти до середины глинистого обрыва у пожарной, уносила с собой оползни и клокочущими наплёсками подмывала берег. А здесь, в низине нашей стороны, вода тихо кружилась в рыхлой пене и как будто текла назад, плавно унося с собою мелкие льдинки и нагромождая их хрустальными кучками перед кузницей. А мутная река бурно неслась широким разливом в водоворотах и пене. Утром льдины плыли крупной чешуёй, перегоняя, сталкиваясь и раскалывая друг друга. По всей реке—кряканье и всплески. А ниже, на крутом повороте, под оползнями высокой горы, вся масса льдин упиралась в каменные пласты, как в гигантскую стену. Они громоздились одна на другую, кувыркались, дробились, сползали опять в клокочущий поток воды, ныряли, выпрыгивали, переворачивали другие и разбивали на мелкие осколки. На этих снежных и грязных островках плыли кучки навоза, соломы, какие‑то тряпки, разбитые лапти, старые плетушки и всякая дрянь. Это проходил наш деревенский лёд, начинаясь от барской мельницы, а потом бурлила чистая вода.
Льдины из пруда громоздились на перекатах на крутом извиве реки под барским обрывом и вырастали хрустальной плотиной с берега на берег. Но потом в какой-то неожиданный момент эта плотина ломалась, и льдины сплошняком прорывались в нашу воду, чистую ото льда. Наступал второй ледоход.
В один из этих дней прибежал ко мне с барского двора Гараська, празднично одетый в новый пиджачок, в аккуратненьких сапожках, в серой кепочке блином. Белобрысенький, белолицый, румяный, курносенький, он ещё издали смеялся мне своими круглыми глазами и покрикивал стихами:
Весна идёт, весна идёт!
Мы молодой весны птенцы!
— Не птенцы, а гонцы, — поправил я его, бегом пускаясь навстречу ему в гору.
— Нет, птенцы. Нас никто не гоняет: мы сами летаем, как вольные птицы.
Мы столкнулись с ним в обнимке и засмеялись от беспричинной радости.
— Як Елене Григорьевне бегу, — вдруг спохватился он, — да вот увидел тебя и не удержался… Ведь я только с тобой дружу, у меня здесь товарищей, кроме тебя, нет. Да и дружить с тобой интересно.
— А как же ты к Елене Григорьевне доберёшься? — удивился я. — Ведь все переходы снесло, а вода‑то… Видишь — почесть до Петькиной щзбы разлилась.
Он сделал печальное лицо, сдвинул брови и строго уставился на меня.
— Умер молодой Дмитрий Дмитрич… от чахотки… Ну, меня и послали сообщись учительнице. Он ведь очень уважал её… и всё к себе требовал…
И вдруг опять вспыхнул и как будто расцвёл. Глаза его широко раскрылись и заголубели, и в них заиграло восторженное удивление.
— Понимаешь… Утро, солнышко во всё небо… А он кричит: «Вынесите меня к весне!..» Мать плачет, отец мечется по комнатам и бороду рвёт.., Ну, вынесли его в кресле в сад… А он как будто весь засветился, заплакал, а потом засмеялся. Это папаша мне говорил. Попросил себе земли и сказал матери и отцу: «Пошлите к Лёле — это к Елене Григорьевне, — пошлите к ней Гарасю…» Меня выбрал, понимаешь! — вскрикнул гордо и растроганно Гараська. —Меня не забыл!.. «Пускай, — говорит, — скажет ей, что я при ней думал только о хорошем…» Поднял он руки к солнцу, улыбнулся и умер.
Гараська так изобразил умирающего Измайлова и так волновался, что я сам стал повторять его жесты, выражение лица и слова — переживать вместе с ним это событие.
Этот красивый, молодой Дмитрий Измайлов, с темной бородкой и маленькими усиками, с глубокими грустными глазами, бледный, сухощавый, очень понравился мне ещё в тот день, когда он со студентом Антоном приезжал на дрожках к нашему колодцу.
И странно, сейчас, когда Гараська так живо рассказывал, как помирал этот молодой Измайлов, я не чувствовал никакой жалости к нему, а его умирание показалось мне необычным и сказочным: будто вспыхнул он и исчез в лучах солнца. То же самое, вероятно, чувствовал и Гараська: он весь сиял на солнышке, и в курносеньком лице его и в круглых синих глазах играл восторг и удивление перед неожиданным и поразительным чудом. Может быть, он и придумал, присочинил что‑нибудь в этом своём рассказе, но я верил каждому его слову: в этот солнечный день ледохода, в воскресение весны всё казалось чудесным.
Гараська опомнился и встрепенулся.
— Бежим на берег. Елена Григорьевна стоит на обрывчике, под сиротским порядком. Там и Ваня Кузярь: я сверху их увидел.
Мы побежали вниз по дороге мимо Потаповой избы и свернули на ровную полянку, которая упиралась в реку чернозёмным обрывчиком, а она подмывала его каждое половодье. Елена Григорьевна стояла с тёплой шалью на плечах у края такого же. обрывчика на том берегу. Иванка Кузярь с рогатинкой в руке что‑то пылко рассказывал ей, а она смеялась.
Мы крикливо поздоровались с нею, и она приветливо помахала рукой. Её волосы светились на солнце и казались золотыми. Я издали видел её радостные глаза, сплошную полоску белых зубов и дрожащий от смеха подбородок.
Иванка крикнул нам:
— Ага, хоть видит око, да зуб неймёт. Голодный Прошка из‑за крошки и море переплывёт на ложке. Вот и прыгайте сюда чехардой!
Но Гараська сразу погасил его озорные крики вестью о смерти молодого Измайлова. Елена Григорьевна остолбенела. Она почему‑то набросила шаль на голову, и лицо её стало маленьким, бледным и чужим.
— Нельзя ли где‑нибудь перебраться через речку, Ваня?
Кузярь в радостном порыве кинулся к ней, сдвинул шапчонку на затылок и, не раздумывая, позвал её за собой.
— Я знаю, где можно перейти. Вы и ножки не замочите, Елена Григорьевна. Я сам проложу вам дорожку.
— Ой, Ваня, какой ты смелый! Для тебя не существует никаких опасностей.
И она заторопилась вслед за Кузярём. Мы с Гараськой тоже пошли по своей стороне, не отставая от них.
Елена Григорьевна следила за прыткой и ловкой фигуркой Кузяря в залатанной шубейке и ласково посмеивалась. А я гордился своим неизменным другом и верил в его храбрость и сметливость. Уж если он так решительно повёл учительницу вверх на переход, значит он уже был на ледяном заторе и сам переходил через этот мост. В дни половодья он всегда казался взвинченным, встревоженным и, как бы ни был занят по хозяйству, бегал со своей рогатинкой по берегу от колодца до глубоких оврагов перед барской мельницей. Раньше, когда мы были маленькими, он часто выдумывал всякие страшные и забавные истории и сам верил в свои выдумки, но не врал ради одного вранья. Жизнь в деревне была тихая и скучная, отец его был забитый, робкий и молчаливый человек, мать всё время хворала, и не было у него ни в чём отрады. А парнишка он был нервный, деятельный, любознательный. Вот он и выдумывал всякую небывальщину и поражал ею и меня и других парнишек. И не проходило дня, чтобы он не устраивал борьбы или кулачной схватки, или не надумал какой‑нибудь шалости, которая нередко кончалась дракой. Во всех своих проказах он старался показать своё превосходство, смелость, находчивость, хотя и сам попадал впросак. Но особенное удовольствие испытывал он от войны с барчатами: стоило им показаться на длинном порядке, на дороге в Ключи или Варыпаевку, верхом на сытых глянцевых лошадях, Кузярь криком сзывал парнишек и преследовал нарядных всадников комками засохшей грязи или голышами, которые он постоянно носил в карманах. Он неугасимо горел ненавистью к своим врагам и мечтал о всяких каверзах, которые не давали бы житья барским выродкам.
Но теперь он подрос, позрелел, а те беды, которые он пережил в голодный и холерный год, хотя и не усмирили его мятежный характер, зато он перестал проказничать. Он стал вдумчивым хозяином, а избыток сил и свой беспокойный умишко уже направлял на ученье. Он преданно полюбил Елену Григорьевну, привязался к ней, задачки решал раньше всех, а на уроках объяснительного чтения схватывал всё на лету, высказывался подчас так вольно и прямо, что учительница тревожно обрывала его и притворялась строгой, чтобы укротить его и заставить замолчать. Но она любовалась им, охотно и живо разговаривала с ним по дороге из школы.
Вот и сейчас я чувствовал в нём человека, который не бросает слов на ветер, а отвечает за своё поведение: он вёл Елену Григорьевну к переходу через лёд наверняка и всем своим гордым видом и уверенностью в себе показывал, что он готов жизнью отвечать за учительницу.
Река неслась быстро, урчала, пыхтела и плескалась в водоворотах. Глухой шум плыл нам навстречу, и звонкие ручьи, которые на каждом шагу пересекали нам дорогу, играли в камнях и овражках, сверкая на солнце.
Над нами взлетала высокая обрывистая стена в оползнях и в рёбрах каменного плитняка. Впереди она загибалась направо, а на том берегу острым ребром выступал глинистый обрыв, прорезанный ровными пластами плитняка и спрессованной гальки. Дальше от обрыва расстилались поля, пятнистые от проталин. Здесь, в этом узком ущелье, ещё издали видна была ледяная запруда. Большие льдины громоздились ребрастыми кучами одна на другой, белые сверху и прозрачноголубые в расколах. Из‑под них и между ними бурлила грязная вода, а дальше по широкому плёсу льдины сплошь покрывали заводь. Чудилось, что этот затор колыхался в середине и у нашего крутого берега, что держался он неустойчиво на каком‑то донном гребешке. И когда я увидел эти ребрастые глыбы льда и набухшую, спокойную поверхность заводи, я ужаснулся дерзости Кузяря: как можно переводить учительницу через этот страшный гребень, который вот–вот сорвётся с рыхлого переката, с грохотом и гулом ринется вниз по реке и густое скопление льдин понесётся в этот прорыв сокрушительной лавиной.
Елена Григорьевна остановилась перед этой ледяной плотиной и растерянно проверила её озабоченными глазами. Я заметил, что ей стало страшно и она не решается пройти по исковерканным нагромождениям льда, скользкого, мокрого, покрытого рыхлым снегом.
Иванка вскочил на льдину, которая выползала на берег, и, опираясь на рогатинку, протянул руки учительнице.
— Прыгайте, Елена Григорьевна! Не бойтесь! Я вас проведу, как по дощечке.
А я в ужасе закричал:
— Да сперва сам пройди через этот мосток. Вдруг лёд‑то тронется…
Гараська, бледный, осовелый, следил за Кузярём и бормотал:
— Ах, чёрт калёный! Вот так отчаянный!
Елена Григорьевна, не подавая руки, молчала и пристально вглядывалась в наплывы льда. Кузярь смело запрыгал по гребешку навороченных льдин и вонзал в них свою острую рогатину.
Мне стало вдруг стыдно перед Еленой Григорьевной за свой страх и робость: вдруг она по лицу увидит, что я жалкий трусишка, и отвернётся от меня навсегда.
Может быть, свойственный парнишке моих лет задор и инстинкт познания толкнули меня сбежать с обрывчика на большую льдину, которая упиралась в берег. Я решительно перешагнул через острое ребро торчащей поперёк льдинки и очутился на ровной покатой ледяной плите, покрытой ноздристым снегом.
Навстречу мне резво шагал Кузярь и трунил надо мною:
— Гляди, гляди! Берегись! Льдинка‑то под тобой гнётся. Ухнешь вот — и нет тебя на свете.
Но он сам внезапно поскользнулся, взмахнул рогатиной и шлёпнулся на гладкий хрустальный обломок льда. Елена Григорьевна вскрикнула, а он задорно засмеялся. Но я чувствовал, что лёд под ногами тяжело зыбился, вздрагивал и поскрипывал. Я запрыгал по льдинам на помощь Кузярю, который барахтался на скользкой поверхности льдины и не мог встать на ноги. Сапоги его бултыхались в воде. Он схватил меня за руку, вскочил и смущённо засмеялся. Льдины заколыхались и передвинулись в стороны. Я испугался: мне показалось, что мост сейчас сорвётся и мы вместе с Иванкой грохнемся в бушующую воду. Около нас очутился и Гараська. Попрежнему бледный и осовелый, с застывшей улыбкой, он пробрался к нам, очевидно из желания доказать, что и он ничего не боится. Кузярь сразу же стал атаманом: он приказал Гараське стать на своём берегу, а мне посередине, сам же возвратился к Елене Григорьевне и требовательно протянул ей рогатину.
— Ну, идите, Елена Григорьевна! Сами видите, что мостище‑то такой — хоть на тройке проезжай.
Лицо Елены Григорьевны вспыхнуло, и она, решительно схватив древко рогатины, прыгнула на шершавую от зернистого снега льдину. Так Кузярь провёл её до меня, но мне её не передал, а скомандовал выбирать дорожку на льдинах выше к гребню, чтобы не поскользнуться. Так мы пробрались до прибрежных нагромождений льдин. Но тут вдруг перед нами льдины зашевелились, затрещали и полезли одна на другую. Я перепрыгнул на льдину, лежащую на берегу, схватил руку Елены Григорьевны и рванул к себе. Елена Григорьевна испуганно крикнула и вскочила на льдину, которая тронулась от толчков других льдин, закачалась и залилась водой. Елена Григорьевна поскользнулась, но каким‑то чудом я удержал её. Кузярь заорал:
— Держись, Федяха! Гараська, помогай!
Учительница успела всё‑таки выскочить на берег, но вода налилась ей в башмаки. Она как будто не заметила, что могла упасть вместе со мною в воду, которая уже клокотала через льдину, и требовательно крикнула:
— Ваня, назад! Федя, сейчас же сюда, на берег! Видите, весь лёд движется… Ваня, лучше прыгай сюда — обратно уже не пройти… Ах, как это неудачно! Ну, зачем я тебя, Ваня, послушалась?
Кузярь сам испугался: он растерянно озирался, оглядывался назад, где льдины, как будто живые, переворачивались, шлёпались друг о друга, словно боролись, и с грохотом падали в воду. Елена Григорьевна протянула к нему руку с обрывчика и пыталась спрыгнуть вниз, но Гараська изо всех сил держал её за другую руку.
— Елена Григорьевна, нельзя!.. — кричал он, готовый заплакать. — Я не пущу вас… Разве можно? Там сейчас водопад…
Мы с Кузярём стояли лицом друг к другу на двух льдинах: я — на береговой, уткнувшейся в топкую грязь обрывчика, он — на большом обломке, припаянном к торосам. Между нами уже клокотала рыжая вода и уносила густую кашу мелкого льда. Она с каждой секундой заливала льдины, раскачивала их и толкала в прорывы.
— Прыгай ко мне, Ванёк! — кричал я Кузярю. — Смелее! Давай руку!..
Учительница строго приказывала ему:
— Ваня, я требую, чтоб ты подчинился мне. Немедленно— сюда! Слышишь? Ты хочешь, чтоб я бросилась спасать тебя?
Она спрыгнула с обрывчика, но глубоко увязла в жидкой грязи, взбухшей от подземных ключей и множества ручейков, сбегающих с горы.
— Ваня! — отчаянно кричала она. — Прыгай же, пока не поздно. С рогатиной легче перескочить. Ну же!.. Не убивай меня, Ваня!
А я надсадно кричал:
— Подох ты, что ли, дурак! Или потонуть захотел?
— Да я и так хочу перепрыгнуть, чего вы беситесь? — уже смущённо оправдывался он. — Ну‑ка, Федюк, подхватывай меня!
Но в этот момент позади Иванки с треском и грохотом всё нагромождение льда медленно и неповоротливо двинулось вниз по реке, и кучи льдин, напирая одна на другую, крушились вдребезги, разбрасывая хрустальные осколки в разные стороны. Наши льдины столкнула с места какая‑то огромная, не ощутимая нами сила, и они плавно поплыли по реке. Льдина Иванки закружилась и перегнала мою, а моя льдина, большая, квадратная, покачиваясь на водоворотах и всплесках, шла неподалёку от берега. Вода плескалась в края, но не заливала её: вероятно, я был для льдины не тяжёл. Иванка норовил достать рогатиной дно, но древко было короткое и купалось в воде. Он кричал мне:
— Ничего, не бойся, Федюк! Мы в берег ткнёмся на повороте. У кузницы мелко, и я рогатиной и свою и твою чку пригоню на отмель.
По откосу за нами бежала Елена Григорьевна с Гараськой. Они махали нам руками и что‑то кричали. Но я не слушал, а в ужасе смотрел на кипящую воду и на серую чешую льдин, которые обгоняли нас на середине реки, а некоторые отрывались от своей гряды и сворачивали к нам. Леденея от страха, я беспомощно ждал, что вот–вот догонит меня большая льдина, ударит в мой пловучий островок, расколет его и я ухну в бушующую пучину. Иванка всё время работал своей рогатиной, как веслом, и подгонял свою льдину ко мне и ближе к берегу.
С обеих сторон люди заметили нас и в смятении забегали по обрывам. С нашей горы и со взгорья того берега стали сбегать к нам мужики и парни со слегами из прясла, с деревянными лопатами и что‑то орали наперебой — должно быть, ободряли нас и обещали вызволить из беды. Елена Григорьевна с Гараськой не отставали от нас, но были далеко: на разливе нас отнесло от нашего низенького берега, хотя здесь река текла не так стремительно, как на середине и у того, высокого берега в буераках.
Кузярь сразу ожил и победоносно крикнул мне:
— Ну, наша взяла, Федяха! Дно достал. Сейчас я подплыву к тебе и подтолкну к кузнице. Тут уж рукой подать. Да и народ бежит. Да только вот Елену Григорьевну заставили бежать за нами… Эх, и чего она беспокоится?.. Аль мы маленькие? И чего она сделает, чем поможет? Только поахает! А всё‑таки мы с тобой здорово поплавали, хоть маленько и поплакали…
— Подталкивай к берегу! —кричали мужики и бабы с обоих берегов. — Подталкивай! Ах вы, озорники, греховодники! Драть вас некому…
Иван уже задорно смеялся и открикивался:
— Мы хорошее дело сделали, а не озоровали. Попробовали бы вы, бородачи, в нашей шкуре побыть. Ни смелости у вас, ни сноровки не хватит!
Он толчками подводил меня к кузнице по спокойной заводи, где река уже кружилась на песчаных отмелях. Его льдина с каждым толчком всё ближе подплывала к берегу. Своей рогатиной Иванка уже твёрдо упирался в дно и всё чаще и быстрее подгонял меня к оторочке льдин, которые застряли здесь после первого ледоплава. Когда я почувствовал, что льдина зашуршала по песку, я быстро выскочил на берег и сразу попал в объятия Елены Григорьевны. Она целовала меня, плакала и смеялась.
— Боже мой! Какое счастье! Спаслись! Родные мои! Простите меня: это я виновата.
А Иванка со своей льдины с весёлым задором утешил её:
— Ничего вы не виноваты. Мы своё дело делали да ещё, по крайности, поплавали вдоволь.
— Ну, выскакивай сюда, Ваня! —нетерпеливо, сквозь слёзы, радостно звала его Елена Григорьевна. —Мы вместе с тобой застрянем здесь дня на два до спада воды. Милый мальчик, и целовать тебя хочется и поругать за опрометчивость.
Подбегали к берегу мужики и парни со слегами и лопатами. Одни смеялись, другие ругались и грозили надрать нам волосы. На высоком яру, перед пожарной, тоже толпился народ, и там кричали, ругались и смеялись. Но и в этой ругани и угрозах слышалось весёлое удивление перед нашей дерзостью.
Иванка помахал нам шапкой и оттолкнул свою льдину от берега.
— Я домой поплыву… Прощайте!
Елена Григорьевна бросилась за ним и сердито закричала:
— Назад, Ваня! Не смей рисковать! Утонешь, Ваня. Я приказываю тебе выйти на берег.
— А кто за меня дома‑то будет? Чай, я — один работник‑то по хозяйству. Сами увидите, как я ловко на этом корабле переплыву.
Льдина закружилась и быстро отплыла от берега, а Иванка упирался в дно и гнал её на быстрое течение, к густому ледоходу, от которого отрывались отдельные льдины, и ледяная каша заносилась в нашу сторону. Учительница побежала по грязи вдоль берега. Мужики, бабы и девки сбегались к нам и кричали не поймешь что. А слышал я только одно:
— Ах, дьяволёнок! Ах, сорванец!.. Безотцовщина!..
На той стороне, наверху, тоже кричали и махали руками. Иванка закричал Микольке, который стоял перед пожарной и грозил ему кулаком:
— Миколя, беги, тащи верёвку! Я подплыву к берегу, а ты мне её кинешь…
Стараясь сохранить равновесие, он стоял на середине льдины и очень осторожно и расчётливо подталкивался всё ближе и ближе к быстрому ледяному потоку. Люди перестали кричать. Остановилась и застыла на месте и Елена Григорьевна. Мы с. Гараськой догнали её и стали рядом с нею, не спуская глаз с Кузяря. Миколька уже бежал с верёвкой вниз по склону взгорья.
Все трое мы ахнули: Иванка ткнулся в одну из льдин и поскользнулся, но рогатины не выпустил. Вода хлынула на него и облила до пояса. Но он успел перепрыгнуть на другую льдину и, не останавливаясь, перескочил на третью. Люди у пожарной опять закричали и побежали за Миколькой. Они наперерыв что‑то советовали Иванке, но он их не слушал, поглощённый борьбой со льдинами: одни он отталкивал, чтобы пристать к другим, большим, и перепрыгнуть на них. Его маленькая фигурка казалась совсем беспомощной.
Так он добрался до последней льдины с того края и стал быстро и устойчиво подгонять её к берегу, отталкиваясь рогатиной от плывших рядом с ним льдин. Подбежал Миколька и наотмашь бросил ему целый моток верёвки. Она развернулась, и Иванка схватил её на лету.
— Тяни, Миколя! Не дёргай, а тяни! —распоряжался Иванка уверенно и бодро. — Наша взяла! Нам и сам чёрт не брат.
Миколька подтянул к себе льдину, и Иванка выпрыгнул на берег.
Елена Григорьевна радостно крикнула ему сквозь слёзы:
— Ваня, дорогой мой! Озорной мой!
А он сорвал шапчонку, подбросил её кверху и задорно откликнулся:
— Ура, Елена Григорьевна! Гром победы раздавайся!
Елена Григорьевна с судорогой в горле повторяла в восторге:
— Какой молодец! Какой изумительный мальчик! Какая выдержка!
Кто‑то из мужиков с злым сожалением громко говорил:
— Вот бы выпороть‑то кого… Не мой сын, — я бы ему шкуру‑то содрал.
Елена Григорьевна с той же взволнованной радостью ответила:
— Не пороть, а гордиться надо таким парнем.
Мать, потрясённая, быстро бежала нам навстречу и смотрела на меня молча, с ужасом и радостью в широко открытых глазах. И только в ту минуту, когда она обняла меня, упавшим голосом проговорила:
— А ежели бы ты утонул? Ведь и мне тогда не жить.
Елена Григорьевна ласково утешила её:
— Не ругай его, Настя. Это — не баловство. Ни я, ни они этого не забудут. Умер молодой Измайлов, а они вот с Ваней перевели меня на этот берег.
Мать тихо и задушевно сказала:
— Я знаю, они на плохое не пойдут.