В тот год Устинья вышла замуж за вдового казака из станицы Зверинской Евграфа Лупановича Истомина, который состоял в запасе второй очереди. Жил он небогато, характером был смирный. Молодой жене всячески угождал. Не чаяли души в новой снохе и старики Евграфа. Семья была дружная, и Устинья понемногу стала забывать свою девичью боль. Пятистенный домик Истоминых стоял на крутояре, внизу которого протекал спокойный Тобол. За рекой, по опушке бора вилась дорога в Марамыш. Со станичной колокольни виднелась Тургайская степь. Сливаясь с горизонтом, она уходила в далекий Акмолинск. Слева, за густым бором, были бахчи, казачьи пашни и покосы. За ними начинались мелкие березовые колки, рыбные озера и мужицкие деревни.
Вверх по Тоболу, там, где впадает в него степная река Уй, шли станицы до самого Троицка. Места были привольные, непаханные. На далеких озерах в великом множестве гнездились птицы, ружьем не пуганные. Тоскливо было сначала Устинье жить в степном краю. Летом, когда подуют горячие ветры из Казахстана, все замирает в станице. Никого не видно. Лишь время от времени, обжигая босые ноги о песок, пройдет с ведрами молодая казачка. Прячутся куры под прохладу навесов, под телеги и сенки. Промчится по улице, задрав хвост, ошалелый от жары теленок. И опять тишина.
Евграф уехал в соседнюю станицу Уйскую, обещал скоро вернуться. Жаркий полдень. Старики спят в прохладных сенях. Устинья, прячась от яркого солнца, сидит в углу комнаты и обметывает петли на новой рубахе Евграфа. Опустила голову на грудь и тихо водит иголкой по белому холсту. Вздохнула и, словно отгоняя неприятные думы, быстро поднялась с лавки. Вошла в горенку и, приподняв от маленького угловичка скатерть, вынула письмо и стала читать по складам:
«Здравствуйте, дорогая моя сестрица Устинья Елизаровна. Пишу вам из далекой Финляндии. В крае здешнем много леса и озер. Живем в казармах, на ученье не жалуемся. Гоняют нас с раннего утра до поздней ночи. Унтер нам попал хороший. Сам он из Растотурской, в пятнадцати верстах от Марамыша. Знает нашего тятеньку. Взводным у нас теперь прапорщик Петр Воскобойников, землячок — сын марамышского пристава, настоящая заноза. Дорогая моя сестрица Устинья Елизаровна! Не забывай тятеньку с маменькой. Пишут, что со здоровьем стало плохо, да и пригоны разваливаются, кабы не Григорий Иванович, пришлось бы коровам мерзнуть на стуже. Он помог им починить и пособил вывезти корм с лугов. Пишет мне он частенько и от родителей и немножко от себя. Съездила хотя бы ты, Устинья Елизаровна, попроведала стариков. С любовью шлю низкий поклон твоему супругу Евграфу Лупановичу. Еще шлю я с любовью низкий поклон родной сестрице Прасковье Елизаровне с мужем и детками. Еще кланяюсь твоему свекру Лупану Моисеевичу с супругой Авдотьей Назаровной. Еще велел передать тебе привет Федот Поликарпович. Служит он в Балтийском флоте и плавает недалеко от нас. Посылаю тебе карточку, снялся с Осипом вместе. Остаюсь жив-здоров, твой братец Епифан Елизарович Батурин».
Устинья аккуратно сложила листок вчетверо и положила под скатерть. Подошла к большому, окованному разноцветной жестью сундуку, повернула замок со звоном и вынула фотографию.
«Вот он, братец Епиха. Не узнать. Бравый да красивый такой, солдатская фуражка одета набекрень. Глядит сурово. Руки по швам. Голову держит прямо. На погонах лычка. Евграф говорит, что Епиха получил звание ефрейтора. Рядом попрежнему хмурый Осип. Только скулы резче выступают. Эх, Оська, Оська, разошлись, видно, наши пути-дороженьки». — Вздохнув, Устинья положила карточку в сундук.
Евграф приехал из Уйской около полуночи. Устинья зажгла лампу, поставила на стол крынку молока, стаканы и хлеб. Муж к еде не притронулся.
— Собирай завтра с утра на царскую службу. Приказ от наказного атамана есть, — сказал он жене.
Дня через три Евграф Истомин, простившись с женой и стариками, выехал с такими же, как и он, второразрядниками в Троицк.
Поплакала Устинья по мужу и дня через два после его отъезда стала собираться со старым Лупаном на дальний покос. Уложив на телегу литовки, грабли, вилы и захватив с собой пришлого бобыля — кривого Ераску, она выехала до восхода солнца.
Над Тоболом висел легкий туман. Проехав мост, Лупан свернул влево к березовому колку. От него начинались покосы зверинских казаков, они почти вплотную подходили к деревенской поскотине Донки. Деревушка была маленькая, дворов на сорок. Мужики арендовали пашни и покосы у богатых казаков. Кривой Ераско, изба которого стояла на отлете, жил в Донках. Несмотря на горькую нужду, это был неунывающий мужичонка, с реденькой мочальною бородкой, небольшого роста, балагур и мастер играть на балалайке. Все его имущество состояло из ветхой, с провалившейся крышей, избушки, старого заплатанного армяка, больших бахил, заработанных у богатого казака, старовера Силы Ведерникова, и заклеенной во многих местах варом самодельной балалайки — «услады», на которой он играл зимой «на вечерках». Собравшись на покос к Лупану, он по обыкновению прихватил ее с собой. Правда, Лупан всю дорогу косился на завернутую в старый мешок ераскину «усладу», которая лежала вместе с граблями, но поденщику ничего не сказал.
Над степью поднималось солнце. Пахло полынкой, медоносами и тем особенно густым запахом разнотравия, который бывает только в степях Южного Предуралья. Пели жаворонки. Недалеко от дороги, поднявшись из густой травы, тяжело размахивая крыльями, пролетела дрофа и спряталась в ковыле.
Лупан завертелся на телеге, разыскивая ружье. Оно лежало под ераскиной «усладой». Пока он его доставал, птица поднялась и скрылась за кустами тальника.
Старый казак с досады ругнул поденщика:
— Чем с балалайкой трястись, лучше бы дробовик завел, гляди, какого дудака упустили. Обед был бы.
Беззаботный Ераско ухмыльнулся.
— Ну, какая беда. Был дудак, да улетел так, — размотав мешок с «усладой», он подвинтил колки и ударил но струнам:
Поп попадью ругал за кутью… —
запел он скороговоркой.
Устинья улыбнулась.
— Ну лешак тя возьми, мастер ты играть, — повернулся к нему Лупан.
— А я и ваши казачьи песни знаю.
— Ну-ко, сыграй, — Лупан пустил коня шагом.
Настроив балалайку, Ераско прокашлялся, и в свежем утреннем воздухе над степью зазвучала старинная казачья песня:
…Уж ты доль, моя долинушка,
Ты раздольице, поля широкие.
Ничего ты, долинка, не спородила,
Спородила долинка высокий дуб…
Протяжная, ноющая песня понеслась над луговиной и замерла в береговых камышах Тобола.
Косари подъехали к старому шалашу, когда солнце было уже высоко. Ераско стал выпрягать лошадь, Лупан пошел смотреть старые отметины. Устинья вымела из шалаша прошлогоднюю траву и стала готовить обед. Свекор вернулся хмурый. Часть покоса, который примыкал к реке, выкосили работники Силы Ведерникова.
«Мало ему своего покоса, так на чужой позарился», — подумал Лупан про богатого станичника и, усевшись недалеко от шалаша, стал отбивать литовки.
Начали косить. Первый прокос прошел Лупан. За ним махал литовкой Ераско. Следом шла Устинья. На пятом заходе старый казак стал отставать. Уморился и слабосильный Ераско. Одна лишь Устинья не чувствовала усталости и нажимала на тщедушного балалаечника.
— Наддай, Герасим, а то пятки срежу, — кричала она ему задорно. Тот пугливо озирался на жвыкающую за его спиной литовку Устиньи.
Когда солнце спряталось за Тоболом, все трое вернулись к шалашу. Поужинав, Ераско взял свою «усладу» и подвинулся к огню. Устинья, собрав посуду, подбросила хворосту и, глядя, как тают искры костра, задумалась.
Лупан, свернув по-казахски ноги, чинил при свете костра шлею.
Ераско бренчал на балалайке.
— Ты лучше сыграй нашу, казачью, чем разводить трень-брень, — ковыряя шилом, сказал Лупан.
— Можно, — охотно согласился музыкант. — Я, Лупан Моисеевич, не только казачьи, но и татарские и хохлацкие песни знаю, — похвалился он. — Какую тебе?
— Давай про «Разлив», — кивнул головой старик.
Заскорузлые пальцы Ераски забегали по тонкому грифу балалайки. Перебирая струны, он протяжно затянул:
Разливается весенняя вода,
Затопила все зеленые луга…
Оставался один маленький лужок.
Собирались все казаки во кружок.
Вы здоровы ли, братцы казачины,
Товарищи мои…
В черном бархатном небе, как далекие огни, мерцали звезды. Песня умолкла. Косари стали укладываться на отдых.
У потухшего костра, подложив под себя армяки, спали Лупан и Ераско. В шалаше, на мягкой траве, закинув руки под голову, лежала Устинья. Ее думы были возле Евграфа. Где он теперь? Наверное, угнали на фронт. Может быть, встретит там Епиху с Оськой. Глаза женщины смыкались. Через щель шалаша блеснула и погасла звездочка. Устинья повернулась на бок и уснула.