А.А. Потехин в должности управляющего драматическими труппами императорских театров. Его боязнь классического репертуара. "Зачем Ибсен, когда есть свои драматурги!" Требование чинопочитания от артистов. Инцидент с пьесой А.С. Суворина.

А.А. Потехин в период основания последнего комитета уже два года как оставил должность управляющего театром. Меньше чем за восемь лет управления он получил 2000 р. пенсии, 1500 р. за пожизненное присутствие в комитете и 500 р. квартирных. Курьез в том, что последняя сумма, выписывавшаяся ему до смерти, отчислялась из сумм драматической труппы, — и новые управляющие поэтому не получали квартирных.

Судьба его как литератора была какая-то особенная, отличная от его сотоварищей. Принадлежа к кружку "Москвитянина", он сразу обратил на себя внимание прогрессивной тенденцией своих романов и пьес. Костромской помещик, хорошо знавший крестьянский быт, он удачно попал в дореформенное течение освободительной идеи. На его произведениях резко лежит тенденция разграничения героев на волков и овец.

Обличая чиновников, старых сановников, выживших из ума помещиков, развратных представительниц провинциальной аристократии, он горой стоял за представителей молодого поколения и, навязывая им прописную мораль, обращал их зачастую в картинные манекены. На всех его произведениях лежит налет самой беспросветной унылости и серости. Он ближе всего подходит к Писемскому, но у него нет размаха, силы и красок этого драматурга.

Потехин сумел вовремя остановиться: он не писал тридцать пять лет пьес! Он боялся испортить прежнюю свою репутацию. Это превосходный прием, на который немногие способны. Он знал, что едва ли встретят одобрительно его новые вещи после ряда внушительных неуспехов последних пьес. Иногда он возобновлял свои не пропущенные прежде цензурой, но, в сущности, весьма невинные пьесы, — и благодаря этой "политической окраске" они шли. Но провинция его совсем забыла.

Вступив в должность управляющего драматическими труппами императорских театров, он немало воспользовался своим удачным положением: служением вместе с И.А. Всеволожским. Увлеченный балетом и оперой, директор всецело передал дело драмы в руки А. А. Нечего и говорить, последний многое сделал для истории театра. Он изгнал со сцены Оффенбаха, провел в репертуар пьесу Сухово-Кобылина "Дело", поставил заново все пьесы Гоголя и "Горе от ума", впервые заставил актеров надеть костюмы 20-х годов: до этого у нас играли в современных платьях. [Даже И.А. Гончаров примкнул к этому мнению; он советовал в своей статье "Мильон терзаний" не играть комедию в костюмах ее эпохи; но в совете этом сказался жестокий укол по адресу актеров: он боялся, что в высоких прическах, с высокими тальями "действующие лица покажутся беглецами с толкучего рынка". Вот как носили тогда костюмы!] Но зато это был период почти полного забвения европейского репертуара.

Потехинский период совершенно отучил труппу от европейского репертуара. Слабые попытки ставить пьесы даже лучших представителей немецкой, французской и норвежской литературы всегда давали отрицательные результаты. Их не умели и не хотели ставить. А. А. прямо говорил:

— Матушка! Зачем нам ваш Ибсен, когда есть свои драматурги.

Громадный успех пальероновского "Скучающего общества" хотя заставил его перенести эту пьесу на русские подмостки, но все же в переделке на русские "нравы". Такой патриотизм мало чем объясняется, скорее всего тем, что А. А. за границей не был, да и притом не знал языков. Я помню, как он отмахивался от возобновления "Гамлета", несмотря на настояние Всеволожского. Он говорил мне:

— Декорации у нас старые — новых не дадут; костюмы старые — новых не сошьют. Никто не умеет костюмов носить. Стихов никто не умеет читать. Что нам идти на провал?

Он был строг, почти жесток к артистам. Требовал почтительности и чинопочитания. Я помню, как Павел Исаевич Вейнберг, известный рассказчик, однажды сидел за кулисами и, видя А. А., стремглав бегущего куда-то в уборную, щелкнул вслед ему языком. На этот раз Потехин не был глух. Он остановился, круто повернулся и, подойдя к сидящим, — а сидели Вейнберг, Сазонов и Свободин, — спросил:

— Господа, кто это щелкнул?

Вейнберг не счел возможным отрекаться, и сказал:

— Это я, Алексей Антипович! Потехин сделал радостное лицо:

— Ах, как вы славно щелкаете, — вас надо применить к делу, матушка! Он обратился к помощнику режиссера:

— Николай Максимыч, кто у вас в последней картине "Ревизора" щелкает языком? Лелюков или Коробкин? Пожалуйста, запишите эту роль за Павлом Исаевичем: пусть пощелкает. И, пожалуйста, бессменно.

Так два года и щелкал Вейнберг, при этом сознаваясь:

— Ядовито, но умно! Запрягли в бессловесную роль.

Таких "анекдотов" — о закрепощении артистов на многие годы на бессловесные роли — найдется немало. Публичные выговоры и публичные извинения перед всей труппой было дело обычное. "Кровь лилась рекою", как выразился как-то Варламов при воспоминании об этом периоде.

Но артисты не чувствовали одного, что Потехин все же поднял в общем "литературность" сцены. Сам костромич, знаток языка, он свято оберегал его на сцене. И потом, когда на смену ему, после упразднения должности управляющего, явился Медведев — провинциальный деятель старого закала, — сцена вдруг шагнула на тридцать лет назад.

Насколько Потехин внушал страх служащим, видно из того, как перепуганный сценариус, которому было поручено предупредить, когда останется пять минут до начала спектакля, сказал:

— Алексей Минутыч, пять Антипочей осталось. Но у нас в комнате Алексей Антипович был очень благодушен и шел только против крупной безграмотности. Я не припомню случая, чтобы он настаивал на запрещении той или другой пьесы. Впрочем, после отставки он впал в какое-то безразличие, и ему до всего было все равно. Он выпивал три стакана чая, улыбался Григоровичу, подшучивал над Вейнбергом, щелкал челюстями и задумчиво смотрел вдаль своими молочно-серыми глазами. Так он оставался долго, до самого конца жизни, членом комитета, и последующие за Всеволожским директора не знали, как его выжить. Но "выжить" его было нельзя, и семнадцать лет подряд он получал львиную долю вознаграждения, превышавшую в три раза сумму гонорара остальных членов.

Как ни странно сказать, но самый милый, самый отзывчивый и симпатичный член нашего комитета был главной причиной, что я решился покинуть это учреждение. Дело было гак.

Однажды Григорович говорит нам:

— Господа, я читал удивительно смешную вещь: одноактный водевиль. Вероятно, сочинение какой-нибудь дамы. Это такой сумбур, такой сумбур! Я вам сам прочту в следующий раз. Вы надорвете животики. Это совершенно невероятно!.. Я хотел непременно прочесть вам сегодня, но теперь шестой час, отложим до следующего раза.

И мы разошлись в предвкушении какого-то "гротеска" в ближайшее заседание.

У Григоровича было чрезвычайно развито воображение. Вероятно, он всюду, во всех домах, которые посетил на неделе, рассказывал, что мы прочли в комитете. При этом пересказ пьески в значительной степени отходил от действительности. С каждым разом он все более и более изукрашивался цветами красноречия Дмитрия Васильевича, и он, передавая уже свое собственное измышление, вызывал сочувственное одобрение слушателей. Много раз наш веселый беллетрист поднимался на такие веселые "трюки", но на этот раз судьба дала ему жесточайший урок.

Был он на семейном "жур-фиксном" обеде у одного артиста. По свойственной ему живости характера он не мог пропустить случая рассказать свеженький анекдотец. И вот, приковав к себе внимание слушателей двумя-тремя предварительными выпадами, Дмитрий Васильевич начинает излагать содержание злосчастной пьески. И вдруг он видит, что с артисткой М.Г. Савиной, сидевшей против него через стол, делаются какие-то судороги. Она закусывает губу, показывает ему на кого-то глазами, повертывается на стуле, словом, выражает крайнюю степень смущения. Григорович, чувствуя что-то недоброе, начинает путаться, краснеть, но уже поздно — он все более запутывается в собственные тенета…

Оказывается, пьеса, не подписанная автором, принадлежала перу Суворина, который сидел тут же за столом.

Хуже всего было то, что Григорович начал свой рассказ словами: "На днях мы единогласно забраковали…" И не только все присутствовавшие, но и сам Григорович вполне были уверены, что пьеса забракована.

Кое-как дообедав и просидев еще несколько минут в кабинете хозяина, Дмитрий Васильевич кинулся ко мне.

— Душа моя, — говорил он немощным и взволнованным голосом, — язык мой — враг мой. Знаете, что случилось: сейчас я на обеде у N. N. высмеял произведение Суворина в его присутствии.

И он начал подробный пересказ всех обстоятельств.

— Сколько раз меня мой язык подводил! — восклицал он с горечью, — но никогда ничего подобного не было! Что делать?

— Да что же тут делать, — сказал я, — оставайтесь при особом мнении, а мы останемся при своем. Если это пьеса Суворина, не может быть, чтобы она была так слаба, чтобы ее нельзя было пропустить.

— Да ведь вы протокол уже подписали!

— И не думали. Ведь вы будущий раз хотели нам читать пьесу.

Дмитрий Васильевич схватил меня под руку и стал водить по комнате.

— Тут, душенька, вот какой казус: я думал, что мы поспеем ее прочесть в прошлый раз, и пометил ее как прочитанную в протоколе заседания. Так что вы все подписали… Ну, что делать! Ошибка!.. Но, конечно, ее надо исправить. Я возьму протокол обратно.

— Не отдадут.

— Иван Александрович спросит для себя, я возьму от него и заменю другим. Я это все устрою…

— Да прочитать-то пьесу нам надо?

— Конечно, прочтем, — но это уж формальность. Понимаете, мне показалось, что она слаба… А теперь я вижу, что она… Ну просто мне показалось…

От меня Дмитрий Васильевич бросился к Вейнбергу и Потехину. Что они говорили — не знаю. Но на другой день мы экстренно собрались, и Петр Исаевич читал пьеску. Пьеска оказалась очень милой, и в ней не только не было ничего плохого, но она была одной из самых лучших одноактных русских пьес.

— Какое-то затмение на меня нашло! — говорил Григорович. — Почему мне взбрело в голову? Вы не можете себе представить, как все это было мне неприятно.

Иван Александрович по своему мягкосердечию все дело уладил. Но в архивах дирекции остались следы какой-то путаницы. Но надо правду сказать, Дмитрий Васильевич так напутал числа заседаний, номера протоколов и т. д., что будущий историк, поверивший их датам, будет введен в большое затруднение.

Я решил после этого случая не оставаться более в литературно-театральном комитете и, воспользовавшись тем, что меня пригласили управляющим труппой в частном театре литературно-художественного кружка, оставил комитет, получив благодарность от Министерства Двора.