Они шли по широкой улице станицы. Ей было лет двадцать пять, быть может тридцать. Её тёмные глаза смотрели свежо и ясно. Вокруг этих глаз и вокруг губ ещё не было заметно морщинок. Загар покрыл золотым матом и лицо, и шею, и руки; на ней было лёгкое платье, сшитое по моде столичной портнихой; на грудь она приколола яркий пунцовый цветок, резко красневший на прозрачно-молочной ткани. Она шла красивой, слегка развалистой поступью, какой ходят женщины её лет, ещё не отяжелевшие, но уже утратившие воздушную походку первой молодости. Всё лицо её, освещённое матовою полутенью от зонтика, сияло счастьем и здоровьем.

Он был моложе её. Чёрные усы и борода ещё не вполне опушили его лицо, и только густые сросшиеся брови указывали, что восточный тип развернётся впоследствии с полной силой. Продолговатое лицо, тонкий нос, карие глаза с длинными выгнутыми ресницами, коротко-стриженая голова, барашковая шапка и тёмная черкеска с серебряными "газырями" по обе стороны груди, -- всё обличало в нём горца. Он мягко ступал сафьянными чувяками, и только иногда вскидывал на спутницу своим глубоким, искрящимся взглядом.

Улица была залита горячим июльским солнцем. Короткие южные тени от деревьев ложились пёстрым узором поперёк песчаной дорожки, заменявшей тротуар. Знойный кавказский полдень загнал всех под тень -- под широкие навесы дворов, на прохладный сквозняк белых мазанок. Изредка, вдали, в конце улицы, всплывало облако пыли, и загорелый кабардинец беглой иноходью проезжал по дороге, высоко вздёрнув морду гнедого мерина и ласково охлёстывая его нагайкой. Поджарые, остроносые собаки, высунув языки, неподвижно лежали, прижавшись к стенам домов. Только куры равнодушно бродили, да мухи мелькали взад и вперёд в сияющей истоме раскалённых лучей.

-- Вы, Антонина Михайловна, -- говорил он, чисто произнося по-русски и показывая при разговоре ряд белых маленьких крепких зубов, -- вы, Антонина Михайловна, на нас, кавказских горцев, разве смотрите, как на людей? Что я для вас такое? Просто неудавшийся отставной офицер русской службы, торгующий лошадьми. Я для вас нечто вроде вашего московского кучера.

-- Зачем вы это говорите, Коля! -- с полуупреком возразила она, чувствуя, как кровь то приливает к её щекам, то отливает. -- Разве я позволила когда-нибудь относительно вас...

Он сдвинул брови.

-- Я помню, когда в первый раз я дал вам, по просьбе вашего доктора, верховых лошадей, -- сказал он, нервно поправляя шапку, -- как вы посмотрели на меня. Так и видно было, что вы подумали: "ну, ты, как тебя, -- подсаживай, не знаешь своей обязанности". Если теперь вы удостаиваете меня своей беседой, то потому только, что начитались Лермонтова, и, за неимением Печорина, хотите присмотреться к первому встречному горцу.

-- Вы начинаете говорить дерзости, Коля! -- крикнула она, притопнув ногой, и остановилась. -- Какое вы имеете право... Я не пойду с вами дальше.

Она хотела повернуть назад, но он схватил её за руку.

-- Нет, ради Бога! -- тихо проговорил он, и в его голосе послышалась мольба. -- Ради Бога не уходите. Вы обещали заглянуть ко мне. Не возвращайтесь назад, пойдёмте. Осчастливьте мой угол, осветите его хоть на минуту, на одну минутку. Об этом дне я на всю жизнь...

Он не договорил и запнулся; то выражение какой-то собачьей привязанности и вместе трусости, которое вот уже третью неделю она подмечает во взгляде этого сильного и красивого кабардинца, при разговоре с нею, опять появилось в нём. Ей становилось в такие минуты жалко его до боли. Она колебалась. Ресницы её вздрагивали, какие-то тени пробегали по лбу. Наконец она решилась и твёрдо, но не говоря ни слова, пошла вперёд. Он тоже молчал, только зубы стискивал всё сильнее и сильнее.

-- Здесь, -- проговорил он, останавливаясь пред широким отверстием в белой мазаной стене. -- Что же! зайдёте, или всё не решаетесь? Боитесь мужа?

Она окинула его резким взглядом, и первая вошла во двор. Он, торопливо обгоняя её, сдерживая прилив своего счастья, перебежал до мазанки-флигелька и отворил низенькую почерневшую дверь. Оттуда пахнуло теплом, кожей, только что выпеченным хлебом. Старуха-казачка возилась у какого-то ведра. Дальше -- шла глубокая темнота сеней.

-- Вот вам и дворец мой, -- насильно улыбаясь, проговорил он, отворяя дверь в комнату, где было немного светлее и чище. На постели лежала брошенная бурка. Тут же в углу горой были навалены сёдла, уздечки, арчаки. -- Вот и всё моё помещение.