Солнце начинало крепче и вернее орудовать. Лежал яркий, хрусткий наст. Охотники гонялись за сохатыми. Собаки легко неслись по прочной корке снега, настигали проваливающихся, сбивавших себе ноги до крови великанов. Собаки кружились вокруг них; звонко, безудержно лаяли, ловко увертывались от страшных, лапистых рогов.

Охотники привозили в деревню шкуры, потом ездили за мясом, которое залабазивали в наспех, но прочно сбитых срубах: от волков, от зверя.

Сытое время пришло. С сытостью — добреют люди, становятся мягче, покладистей. Подобрели в Варнацке: дым весело над избами вьется. Устинья Николаевна свежинкой квартиранта своего, поручика, подчивает, самое лакомое по таежным местам блюдо ему готовит — сохатинную губу.

А поручик тускнеет. Он все оглядывает, свидетельствует себя по утрам, все ищет знака пугающего. Он бледнеет при каждом прыщике, от каждого пятнышка на своем белом, чистом, холенном теле.

У поручика злые мысли:

Эх! Неужели вот тут, в проклятой таежной дыре, от бабы глупой, грошовой заполучить сокровище бесценное?!. Ведь вот прошел же он с самого Екатеринбурга через десятки объятий! Какие шикарные женщины продавали ему свою любовь! Уж там-то был риск, и рисковал он смело. И все ничего, сходило, спасал какой-то ангел-хранитель... Сколько офицеров убереглось? — В полку (а, может быть, в армии?) уцелело несколько счастливчиков — и среди них он — Канабеевский, Вячеслав Петрович, чистый, белый, незапятнанный... И вот здесь... Неужели же попасться на простой, деревенской, глупой бабе?..

Злые мысли у поручика.

И вместе с этими мыслями впивается в него тревога: где же посланцы Войлошникова? Что же они медлят? Ведь уже пора. Давно пора.

Ведь вот теперь бы и нужно попасть в культурное место, где врачи, больницы, где лекарства. Теперь, когда нет спокойствия душе Канабеевского, надо бы быть среди понимающих людей, чтоб было с кем посоветоваться, у кого найти помощь, поддержку, ободрение.

Где же штабс-капитановы люди? Вот уже солнце стало вздыматься повыше над хребтами; под снежными шапками на крышах повисли искрящиеся ломкие ледяные сосульки; лед на окнах сполз к самому низу и сквозь тусклые стекла день ясный глядится. Предвесенней лаской дышут захребтовые ветры. На Лене, от вешки до вешки, — темнеет узкая дорога.

Сумрачен Канабеевский. А тут еще запропастились куда-то тунгусы, не везут ясак, пахучую, пушистую рухлядь. И Селифан смущенно разводит руками, недоумевающе ругается:

— Чего это они, гады?!. Обязательно должны были выйти еще в позапрошлую неделю, а их нету! Не иначе — стряслось что в лесу...

Поручик сердито молчал и переглядывал свои записи: огорченно отмечал застывший, не возрастающий счет богатств своих — и натыкался на последнюю запись в «Настроениях» — о жизни, которая станет ненужной и страшной, если господь не отвратит от него этого.

Тогда мрачно посматривал он в угол, за изголовьем постели, где под висевшим платьем стояла винтовка. Смотрел и вздыхал.

В последнее время Канабеевский, несмотря на солнечные дни, реже стал выходить из избы. Не тянуло его к людям, гадки они ему были, мутило его при виде их. К нему, на его половину, тоже никто не заходил, кроме Селифана и косоглазой девчонки, носившей ему самовары и обед вместо Устиньи Николаевны.

Бывало, что целый день Канабеевский валялся на постели и не видал живого человеческого лица.

И поэтому очень изумлен был он, когда однажды после обеда вошел к нему хозяин, Макар Иннокентьевич.

— К вашей милости я, Ачеслав Петрович!..

— Ну, в чем дело? Зачем? — брезгливо спросил Канабеевский.

— Вот какая штуковина, — немного помялся хозяин. — Заминка у меня тут вышла. Припас у нас ружейный вышел. Да. Так не уступите ли ружьишка вашего с патронами, значит?..

Канабеевский скривил губы и качнул головой.

— Только за этим? — спросил он ехидно. — Ну, так можешь убираться к себе по-добру, по-здорову!..

Макар Иннокентьевич потеребил бороду и медленно, не волнуясь сказал:

— Я думал, вы человек образованный, можете обращенье вежливое понимать, а вы вот как! Не хорошо. Очень не хорошо!..

— Без разговоров! — вскипел поручик. — Разговаривать будешь у себя, там, на твоей половине!..

— Да я и так у себя, — не повышая голоса, попрежнему спокойно возразил Макар Иннокентьевич. — Я в своем доме... Вы вот по милости всякое продовольствие у меня имеете — и никакой благодарности в вас нет...

Поручик сорвался с места, подбежал к хозяину, замахнулся, но, встретив тяжелый, упорный взгляд, опустил руку и, задыхаясь, проговорил:

— Я с тобой рассчитаюсь!.. Я тебе покажу — из милости!.. Хам!..

Но Макар Иннокентьевич молча повернулся и вышел.

Канабеевский быстро оделся, сердито расшвырял по постели одежду, вытащил из-под подушки наган, оглядел его, вздел на себя и ушел в деревню.

Он разыскал Селифана, строго накричал на него за то, что у него люди распущены, хамы, грубы.

Напоследок приказал объявить Макару Иннокентьевичу Черных письменно, под расписку, что вменяется ему в обязанность предоставлять квартиру и полный паек со всеми домашними услугами квартирующему в Варнацке по делам службы адъютанту штаба сводного карательного отряда поручику Канабеевскому.

— И объяви ему еще, — мрачно прибавил поручик, — что если он посмеет в другой раз побеспокоить меня, то будет арестован!..

— Слушаюсь! — покорно ответил Селифан и вздохнул.