1
Три дня.
Эти дни, солнечные, с крепким, но нетомительным морозцем, ясные и почти радостные, были особенно прекрасны после дикой пурги. И поэтому город был оживлен, его улицы кишели народом, он казался праздничным и помолодевшим. По расчищенным тротуарам сновали толпы, люди торопились, сталкивались, шли. У каждого было свое дело и, казалось, никто не обращает внимания на другого. Казалось, что город, обыватель, житель не замечает необычного, того, что отмечалось прохождением по улицам вооруженных отрядов дружинников, что выделялось в целом ряде неожиданных, небывалых мелочей.
Обыватель смотрел на календарь и знал, что вот-вот наступят «святки», «рождество», что надо потолкаться на базаре и в немногих торговавших магазинах. Обыватель тащил с базара и из магазинов кульки и свертки, он нес елки, которые собирался украсить игрушками, лакомствами и зажженными разноцветными свечками. В предпраздничной сутолоке обывателю мгновеньями не было никакого дела до событий, которые совершались у него под боком и которые имели к нему прямое касательство. Хорошее зимнее солнце, ожидание праздника, базарная сутолока, в которой так хорошо затеряться среди возов со снедью, — все это уносило, уводило от настоящего дня...
Гликерья Степановна в бога не верила, но в церковь ходила два раза в год: на рождество и в пасху.
— Привычка, — объясняла она это. — С детства люблю праздничную церковную службу: торжественно, люди все какие-то умиротворенные, будто начисто помылись!..
Гликерья Степановна бродила по базару и таскала за собой Андрея Федорыча. Розовые тушки поросят, жирные гуси, дичь, замороженная рыба, лес елок, кадки с мороженой брусникой, пирамиды замороженного в «кружки» молока, возгласы торговцев, шум толпы, — да разве изменилось что-нибудь на свете в этом году!?
— Странно, — спохватилась Гликерья Степановна, когда они возвращались с покупками домой, — странно. Я даже сама себе не верю: неужели кругом беспорядки и может произойти столкновение?!
— Да... — поспешил ответить Андрей Федорыч. — Удивительно мы все живем! Тут тебе всякие события, а рядом мирно и тихо базар, гуси, торговки кричат, праздник!.. Удивительно!
— Ой, что ты делаешь?! — грозно закричала Гликерья Степановна. — Посмотри, у тебя брусника сыплется из туеса! Безобразие!..
Жена Суконникова-старшего поехала на базар в сопровождении Сеньки-кучера. Она порылась в лавках, отложила облюбованных поросят и гусей, заехала в рыбный ряд, посмотрела рыбу. Часть покупок она захватила с собою и поехала домой. Настроение у нее было радостно-озабоченное. Предстояло так много дела! И то нужно предусмотреть и это. Старик не любит, когда в чем-нибудь выходит недосмотр. Но, кажется, сегодня она сделала все, что нужно было. Подъезжая к дому, Сенька-кучер обернулся к хозяйке и с привычной своей ухмылкой сообщил:
— Рабочий народ, сказывают, вытряхать, Оксинья Анисимовна, богатых будет!
— Чего болтаешь!? — оборвала его хозяйка. — Вот скажу Петру Никифоровичу, он те покажет такие слова!
— Да я, Оксинья Анисимовна, не сам говорю — люди сказывают. Мне что? Что люди, то и я... По мне, что хочут, то и пущай делают!..
Жена прокурора Завьялова, походив по магазинам, отправлялась домой неудовлетворенная. То, чего ей надо было, в магазинах не оказалось. Значит, прав был муж, эти дни сидевший дома безвыходно, предупреждая ее, что она напрасно собирается делать обычные покупки.
— Погоди! — советовал он. — Пройдут эти беспорядки, очистим город от революционеров, сразу все в магазинах появится...
«Безобразие!» — думала жена прокурора Завьялова, подвигаясь к дому с тощим сверточком. Не доходя до своей квартиры, она вспомнила о ребятишках, которых несколько раз навещала. Дети эти ее интересовали. Когда-то она мечтала о ребенке, но выяснилось, что детей ей не иметь. И ее тянуло к чужим детям. Особенно теперь, пред рождеством, когда в порядочных семьях принято баловать детей подарками, елкой. Она решила навестить своих маленьких знакомых.
На этот раз дети были не одни. В жарко натопленной квартирке Завьялову встретил молодой человек с насмешливыми глазами. Дети сидели у топившейся печки и вяло посмотрели на вошедшую. Молодой человек удивленно спросил:
— Вам, собственно, кого?
Завьялова направилась прямо к ребятам.
— А я, детки, вас проведать зашла! Здоровы?
Девочка застенчиво закрылась ручкой, но улыбнулась. Мальчик угрюмо отвернулся.
— Дикари вы мои! — засмеялась женщина. — А вы, — обратилась она к Самсонову, — родственник им?
— Товарищ! — насмешливо ответил Самсонов. — Боевой я им товарищ.
Завьялова неприязненно оглядела семинариста.
— Папы нет дома? — повернулась она к детям.
Вместо детей ответил Самсонов:
— Он скоро придет. Вы сообщите мне, что надо, а я ему передам.
— Я только к детям! — сухо отрезала Завьялова. — Ну, детки, я вам в рождество гостинцев принесу! Не дичитесь!..
Когда она уходила, Самсонов рассмеялся.
— Вы что? Чему вы смеетесь, молодой человек? — у дверей обернулась Завьялова.
— Филантропия! — фыркнул семинарист.
— Какой вы невежливый! — закрывая за собой дверь, пренебрежительно кинула Завьялова.
— Рождественские подарочки! Гостинцы! — глумливо передразнивал ее Самсонов... — Кто она такая, ребята, эта барыня?
Мальчик посмотрел на дверь, за которой скрылась Завьялова, и произнес:
— Тетя... Ходит. Нинке гостинцы приносила. Мне...
Печка весело гудела. На улице горело яркое солнце и искрился зернистый, пышный снег.
На улице стояла предпраздничная сутолока. На короткое мгновенье город, обывателя, жителей охватила беспечность. Они забыли о том, что развертывалось кругом и глухо ворчало...
2
Радуясь солнцу, которое так кстати появилось после ненастья, после холодов и пурги, Галя сидела в своей комнате и отдыхала. В самую пургу ей пришлось бежать на край города с поручением от комитета, она продрогла и вот второй день недомогает. Болит голова, знобит. Товарищи настояли, чтобы она отдохнула, согрелась. После долгих споров она, наконец, согласилась и засела дома, кутаясь в теплый платок, держит в руках книгу, но не читает.
Пробивая искрящийся лед на окнах, в комнату лезет солнце. Кругом тихо: хозяева куда-то ушли. Пахнет чем-то съедобным. На галиной кровати мурлыкает разогретый и сытый хозяйский кот.
Книга в руках лежит без всякой цели. Галя, отдыхая, думает. Выпало свободное время и можно собраться с мыслями. А подумать есть о чем!
В эти два-три месяца Галя быстро выросла и стала совсем-совсем взрослой. Еще в начале этого года все казалось ей таким простым, легким и несложным. И жизнь рисовалась безоблачной и люди все были хорошими и близкими. А оказалось, что жизнь вовсе не так проста и люди очень разные. Оказалось, что в жизни все очень сложно и запутанно и что к самым, казалось бы, простым, привычным вещам и явлениям надо подходить с большой вдумчивостью, с большой осторожностью... Совсем недавно Галя думала, что революция совершается легко и весело. Ну, да, она знала, что борьба требует крови и жертв. Она знала также, что есть две стороны, которые борются горячо и до конца. Но все это представлялось ей в какой-то романтической окраске: борются революционеры под звуки музыки, побеждают красиво и, если нужно, красиво умирают. И еще она представляла себе раньше, что революционеры — это какая-то дружная семья, где нет никаких споров, никаких разногласий, где всех объединяет единое стремление к завоеванию свободы. И сама свобода вставала в ее прежних мыслях такой, какой ее рисовали в книгах о французской революции: прекрасной молодой женщиной во фригийском колпаке, со знаменем в руках. Но вот столкнулась она непосредственно с жизнью, с борьбой, и увидела совсем иное. Сколько раз за последние дни она была свидетельницей ожесточенных споров между людьми, которые, как ей казалось раньше, идут к одной цели и бьют одним оружием! Конечно, она и прежде знала о разногласиях между различными партиями. Знала, что, например, Вячеслав Францевич совсем по-иному представляет себе революцию, чем Павел или те, за кем Павел идет. Знала, что различные партии ведут между собою борьбу за то, чтобы рабочие шли именно за ними. Но ей всегда думалось, что социалистические партии, когда наступит время, забудут о своих разногласиях и станут биться рука об руку против общего врага... Время это, пожалуй, настало, а противоречия между партиями стали еще острее и отчетливей. В первые мгновения, увидев это, Галя растерялась. Она услышала желчные и насмешливые слова Трофимова, возмущавшегося меньшевиками. Она присутствовала при споре Потапова с одним из дружинников об эсерах. Она наткнулась на многое другое и поняла, что была глупой, маленькой девочкой, представляя себе все по-иному...
Ах! Почему она так мало знает? Почему вот теперь, когда надо события и явления воспринимать не только чувством, но и разумом, почему она теряется, как неопытный пловец в бушующем море?
Дружина. Ей дали оружие, ее допустили быть вместе с другими, она испытала такое хорошее и теплое чувство почти полного удовлетворения оттого, что рядом стоящие с ней считают ее настоящим и полноценным товарищем. И в это время, когда и она и те, кто ее принял к себе, так полно и ярко чувствуют и понимают, что не надо рассуждать, что надо бороться, в это время находятся другие, кого Галя считала еще недавно настоящими революционерами, и заявляют, что бороться с оружием в руках — безумие! Кто они такие, эти люди, которые кричат о своем благоразумии? Что такое это за благоразумие? Как это все понимать?..
Развернутые страницы книги, лежащей у Гали на коленях, медленно колышутся. Руки девушки слегка вздрагивают. Она закрывает книгу и кладет ее на стол. Все равно читать не удастся. Слишком много мыслей, слишком много нового, о чем надо подумать. А времени так мало. Кажется еще один час, не больше, может она тут отдыхать. Галя смотрит на часы. Да, час десять минут. А потом надо бежать. Там, в дружине беспрерывное дежурство. Многие никуда не уходят. Многие забыли о том, что у них есть дом, семья, собственные, какие-то личные интересы. А вот о ней побеспокоились: ее уговорили сбегать домой отдохнуть.
Галя мягко улыбается. Какие они все смешные! Они заботятся о ней, как о маленькой. Сначала это ее обижало: ей чудилось под этой заботливостью пренебрежение, отношение больших и сильных к маленькой и слабой. Но, приглядевшись, она поняла, что заботы о ней со стороны новых товарищей самые настоящие, самые искренние. Она подмечала теплые взгляды, которые кидали на нее дружинники-рабочие, она чуяла в их словах, в улыбках, даже в их шутках и насмешках скрытую ласку.
— Какие они смешные! — громко говорит Галя и улыбается. И сама не чувствует, что в ее улыбке прочная и нежная ласка к тем, кого она сейчас называет смешными.
Часы бьют три. Галя начинает торопливо одеваться. За перегородкой голоса: квартирные хозяева вернулись домой. Хозяйка подходит к ее дверям:
— Галочка, вы дома?
— Дома! — отвечает Галя. — Но сейчас ухожу.
— Знаете, к вам какой-то мужчина приходил. Представьте себе, в касторовой шляпе, а ведь зима!
Галя поняла, что приходил Натансон.
— Он ничего не передавал?
— Нет, — охотно откликнулась хозяйка. — Я ему предлагала написать записку. Но он, понимаете ли, такой стеснительный!
Галя вышла из дому, недоумевая, зачем бы это приходил Бронислав Семенович?
На улице солнечный морозец обласкал ее и она перестала думать и о том, что тревожило ее, и о Брониславе Семеновиче.
3
Совет рабочих депутатов объявлял населению, что не допустит никаких беспорядков, никакого нарушения спокойствия, так как он теперь взял на себя все обязанности по управлению городом. Совет рабочих депутатов предупреждал, что со всеми насильниками и грабителями, со всеми, кто посмеет покуситься на свободы, добытые рабочим классом, будет поступлено по законам революционного времени.
Объявления совета рабочих депутатов красовались на витринах, на заборах, на всех видных местах.
Прохожие останавливались пред ними, внимательно читали и покачивали головами. Некоторые, оглядываясь по сторонам, ругались сквозь зубы, некоторые пытались, когда никого вокруг не было, срывать эти объявления.
Переодетый рабочим, Гайдук прошел мимо нескольких витрин с объявлениями, не останавливаясь. Остановился он в пустынном переулке, где на сером заборе одно из объявлений совета было наклеено видимо наспех и небрежно. Гайдук убедился, что поблизости никого нет и никто его не видит, и быстро и ловко содрал объявление. Сложив сорванный лист вчетверо, он сунул его за пазуху и степенно пошел дальше.
Гайдук чувствовал себя очень плохо. Две недели, как не знает он покоя, потому что на него взвалили совсем новую обязанность. Ротмистр приказал ему охранять пристава Мишина.
Был момент, когда Гайдук чуть не забыл о субординации, о подчинении начальству, о дисциплине. Он весь сжался и вспыхнул, услыхав приказание:
— Займись охраной пристава Мишина. Ухлопают, я знаю, за ним охотятся, так ты устрой все. Да непременно самолично! Понял?
— Понял! — угрюмо ответил Гайдук и, пожалуй, в первый раз в жизни взглянул на ротмистра с нескрываемой злобой.
Он был уязвлен до самой глубины души. Охранять полицейского пристава! Ему, отдельного корпуса жандармов вахмистру Гайдуку, понимающему толк в сложной политике, стоящему, как никак, на охране государственного порядка, быть чем-то вроде телохранителя при полицейском крючке! Было отчего придти в негодование. Негодование это чуть-чуть не вырвалось наружу, но серые глаза Максимова холодно уставились на вахмистра, у вахмистра дрогнули руки, вытянулись по правилам по швам и хриплым голосом Гайдук отрапортовал:
— Так точно! Слушаюсь!
Началась нудная работа. Мишин трусливо отсиживался на конспиративных квартирах, а Гайдуку приходилось делать стойку возле убежища пристава. Мишин время от времени вылезал переодетый и даже загримированный по каким-то делам, и вахмистру надо было идти за ним по пятам, оглядывать, безопасен ли путь, нет ли где подозрительных людей, революционеров, которые, того и гляди, кинут бомбу или станут палить из браунингов.
Делиться своими огорчениями, своим негодованием Гайдуку не с кем было. В охранном все следили друг за другом и друг другу не доверяли. Здесь надо было держать язык за зубами и притворяться, что всем доволен и ни чуточки не осуждаешь распоряжений начальства. Дома тоже нечего было и думать отвести душу. Что могла понять жена, которая знала одно: солить огурцы и грибы и варить варенье! Гайдук, получив неприятное распоряжение, только и сделал, что отвел душу, поругавшись с женой.
— Колода ты, колода! — презрительно накинулся он на жену. — Только и знаешь жиреть да спать! У, необразованная!
Жена лениво огрызнулась:
— Ишь, какой образованный нашелся! Кащей, одно слово, кащей! По какому случаю орешь?!
В охранное Гайдук почти не показывался. Не показывался туда и ротмистр Максимов. Охранное стояло словно вымершее. Опустело и жандармское управление. Полковник отсиживался дома. Полковника разбирал страх и он не знал, что делать. Он сидел в своем кабинете, а возле него на дубовом табурете возле окна, застыв и словно понимая, что надо охранять хозяина, сидел серый, холеный дог. Дога этого никто не любил, кроме полковника. Дог ко всем относился с подозрением, на всех рычал, всем показывал свои устрашающие зубы. Гайдук однажды был до смерти испуган псом, когда пришел к полковнику с поручением от Максимова. А сам ротмистр всегда, посещая полковника, осторожно подбирал ноги, на которые дог поглядывал с особенным злым видом.
Пробираясь по улице мимо объявлений совета, мимо расклеенных воззваний военного стачечного комитета и партийных прокламаций, Гайдук тоскливо соображал о том, что налаженная и привычная жизнь пришла к концу и что надо, пожалуй, подумывать о том, как бы шкуру свою сохранить в целости.
Но по привычке и на всякий случай украдкой срывал крамольные листки. Срывал и прятал. Авось, пригодится!
В редкие встречи с ротмистром Гайдук докладывал об этих листках, но Максимов плохо слушал его и морщился:
— Ну, нашел о чем сообщать! Это каждый ребенок знает. Ты, Гайдук, не туда смотришь! Нет в тебе чутья и настоящего соображения!
Ротмистр, видел Гайдук, и сам не знал, что делать, что предпринимать. И вахмистр злорадно думал:
«Ага! Вертишься! Тоже, брат, оглушило!..»
Однажды Максимов веселее обыкновенного встретил Гайдука:
— Скрипишь, вахмистр? Держишься?
— Так точно, вашбродь! — вытянулся Гайдук, настороженно вслушиваясь в бодрый голос начальства.
— Хорошо. Старайся!.. Вероятно, в скором времени все обернется к лучшему. Граф уже близко.
Гайдук подавил вздох. А! это все про тех гвардейцев, которые должны прибыть и все не могут! Ну, он, Гайдук, уже потерял веру и в графа и в его отряд.
— Дал бы господь! Скорее бы, говорю, вашбродь!..
— Теперь уже скоро!..
Но в этот же день вахмистру пришлось пережить несколько неприятных минут.
4
Железнодорожное собрание снова стало шумным и походило на военный лагерь. Здесь обосновалась часть боевых дружин. Здесь находилась и исполнительная комиссия совета рабочих депутатов. В большом зале, где в обычное время устраивались спектакли и концерты, толпились дружинники, раздавались громкие переклики, шумели разговоры. На широкой сцене пылился большой рояль. Иногда кто-нибудь поднимал крышку и неумело тыкал пальцем в клавиши. По неуютному залу проносился колеблющийся звук. Сторож собрания вылезал на средину зала и сурово кричал:
— Этта што? Забава? Понимать надо: струмент концертный! К ему с умом надо!..
Дружинники слонялись без дела и скучали.
Однажды Галя принесла с собой в собрание книжку. Кто-то из рабочих поглядел на Галю, поглядел на книжку и неуверенно предложил:
— А вы бы, товарищ, почитали что-нибудь!
Галя немножко растерялась. Но подслушавший просьбу рабочего Лебедев ухватился за эту мысль:
— Правильно! Давайте что-нибудь вслух. Хорошо бы стихи какие-нибудь. У вас что за книга?
Галя показала. Лебедев перелистал страницы и хлопнул ладонью по книге.
— Вот самое подходящее! Берите и читайте!
Когда Галя посмотрела на то, что ей указал Лебедев, она радостно вспыхнула: вещь была ее любимая и она знала ее всю наизусть.
Рабочие собрались в углу, устроили место для Гали. В зале не прекращался шум. Кто-то вышел на средину и закричал:
— Давайте порядок, товарищи! Послушаем чтение!
Голос у Гали слегка пресекался. Она волновалась. Но преодолевая свое волнение, она начала:
«Над седой равниной моря ветер тучи собирает... Между тучами и морем гордо реет Буревестник, черной молнии подобный...»
Рабочие придвинулись поближе. Те, кто был на другом конце зала, обернулись, прислушались и пошли сюда. Необычные слова взволновали. Чистый, немного глуховатый голос девушки затронул какие-то чувства. Как музыка, лилась поэма. Как музыку, возбуждающую и бодрящую, слушали ее все в зале. Лица разгорелись. У некоторых в глазах вспыхнуло изумление, некоторые улыбнулись и так, с застывшей улыбкой, дослушали стихотворение до конца.
Лебедев оглянул слушателей, присмотрелся к Гале. Эта девушка нравилась ему. Скромная и вместе с тем смелая, она привлекала его к себе. Он узнал ее совсем недавно, с тех пор, как приняли ее в боевую дружину. Он знал ее брата, но девушка казалась ему совсем иной, не похожей на Павла. Но не только Галя привлекла сейчас его внимание. Сосредоточенно слушающие дружинники радовали его. В дружинах не всегда был порядок. Люди, оторванные от привычного дела, не умели с пользой проводить свой вынужденный досуг на сборных пунктах. Изредка с ними приходили беседовать комитетчики. Самым желанным для дружинников было, когда появлялся Сергей Иванович. Его беседы были всегда конкретны и обстоятельны. После его ухода дружинники заявляли:
— Вот это объяснил! Ясно и хорошо!
Но Старику некогда было часто приходить в дружины. У него было много работы в другом месте. Не всегда удавалось побывать здесь и другим комитетчикам. И оттого на сборных пунктах бывало бестолково шумно и неуютно. Дружинники играли в шашки или вяло спорили, или начинали нестройно петь песни. На полу бывало насорено, валялись обрывки газет, кожица от колбасы, корки хлеба. Было всегда густо накурено.
Поэтому Лебедев с удовольствием поглядывал на дружинников, которые присмирели и внимательно слушали чтение.
Галя разгорячилась. Ее щеки горели. Она не смотрела в книгу и декламировала наизуст.
« — Буря! Скоро грянет буря!
Это смелый Буревестник гордо реет между молний над ревущим гневно морем; то кричит пророк победы:
— Пусть сильнее грянет буря!..»
Слушатели подняли головы. Их лица тоже разгорелись. Они повторяют за девушкой:
— Пусть сильнее грянет буря!..
В неуютном зале стало как-то светлее и радостней. Да! О буре, о настоящей буре мечтают эти люди, и слова писателя так близко проникают в душу!..
Когда Галя уходила в этот день из собрания, она чувствовала, что дружинники стали ей ближе и родней. Оглядев их прежде, чем переступить порог, она улыбнулась. А, увидев на эстраде покрывавшуюся пылью рояль, она внезапно подумала о чем-то, что сделало ее улыбку еще светлее и чуточку лукавой.
5
На телеграфе перехвачена была телеграмма, адресованная губернатору и генералу Синицыну. Дежуривший на аппарате телеграфист, член штаба дружины, молча забрал ленту и принес ее в штаб.
— Вот какая штука! — сказал он и прочитал депешу.
Граф Келлер-Загорянский извещал, что после задержки, происшедшей из-за нежелания железнодорожников узловой станции выпускать паровоз под карательный поезд, он теперь следует с нормальной быстротой и без остановки и прибудет через четыре дня.
— Вот какая штука! — повторил телеграфист и бережно положил ленту на стол...
— Что-ж! — сказали в штабе. — Мы ведь этого давно ждем. Ничего неожиданного нет!..
Ничего неожиданного в скором появлении карательного отряда графа Келлера-Загорянского, действительно, не было. Его ждали уже давно. К его приходу готовились. Недаром больше недели дежурили дружинники на сборных пунктах, недаром в депо устроен был склад оружия и недаром Сойфер, Васильев и другие неотступно преследовали Сергея Ивановича, комитет и товарищей из штаба предложением сложить оружие.
О телеграмме быстро стало известно многим. Какими-то путями дошло о ней и до Максимова. Ротмистр удовлетворенно крякнул и стал тщательно расчесывать блестящий пробор на голове. Ротмистр оглядел себя в зеркало, прошелся по квартире, на которую он перебрался на всякий случай, чтобы замести свои следы. У ротмистра засияли ямочки на холеных щеках и он стал насвистывать марш «Под двуглавым орлом».
— Чорт побери! — вслух сказал он и расправил плечи. — Затрещат они теперь у меня!
И он вытянул руку и сжал пальцы в кулак.
— Я им покажу!..
Вячеслав Францевич, узнав о телеграмме во время обеда, отшвырнул от себя салфетку и встал из-за стола.
— Что они делают, что они делают?! — забегал он по столовой. Дочь молча следила за ним глазами.
— Ведь будет кровопролитие! Страшное и ненужное кровопролитие! Чего они добиваются?!
— Папа, успокойся! — осторожно сказала Вера.
— Как ты можешь так говорить?! — раздраженно обернулся к ней отец. — Я не могу быть спокойным, когда чувствую, что совершается величайшая ошибка!.. Я не могу молчать!.. Я пойду к ним, буду кричать, буду настаивать, чтобы они отказались от своей позиции...
— Закончи хоть, по крайней мере, обед, папа! Пообедай, а потом пойдешь.
Но Вячеслав Францевич не стал кончать обеда. Он быстро оделся и ушел.
На улице он пришел в себя. Собственно говоря, куда он пойдет? Кто его послушается? Бессмысленно даже и начинать разговор.
Но все-таки он пошел разговаривать...
Когда дружинникам объявили, что надо ждать теперь вооруженного столкновения очень скоро и что следует всем быть на местах, заняться своим оружием и беспрекословно подчиняться распоряжениям начальников десятков и отрядов, весть эту приняли многие по-разному.
Кто-то беспечно и легкомысленно заметил:
— Ладно! Сила-то у нас! Тряхнем графа, мое поживай!..
Другие, и было их очень немного, затихли, как-то пришибленно оглядели товарищей и затосковали.
Большинство же отнеслось к неприятной вести спокойно.
Трофимов и Лебедев решили «прощупать» своих дружинников. Лебедев, которого рабочие очень ценили за решительный и веселый характер, за умение во-время ввернуть острое словцо и крепкую шутку, обошел дружинников и, тряхнув курчавой головою, спросил:
— Товарищи, может быть, у кого-нибудь имеются неотложные домашние дела, так сходите, справьте их, покуда его сиятельство прибудет! А если кто нервами слаб, по-латыни такие нервы называются «нервус испуганикус», так и совсем может дома остаться... Имеются такие?
Дружинники рассмеялись.
— У нас нервы крепкие!
— Валерианки не потребуется!
Лебедев еще раз взглянул на товарищей. Трофимов молчал. Он о чем-то медленно и упорно размышлял. Он верил в храбрость дружинников, верил в их готовность дать отпор карательному отряду. Но его слегка смущало то обстоятельство, что число дружинников за последние дни нисколько не увеличилось. Еще две недели назад в штаб приходили толпы людей и просили, чтоб их записали в дружину и чтоб им выдали оружие. Приходилось вести отбор, отсеивать ненадежных, отказывать в приеме в дружину десяткам и сотням. А теперь редкие одиночки выражали желание быть дружинниками. Трофимов понимал, что если дружинники не трусят и стойко будут держаться и биться с отрядом неведомого, но устрашающего графа, то, значит, те, кто могли бы стать дружинниками, но не берутся за оружие, очевидно трусят.
О своих соображениях Трофимов озабоченно сказал Лебедеву. Потом они оба поговорили об этом в штабе и в комитете.
6
Сергей Иванович подсчитал силы и ненадолго задумался.
Павел сбоку глядел на него. Потапов, Емельянов и Лебедев молча ждали, что скажет Старик.
Трофимов чертил что-то карандашом в потрепанной записной книжке.
— Опять сойферская компания являлась с заявлением... — сказал Антонов. — Настаивают, чтоб мы поставили на обсуждение...
— Чего же несколько раз решать одно и то же! — отозвался Сергей Иванович. — Они знают нашу точку зрения.
— Сергей Иванович! — прозвучал взволнованный голос. Все обернулись и выжидающе поглядели на Варвару Прокопьевну.
— Сергей Иванович! — повторила Варвара Прокопьева, как будто Старик мог не слышать ее. — А нет ли какой-нибудь доли правоты в том, что говорит Сойфер? Не нужно ли в самом деле пересмотреть вопрос? Как ты находишь?
Сергей Иванович потрогал очки. Трофимов усиленно засопел. Остальные выжидающе поглядывали на Старика и на женщину.
— Сдаешь? — укоризненно спросил Сергей Иванович. В голосе его не было обычной резкости. Он старался говорить мягко и осторожно, словно с больным. — Мы ведь все предусмотрели...
— Даже и поражение? — глухо перебила Варвара Прокопьевна.
— Даже и поражение! — подтвердил Сергеи Иванович. — Потому что, товарищ дорогой, при некоторых обстоятельствах и поражение бывает победой! Я думаю, что ты это сама хорошо знаешь. Мы звали и зовем рабочих к вооруженному восстанию. Вся страна охвачена революционным подъемом и положение сейчас таково, что мы неизбежно стоим перед этим вооруженным восстанием. Звать рабочих назад нельзя!..
Варвара Прокопьевна поднесла узкую, бледную руку ко лбу, словно отгоняла боль.
— В последнее время мы так оторваны от центра... — волнуясь сказала она. — Не окажемся ли мы изолированными? Вот ведь правительство сумело же послать карательную экспедицию. Значит, оно чувствует под собой почву...
— Ты предлагаешь разоружаться? — резко поставил вопрос Сергей Иванович.
— Нет, конечно! — горячо возразила Варвара Прокопьевна. — Но понимаешь, мне кажется, надо... Ах, вот подвертываются эти подлые слова: осторожность, благоразумие... Не осторожность и не предусмотрительность и не благоразумие советую я, а более полный и тщательный учет, что ли, сил!.. Я, понимаете, товарищи, — оглянула она собравшихся товарищей, которые все так же молча и сосредоточенно следили за ее спором со Стариком, — я, товарищи, предлагаю учесть все — и то, что говорит за выступление и сопротивление, и то, что говорит против них... Поэтому надо все-таки выслушать Сойфера и его товарищей. Ведь и там имеется значительное количество рабочих...
— С Сойфером и его компанией бесполезно разговаривать! — вмешался Лебедев. Трофимов одобрительно закивал головой. Сергей Иванович внимательно поглядел на Лебедева.
— Я тоже так думаю! — подхватил он, трогая очки. — Я тоже так думаю, — повторил он и неожиданно добавил: — И все-таки, послушаемся Варвару Прокопьевну. Встретимся с ними еще раз.
— Да, да! — закивала головой Варвара Прокопьевна и облегченно вздохнула. — Встретимся, выслушаем и...
— И ни на вершок не сдадим им своих позиций! — за нее ответил Сергей Иванович, мягко и с хитрецой улыбаясь.
У всех просветлели лица. Даже Варвара Прокопьевна улыбнулась. Сергей Иванович вышел из-за стола. Остальные тоже начали подниматься с мест.
— Не надо забывать, — продолжая свою какую-то невысказанную мысль, проговорил Старик. — Не надо забывать, что решающее слово скажут те, кто его имеет право сказать: рабочие!..
7
Утром Галя, прежде чем идти на сборный пункт, забежала к Натансону. Она надумала это сделать внезапно, не отдавая себе отчета в том, что предпринимает. Какая-то мысль угнездилась в ее голове и она торопилась мысль эту претворить в дело.
Бронислав Семенович опять переконфузился, увидев пред собою девушку. Но Гали сразу же заявила ему:
— Я к вам, Бронислав Семенович, по делу!
Дело оказалось очень простым и несложным. Но Натансона оно поразило.
— Вы музыкант! — напомнила Галя Натансону. — В ваших руках искусство. Ну, вот я и надумала, что не плохо было бы, если б вы приходили бы иногда к нам в дружину и сыграли бы что-нибудь. Понимаете, дружинники сидят часами без всякого дела и настроение у них падает. А если бы музыка!.. Одним словом, вы ведь согласны, Бронислав Семенович?! Да?
Бронислав Семенович в эту минуту не обладал собственной волей. Он глядел на девушку, слушал ее, может быть, даже плохо соображал, о чем она говорит. Он, конечно, согласился.
Галя решила не откладывать дела до другого раза.
— Вот и хорошо! Я так и знала, что вы согласитесь! Давайте, пойдем!
Появление Натансона в железнодорожном собрании произвело некоторую сенсацию. Его оглядывали с любопытством и с легкой насмешкой. Высокий, тонконосый, с длинными зачесанными назад волосами, неловко шагающий за девушкой, он вызывал улыбку. Галя прошла вперед и громко заявила:
— Товарищи! Это музыкант, Бронислав Семенович Натансон. Я попросила его пойти со мной и сыграть нам на рояли.
— Не плохо придумано! — одобрили дружинники и пропустили Галю и Натансона на сцену.
У рояля Натансон стал слегка хлопотливым. Поднял крышку, потрогал клавиши, придвинул круглый, на винту, табурет. Но с беспомощной и страдальческой улыбкой обернулся к девушке:
— Какой я музыкант?! Плохо я играю...
— Не правда! — возразила Галя. — Я ведь слышала вашу игру.
Дружинники подошли поближе к сцене. Кое-кто притащил скамьи, стулья, кресла. Дружинники приготовились слушать...
Галя даже и не представляла себе, какое впечатление на дружинников могла произвести музыка. Когда она вспомнила о Натансоне и уговорила его придти сюда поиграть, ей казалось, что это просто развлечет товарищей, даст им здоровый и приятный отдых. Но получилось неожиданное.
Натансон порылся в принесенных нотах, задумался, почти робко оглядел своих слушателей и ударил по клавишам. В неуютном, полутемном зале вспыхнули и поплыли торжественные звуки.
Дружинники подняли головы. Что-то непривычное накатывалось на них. Чем-то новым и освежающим повеяло кругом. Зазвенела колокола, словно призывая куда-то и о чем-то предупреждая. Зарокотали глухие и все нарастающие звуки: морской прибой? бушевание толпы? рев бури?.. Полилась нежная мелодия. Вздымающая, рождающая и грусть и радость...
Руки Бронислава Семеновича мелькали над клавишами. Прямые пряди волос падали на лоб и он, чтоб стряхнуть их, вскидывал голову, как будто прислушиваясь к внезапным возгласам и зовам. Лицо его побледнело и по впалым щекам расползлись розоватые пятна.
Галя слушала музыку. Галя знала, что Натансон играет одну из симфоний Бетховена. Она всегда слышала, что такая музыка недоступна народу, рабочим. Люди, понимающие музыку, делали строгие лица, когда налаживались слушать Бетховена, они смаковали его, как редкий и очень тонкий фрукт, доступный вкусам очень немногих. И вот она видит: простые рабочие, может быть, неграмотные, застыли, вытянулись, впиваются взглядами в музыканта, слушают и переживают музыку. Вот совсем простой, похожий скорее на крестьянина, дружинник, сидящий рядом с семинаристом Самсоновым, как он замер! Его лицо осунулось и в глазах радостное недоумение. Он ошеломлен. Он целиком захвачен звуками. Для него в этих звуках, видимо, раскрывается новое, неизведанное.
Натансон взял последний аккорд и устало опустил руки. Крупные капли пота катились по его лбу. Он вытащил грязный, заношенный платок, потер им лицо, но спохватился, густо покраснел и спрятал быстро обратно в карман.
Дружинники очнулись. Снова гулом и разговорами наполнился зал. Но разговоры эти были об одном. Люди теснились к Натансону, окружили его и говорили ему ласковые слова и просили его сыграть еще.
— Сыграйте, товарищ, еще что-нибудь вроде этого!. — скупо, но тепло усмехаясь, сказал Трофимов. — Заставили вы нас по-хорошему чувства свои перетряхнуть!..
Огородников издали поглядывал на Натансона. И когда Самсонов спросил:
— Ну, как? — Он глубоко вздохнул:
— За сердце схватило... Вот оно что значит уменье!.. Очень хорошо! Даже не скажешь, как хорошо!..
Потом Бронислав Семенович играл еще и еще. И его слушали так же хорошо и внимательно.
Наконец, он устал. Трофимов заметил это и удержал товарищей от дальнейших просьб и приставаний к музыканту. Галя подошла к Натансону и, сияя улыбками, спросила:
— Вот видите! Ну, как довольны вы?
Дружинники устраивались в это время завтракать. На столы выложили хлеб, колбасу, сыр. Притащили кипящие чайники. Стало домовито и весело.
— Давайте и вы с нами! — предложили Натансону. И никакие его отказы не помогли: его утащили к столу.
И за столом Галя приметила то, чего она потом никогда не могла забыть: Бронислав Семенович взял придвинутый ему ломоть хлеба с колбасой и дрожащей рукой поднес его ко рту. И Галя поняла, что пред ней сильно изголодавшийся человек. Может быть, не день и не два не ел досыта этот немного смешной и нелепый Бронислав Семенович, и вот теперь, тщетно пытаясь скрыть свой голод, он жадно, он дрожа и торопливо ест!..
Галя почувствовала боль и стыд и отвернулась.
8
Гликерия Степановна притащила домой маленькую елочку. Следуя старым традициям, Гликерия Степановна собиралась украсить елочку мишурой, стеклянными бусами и зажечь на ней свечки. У Гликерии Степановны всегда, когда она зажигала свою рождественскую елку, тоскливо сжималось сердце и она с трудом удерживалась от слез. Гликерия Степановна тосковала без детей. А ведь рождественская елка — это детский праздник!.. Тем не менее, елка в рождественские дни у Гликерии Степановны неизменно ежегодно появлялась.
Нынче Гликерия Степановна испытывала некоторые затруднения с елкой. Не все кругом было нормально и спокойно. Не все обычные праздничные посетители Гликерии Степановны могли придти к ней на елку. Вот разве Бронислав Семенович не подведет! На всякий случай Гликерия Семеновна послала к Натансону мужа. Но Андрей Федорыч вернулся, не застав Бронислава Семеновича дома.
— Знаешь, Гликерия Степановна, — с некоторым смущением сообщил Андрей Федорыч, — мне квартирная хозяйка его сказала, что он теперь целыми днями в железнодорожном собрании пропадает... Что бы это могло значить?
Гликерию Степановну это тоже удивило, но она скрыла от мужа свое удивление и, словно давно знала, что Натансон должен часто бывать в железнодорожном собрании, сухо отрезала:
— Очень просто! Бронислав Семенович завел новые знакомства и интересуется событиями!..
— Удивительно! — пробормотал Андрей Федорыч, боясь спорить с супругой.
Задумчиво возилась Гликерия Степановна по хозяйству. Временами была беспричинно рассеяна и беспричинно же придиралась к Андрею Федорычу. Затем не выдержала и сама пошла к Брониславу Семеновичу.
Ей посчастливилось: Натансон оказался дома.
— Что же это вы, Бронислав Семенович, дома не сидите? Какие новые дела у вас появились? Уроками разбогатели? — засыпала его Гликерия Степановна вопросами.
— Нет, какие теперь новые уроки? Старые, и то куда-то исчезли... А я, Гликерия Степановна, тут немного занят был...
Гликерия Степановна хитро прищурилась.
— Ухаживаете? Неужели по уши влюбились?
Натансон вспыхнул. Но на этот раз он вспыхнул не только от смущения. Гликерия Степановна была поражена, когда обычно сдержанный и по каждому пустяку теряющийся Бронислав Семенович ответил с некоторой уверенностью и даже обидой:
— Не в этом дело, Гликерия Степановна!.. Все вы шутите, насмехаетесь! Я, видите ли, серьезно занят... Такое время! Разве можно где-нибудь в сторонке стоять?! Понимаете, революция только теперь, оказывается, по настоящему начинается!.. Если бы вы знали, Гликерия Степановна!..
— Ну, что, если бы я знала?! — с некоторым раздражением перебила Гликерия Степановна. — Я все знаю! Знаю, что из всего этого выйдет только беда и беда!.. И мне просто обидно, что вы тоже увлеклись этой революцией!..
— Да как же можно стоять в стороне?! — всплеснул руками Натансон. — Вы поймите!.. Вот поглядели бы вы на рабочих, на простых рабочих, как они чувствуют, как понимают!.. Этого передать нельзя...
Таким Гликерия Степановна никогда не видела Натансона. Пред ней был совершенно иной человек, не тот, которого она знала много лет, не тихий и конфузливый учитель музыки, теряющийся пред всем новым и боящийся сказать свое собственное слово. В чем дело? — изумилась Гликерия Степановна, — подменили его там, что ли?..
— Да что это с вами, Бронислав Семенович, случилось? — перебила она Натансона. — Что такое?.. Удивительно! Я ведь, кажется, тоже сочувствую этому революционному движению, но я не лезу прямо в огонь! А вы, говорят, последнее время только и делаете, что проводите целые дни в дружине, сдружились там со всеми...
Вдруг Гликерия Степановна остановилась. Весь ее задор сразу исчез. Такое уже однажды случилось с ней, совсем недавно. Была она бурлива, задирала собеседников, спорила и внезапно оборвала спор, словно вспомнила что-то мучительное и неотвязное.
— Ну... — она вздохнула. — Совсем я не то говорю... Знаете, Бронислав Семенович, вы не слушайте меня... Так я запуталась, так я запуталась! В себя придти не могу...
Гликерия Степановна развела руками и опустила широкие плечи. Натансон слушал ее с легким испугом.
— Я сама, знаете, Бронислав Семенович, сама хотела бы участвовать! — с жаром продолжала она. — Что у меня в жизни есть? Ничего!.. Вот я купила на базаре елочку... каждый год покупаю... Зажгу ее, а детей у нас с Андреем Федорычем нету... И к чему это все? И зачем жизнь наша проходит?.. Зря...
Она снова замолчала. И совсем другим тоном проговорила:
— Рассказывайте, что вы там делаете? Ну!
Бронислав Семенович торопливо и кратко рассказал о том, что он делает в дружине. О Гале он не обмолвился ни словом.
— А если дружинникам вашим придется сражаться с солдатами? А? Что вы станете делать? — строго спросила Гликерия Степановна. И, не дожидаясь ответа, мечтательно протянула: — Я бы на вашем месте пошла бы тогда вместе с дружинниками... Непременно с ними и рядом с Воробьевой...
Бронислава Семеновича обожгло смущением. А Гликерия Степановна опять перескочила на другое:
— Много, ох, как много нас, таких вот, как я! Торчим на дороге, может быть даже мешаем другим... Вот пойду я домой, елочку зажгу... Да, а вы все-таки приходите к нам на елку! Я вас чем-нибудь вкусным угощу!.. И, пожалуйста, не сердитесь на меня за Воробьеву! Эта Галочка, право, очень милая!.. Приходите, Бронислав Семенович!..
Она ушла, оставив Натансона смущенным и сбитым с толку. Она шла торопливо по улице, хотя знала, что торопиться ей некуда и что вот у многих сейчас есть большое дело, многие горят и ненапрасно торопятся. Многих, наконец, дома ждут маленькие нетерпеливые и властные ребятишки...
«Ох! — вздохнула она, на секунду останавливаясь посреди улицы. — Да что же это такое?!» Но тотчас же сердито тряхнула головой и пошла дальше, большая, грузная и на вид уверенная и властная...
9
Вячеслав Францевич попал к комитетчикам в то время, когда там только что побывали Сойфер, Васильев и еще кто-то из их единомышленников. Разговаривать со Скудельским стал Лебедев. Разговор с недавними посетителями очевидно настроил Лебедева очень воинственно и он поэтому встретил доктора с нескрываемой язвительностью.
— Я хочу высказать свое мнение... — начал было Вячеслав Францевич.
— Ага! — насмешливо подхватил Лебедев. — И вы тоже? У нас уже были тут некоторые со своими мнениями!.. С целой даже декларацией!
— Зачем такой тон? — миролюбиво заметил Вячеслав Францевич. — Я не знаю, кто к вам приходил и с чем. У меня серьезное дело... Я бы хотел поговорить с товарищем Сергей Ивановичем.
— Вы его не скоро увидите, — сообщил нелюбезно Лебедев. — Он очень занят... Потом, товарищ Скудельский, мы вас уважаем и все такое прочее, но если вы тоже явились подавать советы и увещевать, то напрасно. Честное слово, напрасно! Ничего не выйдет!..
— Странно... — пробормотал Вячеслав Францевич. — Вы не желаете выслушать меня и говорите со мной так невежливо!
— Дорогой товарищ! Сейчас не до китайских церемоний!.. Вы знаете, что не сегодня-завтра в городе будет целый карательный отряд...
— Об этом-то я и хотел переговорить...
— И нам, — не слушая Скудельского, продолжал Лебедев, — надо быть готовыми. Поэтому...
— Значит вы даже не желаете меня выслушать?!
— Сейчас не время нам вести дискуссии!
— Вы — доктринеры! Сектанты! — вспылил Скудельский. — Вы напрасно считаете только себя и свою партию призванными делать революцию! Напрасно! Мы тоже что-то значим! За нами имеются массы...
— Волю масс, рабочего класса знаем только мы! Об этом нечего и говорить! Мы настоящие марксисты!.. Впрочем, еще раз повторяю: дискуссиям теперь не место...
Вячеслав Францевич беспомощно посмотрел на Лебедева. Да, эти очень упрямы! Они считают себя единственными выразителями интересов пролетариата. И это в стране, исконно считающейся крестьянской!
— Я не намерен дискутировать с вами... — раздражительно проговорил Вячеслав Францевич. — Мне было бы приятней поговорить с товарищем Сергей Ивановичем... Вижу, что говорить напрасно! Одно должен вам заметить, и передайте это вашим товарищам: рабочий класс в России представляет в настоящее время значительное меньшинство населения. Волю России могут истинно выразить только крестьянство и те, кто является представителем его идеологии. Поэтому пытаться решать судьбы страны и революции от имени всех — это по меньшей мере неумно!..
Ушел Вячеслав Францевич от Лебедева рассерженный, злой и одинаково недовольный и собой и своими противниками.
Лебедев в этот же день рассказал о своем разговоре со Скудельским Сергею Ивановичу и другим товарищам. Сергей Иванович поморщился:
— Одним миром мазаны! И он и Сойфер... Хотя и стараются доказать, что между ними есть какая-то разница...
Хмуро молчавший Антонов покачал головой.
— Вы, что, Антонов? — спросил его Сергей Иванович.
— Знаете, товарищи, меня ведь никак, я думаю, нельзя заподозрить, что я способен поддаться этим разговорчикам Сойферов, Скудельских и других. Но... — он поерошил свои полосы. — Выходит чертовщина! Они действуют разлагающе на многих. Даже на какую-то часть рабочих... Вот товарищ Лебедев сам может подтвердить, что боевые десятки наши за последние дни не увеличиваются в числе. У некоторых железнодорожников наших я подметил кой-какие сволочные настроения...
— В чем же дело? — вспыхнул Сергей Иванович и строго, поверх очков посмотрел на Антонова. — В чем дело? Разве мы не учитываем обстановку? Разве мы, действительно, как обвиняют нас противники наши, пускаемся в авантюру?!. Ясно и не вызывает никаких возражений то обстоятельство, что мы не поведем рабочих против вооруженной силы с голыми руками. И затем, при явном превосходстве противника мы не примем бой... Но превосходство противника зависит в значительной степени от нас самих! Если мы не соберем рабочих, если мы еще крепче не организуемся, то понятно, что Келлер-Загорянский разобьет нас... Повторяю: в чем дело? Чего вы хотите?
— Сергей Иванович, — покраснев и опуская глаза, промолвил Антонов, — я ведь только передаю факты... Сам я готов на все!
— Факты! — сурово воскликнул Сергей Иванович. — Факты! Кто говорит о неизменности фактов? Факты мы должны переделать!.. Конечно, в свою пользу!..
Он потрогал очки, после чего глаза его стали как будто сразу добрее, и совсем по-иному, мягче и проще спросил:
— Какие последние известия об отряде?
О последних известиях стал рассказывать товарищ с телеграфа.
10
В рождественский сочельник телеграфист Осьмушин был свободен от дежурства. Над Сосновкой плавала голубая морозная ночь. У начальника станции ярко светились окна. На станционной платформе колыхалась четкая тень от покачивающегося на ветру фонаря.
Было часов одиннадцать ночи, когда к Осьмушину постучались. Он еще не ложился спать. Подошел к двери, спросил:
— Ну, кто там?
За дверью чужой, незнакомый голос ответил:
— Телеграфиста Осьмушина на станцию требуют! Живее!
— Какого чорта!? — проворчал Осьмушин. — Я сегодня свободный!
— А вы все-таки, господин Осьмушин, поторопитесь! — прозвучал знакомый голос: Осьмушин узнал жандарма Павлова.
Недоумевая и чувствуя небольшую тревогу, Осьмушин быстро оделся и вышел. На улице его поджидали Павлов и два солдата.
— Куда это меня? — дрогнувшим голосом спросил Осьмушин и, взглянув в сторону станции, увидел, что там большое оживление. Увидел какой-то поезд, снующих по платформе людей, выставленных у вагонов часовых.
— Куда? — повторил он. Но никто ему не ответил.
Тогда Осьмушин вспомнил то, о чем он помнил все эти дни и только забыл во время стука в двери: об ожидавшемся эшелоне гвардейцев, следующем в город на подавление беспорядков. И не стал больше ни о чем расспрашивать.
Его провели на дальний конец платформы, где стояла окруженная конвоем кучка людей. Осьмушин узнал знакомых. Узнал среди них слесаря Нестерова. Слесарь угрюмо покачал головой.
— Это что же такое? — полушепотом спросил его Осьмушин.
— Пока ничего не пойму...
Жандарм прошел в классный, ярко освещенный вагон. Поглядывая ему в спину, Нестеров процедил сквозь зубы:
— Эта вот сволочь что-то намудрила...
Голубая морозная ночь плавала тихо и настороженно. В окнах у начальника станции потускнели огни. Паровоз брал у колонки воду. Группа людей, в которой находились Осьмушин и Нестеров, зябко переминалась с ноги на ногу. Люди были встревожены и молчаливы. Кто-то тихо вздохнул.
— Что ж это, в самом деле? К чему нас сюда привели? — не выдержал кто-то.
Два солдата в длинных, ладно и из добротного сукна сшитых шинелях, неожиданно захохотали.
— А вот обождите, — смеясь сказал один из них, — скоро узнаете, зачем вашего брата в наш поезд берут.
Другой быстро подавил смех и грозно прикрикнул:
— Не приказано разговаривать! Молчать!
Немного спустя третий солдат, подошедший от поезда, тихо сказал что-то этим двум. Один из них скомандовал:
— По двое! Пошли!..
Осьмушин приладился в пару с Нестеровым. Тот шепнул ему:
— Целый список сволочь эта, жандарм унес генералу... Держись, Осьмушин!..
Люди прошли недалеко. Возле яркоосвещенного классного вагона солдаты скомандовали остановиться. У подножки стоял, кого-то выглядывая, жандарм Павлов. На площадке появился ефрейтор.
— Давай по-одному!
Павлов метнулся и радостно выкликнул:
— Нестеров! Выходите, господин Нестеров!..
Нестеров подтянулся, взглянул быстро на Осьмушина и на других и твердо пошел в вагон...
Когда Павлов выкликнул Осьмушина, у телеграфиста быстро заколотилось сердце. Прошло несколько томительных минут, Нестеров не показывался больше из вагона, кругом была зловещая тишина и этот сияющий вагон, и неизвестность...
Солдат почти втолкнул Осьмушина в вагонный коридор, а оттуда в небольшой салон. Осьмушин, ослепленный ярким светом, не сразу разглядел находящихся в салоне. Брезгливый, скрипучий голос встретил Осьмушина:
— Встань, как следует!.. Социалист? Бастовал? Состоишь в организации?
Осьмушин не успел вымолвить слова, а голос зазвенел злобой:
— Молчать!.. Этот самый?
Сбоку вынырнул Павлов и вытянулся в струнку:
— Так точно! Он самый. Социалист. Отъявленный. В город с поручениями ездил. Вообще...
— Хорошо! Увести в вагон!
Осьмушина грубо тронули за плечо и повернули. Другими дверями его вывели из вагона и подтолкнули к одной из теплушек, прицепленных к классным вагонам. В теплушке было полутемно, сыро и полно народу...
11
В сочельник Суконников-старший сидел в жарко натопленной парадной горнице в кругу своей семьи. Сын жался возле печки: он зазяб и теперь отогревался.
— И чего ты, Серега, все мерзнешь? — недовольно покосился на него отец. — Кровь у тебя холодная, али что? А у нас, Суконниковых, она завсегда горячая!.. Водкой бы ты согревался уж в таком разе!
— Я, панаша, сегодня много на холоду был, — оправдывался сын. — Глядел я на бунтовщиков, как они это подготовку делают. Вооружение у них, папаша, маршируют. Репетиция!
— Вот граф им покажет репетиции!.. Надоели, окаянные! Все наперекор пошло!.. Везде мерзкие слова и поступки дерзкие... Жиды повыскакали! Рабочие голову подняли и тоже галдят!.. Намедни газетку нашу утеснили. А и моих там не одна сотня плавала... Ты, Серега, на много ли изубытился?
— Пустяки! — хвастливо ответил Суконников-младший и отлип от печки. — На меня, папаша, на счет связи и представительности больше надеялись, так что денег моих ушло сущие пустяки!
— А-а! — удовлетворенно и с некоторой завистью протянул Суконников-старший. — Ишь ты, какой хитрый!.. Значит, ты не всегда прост!.. Ну, ну, одобряю!
— Я, папаша, — ободренный похвалою отца, загорелся Сергей Петрович и стал размахивать руками, — я, папаша, так думаю, что, когда, с божьей помощью, весь этот карусель окончится, так мне может хорошее движение выйти!
— Куда? — насторожился Суконников-старший. — Куда движение?
Сын замахнулся было ответить, но его перебила жена. Она перегнулась в сторону старика и низким грудным голосом пропела:
— У Сержа, папаша, большие способности на политику выходят. Ему бы от вас еще поддержку получить, так и нам бы и вам удовольствие и радость...
Свекор поглядел на невестку откровенно злым взглядом. Сын взволнованно протянул руку, как бы защищая жену от старика.
— Могла бы о таком неподходящем сегодня и не болтать!.. — холодно прикрикнул на молодую женщину Суконников-старший. — Надо понимать вечер-то какой!..
— Папаша! да мы! Не сомневайтесь, папаша!.. — враз заговорили и муж и жена.
— Поддержку! — бушевал старик, словно обрадованный новому поводу посердиться и покричать. — Вам бы все тянуть с меня да тянуть! А тут и так огромадные убытки и протори от беспорядков, от забастовки распроклятой!..
— Кончится скоро, папаша! — уверил сын, немного оправившись. — Того и гляди, всех впух и впрах расшибут!..
Старик, сердито сопя, глубже ушел в кресло.
— Кончится! Когда кончится, а покуда дела в полное расстройство могут придти... Ох, господи! Вот время!.. Не хочешь, да согрешишь... Надо бы о божественном, о душеспасительном помышлять, а тут этакое в голову!.. Грехи!..
Старик завздыхал и умолк. Глядя на него, умолкли и окружающие. Невестка сделала мужу знак глазами: повела ими на дверь и обратно. Суконников-младший осторожно кивнул головой.
— Вам, папаша, отдохнуть желательно. Мы бы пошли...
— Сидите! — сердито возразил отец. — Захочу отдыхать, сам об этим скажу. Не фигуряй! Может, кто еще зайдет. Обещался Петр Ефимыч придти. До чего человека довели! Опасается, в скрытности ходит, переодевается...
— Очень против него, папаша, озлобление большое! — осторожно заметил сын. — Даже в общественном собрании у нас многие не одобряют, и не какие-нибудь там красные или либералы, а вполне благонадежные...
— Не одобряют! — загримасничал Суконников-старший. — Человек правильные поступки имеет, заботу о порядке в государстве, а они не одобряют! Вот взясти бы их таких на отметку, да и припомнить потом!.. Кто такие, не помнишь?
— Да что-то запамятовал, — завилял Суконников-младший.
— Разиня!.. — обругался старик.
В столовую вошла хозяйка.
— Пришел! — объявила она. — Через заднее крыльцо. Там в маленькой горнице разболакается... Беды! Я было и не узнала! Чужой, ну, прямо неизвестный прохожий!..
Мишин появился в дверях улыбающийся и развязный. Он шумно поздоровался со всеми, начиная со старика. Суконников-старший улыбнулся ему приветливо:
— Прижало тебя, Петра Ефимыч? Ну, садись, рассказывай.
— Да, приходится мне осторожному быть, — уселся пристав поближе к хозяину. — Достоверно мне известно, что охотятся за мною. Да и ротмистр Максимов подтвердил... Неприятно. Но доволен я и готов и впредь, себя не жалея, служить!
— Народ-то у тебя, Петра Ефимыч, как, распущен?
— В полной готовности! Когда угодно!
— Ишь ты!.. Это похвально.
В беседу всунулся Суконников-младший:
— Большие безобразия, рассказывают, ваши молодцы понаделали... На безвинных нападали...
Старик круто повернулся к сыну:
— Это какие же безобразия? Коли кому из скрытых крамольников бока намяли, так за это спасибо надо сказать! Юрунду ты говоришь, Серега!
— Разумеется, — примирительно вмешался Мишин, — разумеется, что могла где-нибудь и ошибочка выйти! Так можно ли без этого? Дело сурьезное и опасное... А которые осуждают, так прав уважаемый Петр Никифорович: шипят не иначе, как тайные революционеры... Вот вы поглядите на них через недельку, что они запоют!
— Значит, уповаешь, Петра Ефимыч, что через недельку все кончится?!
— Всенепременно! — горячо пообещал пристав... — Дня через два-три в городе будет свиты его величества генерал граф Келлер-Загорянский со своим эшелоном, да дня два на первоначальную очистку пойдет. Вот и считайте!..
— Ну, — опираясь на подлокотники кресла, торжественно и благочестиво произнес Суконников-старший. — Ну, слово даю под золото отделать алтарь в храме преображения и не пожалею для светских нужд... сколько моего состояния хватит...
Суконников-младший переглянулся с женой. Пристав радостно улыбнулся: он хорошо понял, о каких светских нуждах говорил старик.
На некоторое время все замолчали. За слегка примороженными окнами лежала морозная ночь. Там, за стенами этого теплого, ладно и прочно устроенного и обставленного дома была тревожная неизвестность. Там что-то шевелилось, готовилось, зрело. Суконников-старший почему-то взглянул на окно, защищенное прочными ставнями. Туда же невольно взглянул и пристав. Взглянул и тревожно зашевелился на стуле.
— Я, Петр Никифорович, имею просьбу до вас. Позвольте мне переночевать сегодня в вашем доме! Я и охранника своего отпустил...
— Ночуй! — решительно, но не совсем радушно, позволил старик. — Ночуй. Куда ты ночью-то побредешь!..
— Я вас не стесню, Аксинья Анисимовна! — успокоил пристав хозяйку.
Старик поднялся с кресла. За ним поднялись и все остальные.
— Покуда что, вели, хозяйка, ужин подавать!.. А вы, — обратился старик к сыну и невестке, — тоже заночуйте здесь. Нечего трепаться ночью!..
В столовой, усаживаясь за богато накрытый стол, Суконников-старший самодовольно заметил:
— Ладно! Покуда что, а наше от нас не уйдет!
— Всенепременно! — угодливо хихикнул пристав, жадно поглядывая на вина и закуски, в строгом и веселом порядке уставленные по белоснежной накрахмаленной скатерти.
12
Главные силы были сконцентрированы в железнодорожном депо.
В железнодорожное депо в мглистое неприветливое утро торопился Павел. Он только что провел бессонную ночь в типографии газеты, где ему пришлось быть и за корректора и за ночного редактора. Номер переверстывался два раза. Два раза поступал свежий и неотложный материал. И этот материал надо было во что бы то ни стало поместить непременно на первой странице. Это удалось сделать только при помощи наборщиков, которые дежурили в типографии вместе с Павлом.
Теперь Павел должен был попасть в депо очень рано. День предстоял напряженный и хлопотливый.
Вчера получились отрывочные, но достоверные сведения о том, что карательный отряд движется очень быстро, что он на всех станциях забирает по заранее составленным жандармами спискам всех, кого можно было заподозрить в сочувствии забастовке, социалистическим партиям и революции. Что, наконец, судьба этих захваченных в поезд людей неизвестна.
Вчера эти известия вызвали большие волнения. И пришлось поэтому поместить в сегодняшнем номере газеты, который вот сейчас свежий и еще пахнущий типографской краской сходит с машины, поместить ряд статей, разъясняющих положение дела, призывающих к спокойствию и выдержке.
А в депо предстояло взять оружие и ждать.
Ждать — это было самым мучительным для Павла! Сидеть в бездействии, зависеть от кого-то, от чьей-то воли, от чьих-то намерений и планов — с этим трудно мирилось все существо Павла. А ждать надо было, ничего иного не оставалось. Эшелон Келлера-Загорянского мог задержаться на любой станции. Он мог появиться внезапно, мог замедлить.
Павел жаждал деятельности. Ну, да, время было горячее и приготовления шли небывалые и дела предстояли чрезвычайно сложные и серьезные. Но все это не сейчас — большое дело предстояло совершить все-таки только завтра. А сегодня надо было находиться под руководством и в подчинении других. Вот если бы Павлу дали возможность развернуться самому, не ожидая указаний комитета! Он показал бы... И та необыкновенная девушка, с которой он один только раз встретился у Варвары Прокопьевны, та девушка сразу оценила бы его... Нужен геройский поступок. Что-нибудь вроде того, чтоб выехать навстречу карательному отряду, совершить удачное покушение на генерала или спустить его поезд под откос. Что-нибудь громкое и заметное надо предпринять. А как только он начинает намекать товарищам об этом, его сразу же обвиняют в склонности к авантюрам. Нет, у него совсем нет настроения предпринимать что-нибудь, похожее на авантюру, но и сидеть молча и ждать, ждать — он не в силах!..
Сейчас вот ему приходится торопиться, чтобы попасть в депо. Там собраны основные боевые силы, там лучшее оружие. Имеются даже запасы взрывчатого. И там же осторожничают и раздумывают Лебедев, Трофимов, другие. Как они могут терпеть и выжидать? Нервы у них из канатов, что ли?.. И Старик придерживается какой-то странной, по мнению Павла, тактики. Сойфера и других, явившихся с советами прекратить всякое сопротивление, он отшил, а сам все время взвешивает и учитывает.
Можно ли быть такими осторожными, чрезмерно осторожными, как все эти товарищи?!
Павел зябко кутался в поношенное ватное пальто с меховым воротником. Знакомая дорога теперь, в этот ранний час, когда улицы тянулись безмолвные и пустынные, казалась необыкновенной. Моментами Павел забывал, что он тут знает каждый заворот, каждую тумбу, каждую доску тротуара и забора, и ему представлялось, что идет он по чужому городу, по неведомым улицам, где все как-то зыбко, нереально и призрачно. Это состояние длилось до тех пор, пока Павел не дошел до широких дверей главного корпуса депо. Войдя туда, он глубоко вздохнул и, встреченный гулом голосов, прошел в дальний конец, туда, где можно было найти Лебедева или Трофимова.
Лебедев сидел над какими-то бумагами и сосредоточенно подчеркивал в них что-то карандашом. Вооруженные рабочие заполняли длинный сарай, в котором было сыро, пахло копотью и в беспорядке навалены были станки, куски железа, обрубки рельсов и какие-то ящики.
Лебедев поднял голову от своих записей и усталыми глазами поглядел на Павла. С некоторых пор Лебедев почему-то не носил пенснэ и глаза его были красны.
— Вот хорошо, что без опоздания! — вместо приветствия сказал он Павлу. — Вы знаете, товарищ, что генерал в каких-нибудь ста верстах от города?
— Так близко?! — воскликнул Павел. И в его восклицании одновременно прозвучали и удивление и радость.
— Да, так близко... Сейчас даем сигнальный гудок. Вам придется заняться проверкой оружия. В каком оно состоянии у товарищей. Пройдите в соседний корпус. Там Трофимов, он вам объяснит все подробнее...
Павел быстро пошел в соседний корпус. По дороге он приглядывался к рабочим и искал на их лицах признаки волнения, испуга, растерянности. Но все были спокойны.
«Может быть, они еще не знают?» — подумал он. Но отрывки разговоров говорили о том, что все здесь уже знают о приближающейся опасности. И тем не менее все были спокойны.
Когда Павел подходил к корпусу, где должен был найти Трофимова, резкий гудок рванул морозное утро, разорвал его спокойствие и тревожно поплыл над крышами, над улицами, над застывшей и закованной морозами землей.
«Вот оно! Начинается!» — вспыхнул Павел, и сердце его встрепенулось.
И он пошел быстрее.
13
Гудок поплыл над улицами, над городом.
Его по-разному услыхали разные люди.
Елена сорвалась с места и зачем-то подбежала к покрытому толстым льдом окну. Она была в квартире одна. Матвей с вечера ушел и не приходил. Ей было грустно и немножко жутко. Вместе с тем ее охватывала обида: почему не позволили и ей пойти туда, где сейчас будут, должны быть все товарищи?
Толстый лед на оконных стеклах отгораживал ее от жизни, от того большого и неизбежного, к чему неустанно и властно призывал тревожный гудок. Елена оглянулась. Привычная комната показалась чужой и неприветливой. В ней не было сейчас того, что наполняло ее еще неделю назад и что позволяло мириться с ней: волнующей работы и Матвея... О Матвее у Елены выросла острая тревога. Конечно, и раньше, вот здесь, в этой квартире, он подвергался большой опасности. Но об этой опасности она прежде никогда не думала, потому что он был вместе с нею и потому, что эту опасность она разделяла вместе с ним. Теперь ушел он в самую гущу событий и опасностей. Ведь неизбежно вооруженное столкновение и непременно будут жертвы. Ах, почему не позволили и ей отправиться туда?..
Наружная дверь стукнула. Кто-то вошел в кухню. Елена кинулась туда. У порога стоял сосед, пристав.
— Муж дома? — с некоторой, как ей показалось, тревогой, спросил он.
— Нет, вышел... ненадолго.
— Вышел?.. — протянул недоверчиво пристав и внимательно оглянул Елену. — Так... Значит, ты одна?..
Елена стояла у двери, как бы загораживая ему вход дальше. Он пошел на нее и легонько отстранил в сторону.
— Ладно... Обожду. Да ты чего же это такая неласковая? Я не съем! Хотя, вишь, ты какая аппетитная!.. У-у!
У пристава замаслились глаза. Он потянулся потрепать Елену по щеке. Она отскочила.
— Боишься? — глухо захохотал он. — Мужа боишься? Так откуда он узнает? Мы потихоньку... А?
Елена сердито нахмурила брови и взглянула на пристава со злою насмешливостью. Он удивленно округлил глаза.
Гудок за окном взревел неожиданно и сильно. Елена вздрогнула. Пристав прислушался и потемнел.
— Черти! — процедил он сквозь зубы. — Сигналы подают!
Потом, позабыв о заигрывании с Еленой, деловито и озабоченно сказал:
— Не дождусь я твоего Прохорова. Так ты тово... Дело у меня. На всякий, как говорится, пожарный случай. Принесу я вам на сохранение тючок. Поберегите его. У вас у обоих видимость безвредная, и если чуть чего, так и вы в сохранности, и тючок мой... Попозже я и передам... У-у! какая ты неласковая!..
Елена молчала. На мгновенье приставу от этого молчания стало неловко.
— Совсем неласковая... — пробормотал он. — А тючок небольшой. И, может, ничего и не будет: задаст им, мерзавцам, граф жару!.. Ну, а береженого и бог бережет!..
Он ушел.
Закрыв за ним дверь на заложку, Елена брезгливо пожала плечами. Вот мразь-то! С лаской полез, а сам страх подленький прячет в себе. Боится событий, за свою шкуру дрожит... А в общем какое смешное положение — помогать какой-то полицейской конспирации! Тючок, обнаружение которого может быть гибельно для этого полицейского. Смешно!..
Елена коротко рассмеялась.
Гудок там, снаружи ревел упорно и угрожающе.
«Неужели уже подходит эшелон?» — подумала Елена. И ее снова охватила тревога за Матвея, за депо, за всех тех, кто там готовится дать отпор войскам.
14
Самсонов не попал в железнодорожное депо. Его вместе с другими оставили в городе. Он отстаивал с винтовкой в руках караулы у разных учреждений и дежурил на сборном пункте то в одном, то в другом месте. Огородникова же отправили в депо. Там он дневал и ночевал несколько дней, а ребятишки оставались одни и за ними с грехом пополам присматривал в редкие набеги домой семинарист. В последний день Самсонов сообразил и договорился с соседкой прачкой, чтобы она понаблюдала за детьми. Прачка, сердобольная веселая женщина согласилась. Когда об этом узнал Огородников, он успокоился и уверенно отправился на боевой пост в депо.
Эти месяцы, полные необычного и такого большого, совсем изменили Огородникова. Он стал уверенней разбираться в событиях. Он сделался смелее в обращении с людьми. То, о чем рассказывали ему товарищи, то, чему неуклюже и не всегда вразумительно учил его семинарист, все это медленно, но прочно отложилось в его памяти, в его сознании. Его трезвый крестьянский ум, склонный к осознанию фактов, к реальному и осязательному, воспринимал события во всей их реальности. Огородников знал, что народу дали обманные свободы, что теперь этим свободам грозит конец и что надо отстаивать свои права и добиваться настоящих свобод. Он знал, что рабочие обездолены, а крестьяне изнывают от безземелья. Земля! Вот о чем неотступно мечтал этот неосевший еще окончательно в городе человек. Землю приходится добывать с бою. И он охотно взял винтовку в руки, винтовку, обращаться с которой его научили совсем недавно.
В дружине к нему сначала относились так же, как когда-то на баррикадах: с легкой снисходительностью, с долей удивления, что этот «дядя» вертится тут. Но его какая-то истовость в отношении ко всему, что касалось революционных действий, его открытое преклонение пред теми, кто выступал на собраниях, а особенно пред Сергеем Ивановичем, Лебедевым, Павлом и другими, скоро приучили товарищей оценивать его совсем иначе. И скоро многие стали его ласково называть по отчеству: Силыч.
Огородников так же, как многие дружинники, знал о поведении Сойфера и его партии, о пх боязни выступать с оружием. До этого, несмотря на разъяснения Самсонова, Огородников довольно смутно понимал различия между партиями. Но когда на его глазах одни были готовы бороться, а другие, которых он до этого считал такими же революционерами и борцами, стали отговаривать от вооруженной борьбы, — он это различие понял по-настоящему.
— На словах они, значит... — определил он поведение Сойфера. — И скажи пожалуйста! Тоже называют себя этими социал-демократами...
— Они меньшевики! — пояснил Самсонов. — У них тактика другая.
— Тахтика... Значит, они с оглядкой да с опаской! Думают, что так оно все само в руки дастся!? Так, что ли?
— Вроде этого, — засмеялся семинарист. — А может быть и хуже.
О карательном отряде, которого ждали со дня на день, Огородников рассуждал так:
— Надо бы с солдатиками договориться. Ведь тоже, поди, крестьяне да рабочие. Чего им на господ да на хозяев работать и кровь за них проливать?
Ему объяснили, что в отряде отборное войско, царская гвардия, которую балуют хорошей пищей, подарками и всякими обещаниями.
— Этих не уговоришь! Они вроде полиции и жандармов! Царские холуи!..
Огородников задумался, опечалился, вздохнул.
— Ну, стало быть, без драки у нас не обойдется!
— Не обойдется!..
Тревожный, сигнальный гудок застал Огородникова и Самсонова дома. Оба подняли головы, прислушались и переглянулись. Дети тоже прислушались, подражая старшим, к необычному звуку. Девочка скривилась и беспричинно заплакала.
— Нинишна!.. плакса! — одернул ее мальчик. Но и у него задрожали губенки.
— Надо итти! — сказал Самсонов, быстро одеваясь. — Я только к Ивановне забегу, пусть за детьми присмотрит.
Огородников благодарно посмотрел на семинариста и привлек к себе детей.
— Ничего, ребятки! Не трусьте! Мы с дядей Гаврилой на часок сбегаем, а покамест тут тетка Ивановна побудет. Обед вам сготовит. Скусный!
Ребята встревожились. Оставлять их было тяжело. Огородников растерялся.
— Да вы бросьте плакать! Чего на самом деле! Ну, будет!..
Вернулся Самсонов, а следом за ним пришла прачка, соседка.
— Ах вы, мои ластоньки! — запела она и пошла к детям.
Огородников выскочил на улицу. Самсонов догнал его у калитки. Оба молчали.
Гудок надрывался и, казалось, поглощал все звуки этого серого раннего утра.
15
Вячеслав Францевич проснулся позже обыкновенного. Накануне его позвали к больному ребенку, где он пробыл очень долго, потом дома он засиделся за местными газетами, просматривая которые он сильно нервничал. И когда лег в постель, то долго не мог уснуть.
Утро могло начаться по-обычному. Могла бы выйти из кухни Семеновна, верный многолетний слуга и хранитель домашнего очага Скудельских, по привычке спросила бы, подавать ли к чаю кипяченое или сырое молоко. Потом появилась бы немного заспанная Вера и молча поздоровалась бы. Потом забурлил бы на столе сияющий самовар и столовая стала бы уютной и теплой. Потом начались бы вызовы к больным. Начался бы трудовой день.
Но это утро пришло по-иному.
Еще не успел Вячеслав Францевич выйти из спальни, как услышал рев гудка. В первое мгновение он совсем было забыл, что означает этот гудок: казалось, что это обычный утренний сигнал на работу. Но тотчас же память подсказала в чем дело.
Вячеслав Францевич рванул к себе со спинки стула пиджак и выскочил в столовую...
— Семеновна! — позвал он. — Будите Веру!
— Она уж встала, Ачеслав Францыч!
Вера вышла в столовую наспех одетая.
— Что такое, папа?
— Ты слышишь? Гудок ты слышишь?
— Ну, да. В чем же дело?
Спокойствие дочери немного рассердило Скудельского. Он огорченно и укоризненно взглянул на нее:
— Неужели ты ничего не понимаешь? Ведь это сигнал. Наверное карательный отряд уже на станции! А они там собрались вооруженные! И будет бесполезное кровопролитие!.. Ах, что они делают, что делают!..
— Ты успокойся, папа. Может быть, еще обойдется...
— Какое же тут может быть спокойствие?! Ведь это ужас, что готовится! Ужас!..
Скудельский бегал по столовой и волновался. Вера молча следила за ним встревоженным взглядом. В столовую с самоваром вошла Семеновна.
— Я, — заявила она, ставя самовар на стол, — молочка-то и того и другого поставлю... Ишь вы, какие взволнованные...
Вера и Семеновна уговорили Вячеслава Францевича напиться чаю. Он с трудом согласился, торопливо выпил один стакан, оделся и вышел из дому.
Он остановился на улице и сообразил, что итти ему некуда. Пойти к людям, которые уже раз отвергли его советы, было бессмысленно, встретиться с такими же, как и он, Скудельский, благоразумными революционерами, тоже не имело смысла: пошли бы нудные и досадливые разговоры, и больше ничего. Вячеслав Францевич оглянулся. Улицы по утреннему были пустынны. Город нисколько не тревожился и не хотел просыпаться раньше времени.
«Обыватели! — с горечью подумал Вячеслав Францевич. — Заперлись себе мирно в своих гнездах и ничего не желают знать!.. Ох, что же это будет, что будет?!»
На пустынной улице серым невеселым утром стоял человек в одиночестве и огорченно вздыхал.
16
Обыватель услышал, наконец, тревожный гудок и всполошился.
Квартирная хозяйка Натансона, который задолжал ей за комнату уже за целых три месяца, поджала брезгливо и недовольно губы, когда ее квартирант прошмыгнул утром мимо нее на улицу. Солидным и занятым людям нечего было делать в это время на улице! Не даром там гудит этот противный и дикий гудок! Конечно, этот музыкантишка, забросивший уроки и пропадающий где-то возле красных, знает куда и зачем зовет сигнал. Ишь, как побежал, ажно патлы развеваются! И холода в своей шляпченке не боится. И что ему нужно, и зачем это все, — никто не знает!
Квартирная хозяйка Натансона закуталась в теплый платок и выскочила на мороз. На улице никого не было. Тротуары были покрыты изморозью. Ворота и двери по всей улице стояли на запоре. Женщина поглядела в ту и другую сторону, зябко повела плечами, зевнула. Ей стало скучно. И что люди беспокоятся в такое время? Холодно. Надо бы вести себя спокойно и тихо и следить за домом, у кого он есть, и наблюдать бы порядок. А люди беспорядки делают, шум и беспокойство. Нехорошо! Напротив, через улицу брякнуло кольцо калитки. Выбежала собака. Она почти так же, как и женщина, поглядела в обе стороны, зевнула и лениво залаяла. За собакой показался мужик в теплом полушубке. Мужик почесался, увидел женщину, кивнул ей головой.
— Потеплело немного?! — крикнула через дорогу женщина. — Видать, налаживается, Максим Петрович, погода!
— Потеплело. Действительно.
— А гудок-то, Максим Петрович, неприятно как кричит!
— Неприятно. Действительно... Драться народ будет. Беспорядки делать...
— Ох, безобразие какое! Не унимаются!
— Не унимаются. Действительно... Из пушек палить, грят, начнут.
— Ужас какой! — заволновалась женщина. — Ведь этак невинные пострадать могут!
— Невинные. Действительно... А кои и виноватые...
Мужик поманил собаку и пошел обратно. Скрываясь в калитке, он сказал:
— Гудок-то, действительно... Вроде волка... Воет.
Женщина снова поглядела в ту и в другую стороны. Улица еще пустовала. Над пустынной улицей опять взревел гудок...
Обыватели вылезали из домов. Кой-кто выходил на средину улицы, поднимал голову и слушал. Кой-кто осмеливался и шел дальше от своего дома, к главной улице, туда, где могло быть что-нибудь необыкновенное. В некоторых местах люди собирались небольшими толпами и тогда там разгорались разговоры, иногда спорили, иногда начинали кричать. У всех лица становились встревоженными. У женщин в глазах застывал испуг. Иные озлобленно ругали забастовщиков, революционеров, евреев. Другие вступались и за одних, и за других, и за третьих. Одни толпы рассасывались и на их место собирались другие. Сквозь беспечность и равнодушие одних прорывался страх, а озабоченность других скрывала горячую радость.
На Кривой улице, в доме номер четырнадцать, в квартире прокурора Завьялова было тихо. Сам прокурор сидел в своем кабинете и перелистывал книгу, которую не читал.
Жена ходила по яркому ковру и сердито бросала короткие фразы. Прокурор слушал ее и насильственно улыбался.
— Послушай, Аня! — перебил он ее, наконец. — Ты нападаешь на меня... Можно подумать, что во всех беспорядках виноват я!
— Виноваты вы все, представители власти!.. Надо было действовать решительно, и ничего не было бы!.. Ох, если бы мне дали власть!..
— Постой, дело идет к концу... Келлер-Загорянский шутить не любит...
— Скорее бы появлялся он!.. А то терпения нет. Все стали какие-то дерзкие и грубые. Обнаглели... Даже дети изменились.
— А ты ведь так любишь детей!..
— Люблю. Конечно, люблю... Ты знаешь, тут на нашей улице я наткнулась на ребятишек. Отец у них рабочий, тоже, видать, забастовщик. Ребятишки хорошенькие, особенно девочка. Так даже и эти ребятишки теперь на меня волчатами глядят... Отец их подучает и еще какой-то подозрительный молодой человек из «сознательных»...
— Зачем же ты, Аня, водишься со всяким сбродом?..
— Я не представляла себе, что это так будет...
С улицы глухо донесся звук гудка. Муж и жена настороженно прислушались. Жена нервно передернула плечами:
— Это какой-то кошмар...
— Ничего, Аня, — сказал муж, бросая книгу на стол и подымаясь с кресла. — Будь спокойна. Они сломают себе шею!.. И тогда... Ты увидишь, что значит настоящая крепкая власть! Ничего, Аня!..
17
Ротмистр Максимов оглядывал себя в зеркало. Штатский костюм совершенно изменял его внешность. Это удовлетворило ротмистра. Он вышел в переднюю, надел меховое пальто, поднял каракулевый воротник, надвинул шапку по самые брови и покинул свою квартиру.
На улице при его выходе метнулся в сторону какой-то прохожий и перешел на другую сторону. У ротмистра чуть-чуть дрогнули удовлетворенно губы: охрана не спит, это хорошо!
Обходя кучки возбужденных людей, ротмистр спокойно и не спеша свернул за угол. Затем на каком-то углу остановился и что-то выждал. Ждал он недолго. Мимо него медленно и лениво проехал извозчик. Ротмистр махнул ему рукой. Извозчик натянул вожжи, остановился. И снова у ротмистра скользнула на губах короткая удовлетворенная улыбка. Извозчику он сказал несколько слов и влез в сани, укрывшись меховой полостью.
Извозчик погнал лошадь. Ротмистр зажмурился и почти скрыл все лицо в воротник. Теперь ротмистр был спокоен. Пусть гудит гудок, пусть собираются рабочие боевые дружины, пусть в городе растет смятение: он, ротмистр Максимов, сумеет добраться до эшелона графа Келлера-Загорянского как только тот подкатит к станции...
Сани легко ныряли и плыли по неметенным засугробленным улицам. Лошадь шла крепкой и уверенной рысью. Было тепло. Можно было спокойно думать. Ротмистру надо было обо многом подумать именно спокойно. Последние недели прошли для него очень томительно и беспокойно. Несколько раз он переживал самый обыкновенный, самый форменный страх. Об этом никто не должен никогда узнать! Но этого от себя не скроешь. Чорт возьми, были дни, когда ротмистру казалось, что все окончательно погибло. И не только потому, что губернатор был старой стоптанной туфлей, а генерал Синицын безмозглым дуралеем, и не потому, что военные и гражданские власти растерялись. Нет, совсем не поэтому. Ротмистр Максимов вдруг ясно, до ужаса ясно и прозорливо увидел, что рабочие выросли в большую силу и что эта сила способна все перевернуть вверх дном... И не один ротмистр Максимов. Засекреченный сотрудник, надежда и упование охранного, в эти дни разговорился с ротмистром и подтвердил его горестные выводы.
— Вот вы как-то изволили, Сергей Евгеньевич, — говорил сотрудник, пряча водянистые глаза, — вы изволили говорить о том, что у революционеров появились люди, не один и не десятки, а сотни, много людей. Истинную правду вы тогда изволили установить. Но только не всю правду.
— Как? — удивленно поднял брови ротмистр.
— Не всю правду в том смысле, что революционеры ныне обладают массами. А массы, как вы изволите понимать, сила большая!.. Бороться с массой...
— Считаете невозможным? — попробовал язвительностью скрыть свое беспокойство Максимов. — Пассуете?
— Боже избавь! — поднял обе руки засекреченный сотрудник. — Боже избавь, Сергей Евгеньевич! Бороться с массой надо. Даже, если бы и попытались отказаться от борьбы... Такова логика событий... Бороться, но вопрос — с какими результатами?
— То-есть?
— То-есть, с победой, или с поражением...
Ротмистр Максимов строго оглядел засекреченного сотрудника, но встретил непереносимый взгляд водянистых глаз и опустил свои глаза. Ротмистр Максимов почувствовал себя маленьким и беспомощным...
— Мне не нравятся ваши рассуждения... — через силу выдавил он из себя.
— Мне они самому тоже не нравятся... — улыбнулся сотрудник. Улыбка была непонятная: не то насмехался этот человек и над Максимовым и над самим собою, не то грустил...
Тогда ротмистр Максимов по-настоящему понял и почувствовал, что такое страх...
Извозчик подвез Максимова к переулку, из которого можно было свернуть на площадь пред вокзалом. Ротмистр тронул кучерской кушак. Лошадь остановилась. Ротмистр вылез из саней и уверенно пошел вперед.
Вблизи мертво и притаенно высился вокзал. Там было тихо и безлюдно. Там было у ротмистра укромное местечко, куда надо было проскользнуть и где можно было притаиться.
Максимов закурил. Папироска вздрагивала в его пальцах. Она продолжала дрожать и тогда, когда он зажал ее в зубах. Ротмистру пришла в голову мысль, которая вот уже некоторое время преследовала его:
«Почему они не пытаются арестовать? Почему они оставляют на воле и губернатора, и чинов полиции, и полковника, и, наконец, его, ротмистра Максимова? Почему?.. Ведь в сущности вся сила на их стороне!.. Почему они не сделают налета на жандармское, на охранку?.. Странно... Неужели недодумались? Неужели трусят?..»
Папироска перестала вздрагивать.
«Я бы на их месте... — продолжалось течение неотвязных мыслей. — Я бы на их месте не мешкал... Я бы!..» — Кулаки ротмистра крепко сжались. О, он знал бы, что делать в таких случаях.
Мимо ротмистра прошли торопливо две женщины. Он пытливо и тревожно поглядел на них и отвернулся. На мгновение ему показалось, что одна из них посмотрела на него слишком внимательно. Но они прошли дальше и все вокруг было тихо и спокойно. Максимов отбросил от себя окурок, поправил воротник и метнулся в сторону, туда, где был известный ему проход.
18
Еще накануне дружинники, привыкшие к Натансону и к его музыке, сказали ему, что вот скоро и не придется им слушать его замечательных песен и мелодий.
— Попрощаемся мы, товарищ, с вами и скажем вам большое спасибо! — заметили дружинники.
Бронислав Семенович промолчал и задумался. Он понимал, что враг, которого ждут со дня на день, как говорится, уже у порога и что дружинникам предстоят великие трудности и великие опасности. И, конечно, тут уж им не до музыки! Понятно, что придется уйти. Но как же это? Он вдруг почувствовал, что привязался к этим людям и к их делу. Он представил себе, что в те мгновенья, когда они станут подвергаться опасности, он будет сидеть у себя в комнате и вокруг него снова окажутся привычные вещи — запыленный рояль, разбросанные ноты, грязные тарелки на столе, неубранная постель. И всё, что было в эти дни такое необычное, захватывающее: вот то, что его слушали с затаенным дыханием, что он сам понял какое-то свое настоящее место в жизни, — все это станет вдруг прошлым... И Галина...
Натансон зажмурился и вздохнул, глубоко и горестно.
Утром, услышав громкий, протяжный, настойчивый гудок, он засуетился по комнате, ненужно разбросал вещи, поспешно оделся и побежал.
В железнодорожном собрании он застал большое оживление. Люди бегали из комнаты в комнату, носили оружие, торопливо разговаривали, на-ходу спрашивали друг у друга о чем-то и на-ходу же отвечали. Дружинники разбирали свое оружие и группами уходили куда-то. Бронислав Семенович столкнулся с Галей почти у самого входа. Девушка была тепло одета, через плечо у нее висела на ремне санитарная сумка, на поясе прицеплен был тяжелый кабур с наганом. Щеки девушки горели, глаза светились возбуждением и энергией. Заметив Натансона, она удивленно вскрикнула:
— Бронислав Семенович? Вы зачем?..
Натансон сам не знал, зачем он сюда пришел, и поэтому молчал.
— Ступайте, Бронислав Семенович, домой! — наступала на него Галя. — Ступайте!..
Домой? Нет, этого Натансон не ожидал. Его отправляют домой. Отправляют, как маленького, как неспособного к тому, к чему способны все эти люди и вот эта девушка?!
— Я не пойду домой... — совсем по-детски, нелепо и упрямо ответил он.
Галя пытливо вгляделась в него, что-то подметила на его растерянном лице, слабо, но ласково улыбнулась.
— Ах, какой вы! — покачала она головой. — Да у вас ведь и оружия нет.
Бронислав Семенович вдруг расцвел. Он сразу стал и смелее и спокойнее.
— А я достану себе что-нибудь... Ну, какой-нибудь пистолет или саблю... Как вы могли подумать, что я в такое время дома смогу усидеть?!. Я хочу быть вместе со всеми!..
Когда большая группа дружинников шла по направлению к депо, в первых рядах неловко, но бодро шагал высокий человек в широкополой шляпе, в пальто, которое было опоясано ремнем. Человек этот неловко нес винтовку. Лицо его было сосредоточенно, в глазах поблескивала радость.
Рядом с этим человеком легко и упруго шагала смеющаяся девушка.
19
Веселым военным лагерем раскинулись корпуса железнодорожного депо.
Тревожный гудок собрал сюда почти всех, на кого рассчитывали.
В небольшом пристрое, конторе главного мастера, устроились руководители, штаб. Оттуда вышли Антонов и Емельянов. Они прошли в главный корпус, отобрали десятка два дружинников, преимущественно дорожных рабочих, и пошли по путям на запад. Кроме ружей они вооружены были топорами, лопатами, ломами.
— Хорошо бы на дрезине, — огорченно заметил Антонов. — Да ее куда-то загнали.
— На дрезине, конечно, ловчее бы! — согласились рабочие.
— А то все-таки версты две туда да обратно...
— Ничего! — весело успокоил Емельянов. — Зато согреемся!
Они шли разбирать путь. Надо было задержать поезд генерала, не допустить его до самой станции, остановить в таком месте, где солдатам трудно было бы развернуться.
Сергей Иванович об этом предупреждал уже несколько дней назад. Но надо было что-то передвинуть с соседнего разъезда и поэтому разборку пути откладывали со дня на день.
Рабочие шли веселые и довольные поручением, которое на них возложили. Вот они идут что-то делать, и не нужно больше томительно ждать, сидеть сложа руки.
На условленном месте люди рассыпались по полотну пути и каждый принялся за свое дело.
— Будем разбирать в нескольких местах, — приказал Антонов. — Да так, товарищи, чтоб они сразу и не заметили, что путь попорчен!
— Уж так все устроим, что генерал только ахнет! — обещали весело рабочие.
— Мы в этом деле специалисты! — Ладим путь, значит, и попортить превосходно сумеем!..
С поручением справились быстро. Обратно шли с песнями. Но когда вернулись в депо, Антонова вызвал Сергей Иванович и показал ему прорвавшуюся с запада депешу. Антонов в сердцах сплюнул.
— Ах, гад!
— Понимаете, в чем дело? — спросил Сергей Иванович. — Он на каждой станции набирает в свой поезд заложников и поэтому чувствует себя в безопасности.
— Четыре теплушки с арестованными! Человек двести!.. Что же делать? Ведь со своими не будешь же спускать поезд под откос?!.
В конторе было много народа. Дружинники молча прислушивались к разговору Старика с Антоновым. Сообщение было неожиданное и неприятное. Маневр командующего карательным отрядом лишал возможности что-нибудь предпринимать против поезда в пути. У кого же подымется рука устраивать крушение поезда, в котором везут столько товарищей?!
— Ах, гад!.. — сжимая кулаки, повторил Емельянов. — Этак что же мы теперь станем делать?!. Тут их дожидаться?
— Да, придется...
Сергей Иванович, Антонов, Лебедев, Трофимов и другие направились к выходу. Шагал рядом со Стариком, Лебедев вполголоса сказал:
— Приходится ломать план. Надо бы собрать руководителей десятков и начальников дружин... Надо сообщить дружинникам!
— Соберем! — кивком головы согласился Сергей Иванович.
К депо подходили рабочие. Они были пестро и разнообразно вооружены. Иные несли винтовки, у других на поясах висели револьверы. Некоторые кроме револьверов имели даже казацкие шашки. Все они шли бодрые и возбужденные. Они столпились у дверей и пропустили в большой корпус Старика и его спутников. Оглядев их, Сергей Иванович мягко улыбнулся.
— Идут и идут... — поделился он с Лебедевым, входя в дверь. — Как прибой!...
— Оружия нехватает! — подхватил Лебедев. — Как только утром дали мы сигнал, так все время непрерывно подходят все новые и новые группы...
— Рабочее войско!.. — взволнованно сказал Антонов. — Иные даже с пустыми руками приходят, а все не соглашаются уходить!.. Никакой паники!
— А ты как думал? Рабочий струсит? — ревниво поглядел на Антонова Трофимов. — Рабочий, брат, никогда не сдаст... Было бы правильное направление!..
В большой мастерской было тесно. Люди сидели где попало и как попало. Многие курили и оттого воздух был сиз и дышать было трудно. Табачный дым нависал над головами и вздрагивал и колыхался от говора и криков. В этом говоре, в этих криках чувствовались бодрость и даже молодое веселье. Казалось, что никто не соображает, что предстоят трудности, что впереди, и очень скоро, может быть большая опасность. Казалось, что собравшиеся вот потолкуют, покурят, посмеются и наговорятся вдоволь — и затем мирно и спокойно разойдутся по домам. Но как только в дверях появились Сергей Иванович и другие, в мастерской затихло. Оборвались разговоры, замер смех. Все повернули головы в сторону вошедших и выжидающе смотрели на них.
Сергей Иванович легонько толкнул Лебедева. Тот кивнул головой и стал пробираться на середину. Его предупредительно пропустили, очистили место на каком-то станке. Он легко взобрался на него. И без всякого призыва, без всякого предупреждения кругом стало тихо, как будто в мастерской не было ни одного человека...
— Товарищи! — сказал Лебедев негромко, но голос его отчетливо разнесся по всему залу. — Мы получили сведения, что карательный отряд на каждой станции забирает заложников по спискам, заранее заготовленным местными жандармами. В поезде набрано уже около двухсот заложников. Наши намерения что-нибудь предпринять в пути против поезда, таким образом, отпадают. Вы сами понимаете, почему... Единственно, что мы еще сделаем, это станем препятствовать продвижению эшелона и для этого, где можно, будем разрушать путь, снимать рельсы и сбрасывать шпалы... Но это наверное задержит поезд ненадолго... Во всяком случае, в самом скором времени мы встретимся с врагом. Дело предстоит нешуточное. Это не то, что было два-три месяца назад. Тут вопрос идет о настоящей борьбе... Уверены ли вы все, товарищи, что готовы к ней?!
Лебедев еще не успел досказать последнего слова, как кругом взорвалось:
— Готовы!.. Вполне!..
— Все готовы!..
— Понимаем!..
Сергей Иванович вытянул шею и прислушался к возгласам. Почти прижавшись к его уху ртом, Трофимов с гордостью крикнул:
— Видали?! Вот оно, как по-рабочему, по-пролетарски!..
Сергей Иванович скосил глаза на печатника и ничего не сказал.
— Во всяком случае, — продолжал Лебедев, когда снова стало тихо, — мы предлагаем тем товарищам, которые не чувствуют в себе силы вступить в борьбу с карательным отрядом, заблаговременно сдать оружие и уйти домой, в более безопасное место...
— Не обижай, товарищ! — прервал Лебедева густой голос. Высокий рабочий, взгромоздившийся на ящик с инструментами у стены, потрясал рукою и глаза его горели: — Не обижай людей!.. Не дети и не в шуточки мы здесь шутить собрались!.. Понимаем, куда и зачем идем!..
— Верно! Не обижай!.. — снова закричали в толпе. — Знаем и понимаем!..
— Тогда все в порядке! — просто и почти добродушно закончил Лебедев и слез со станка.
20
Все внимание, вся бдительность были устремлены на запад.
На западе, за широкими просторами тайги, за горами, за текущими на север реками, лежал Петербург, лежало сердце России. Там где-то многоцерковная и изменчивая и не всегда понятная Москва поражала неожиданностями. Оттуда приходили вести — то опаляющие ликованием, то веющие холодом неудач и поражений. С запада двигался карательный отряд. С запада в эти дни надвигалась острая и неотвратимая опасность.
На востоке же оставались остатки разбитой армии. И казалось, что отсюда нечего было ждать — ни хорошего, ни плохого. Порою проскакивали эшелоны с жаждущими поскорее попасть домой солдатами. Иногда на станции происходили встречи таких эшелонов. Солдатам раздавали прокламации, свежие газеты, солдаты охотно брали литературу, но поспешно лезли в свои теплушки, как только раздавался сигнал отхода поезда.
В жарких приготовлениях к столкновению с отрядом Келлера-Загорянского все, и в комитете, и в совете рабочих депутатов, и в штабе дружин, почти не думали о востоке и о том, что там происходит.
Поэтому странной телеграмме, которую недоумевающе приняли на правительственном телеграфе в день тревоги, в день, когда над городом плыл тревожный гудок, сразу даже и не поверили.
Телеграмма была короткая.
«Во избежании излишнего кровопролития предлагаю всем сложить оружие, приступить к работе, соблюдать порядок и спокойствие. Противном случае прибегну силе оружия вплоть до артиллерии. Генерал-майор Сидоров».
С телеграфа телеграмму передали в штаб. В штабе вспомнили:
Генерал-майор Сидоров — командующий какой-то большой частью, которая действовала против японцев. Он как-то сумел удержать возле себя своих солдат и двигался с востока в полном боевом порядке. И то, что его часть ни разу за эти месяцы не вышла из повиновения, не предвещало ничего хорошего.
Лебедев, Антонов и Трофимов несколько раз перечитали эту коротенькую телеграмму.
— Еще этого не хватало!.. — схватился за голову Антонов. — Значит, с двух сторон...
Лебедев смял листок, потом разгладил его и положил на стол.
— Хуже всего, что ничего раньше не слышно было об этом... — как-то виновато вспомнил он.
— Откуда телеграмма-то? — деловито спросил Трофимов.
Телеграмма была со станции, находящейся в двухстах верстах от города.
— Значит, — высчитал Трофимов, — ходу ему часов шесть, не больше...
— Нет, так скоро не попадет! — поправил Антонов. — Считай восемь, а то и все десять.
— Шесть ли, десять ли часов — один чорт! — угрюмо заметил Лебедев. — Попали мы, товарищи, в кольцо...
Трофимов поглядел на Лебедева, на Антонова, потемнел и отвернулся.
— Что-ж, — глухо произнес он, — в кольце, так в кольце!.. Неужели прятаться будем?!
— Собирается экстренное совещание, — не глядя ему в глаза, успокоил его Лебедев. — Чего мы будем раньше времени гадать!?
Антонов взял со стола телеграмму и поднес ее близко к глазам.
— Да-а... — протянул он, качая головой.
— Что, да? — вскинулся Трофимов.
— Ничего... Любуюсь генеральской заботой о нас... Вишь, какой предупредительный: «во избежании лишнего кровопролития...» Нежная душа у его превосходительства...
21
Соборная колокольня вдруг ожила. На соборной колокольне колыхнулся большой колокол, и густо и широко поплыл над городом бронзовый звон. День был праздничный, но все-таки в этот колокол ударяли только в пасху, в «светлое христово воскресенье». Поэтому бронзовый звон обрушился на город тревожащей неожиданностью.
У Суконниковых в доме прислушались к благовесту, привычно перекрестилась и сама Аксинья Анисимовна с радостным недоумением погадала:
— К чему бы это в главный колокол ударили? К радостному, надо быть!..
Суконникова-старшего не было дома. Он уехал куда-то с утра, сразу после того, как к нему прибежал взволнованный Васильев. Тогда Аксинья Анисимовна не успела узнать в чем дело. Но поняла, что случилось важное и неожиданное. А теперь опять этот торжественный, праздничный благовест. Аксинья Анисимовна бродила из столовой в горницу, из горницы в спальню, прошла на кухню, потолковала с кухаркой. Кухарка тоже сгорала от острого любопытства. Потом позвали дворника. Чернобородый мужик вошел в кухню степенно, деловито и аккуратно перекрестился на образа, поклонился хозяйке, стал у порога и ухмыльнулся.
— Петрович, ты не слыхал, отчего это в большой колокол в соборе ударили? — спросила хозяйка.
— Пономарь, Оксинья Анисимовна, именинник!.. — шире ухмыльнулся дворник. — Они завсегда бухают в набольший, когда именины справляют...
— Не дури! — рассердилась Суконникова. — Тебя толком спрашивают, ты и отвечай по-людски!
Дворник тронул черными кривыми пальцами бурую бороду, перестал улыбаться и недовольно проговорил:
— Я откуда должон знать? Коли ударили в большой стало быть такая распоряжения!.. Об этом начальство духовное знает...
— Ух, и бестолковый же ты, Петрович! — вмешалась кухарка. — Ты мужчина, ты должен знать...
Со двора на кухню ввалился работник, он не ожидал встретить здесь хозяйку и смутился. Дворник покосился на него и вдохновенно заявил:
— Вот Спиридон знает. Он всё у нас известный отгадчик!
Работник исподлобья посмотрел на хозяйку и обернулся неприязненно к дворнику:
— Зубоскал!.. Чего это я знаю?
— Спиридон, — певуче заговорила Аксинья Анисимовна. — Скажи-ка, не случилось чего в городе? Благовест уж очень приятный. А?
— Мне откуда, хозяйка, знать? говорили утром, мол, два генерала с двух сторон город идут покорять...
— Покорять! На успокоение, а не покорять! Что же это я про одного слышала? Откуда же другой?!
— Не знаю... — хмуро ответил работник. Обратившись к кухарке, он спросил у нее что-то про домашнее и вышел. Хозяйка неприязненно посмотрела ему в спину.
— Рассчитать придется, — вздохнула она. — Скажу Петру Никифорычу...
— Народ грубый! — льстиво и угодливо подхватила кухарка. Дворник бестолково потоптался у порога и тоже вышел.
— Петра Никифорыч по такому случаю, видно, гостей к обеду приведет. Ты собери закусочек. Солененького достань, маринадов... Ох-ох-ох! — зевнула Суконникова и пошла на хозяйскую половину. Лицо кухарки сразу переменилось. Она поджала губы и швырнула ложку, которую держала в руке.
— У-у! — прошипела она. — Язви вас!.. Чуть что: расчита-а-аю!.. Погибели на вас нету!..
Суконников-старший вернулся домой, как и предполагала Аксинья Анисимовна, не один. Он привел с собою обычных своих посетителей — Созонтова, Васильева и сына. Вошли они в квартиру шумно, как давно уже не входили. По лицам их видно было, что они чем-то глубоко и прочно обрадованы. Сам хозяин сразу же окликнул жену и велел устраивать закуску. Сын прошел в столовую и повертелся там возле буфета. И перехватив мать на дороге, шепнул ей:
— Ты угости, мамаша, нас хорошим винцом. Тем, знаешь, которым преосвященного потчевали!..
— Да что ты, Сережа? — ужаснулась мать. — А отец?
— Отец сегодня, мамаша, добрый! Ты смело действуй!..
— Вижу, что в себе он... Это отчего же? От генералов?
— От них самых! Все, мамаша, на поправку идет!
— Слава тебе, господи! — истово подняла Аксинья Анисимовна глаза к потолку. — Слава тебе!..
22
Пал Палыч следил за развивающимися событиями как-то пришибленно и словно со стороны. Его удивляли рабочие, которые вооружились, ничего не боятся и готовятся дать отпор карательному отряду. Его поражало, с какой быстротой вырастали рабочие дружины и как в них стекались рабочие со всех предприятий города. Он знал, что у социал-демократов в организации состоят рабочие, но всегда и везде заявлял, что речь может итти только о десятках, ну, в крайнем случае, о сотнях распропагандированных пролетариях. А тут поднялись самые глубокие толщи рабочих масс. Поднялись и идут с упорством, с настойчивостью, с прочно усвоенными требованиями и целями. Конечно, он, Пал Палыч, прекрасно понимает, что требования эти бессмысленны и преждевременны, а цели утопичны. Но, пойдите же! Рабочие крепко держатся за них и в эти месяцы отодвинули в сторону всех искушенных в политике, всех, кто, как он, Пал Палыч, и как другие общественные деятели, до этой поры стояли впереди всякого освободительного движения.
Пал Палыч бродил по своему кабинету и раздумчиво мурлыкал какую-то дикую мелодию. Несколько часов тому назад он разговаривал со Скудельским, затем у него была бурная встреча с Чепурным. Присяжный поверенный требовал, чтобы газета выступала более решительно против социалистов.
— Надо громить все эти авантюры! — бушевал Чепурной. — А вы, простите меня, мямлите!..
Чепурному Пал Палыч не смог дать должного отпора и теперь раздражался и против него и против самого себя. Но самое неприятное было личное, так сказать, семейное. У Пал Палыча в Петербурге учился сын — студент. От сына за последние месяцы не было писем. Было тут и по вине забастовок, но, пожалуй, не писал Шурка и по другой причине. Пал Палыч подозревал, что сын связался с революцией, что он закрутился в событиях и что он, может быть, пошел по той дорожке, против которой Пал Палыч неизменно выступал и выступает. Повторялась вечная история «отцов» и «детей».
Нал Палыч беспокоился о своем Шурке. Понятно, в таком положении находилось много отцов: много сыновей и дочерей пошли в революцию, пугая и тревожа родителей. Это просто поветрие какое-то! Дети солидных семей бросали размеренный уют домов, порывали с привычной жизнью и начинали заниматься самыми неподходящими делами. И родители ничего не могли против этого поделать!
Перебирая в памяти местных солидных обывателей, у которых дети учились в Москве и Петербурге, Пал Палыч с некоторым злорадством подсчитывал, что вот, наверное, и сынок Вайнберга тоже в Москве закрутился, и дочка того, и племянник этого, — первенцы и единственные дочери десятков врачей, банковских служащих, коммерсантов, домовладельцев — все они подхвачены этим шквалом, который все называют революцией, и который на самом деле просто на просто бунт, стихийные беспорядки в отсталой стране среди невежественного и темного народа...
...О появлении генерала Сидорова с востока Пал Палыч узнал одним из первых. В первый момент Пал Палыч не сообразил, какими последствиями грозит это наступление на революционеров с двух сторон. Но не долго находился редактор в заблуждении на счет того, чем это пахнет: два генерала, надвигающихся на город и соревнующихся между собою — кто скорее и жесточе разгромит бунтовщиков!
Представив себе, что может получиться, когда оба генерала со своими воинскими силами начнут расправляться с рабочими, Пал Палыч забыл о своем недовольстве тактикой и позицией всех этих социалистов и революционеров и самым искренним образом взволновался.
Он высказал свое волнение первому же своему собеседнику — лохматому секретарю.
— Поймите, что же это такое?! Ведь все эти рабочие дружины, боевые десятки и тому подобное — ерунда по сравнению с прекрасно вооруженными и дисциплинированными солдатами! Ведь рабочих перебьют, как куропаток!.. Надо что-то предпринять!.. Надо пойти, растолковать!.. Неужели эти эсдеки такие фанатики, что не послушаются голоса благоразумия?!
— Угу... — неопределенно промычал секретарь.
— Что? Вы сомневаетесь? Вы думаете, что они не станут слушать?!
Секретарь как-то странно, сбоку поглядел на Пал Палыча. У секретаря насмешливо сверкнули глаза.
— Думаю, действительно, что они не станут слушать....
— Почему? Но почему же?
— Потому что, сдается мне, они и сами не без головы!..
Пал Палыч неприязненно взглянул на своего долголетнего сотрудника: этот человек иногда поражает своими странностями! Что он, сочувствует вооруженному восстанию?!
— Удивляюсь я вам, — продолжал секретарь, не переставая усмехаться. — Очень удивляюсь, Пал Палыч... Ведь ясно, как божий день, что социал-демократы и всякие другие социалисты стоят на какой-то прочной платформе... пусть даже, с нашей точки зрения, неправильной. Но они взрослые люди и никаких советов со стороны они, конечно, не будут и не должны слушать... Я, по крайней мере, на их месте так же поступал бы...
— Что значит — со стороны?! — возмутился Пал Палыч. — Надеюсь, вы не забыли, что и я революционер... только более позитивный... Мне интересы народа, революции д о роги не меньше всяких там эсдеков, эсеров! Почему они считают себя непогрешимыми!?
— Потому же, — невозмутимо отпарировал секретарь, — по тому самому, что и вы... Вы...
— Ах! — махнул безнадежно и огорченно рукой Пал Палыч. — С вами невозможно говорить!
Секретарь опустил голову, насмешливые глаза его зажглись лукавством.
Перескакивая на другое, Пал Палыч со вздохом сказал:
— Вот если бы у вас были дети... Взрослые дети... Тогда бы вы поняли, кто прав, а кто заблуждается... Посмотрите, куда они потянули за собой нашу молодежь!.. Ведь на гибель, на верную гибель!.. Это ужасно!..
Секретарь поднял голову, собрался что-то сказать, но промолчал.
У Пал Палыча было растерянное, злое лицо.
23
Гайдук не был трусом. Он знал, что служба его полна опасности и риска. Особенно в такое тревожное и тяжелое время. Знал он также, что если его узнают теперь, когда он бродил по городу переодетый в штатское, кто-нибудь из революционеров, то может выйти очень большая неприятность. Поэтому жене своей он неоднократно заявлял:
— Тебе бы почаще господу богу надо бы молиться за меня! Для отвращения опасности!.. Понять должна: в невероятном риске нахожусь!..
На улицах Гайдук порою сжимался, съеживался и испуганно оглядывался: внезапно ему казалось, что вот прохожий поглядел на него узнавшими глазами и собирается что-то крикнуть. Но страхи бывали напрасны. И от напрасных этих страхов мутило душу и во рту почему-то был неприятный привкус.
После встречи с Максимовым, когда ротмистр был необычно весел и бодр, Гайдук тоже приободрился и стал смелее и уверенней. Смело и уверенно вышел он из дому, где виделся с начальством, оглянулся по издавней привычке по сторонам и пошел, поскрипывая галошами по обледенелому тротуару.
Прохожих было мало. Гайдук шел и мечтал о дне, когда он, наконец, примется за обычную свою службу и когда опять почувствует, что все вокруг прочно и незыблемо: и чины, и награды, и сам господин ротмистр Максимов и императорская, самодержавная Россия.
Через дорогу, наперерез вахмистру шла кучка рабочих. Они разговаривали между собой с жаром и громко. Один из них взглянул на Гайдука, что-то как будто вспомнил, пригляделся и толкнул плечом своего соседа. Гайдук быстро заметил этот взгляд и это движение. Гайдук облился горячим липким потом. Рабочие подошли к нему вплотную. Его дорога была преграждена.
Взглянувший на Гайдука рабочий раздумчиво сказал:
— Вроде как знакомая личность... Слышь-те, ребята, вот памятна мне эта личность, а что бы это было? А?
— Ты что? — равнодушно спросили его спутники.
— Очень знакомая... — продолжал рабочий. — Слышь-те, наискосок вроде такой живет, на моей улице. Жандарм...
— Да что ты? — надвинулись на товарища и на Гайдука заинтересованные рабочие. — Этот самый?
Гайдук метнулся в сторону, но сдержался.
— Напрасный поклеп! — крикнул он возмущенно. — Вполне напрасный!.. Я человек рабочий... Надо доказать, что жандарм!..
— Можешь доказать? — обратились товарищи к рабочему.
— Личность знакомая... — приглядываясь к вахмистру, неуверенно повторил рабочий. — А кто его знает, может и не он. Слышь-те, ребята...
Неуверенность рабочего взбодрила Гайдука. Притворяясь возмущенным, он в упор взглянул на него:
— Этак самого честного человека обидеть можно! Что ж это такое?!
Рабочие оглядели вахмистра. Они очевидно уверились в его невинности. Опознавший Гайдука смущенно моргал. Гайдук сунул руки в карманы полушубка и смело пошел своей дорогой. Его никто не задерживал. Сердце его выколачивало тревожную, трусливую радость. Рабочие оставались за его спиной и он прислушивался, не раздастся ли топот погони. Но все было тихо. И тогда у Гайдука вместе с радостью вспыхнула злоба, загорелась ярость против этих людей, против этого рабочего, который заставил его пережить острый, мутный страх.
Вахмистр завернул за угол. Ага! Просчитались! Ну, ладно. Хорошо жить, когда дураки не перевелись на свете!..
За углом послышался топот. Гайдук обмер. Гайдук метнулся как затравленный волк и побежал. Сердце его колотилось. И мутный страх снова охватил все тело.
Когда Гайдук добежал до чьих-то проходных ворот и скрылся в закоулках большого, беспорядочно застроенного двора, и убедился, наконец, что всякая опасность миновала, крупные капли пота потекли по его щекам и застревали в усах.
«О, господи, — прошептал вахмистр, обессиленно прислоняясь плечом к поленнице дров. — Господи! жизнь-то какая собачья!..»
24
Павел хмуро молчал. Рядом с ним шел Емельянов, встряхивал кудрями, выбившимися из-под шапки, и убежденно объяснял, что только что состоявшееся решение комитета и штаба о роспуске боевых дружин вполне правильно и разумно.
— Конечно, обидно и досадно! Но если бы только с одной стороны, если б не этот сволочной Сидоров, так и продержаться можно было бы. А вообще на рожон лезть не следует!..
— Благоразумие! Осторожность! — фыркнул Павел и зло сунул поглубже в карман озябшие руки. — Безобразие!..
— Напрасно горячишься, — укорил Емельянов. — Старик что говорит? Он говорит, что надо беречь силы и ждать подходящего случая.
Павел нервно рассмеялся:
— На счет того, чтобы беречь силы, и Сойфер мастер!.. Чем же мы тогда лучше его?!
— Сказал!.. — рассердился Емельянов. — Сравнил гвоздь с панихидой!.. Там либеральная тактика, шаг вперед, два назад. И нечего даже говорить о них!.. А у нас учет сил! Обдуманность...
— Собирали народ, готовили, — не слушая его, резко сказал Павел. — Вышло, что морочили зря... Что скажет рабочая масса?
— Об рабочей массе не беспокойся! — вспыхнул Емельянов. — Она свое знает... Рабочего нечего ребенком считать, что, значит, ему и так и этак все разжевать надо! Свое мнение у него есть! И непременно понимает рабочий человек, что поступлено правильно. Погибать мы не отпорны! Но чтобы с пользой, за дело!.. А так, из упрямства — благодарим покорно!..
Павел отвернулся и зашагал быстрее.
— Напрасно волноваться и голову вешать... — догоняя его, проговорил Емельянов. — Ты видал, как ребята затосковали было, а потом стряхнулись, затаили в себе... Думаешь, тебе одному тяжко?.. Молчишь?
Павел молчал.
— Молчишь? — повторил Емельянов и голос его дрогнул. — Мне, думаешь, сладко? А Старику? а другим?.. У всех душа болит. Но только виду не кажут. Скрывают...
Павел продолжал молчать. Оба пошли дальше в напряженном молчании.
Неожиданно Павел приостановился. Невольно остановился и Емельянов.
— Теперь только одно остается! — с горечью сказал Павел. И видно было, что сказал он это не столько своему спутнику, сколько самому себе. — Только одно!.. Пойти и постараться убрать того или другого из карателей...
— То-есть, как? — не сразу понял Емельянов.
— Очень просто! Из браунинга или снарядом...
— Ну, ну, — покачал головой Емельянов, — это уж вроде, как у эсеров, что ли... Зря!
— Меня азбуке нечего учить! — вспыхнул Павел. — Я все эти разговорчики хорошо знаю!.. И про тактику, и про ненужность, и вред индивидуального террора... Все знаю! А уж если испортили все дело, то и тактику нужно менять!
— Неправильно ты, товарищ Павел, рассуждаешь...
— Эх! — выбросил Павел правую руку вперед, словно грозя кому-то. — Да что тут разговаривать!.. Не время и не место... Ты, кажется, в железнодорожное собрание хотел итти, — напомнил он Емельянову. — А мне совсем в другую сторону. Прощай!
— Неправильно ты рассуждаешь, — кинул ему вдогонку Емельянов и покачал головой. — Совершенно неправильно!..
25
День был тяжелый.
На рассвете стало известно, что оба карательных отряда придут почти в одно время после полудня. На рассвете из депо потянулись молчаливо рабочие. Огородников, отойдя от низких закоптелых мастерских, оглянулся и тихо сказал Самсонову:
— Вот, значит... отвоевались...
Шея и подбородок Самсонова были закручены башлыком. Голос семинариста звучат глухо и Огородников не понял ответа.
— Отвоевались, говорю... — повторил Огородников. — Что ж теперь?
Самсонов оттянул окоченевшими пальцами башлык от рта:
— Временно... Временное это, Силыч!.. Слышал, что комитетчики говорили: надо копить силы... Может быть, опять совсем в подполье... Одним словом, на время...
Мглистое утро было неприветливо. Тишина его лежала над городом свинцовым холодным бременем. Свинцовая холодная тяжесть лежала на душе Огородникова. Все было так хорошо налажено, все сулило удачу и победу, и вдруг — осечка! Опять, значит, беспросветное существование, опять тяжелый и нерадостный труд на вонючем мыловаренном заводике. И снова гроши, и снова дома полуголодные ребята. Что же это такое?! Народ-то, он ведь сила, ему бы всей громадой навалиться, так никакие генералы, никакие отряды не остановили бы его. Почему же все так легко и быстро согласились сложить оружие? Ах, неправильно! Не так бы все надо...
— Неправильно... — пробормотал он.
— Чего неправильно?
— Поступлено, говорю, неправильно... Почему так отказались легко? Надо бы всем народом...
— Всем народом!? — Самсонов резко повернулся к Огородникову. — Чего ты толкуешь: всем народом? А ты видал, сколько пришло? Сотни, а по-настоящему, тысячи должны бы быть!.. Ты вспомни о себе, например... Тебя сколько жизнь и люди учили, покуда ты понял и сознательным сделался?.. Если бы народ свои интересы понимал, как мы с тобой, так дело было бы по-иному... Весь народ раскачать, брат, пока что трудно...
Самсонов неловко замотал башлык, потом снова размотал его. У Самсонова от холода и от волнения дрожали пальцы.
Они шагали в одиночестве. Город еще спал. Сон его был тяжек и безотраден.
Оба несли с собой холодные, беспокойные мысли и воспоминания.
Вчера вечером Сергей Иванович неловко вскарабкался на верстак и тронул нервной рукою очки. В мастерской стало сразу тихо. И тишина эта стояла все время, пока Старик говорил. Его слова были увесисты, прочны и бесспорны. Голос его звучал ровно и были спокойствие и уверенность на лице. То, что он говорил, могло возмутить, бурно взволновать и поразить негодованием, обидой и горечью. Но кругом улеглась тишина, и тяжелое молчание, подчеркнутое сдержанным дыханием сотен людей, обманывало кажущимся спокойствием.
— Дело борьбы, дело революции требует, чтобы мы спокойно отказались от ненужного и бесполезного при создавшихся условиях сопротивления...
Эти слова упали тяжко и непереносимо... И казалось, что вот все кругом взорвется возмущением и негодованием. Но тишина была нерушимой.
— Дело революции требует...
Вчера вечером Самсонов, как сотни других, сжался и не мог сказать ни слова. Старик и комитетчики были правы. Что можно было возразить против решения комитета?.. Сергей Иванович, кончив говорить, неловко слез — и десятки рук потянулись помочь ему — с верстака и медленно прошел в толпе к широким дверям мастерской. И только когда дверь эта за ним закрылась, в мастерской стало шумно...
Огородников, тяжело дыша, шел рядом с Самсоновым. Семинарист ушел в свои думы. Что может знать этот рядом идущий с ним человек? Ведь он не был вчера вечером там, где был он, Самсонов, ведь он не видел того, что видел он, Самсонов...
Случайно завернул семинарист вчера вечером, после собрания в пристрой, где обычно помещался штаб. Там почти никого не было. Дощатая перегородка разделяла пристрой на две части. Не найдя никого в первой половине, Самсонов заглянул через открытую дверь во вторую. Там сидел за столом человек. Самсонов не узнал его. Человек сидел в тяжелой задумчивости, подперев голову рукою. Согнутая спина человека тревожно говорила о каком-то большом горе. Самсонов остановился, вытянул шею, пригляделся. Самсонов узнал Сергея Ивановича. И то, что Старик сидел здесь в одиночестве, глубоко задумавшись, в этой позе отчаянья и обреченности, потрясло семинариста. Он с трудом перевел дыхание и попятился назад, чтобы уйти, не побеспокоив Старика. Но тот внезапно поднял голову, заметил Самсонова, встрепенулся. Отгоняя от себя гнетущие мысли, он потрогал очки, улыбнулся и почти спокойно сказал:
— Ничего, товарищ! Будущее за нами!.. Идите домой и будьте, на всякий случай, конспиративны...
Что может знать обо всем этом человек, тяжело шагающий рядом?
Самсонов высвобождает шею из башлыка.
— Ничего! — говорит он чужие слова. — Ничего!.. Будущее за нами!..
26
Утром город не узнал станцию, вокзал и прилегающие к нему улицы.
Небольшая площадь пред вокзалом превратилась в военный лагерь. Здесь сновали солдаты в длинных шинелях, выставлены были какие-то военные возки, горели костры. На вокзал, на станцию никого не пропускали. Никого не пропускали и в железнодорожное депо.
Утром в городе возникло смятение. Оно было сложным и необычным. Тут были и страх, и радость, и ожидание, и настороженность.
Пал Палыч был разбужен раньше обыкновенного. Солдат с пакетом вломился бесцеремонно в его спальню. На пакете были печати с орлами. Руки Пал Палыча тряслись, когда он расписывался в получении пакета.
Пришлось быстро одеться, не позавтракать и бежать в типографию: в пакете были приказы, которые требовалось поместить непременно в очередном номере. Приказы грозили, предупреждали, требовали. Под приказами стояла подпись генерала Сидорова.
Пал Палыч прибежал в типографию запыхавшийся. Секретарь был уже там. Он вопросительно поглядел на редактора. Пал Палыч, оглянувшись по сторонам, возмущенно сказал:
— Смотрите, какая гадость!
Секретарь почитал приказы, повертел их в руках, сбоку взглянул на Пал Палыча:
— Ну?
— Что «ну»? — вышел из себя Пал Палыч. — Разумеется, придется помещать!.. Ничего не поделаешь... Но, скажите на милость, почему генерал Сидоров? Ведь командирован Петербургом сюда Келлер-Загорянский! Ничего не пойму!..
Не один Пал Палыч ничего не мог понять. Действительно, должен был, усмирив забастовщиков и революционеров и наведя порядок в городе, взять в свои руки высшую власть именно Келлер-Загорянский. Но неожиданно подвернулся с востока генерал Сидоров и опередил графа.
Сидоров высадился на станции на несколько часов раньше Келлера-Загорянского. Высадился, выставил на пригорке, господствующем над городом, над вокзалом, над депо и железнодорожным поселком, артиллерию, и послал навстречу графу своего адъютанта. Граф гневно выслушал заявление посланца, побагровел, выругался и пригрозил:
— Буду жаловаться в Петербург!..
Адъютант почтительно звякнул, щелкнул шпорами и доложил, что генерал уже принял меры к тому, чтобы незамедлительно поставить о случившемся в известность военного министра.
Отряд Келлера-Загорянского подошел к городу без всякого шума. Графский эшелон занял западные пути. На восточных расположился властно, как хозяин, генерал Сидоров.
Мастерские железнодорожного депо стояли безлюдные, и вокруг них было тихо. Но и у Келлера-Загорянского, и у генерала были сведения, что в мастерских засели революционеры и что оттуда можно ждать вооруженных вылазок. Генерал приказал направить жерла своей батареи на мастерские.
— Разнесу по кирпичу, если будет сделана хоть малейшая попытка оказать мне сопротивление! — заявил он во всеуслышанье и расклеил всюду приказ с этой же угрозой.
Келлер-Загорянский, не отставая от него, пригрозил населению, что если на него или на лиц, его сопровождающих, будет произведено покушение, то будут повешены каждый десятый из тех, кто захвачен им на попутных станциях и содержится в поезде, в красных вагонах...
Созонтов нарядился в праздничную, тонкого сукна поддевку, велел заложить лучшую тройку своей конюшни — серых орловцев — и покатил на станцию, как только в городе известно стало, что, слава богу, появилась твердая рука, которая наведет долгожданный порядок.
Тройку серых пропустили на площадь, там остановили ее, а Созонтова провели к генералу.
— Ваше сиятельство! — прижал руки ко груди Созонтов, принимая Сидорова за Келлера-Загорянского. — Ваше сиятельство, позвольте предложить вам в пользование для поездок по нашему городу троечку. Настоящая русская тройка, ну, между прочим, на сибирский манер, кошева, значит...
Сидоров оглядел Созонтова сверху вниз и обратно, остановил на нем тяжелый взгляд и жестко сказал:
— Во-первых, я не ваше сиятельство... И нечего финьтить! Во-вторых, тройку передать вестовым... А, в третьих, зря здесь не путаться!..
Как обожженный, выскочил Созонтов из генеральского вагона. На морозе пришел в себя, передохнул и покрутил головой.
Через полчаса, рассказывая Суконникову о встрече с генералом, Созонтов сиял:
— Вот это, видать, сила! Настоящая власть, не как-нибудь!.. Раз, два и обрезал!.. Люблю таких!.. Орлом налетел! Даже приятно, что графа этого самого обставил!
— Власть! — сурово поднял толстый палец, украшенный тяжелым с печаткой перстнем, Суконников-старший. — Власть она завсегда должна быстроту и строгость иметь!.. И ежели генерал этакую быстроту и строгость в себе имеет, то, слава тебе, господи!.. Сожмет он безобразников!..
— Сожмет! — восторженно подхватил Созонтов, и глаза его зажглись радостной злобой.
— Слава тебе, господи! — повторила, прислушиваясь к разговору мужчин, Аксинья Анисимовна.
И сквозь заиндивевшие стекла просочился густой, торжественный звук: снова в неурочное время зазвенел большой праздничный соборный колокол.
27
В половине второго у губернатора назначен был прием. В час ротмистр Максимов впервые за полторы недели показался у себя в охранном. С утра там хлопотал уже Гайдук. Вахмистр щеголевато вытянулся и обласкал преданным взглядом своего начальника, когда тот появился на пороге.
— Ну-с, все в порядке? — осведомился Максимов.
— Так точно! — отрубил Гайдук.
Максимов прошел в свой служебный кабинет, оглядел привычную обстановку, присел к большому письменному столу, протянул ноги, осторожно погладил нафиксатуаренные усы и усмехнулся. Ну, вот, кажется, действительно, все в порядке!..
У губернатора съехались все высшие чины. Позже других прибыл архиерей. А еще позже Келлер-Загорянский и Сидоров. Генерал подкатил к губернаторскому подъезду на созонтовской тройке, гремя наборной сбруей и бубенцами.
Собравшиеся побыли у его превосходительства недолго. Все, кроме графа и Сидорова, чувствовали себя неловко. Губернатор мямлил и с кислой улыбкой благодарил приезжих за своевременную и быструю помощь. Келлер-Загорянский смотрел косо, и холеное лицо его не улыбалось. Не улыбался и Сидоров. Его хитрые глаза ощупывали собравшихся, и от его взгляда многим было не по себе.
Поймав этот взгляд, ротмистр почтительно и многозначительно усмехнулся и стал пробираться ближе к генералу.
— Ваше превосходительство! — почтительно, но так, словно они одни двое по-настоящему только могли тут друг друга понять, произнес он, — я попрошу у вас сегодня же полчаса частной беседы!
— Хорошо! — согласился генерал, почти не глядя на собеседника, — в четыре часа...
Разъезжались от губернатора суетливо и с нескрываемым облегчением: словно в высокой двухсветной губернаторской гостиной зазябли и затомились от скуки и неловкости.
Сидоров промчался по главной улице, гремя сияющим набором сбруи и бубенцами. Созонтовские лошади неслись, как звери. Прохожие оглядывались, рассматривали чужого генерала и торопились свернуть в сторону.
Келлер-Загорянский поехал следом за генералом. Везли Келлера-Загорянского губернаторские лошади. Адъютант графа посмотрел на лихую тройку, увозившую генерала, ухмыльнулся и фамильярно поделился с графом:
— А генерал-то, ваше сиятельство, видно, с местным купечеством в сердечный контакт вступил!
— Мужик... — брезгливо отозвался Келлер-Загорянский. — Вкусы грубые...
— Ваше сиятельство, — продолжал адъютант, — а ведь местные власти невероятно перетрусили! Заметили вы, как его превосходительство жался? Задали им забастовщики страху!
Граф промолчал. Потом насупился и, дотронувшись до кучерского кушака, властно приказал:
— Обгоняй!
Губернаторские лошади рванулись, поровнялись с созонтовской тройкой и стали ее обходить. Сидоров насмешливо посмотрел на Келлера-Загорянского и ткнул кулаком в спину своего кучера. Тот гикнул, из-под копыт созонтовских лошадей взметнулась снежная пыль, тройка легко и словно с озорством выскочила вперед и оставила сзади Келлера-Загорянского. Граф пожевал губами и досадливо закутался в меховую николаевскую шинель.
И совсем как бы некстати, адъютант, не глядя на графа, произнес:
— Можно еще сегодня, ваше сиятельство, разобраться в материалах части задержанных... Там есть кое-что интересное.
— Да, да! — ожил граф. — Сколько, кстати, у нас их там?
— Сто шестьдесят восемь человек, ваше сиятельство. Из них четыре женщины.
— Терпеть не могу, когда бабы эти стриженые путаются!
— Они все, ваше сиятельство, — снисходительно улыбнулся адъютант, — не стриженые... Две даже с прическами и миловидные.
Тройка скрылась за утлом. Граф удобнее откинулся на спинку саней и приказал ехать тише.
28
У карательных отрядов была большая осведомленность о приготовлениях, которые делались рабочими дружинами. Оба генерала в первые минуты с опаской отнеслись к железнодорожному депо. Сидоров выкатил небольшое полевое орудие и поставил его на горку так, что жерло его направлено было на главный корпус. А потом солдаты оцепили мастерские и стали выжидать. Но в мастерских было пусто. Никто не оказывал сопротивления, никто не показывался из широких дверей депо. Тогда солдаты ворвались внутрь, обшарили все уголки, обыскали все мастерские, никого не обнаружили и пошли по рабочим квартирам.
Солдат вели и показывали дома, где надо искать, станционные жандармы, которые в последнее время где-то прятались. Солдаты искали по квартирам оружие. Они не находили его и свирепели. У них были сведения, что рабочие хорошо вооружены, а никаких следов этого оружия нигде не было. Рабочие встречали солдат хмуро и молчаливо. Отвечали на вопросы кратко и нехотя. Жандармы вглядывались в хмурые и встревоженные лица рабочих, находили знакомых и шептали что-то солдатам. Те, ругаясь и свирепея, толкали указанных рабочих в грудь и заставляли идти за собой.
Число задержанных и арестованных росло.
Сидоров и Келлер-Загорянский соревновались: кто захватит больше арестованных. И в первый день и у того и у другого их числилось несколько сот человек. У Келлера-Загорянского они находились в теплушках, в духоте, сырости, смраде. Сидоров устроил тюрьму в станционном помещении.
К арестованным никого не подпускали, им не позволяли приносить передачи, их плохо кормили. Никто не мог добиться каких-либо сведений о их судьбе. Людей хватали, уводили в теплушки или на станцию — и они исчезали.
В первый день ни Сидоров, ни Келлер-Загорянский не распространяли своего влияния на город. В городе была тревога, но никого еще не арестовывали, ни за кем не охотились. Город, не поддаваясь этой тревоге, праздновал «святки». Кой-где появлялись на улицах пьяные. Во многих домах было по-праздничному прибрано и по-праздничному же слонялись без дела люди. Беспечные жители собирались встречать новый год. Даже в затихшем было на некоторое время общественном собрании шла суетня, готовили закуски и вина, расставляли в большом зале буфета теснее столики, украшали их цветами. В «Метрополе» тоже кипела предпраздничная работа. У метрдотеля Ивана Ильича снова было полно радостных и привычных забот. Он знал своих клиентов, знал, что вечером в зале не хватит столиков для гостей. Встреча нового года и для него была ответственным делом: нельзя было ударить лицом в грязь.
Гликерия Степановна, не дождавшись знакомых и особенно Бронислава Семеновича, в сочельник несколько раз забегала к нему на квартиру и оставила ему записку с наказом непременно быть вечером тридцать первого. Но тридцатого Натансон появился сам у Гликерии Степановны. Появился растерянный, пришибленный.
— Что же теперь будет? — спросила Гликерия Степановна, уже знавшая о том, что дружинники были распущены, а на станции стоят два поезда, наполненные вооруженными карателями.
— Не знаю... — пробормотал Бронислав Семенович. — Вы не можете себе представить, Гликерия Степановна, что было!.. Как уходили!
— Хорошо и сделали, что догадались заблаговременно бросить оружие. Ведь костей бы вы все не собрали, если бы оставались там!.. И я все удивляюсь вам, Бронислав Семенович, ну, какой вы вояка? Вот — тоже если бы мой Андрей Федорыч за оружие взялся! Оба вы хороши!..
Натансон поежился, потер руки, промолчал.
— Если б вы видели, — тихо повторил он после недолгого молчания, — если б вы видели, как уходили!..
— Ну, как же?! Что там особенного? — энергично воскликнула Гликерия Степановна. — Уходили, наверное, так, как должны были благоразумные люди уходить... Только бы теперь вас не арестовали, Бронислав Семенович!.. Вот нажили вы себе хлопот!
— Не в этом дело... — тихо сказал Натансон и отвернулся.
— Как не в этом дело? Надо быть осторожным. Хорошо, что вы не впутались в историю. А дальше вам надо поостеречься... Может быть, даже скрыться куда-нибудь.
— Не в этом дело... — повторил Бронислав Семенович, вздыхая.
— А как Галочка Воробьева? — спохватилась Гликерия Степановна.
— Не знаю, — растерянно признался Бронислав Семенович, — не знаю.
— Ну, она не пропадет! — успокоила Гликерия Степановна. — А вы, самое лучшее, не ходите домой. Побудьте у нас. Отдохните. Завтра новый год встретим. Я и вина легкого припасла. Не ходите!
— Много рабочих железнодорожников арестовано, — уронил Натансон. — Сидят они в теплушках. И неизвестно, что с ними будет... Солдаты злые. Пьяные. Нехорошо...
— Оставьте, Бронислав Семенович! Не скулите! — рассердилась Гликерия Степановна. — Прямо вы панихиду тут разводите!..
— Нет, ничего... — пробормотал Натансон. — Ах, если бы видели!..
29
То, что поразило Натансона, было внешне простым и неярким.
В переполненном до-отказу большом корпусе депо стало тихо, когда появился Сергей Иванович, вскарабкался на верстак и сказал несколько слов.
Потом, когда Сергей Иванович ушел, разорвалась тишина. И тут-то произошло то, что напоило Бронислава Семеновича потрясающим изумлением.
Дружинники разбились на группы. В каждой группе по-своему и вместе с тем одинаково говорили о том, что только что произошло. Возле Натансона двое — молодой и старый — рабочих громко и почти враз сказали:
— Как же это?! Оружия бросать не надо!..
И этот двойной громкий возглас долетел до многих, и в сторону говоривших повернулись десятки голов.
— Оружие!.. — вспыхнуло в разных местах. — Не бросать, товарищи!
— Не расставаться с оружием!..
— Нельзя!..
— Вот! — выскочил вперед, на средину мастерской, высокий рабочий. Из-под низко надвинутой на лоб шапки горели остро и возбужденно потемневшие глаза. В поднятой руке он держал винтовку и, потрясая ею в полумгле мастерской, он с отчаяньем, с упорством и с каким-то упоением кричал: — Вот! Я не выпущу ее из рук! Не выпущу!
За ним, бессознательно подражая его движениям, протиснулись двое, трое, десять, и еще, и еще... И все они подымали вверх оружие. И все они, как клятву, как ненарушимое обещание, кричали...
— Не отдадим!.. Не отдадим!.. Не отдадим!..
Натансона оттиснули к стенке. Он вытянул шею, приподнялся на носках, уперся о чью-то спину. Он увидел поднятые вверх винтовки, горящие глаза, услышал короткие, как удар, как взрыв, возгласы. Он почувствовал необычайное волнение. Ему стало жарко. Его губы внезапно пересохли. Волнение стоящих рядом с ним передалось ему. Ему тоже захотелось что-то крикнуть, поднять руку, потрясти ею в воздухе. Что-то сделать, как-нибудь действенно слиться со всеми этими волнующимися, горящими в необыкновенной тоске людьми.
— Товарищи! Товарищи!.. — услыхал он рядом с собою утонувший в крике возглас. — Товарищи! Не волнуйтесь! Спокойствие!..
Бронислав Семенович метнулся на звук этого голоса. Он увидел старого рабочего, который неоднократно выступал раньше на собраниях дружины. Его всегда слушали внимательно и сосредоточенно. Теперь он старался привлечь к себе, к своим словам внимание товарищей. Но его не слушали.
— Товарищи! Спокойствие и дисциплина!.. — кричал он. И голос его был слегка надломлен. И звук этого голоса дошел каким-то необычным путем до сердца Натансона. Бронислав Семенович протиснулся ближе к старику, взглянул в его лицо и увидел блеск его глаз. Это сверкали сдерживаемые слезы.
— Черти!.. — поднял старик сжатый кулак. — Черти! Да слушайте же! Чего вы шумите?! Кто сказал, что надо бросать оружие?! Выходит маленькое отступление... Военные обстоятельства... А насчет борьбы — так она не кончилась! Нет! Она, ребята, только еще, может, начинается!..
Окрепший голос старика звучал громко в установившейся тишине.
— Мне, что ли, не обидно, как и вам, сматываться?! Об этом и говорить не стоит... Обидно. А надо. Ради общего дела. Ради предбудущего! Вот мы тут все вроде одной семьи, рабочей... Может, и головы бы вместе сложили. Ну, не пришлось теперь... Так вы, ребята, думаете, это от нас уйдет? Нет, ребята, не уйдет!.. И подчиняйтесь... Расходись, ребята, по-боевому! Не хнычь и не ной!.. Ну!
Бронислав Семенович, приоткрыв рот, слушал старика. Бронислав Семенович ощутил в своей груди внезапную теплоту. Он почувствовал сладостное волнение. Он заметил, что этим волнением охвачены многие. Он передохнул. И вместе с ним передохнули стоящие рядом с ним. И вот, окружив старика, дружинники сгрудились тесно и единодушно. И вот сдержанно и горячо заговорили. И вот говор пресекся: уверенный голос внезапно запел:
Вихри враждебные воют над нами,
Темные силы нас злобно гнетут...
Уверенный голос легкой птицей взметнулся под закопченные своды мастерской, всколыхнул, возбудил, повел за собою. К голосу этому пристали двое, трое, десятки, и еще, и еще...
Бронислав Семенович вздохнул глубоко и прерывисто. Глаза его стали влажными. Он полуоткрыл рот. Кашлянул. И пристал к поющим.
И когда все повернули к выходу и, тесно прижавшись один к другому, не переставая петь, пошли в распахнувшиеся двери на улицу, на холод, Бронислав Семенович в толпе приметил Галю. Она пела. Ее глаза блестели, как у всех, как и у Натансона. Она не видела его. И она показалась ему небывало прекрасной...
30
— Не отдадим! Не отдадим!.. — У Павла этот возглас нашел горячий отклик в душе. Павел потемнел, когда услыхал о решении комитета не оказывать сопротивления двум карательным отрядам. Это решение показалось ему диким. Он вознегодовал. Разве это революционная борьба? Разве так поступают?! Нужно было оставаться на месте, не складывать оружия, биться. Если потребовалось бы, нужно было даже и погибнуть! Вот как следовало бы поступить настоящим революционерам!..
Павел вскипел, хотел ввязаться в спор, хотел протестовать, но сдержался. Он понял, что никто из партийцев не станет на его сторону, что ни у кого он не встретит поддержки. Он с тоскою почувствовал одиночество. К тоске примешалась обида, затем злоба. Павел сам не отдавал себе отчета в том — против кого эта злоба подымается в нем. Не отдавал и не хотел отдавать себе отчета.
Хмурым взглядом следил он за тем, как расходились дружинники, как некоторые из них несли с собою оружие, а другие уходили с пустыми руками. С некоторым злорадством подмечал он смущение и грусть на лицах дружинников. И когда замечал знакомого, то старался глядеть ему прямо в глаза, надеясь своим взглядом смутить и расстроить. Но никто не смущался от его взгляда. Люди несли в себе собственную свою боль, и до них не доходил укоризненный взгляд Павла. Они встречали его, этот взгляд, бестрепетно, с некоторым недоумением, равнодушно. Их кажущееся бесстрастие еще больше возмущало Павла. Ему было бы легче, если бы под его взглядом товарищи опускали свои глаза, краснели и торопились скорее уйти. Тогда он почувствовал бы окончательно полно и уверенно свою правоту.
Ему было непонятно, как это люди, которые всего четверть часа назад не хотели складывать оружия и волновались от одной мысли, что оружие, в конце концов, сложить придется, — как эти люди скоро и легко согласились с решением комитета и штаба! Неужели в каждом из этих дружинников ожил трус? Не может этого быть! При всем своем раздражении Павел не допускал такой мысли. Дружинники не были трусами. Он это хорошо знал. Может быть, единицы потрухивали, мучительно скрывая свою робость, но подавляющее большинство шло навстречу опасности безбоязненно и смело.
Павел ушел из штаба, не сказав никому ни слова. Снег похрустывал под его ногами, когда он ступал по тротуару. Мороз крепчал. Улицы были по-обычному пустынны. В том настроении, в котором он находился, Павлу некуда было идти. Товарищей видеть не хотелось, близких и крепких друзей не было. Павел побродил бесцельно и в тоске по улицам, почувствовал нарастающее смятение в городе, вспомнил о доме и поспешил туда.
Уже подходя близко к дому, он издали заметил фигуру, показавшуюся ему знакомой. Он ускорил шаги. Да, впереди, не замечая его, шел переодетый в штатское пристав Мишин. Павел вспыхнул. А, гадина! Вот этот еще ползает, этот, может быть, завтра выползет, торжествующий, наглый, как победитель! Рука потянулась в карман за браунингом. Все равно! Пусть говорят товарищи потом, что им угодно, но он раздавит эту гадину!.. Мишин услыхал за собою поспешные шаги, оглянулся, увидел Павла и метнулся в сторону. Испуг прилил к щекам пристава внезапной бледностью. Павла это подстрекнуло. Павел почти побежал к приставу. Но с противоположной стороны улицы сорвался какой-то, до того момента невидимый, прохожий и пошел наперерез Павлу. Все это произошло быстро и безмолвно. Павел понял, что ему приходится иметь дело с двумя противниками. Но и это не остановило бы его. Но все кончилось ничем: Мишин воспользовался появлением третьего, быстро дошел до каких-то ворот и скрылся в них. А третий посторонился и пропустил мимо себя взволнованного, яростного Павла. Пропустил, настороженно засунув руки в карманы и тщательно пряча свое лицо...
Домой Павел пришел опустошенный, вялый, бледный. Дома застал он сестру. Взглянул на нее, облизнул пересохшие губы, вцепился скрюченными пальцами в свою кудрявую шевелюру и неожиданно попросил:
— Устрой, Галя, чаю... Пожалуйста!
Галя быстро взглянула на брата: давно он так не разговаривал с ней, и к тому же было что-то необычное в его голосе. Она быстро схватила чайник и пошла на хозяйскую половину.
— Я сию минуту, Павел! — сказала она, на мгновенье задерживаясь в дверях. — Не успеешь оглянуться...
Очень скоро она подала чай. Налив по чашке брату и себе, она снова вгляделась в Павла.
— Паша, — дрогнувшим голосом произнесла она, не прикасаясь к своему чаю, — это что же значит: начало конца?..
Павел ответил не сразу. Галя уже подумала, что он не хочет отвечать, но он, наконец, раздумчиво и глухо произнес:
— Не знаю... Может быть...
Потом встал из-за стола, подошел к своей постели, прилег на нее, не раздеваясь, закинул руки за голову, потянулся и повторил:
— Может быть...
Галя вздохнула и недоверчиво покачала головой.
— Что же делать? — встревоженно спросила она. — Как ты думаешь?
— Не знаю... — угрюмо ответил Павел и отвернулся лицом к стене.
— А другие знают... — заключила Галя, что-то вспомнив. — Знают.
И упрямая складка легла между ее тонких бровей...
31
В редакции рабочего «Знамени» была закончена работа для очередного номера. Варвара Прокопьевна просмотрела материал, деловито и спокойно исправила кой-какие недостатки и ошибки и, оглядев товарищей, с неуловимой грустной улыбкой сказала:
— Вам понятно, конечно, товарищи, что мы, пожалуй, выпускаем сегодня последний номер легальной газеты?
Ей ответили не сразу. Антонов собирал какие-то рукописи и тщательно откладывал их в сторону ровной стопкой. Лебедев и еще какой-то товарищ переглянулись и не прекратили рыться в выдвинутых ящиках стола. Самсонов оглянул всех и не посмел сказать ни слова.
— Да... — за всех отозвался Антонов. — Того и гляди, что нагрянут... Удивительно, как это они еще мешкают и орудуют только по линии и на станции?
— Часа два назад, — сообщил Лебедев, — сидоровские солдаты заняли белые казармы. Наши солдаты то ли перетрусили, то ли растерялись, но факт тот, что их взяли в крепкий кулак... Теперь по городу хозяйничать начнут сидоровские молодцы...
— Келлер-Загорянский тоже так города не оставит... — присоединился к разговору Емельянов. — Слышно было, что оба генерала сперва немного поспорили, а потом помирились и теперь зачнут действовать сообща.
Варвара Прокопьевна снова оглядела товарищей. В эти немногие дни она очень хорошо узнала их, и ей теперь было грустно при мысли, что придется расставаться, и с некоторыми вряд ли уже доведется когда-нибудь еще встретиться. В городе вот-вот начнет властвовать военщина, выползут жандармы, вернутся беспокойные дни. Ей надо будет скрываться, переходить на нелегальное положение. Сейчас вот последний номер газеты сделан. Как горько бросать налаженное, хорошее, боевое дело!.. Варвара Прокопьевна подавила в себе готовое прорваться волнение и наклонилась над бумагами.
— Организация готова к нелегальной работе, — спокойно сказала она. — Кой-кому придется поехать в другое место. Работы, товарищи, предстоит очень много... И работы тяжелой!
Самсонов открыл и снова закрыл рот. Он хотел сказать, что никто не боится тяжелой работы, что вот он, Самсонов, готов выполнять самые ответственные и опасные поручения, что, конечно, обидно, что вышло все так, но ничего! Пусть не радуются генералы! Он все это хотел сказать этой милой, такой близкой женщине и этим товарищам, но не сказал. Его охватила робость. Он сжался и промолчал.
Антонов увязал в пачку отобранные бумаги и спрятал их под меховой пиджак. Лебедев с товарищем нагребли целую кучу писем, рукописей, исписанных от руки листков и сунули все это в топящуюся печку. Перемешивая кочергой хрупкий пепел, Лебедев сумрачно произнес:
— У меня, кажется, все. А ты как, Антоныч, отобрал?
— Отобрал то, что нужно было. Вот тут оно! — хлопнул себя по груди Антонов.
Варвара Прокопьевна встала, отошла от стола к вешалке, где висела ее шубка. Одевшись, она оглянула тесную комнатку, в которой еще вчера было так привольно и радостно работать.
— Я ухожу, — не скрывая грусти, заявила она. — В типографии уже все предупреждены... Расходитесь, товарищи, не задерживайтесь зря...
— Мне можно вас проводить, Варвара Прокопьевна? — сунулся Самсонов.
— Пойдем, — кивнула головой Варвара Прокопьевна. — Ну, — обратилась она к остальным, — не мешкайте... Прощайте! Может быть, не придется... долго еще... собираться вместе. Вы не глядите на меня, старуху, что я немножечко кисну! Это годы мои, а не обстановка!.. Прощайте!..
Антонов схватил ее руку и больно сжал. Варвара Прокопьевна поморщилась от боли и рассмеялась:
— Изувечишь!..
Лебедев взял руку женщины бережно и, не выпуская тонких, костлявых пальцев из своей руки, бодро пообещал:
— Встретимся! Непременно!.. Еще так события развернутся, что любо-дорого!..
— Конечно! — улыбнулась Варвара Прокопьевна и вышла из комнаты. Самсонов проскользнул следом за ней.
В комнате в жарко топившейся печке догорали бумаги. Лебедев снова пошуровал пепел кочергой...
32
Когда Матвей вернулся домой и сказал Елене, что решено не выступать против отрядов, которые в несколько раз сильнее дружины, девушка обожглась двойным чувством. Ее огорчило, что события поворачиваются против революции и революционеров, и одновременно обрадовало возвращение Матвея.
Матвей был мрачен. Встретив встревоженный взгляд Елены, он тепло ей улыбнулся и объяснил:
— Паршиво!.. Мешали нам со всех сторон, Елена. Про эсеров я уже не говорю! Но вносили разложение и меньшевики!..
Матвей приостановился. Лицо его стало суровым.
— Меньшевики!.. — повторил он, сдвигая гневно брови. — К чорту!.. Они носились всюду и болтали о неподготовленности и вреде вооруженного восстания. Не надо браться за оружие! — кричали они и тянули кой-кого в свою сторону... Они гнули свою линию, антипролетарскую, возмутительную линию...
Замолчав, Матвей отошел к окну. Он задумался.
— Ничего! — встрепенулся он. — Опять подполье... А все-таки победим!..
— Значит, все, как раньше? — спросила Елена. — Будем сидеть в технике, вместе работать?
— Будем... — неуверенно сказал Матвей. Елена встревоженно прислушалась к его голосу.
— Конечно, будем! — поправился Матвей. — Только, пожалуй, придется уезжать отсюда... И, кто знает, может быть, нам, Елена, выпадет устраиваться в разных городах...
Вздрогнув и пряча свой взгляд, Елена глухо проговорила:
— Что ж... Пусть...
В этот вечер у них в квартире было тихо и тоскливо. На завтра было тридцать первое декабря. Послезавтра наступал новый год. Никто не знал, что несет с собою этот новый неведомый год. Не знали этого и Елена с Матвеем.
Железная печка гудела привычно и весело. В квартире было тепло. Там, за стенами дома, потрескивал стужею закатывающийся декабрь, там посвистывал острый морозный ветер. Там что-то готовилось, что-то происходило. А Елена с Матвеем опять были отрезаны от других, опять обрекали себя на добровольное отшельничество.
— Должны были принести листовку... — прервал молчание Матвей. — Успели набрать и отпечатать в типографии несколько летучек. Но надо выпустить на новом материале... Чего-то долго не несут...
Елена прислушалась к звукам, доносящимся снаружи. Ей показалось, что кто-то скребется в наружную дверь.
— Кажется, пришли?! — вопросительно сказала она.
— Я схожу, посмотрю.
Матвей вышел в сени и прислушался. Сначала все было тихо. Он, чтобы проверить, открыл и снова закрыл дверь в квартиру, а сам остался в сенях. Несколько минут все было тихо, но потом послышались осторожные шаги, кто-то остановился у входа, постоял мгновенье, потом тихо пошел возле стены. Затем шаги затихли. Матвей напряг слух и догадался, что неизвестный остановился под окном.
«Слежка!» — вспыхнула тревожная догадка. — «Неужели уже напали на след?»
Подождав некоторое время, Матвей потихоньку вошел в дом. Елена встретила его испуганным взглядом. Он знаком попросил ее молчать и указал на окно. Оба подошли к столу и уселись на обычные свои места. Матвей тихо сказал:
— Если это слежка, то товарищ, который должен принести оригинал листовки, будет раскрыт... А потом раскроют окончательно и нас... Скоро же жандармы оправились!..
Елена взглянула на окно, прикрытое ставней, слегка наклонила набок голову. Прислушалась. Снаружи стояла тугая нерушимая тишина.
— Я выйду, Матвей! — предложила Елена. — Я пройду в дровяник за дровами. Они, — она кивнула головой на окно, — не догадаются, что мы слышали... Я посмотрю...
Матвей согласился. Елена набросила на себя шубейку, закуталась теплым платком и вышла.
Над крышами домов выкатывался холодный сверкающий месяц. Снег отливал светлой голубизною. Тени лежали густые, глубокие. Во дворе было тихо. Елена пробежала в угол, где у забора приютился дровяник, открыла дверцу и стала перебрасывать поленья, а сама украдкой поглядывала через полуоткрытую дверь во двор. Сначала все попрежнему было тихо. Но затем Елена уловила осторожный скрип шагов. Потом из-за флигеля показался человек. Он на мгновенье приостановился, вытянулся, прислушиваясь и присматриваясь в сторону дровяника, и опять скрылся. Но Елена успела узнать пристава, соседа. Тогда она набрала охапку дров и медленно пошла по двору обратно домой.
Когда она подходила к дверям, пристав вывернул из-за угла и быстро направился к ней.
— Подтопить собралась? замерзла? — игриво спросил он, останавливаясь пред Еленой. — А я, вишь, дохнуть воздухом вышел... Душно в квартире... Твой-то дома?
Елена прижала к себе охапку дров, которую несла, и, стараясь быть приветливой и простодушной, ответила:
— Дома. Куда ему ходить-то...
— А... — протянул пристав. — Дома? А мне показалось, что он у тебя где-то бродит... Я, признаться, к тебе завернуть хотел... Тючок-то, который схоронить хотел у вас, без надобности теперь. Прошло!.. Значит, дома, говоришь, твой?..
— Дома, дома! — подтвердила уже с некоторым нетерпением Елена, поглядывая на калитку, откуда каждую минуту мог показаться товарищ, который должен принести текст свежей листовки.
— Ишь, торопишься! — хрипло засмеялся пристав, ближе подвигаясь к Елене. — Боишься, ты, видно, мужа!.. Напрасно! Чего на него смотреть? Ты бы смелее!..
Елена встрепенулась: она услыхала шаги за воротами возле калитки. Сообразив, что это может идти товарищ, которого ждет Матвей, она нашлась и громко ответила приставу:
— Ах, ваше благородие! Да ведь он мне муж!.. Законный муж он мне, ваше благородие!
Пристав расхохотался. Но Елена не слушала его. Она напрягла все свое внимание к тому, что происходило за воротами. И вот она облегченно вздохнула: человек, который только что подходил на улице к калитке, круто повернул и пошел прочь. Елена усмехнулась и с нескрываемым задором крикнула приставу:
— А чего тут смеяться, ваше благородие?! Меня сбивать с пути вам стыдно!.. Тем более, у вас супруга!..
— Ну, ну! Скажешь!.. — немного смущенно возразил ей пристав и опасливо оглянулся в сторону своей квартиры.
Елена повернулась и быстро вошла в свои сени.
— Ну, что? — встревоженно спросил ее Матвей. Она сложила дрова возле печки, стряхнула с платья снег, разделась и, смущенно улыбаясь, вплотную подошла к Матвею:
— Все пока благополучно... Это пристав наш бродил...
— Он что-нибудь подозревает?
— Нет, мне кажется... — Елена густо покраснела.
— А в чем же дело?
— Глупости!.. — освобождаясь от смущения, раздраженно сказала Елена. — Ну, понимаете, Матвей, этот идиот... ухаживать стал за мною...
— Ухаживать? — Матвей поднял брови.
— Да, да!.. Он уже раз заходил без вас сюда... А сейчас он высматривал, дома ли вы, мой законный муж... Ах, гад какой!.. Вот из-за него товарищ ушел ни с чем...
Она рассказала, каким способом дала она знать товарищу, что входить во двор опасно. Матвей выслушал ее со строго сдвинутыми бровями. У Матвея мелко вздрагивали пальцы. Он прятал их, но Елена видела эту дрожь и все больше и больше смущалась...
Немного позже Матвей неожиданно сказал:
— В конце концов, здесь работать становится опасно...
Елена молчала.
33
На станции застыли два поезда. В красных теплушках того, который прибыл с запада, томились арестованные. Их собрали с разных станций, они не знали, что их ожидает. Им неизвестно было о том, что происходит кругом: плотные стенки полухолодных теплушек отгородили их от живого мира.
Осьмушин попал в одну теплушку со слесарем Нестеровым. Слесарь угрюмо сопел и, когда телеграфист шопотом спрашивал его: «Это что же такое, товарищ Нестеров?» — брезгливо отвечал: «Засыпались!.. какая-то, видать, заминка!..»
Их везли на восток и чем ближе подъезжали они к городу, тем тревожней становилось в теплушке. Однажды солдаты, окарауливавшие их, вошли к ним и сердито заявили:
— Имейте в виду: ежели что с поездом ваши товарищи там, на воле, сделают, вас каждого десятого повесим!.. Такое распоряжение!..
Немного позже двух рабочих вызвали на какой-то остановке и на виду у всех жестоко выпороли шомполами. После этого каждый из арестованных с содроганием ждал, что и его может постичь такая же участь, и на каждой остановке в вагонах все замирали и боялись глядеть друг другу в глаза.
Осьмушин, захлебнувшись от горя и ужаса, прижался после того случая к Нестерову и поведал ему:
— Если со мной что-нибудь... я сам под поезд брошусь!..
— Ты-ы!.. — прикрикнул приглушенно на него слесарь. — Не скисай!.. Рано, брат!..
Совсем недалеко от города по теплушкам прошел офицер в сопровождении трех солдат. Один из солдат нес ручной фонарь и освещал им арестованных. Офицер сверял по списку людей, был строг и иронически и многозначительно усмехался. После этого обхода у многих упало сердце:
— Что это с нами собираются делать?..
И опять, когда Осьмушин пришел в смятение, Нестеров одернул его:
— Прежде времени не умирай, брат!.. Обожди!..
На рассвете поезд внезапно остановился среди пустынного снежного поля.
Стоявший на паровозе рядом с машинистом часовой увидел впереди разобранный путь и выстрелил в воздух. Тревога подняла всех в поезде. Солдаты высыпали из вагонов. Вышли из своего вагона и офицеры. Путь был осмотрен и была снаряжена команда для его исправления. А машиниста вызвали в вагон к самому графу. Через десять минут машиниста провели по сугробам рядом с поездом, повалили на снег, содрали с него одежду и стали сечь. Солдаты тупо и мерно били его, а стоявший возле офицер курил папироску за папироской и несколько раз проговорил:
— Будешь внимательней!.. Будешь внимательней, каналья!..
Путь исправили в два часа. Затем поезд двинулся осторожно дальше. Вел его тот же машинист, но теперь уже на паровозе рядом с ним были не один, а два часовых.
И в поезде, в красных теплушках, стало после этого еще тревожней, еще настороженней.
За двадцать-двадцать пять верст до города тревога эта выросла и охватила и солдат. Откуда-то пришла уверенность, что в городе ждет сопротивление, что без жестокого, кровопролитного боя дело не обойдется. И когда подошли к полустанку, последнему перед городом, где поезду и не полагалось останавливаться, поезд остановился. Солдат выгнали из вагонов, построили вдоль поезда. Офицеры осмотрели своих людей, проверили оружие, выровняли фронт, сами подтянулись. Из своего классного вагона вышел генерал. Высокий, немного сутылый, с повисшими седыми усами и лохматыми бровями, он, брезгливо поджав тонкие губы, прошел по фронту замерших в строю солдат и привычно бросил:
— Здорово, ребята!
Солдаты дружно рявкнули приветствие. Генерал оправил на руках и застегнул перчатки.
— Полагаю, — сказал он резким скрипучим голосом, — полагаю, что вы понимаете куда мы направляемся!.. В городе нас, может быть, ждет сопротивляющаяся банда бунтовщиков. Так вот знайте: вы идете делать правое дело, служите батюшке царю и родине. У вас не должно быть жалости. Трусов я не признаю! Изменников накажу!.. Тех, кто честно выполнит свой долг, награжу!.. Садить людей по местам!.. — неожиданно закончил он, обернувшись к офицерам. Потом, спохватился и крикнул: — Отставить!.. Выведите сюда арестованных!..
Арестованных выгоняли из вагонов поспешно и грубо. Их тоже построили вдоль поезда, лицом к шеренге солдат. Генерал повернулся к арестованным, нахмурил мохнатые брови и что-то сказал своему адъютанту. Тот вышел вперед, вздернул голову вверх, отчего его щегольская папаха совсем заломилась назад, и прокричал:
— Его превосходительство объявляет, что в случае сопротивления со стороны революционеров и забастовщиков, все вы, здесь находящиеся арестованные, подвергнетесь наказанию вплоть до повешения!.. Имейте это в виду!
Арестованные стояли неподвижно и молчали. У некоторых на бледных лицах вспыхнули бурые пятна. Некоторые вздрогнули.
34
После совещания у губернатора, в скорости после того, как по улицам в перегонку пронеслись Келлер-Загорянский в губернаторской коляске и Сидоров на созонтовской тройке, город внезапно изменился. На обычных местах появились городовые, от которых многие успели уже отвыкнуть. Тяжело и угрожающе зашагали воинские патрули.
В полдень сидоровские солдаты пришли на телеграф, в банк, заняли типографию. В полдень же были на всех заборах и на всех витринах расклеены новые угрожающие приказы и обязательные постановления Сидорова и губернатора.
Днем начались первые аресты в городе.
Днем многие хозяйки находились в оживленных хлопотах по дому: шли приготовления к встрече нового года. Выехала на извозчике на базар и в магазины Завьялова. Проезжая мимо дома, где жили Огородниковы, Завьялова в сердцах отвернулась. Производила последние мелкие покупки Суконникова. Сходила на базар, не столько за покупками, сколько для того, чтобы немного рассеяться, Гликерья Степановна.
По дороге с базара она увидела первых арестованных, которых проводили посредине улицы под конвоем. С жадным и тоскливым волнением вгляделась она в них, боясь узнать кого-нибудь из знакомых. И первая мысль ее была о Натансоне и о Гале. Проводив глазами конвоируемых людей, она решительно повернула назад и заторопилась к Брониславу Семеновичу. Ее охватило беспокойство о нем, она почувствовала потребность убедиться, что с ним ничего не случилось, почувствовала потребность чем-либо помочь ему, если он нуждается в помощи и поддержке.
Квартирная хозяйка Натансона встретила ее нелюбезно. Ей надоело открывать двери посетителям квартиранта, который задолжал за несколько месяцев за комнату. Она угрюмо буркнула, что Натансон дома и что нечего беспокоить порядочных людей зря. Гликерья Степановна свысока окинула ее презрительным взглядом и постучалась к Брониславу Семеновичу.
Натансон бесцельно валялся на койке. Он при стуке в дверь вскочил, поправил на себе пиджак, открыл дверь.
— Вот что, — вместо приветствия властно сказала Гликерья Степановна, оглядывая Натансона, — одевайтесь и пойдемте!
— Куда?
— Говорю: одевайтесь, разговаривать потом будем. Пойдем к нам...
— Да знаете ли... — нерешительно начал Бронислав Семенович.
— Ничего не хочу знать! Собирайтесь и, если есть у вас какие-нибудь запрещенные книжки и прокламации, то давайте их сюда, я буду пока их жечь!..
Натансон беспомощно топтался на одном месте. Гликерья Степановна тронула его своей жирной увесистой рукою за плечо.
— Да не копайтесь вы, чурбан вы этакий! — зловещим шопотом произнесла она. — Не копайтесь! По городу уже идут аресты! Понимаете?!
Натансон понял. Быстро одевшись, он перебросал на столе и на инструменте ноты, нашел в ворохе пыльных бумаг пару нелегальных книжек, несколько номеров рабочей газеты, одну прокламацию и отдал все это Гликерье Степановне. Та открыла дверцу топившейся голландки и сунула нелегальщину в огонь.
— Вот так-то лучше будет! — удовлетворенно сказала она, проследив, как огонь весело сожрал бумагу.
Выйдя на улицу и отойдя от дома, где жил Натансон, Гликерья Степановна озабоченно спросила:
— Вы адрес Галочки Воробьевой знаете?
Смущенное лицо Натансона рассердило ее:
— Да не стройте из себя красной девицы! Я спрашиваю затем, чтобы как-нибудь и ее забрать в безопасное место... Наверное, она так же, как и вы, сидит и дожидается, пока ее заберут...
Узнав нужный адрес, она отправила Натансона к себе домой, а сама пошла разыскивать Галю.
35
Ни Гали, ни Павла в это время дома не было. Они не оказались так беспечны, как предполагала Гликерия Степановна. С момента появления карательных отрядов Павел почти не появлялся домой. В тот раз, когда Павел пришел такой усталый и опустошенный, он не остался ночевать дома. Он куда-то ушел, пред уходом заботливо посоветовав сестре:
— Ты, швестер, не торчи дома... Надо хоть тебе уцелеть...
Галя не стала его расспрашивать и после его ухода тоже вышла из дому.
Сначала она подумала о Скудельских, но сразу же отбросила мысль искать убежища у них: Вячеслав Францевич и сам-то находился под жестоким обстрелом охранки. Потом она перебрала в памяти всех подруг и остановилась на одной, жившей со старухой матерью тихо и мирно. Там можно было переждать тяжелые и опасные времена.
Подруга встретила Галю радостно, мать оказалась добродушной и сердобольной женщиной. Галю приютили, пригрели и стали следить за тем, чтобы она напрасно и лишний раз не выходила из дому.
— Сидите, сидите, Галочка! — настаивала подругина мать. — Зачем рисковать? Я сегодня несколько раз встречала по улице арестованных... Вот вам книжки зоичкины, а желаете, так и рукодельем займитесь!..
Павел бродил от знакомых к знакомым, ночуя где придется. Он потерял из виду товарищей, не знал, что происходит с Сергеем Ивановичем, с Варварой Прокопьевной, с Лебедевым, с Антоновым, с десятком других. В нем что-то происходило, что-то назревало новое. И он, не отдавая себе в этом отчета, боялся встреч с товарищами.
После последней встречи на улице с Мишиным у Павла засела неотвязная мысль о том, что эта гадина не должна, не смеет существовать. Павел как-то словно забыл об обстановке, о том, что не в Мишине и не в ему подобных дело. Павел утратил здоровое чувство представления о действительности. Он как бы внезапно позабыл или нарочно отодвинул от себя все то, что знал, чему научился в последний год. Устранить, убрать с дороги Мишина, еще кого-нибудь, кого он считал конкретным виновником неудач и поражений, — вот что было для него сейчас главным и важным.
И если раньше мысль об убийстве, о террористическом акте появлялась у него только при встрече с приставом Мишиным, то теперь он носил ее в себе прочно, и была она у него неотвязна и назойлива, как болезнь.
Как только Сидоров обрушился на город и стал производить аресты, Павел переключил свою мысль о террористическом акте с Мишина на генерала.
Павел стал искать встреч с Сидоровым. Однажды он его увидел. Генерал мчался по городу на тройке, сзади его кошевы неслись два казака. Тройка промчалась мимо Павла, как вихрь, и Павел сообразил, что проехавший — это и есть генерал Сидоров, каратель, только тогда, когда кошева и казаки завернули за угол. Павел остановился и долго в волнении смотрел в ту сторону, куда скрылся Сидоров.
Тридцать первого Павел вечером шел задумчиво по улице. Ему предстояло пойти ночевать к малознакомым людям, к какому-то зубному врачу. Он представлял себе настороженную любезность гостеприимных хозяев, их с трудом скрываемый испуг при каждом стуке, при каждом шорохе в передней. Ему стало тоскливо и нудно. На улицах было немного прохожих. Горели электрические фонари. Изредка проезжали извозчики. Павлу пришлось проходить мимо ресторана. Подъезд был ярко освещен. Сквозь тщательно протертые зеркальные стекла виден был празднично убранный зал, много огней, цветы. Немного приостановившись, Павел заглянул в одно из окон и вспомнил: вот здесь же, в октябре, так недавно, был дико убит культурный, нужный человек, и убийство его остается до сих пор безнаказанным! Павел сжал зубы и широко раскрыл глаза. О! Нельзя оставлять это безнаказанным! Нельзя! Нельзя!..
Мимо Павла проходили люди. Его даже кто-то легонько толкнул. Он очнулся и быстро пошел дальше.
У зубного врача все было так, как представлял себе Павел. Хозяин провел его сразу же в комнату, предоставленную ему для ночлега. У хозяина на лице блуждала неопределенная улыбка, он суетился, говорил любезности, но в глазах его прятался страх. Павел устало успокоил его:
— За мной нет слежки. Я это хорошо знаю...
— Ах, конечно!.. Но знаете, сегодня арестовали очень много народу. Берут без всякого разбору... Даже совсем ни к чему не причастных...
Павел болезненно поморщился. Хозяин спохватился:
— Ну, спите спокойно! Я, кажется, вне всяких подозрений. Спокойной ночи!..
Ушел из этого дома Павел рано утром, когда зимний день еле-еле начинал просачиваться сквозь стекла. На улицах было серо, холодно и безлюдно.
36
Сергея Ивановича устроили у каких-то тихих и незаметных мещан.
В маленькой квартирке пахло крепким уютом, стояла ровная тишина, и звонко тикали старинные стенные часы с кукушкой и гирями. Хозяева ходили по устланным половиками комнатам неслышно и легко. У печки блаженствовал породистый длинношерстый кот. Стены были увешаны бесчисленными фотографиями. Сергей Иванович удивился: туда ли он попал? Очень уж эта обитель непохожа была на убежище для революционера, за которым наверняка охотятся жандармы! Но хозяева — двое тихих и приветливых людей — успокоили его:
— Вы у нас живите спокойно, сколько угодно!.. Видите, как здесь тихо и неопасно...
Сергей Иванович молча улыбнулся и устроился в отведенной ему комнатке.
Он внешне был спокоен и невозмутим. С книжкой в руках сидел он у стола, и со стороны можно было подумать, что человек безмятежно отдыхает от работы, что у этого человека нет сейчас никаких забот, что он всем доволен и удовлетворен. Но книга лежала пред Сергеем Ивановичем развернутая на одной и той же странице. Сергей Иванович не читал.
Он думал.
Он перебирал в памяти все, что произошло и совершилось в последние месяцы. Он следил за своими поступками, за тем, что делал, на чем настаивал. Он искал, не было ли где-нибудь, в чем-либо ошибки с его стороны и со стороны организации. Ему припоминались письма из центра, указания цека, статьи в руководящем нелегальном органе. Он сравнивал свои действия с действиями таких, например, как Сойфер, с действиями и решениями других организаций. Он ни на мгновенье не сомневался в правильности линии своей партии, но сейчас, в эти минуты вынужденного бездействия, была потребность проверить, проанализировать свои поступки, свои решения, свои мысли.
Сергей Иванович вспоминает весну этого года, Англию, Лондон, третий съезд партии, резолюции этого съезда. Он, один из участников съезда, наизусть знает и помнит его резолюции. Он не отступал от этих резолюций и проводил их неуклонно в жизнь... Надо было звать массы к вооруженному восстанию. И он это делал. Надо было разъяснять им и политическое и вместе с тем и практически-организационное значение восстания. И разве он хотя бы на минуту прекращал работу в этом направлении?!
Противники все время толковали о заговорщичестве, они высказывались, что в России может быть только восстание «одичалых масс». Им трудно было понять, они не хотели и боялись понять, что дело идет к восстанию сознательной массы, способной к организованной борьбе. И жизнь показала, как жестоко они ошибались. Жизнь показала, что правильное понимание процессов борьбы, истинное представление о роли пролетариата только у большевиков, у него, Сергея Ивановича, у его партии... Даже вот это временное поражение, даже оно доказывает правильность тактики, которой следовали, которой придерживались он, Сергей Иванович, и его партия. Ибо, если бы речь шла об «одичалых массах», о массах, неспособных на планомерно-организованные и политически-продуманные выступления, то разве можно было бы так организованно отступить пред очевидной опасностью?! Да, пусть говорят теперь что угодно Сойферы, Васильевы и им подобные: даже и отступление, вынужденное отступление доказало правильность призыва масс к вооруженному восстанию!..
Впереди — борьба! Жестокая, упорная. И, конечно, впереди — победа!.. Надо напрячь все силы, надо не отступать... И он, Сергей Иванович, готов... Вот только проскочить это вынужденное безделье...
Машинально Сергей Иванович перелистал страницы книги, которую не читал, и отложил ее в сторону. Кругом стояла умиротворяющая тишина. Из соседней комнаты доносился сдержанный говор, звон посуды. Лампа освещала только часть комнаты, оставляя углы в темноте.
В дверях показалась хозяйка. Она кашлянула, откинула портьеру, заглянула в комнату:
— Пожалуйте поужинать!.. Отдохнули?..
Сергей Иванович быстро встал.
— Ужинать? Что ж, можно!..
Он вышел следом за хозяйкой в маленькую столовую. Стол был накрыт. Хозяин ставил бутылку вина.
— Пожалуйте! — сказал хозяин. — Мы сегодня попозже ужинаем... Завтра ведь новый год!
Они усадили Сергея Ивановича за стол и стали ухаживать за ним. Их обращение с ним было трогательное и немножко наивное. Словно был пред ними больной, которого надо беречь, которого нельзя раздражать, который требует какого-то особенного ухода. Мгновеньями Сергей Иванович подмечал в их глазах что-то вроде жалости: вот, мол, сидит бедный, загнанный человек, ближайшая судьба которого темна и неизвестна. Сергей Иванович не показывал виду, что замечает это, и незаметно посмеивался про себя. Ах, чудаки! Ах, милые обыватели! Они думают, что его нужно жалеть! Они совсем не понимают, что он сильнее их, что он богаче их!..
И, ценя их деликатность, их подвиг и бесстрашие, что они приютили у себя его, такого опасного человека, Сергей Иванович оживился, стал весело шутить, отпил с хозяином глоток слабого вина, похвалил стряпню хозяйки, с аппетитом отведал всего, что было подано на стол.
К концу ужина хозяева заволновались. То он, то она поглядывали на стенные часы и к чему-то прислушивались. Сергей Иванович тоже взглянул на часы и понял причину волнения хозяев: до двенадцати оставалось всего минут пять.
Хозяйка прибрала на столе, вытащила из буфета другую бутылку вина, поставила какие-то сласти. Виновато улыбнувшись, она обратилась к Сергею Ивановичу:
— Мы уж так, на скорую руку новый год встретим!.. Надо бы иначе...
— Ничего! — весело успокоил ее Сергей Иванович. — Вы напрасно беспокоитесь. У вас тут просто пиршество целое!..
В стенных часах что-то зашипело. За окнами, на улице невнятно прокатился удар колокола. Хозяин торопливо розлил вино по рюмкам и встал. За ним встала, раскрасневшись, хозяйка. Встал и Сергей Иванович.
— Ну-с, с новым годом! С новым счастьем! — торжественно провозгласил хозяин, чокаясь с женой и с Сергеем Ивановичем.
— С новым годом! — поддержал Сергей Иванович. — За хорошее, за настоящее, будущее!..
Резные дверцы распахнулись, и кукушка выскочила на балкончик. Кукушка отсчитала двенадцать ударов.
37
Тридцать первого ротмистр Максимов был целый день небывало занят. Наконец-то наступило время, когда он может заняться настоящим делом! С генералом Сидоровым у него установились самые хорошие отношения. Генерал по-настоящему оценил его опыт и его способности. Правда, ротмистр побывал и у графа. Там он получил возможность просмотреть списки арестованных и кой о ком дал нужные сведения. Вышел у него, впрочем, небольшой спор с его сиятельством по поводу некоторых арестованных. Ротмистру очень хотелось заполучить их в свое распоряжение, а Келлер-Загорянский не соглашался.
— Ваше сиятельство! — доказывал горячо Максимов. — Эти лица охранному отделению чрезвычайно необходимы. Через них мы могли бы получить важные материалы! Они дали бы нам много новых сведений...
— Я не согласен! — ревниво отказывался граф. — Я против лишних формальностей!.. Я накажу их, и это будет прекрасным примером для других!..
— Уверяю вас, ваше сиятельство, что они и у нас не уйдут от должного наказания!..
— Нет!.. Они останутся в моем распоряжении. Прошу прекратить об этом разговор!..
— Слушаюсь! — выпрямился ротмистр, и лицо его стало непроницаемо-покорным.
У себя в охранном Максимов быстро собрал своих сотрудников и возобновил прерванную событиями работу. Гайдук появился сияющий и словоохотливый. Он с любовью поглядывал на ротмистра, ловил его взгляд, сиял от его улыбок. Он заготовил для ротмистра целую тетрадку сводок и теперь торопился доложить их ему. Но Максимов остановил его.
— Подожди с этим! Вот у меня список. Прогляди, найди знакомых и действуй!
Действовать Гайдук готов был в любое время. У него накопилось много неизрасходованной энергии, и он подметил за время своих хождений по митингам и собраниям богатейший материал. В списке он нашел знакомых. Вот семинарист Самсонов, вот брат и сестра Воробьевы, железнодорожник Антонов, невыясненный, фигурирующий в революционных кругах под кличкой «Старик» или Сергей Иванович. Да, Гайдук встречал их, Гайдук раз слышал и Старика. Но до этого невыясненного добраться трудно. Вряд ли он так просто дастся в руки. Что касается семинариста, то, если помнит его высокоблагородие, он, Гайдук, уже однажды выяснял его...
— Ладно! — добродушно машет рукой ротмистр. — Не вспоминай! Твоя правда!..
Гайдук отправился работать. Ротмистр с наслаждением закурил. Взглянул на часы, позвонил. Спросил у вошедшего жандарма:
— Пришел?
— Так точно. Ожидают.
— Проведи.
Коренастый, хорошо одетый человек вошел торопливо и сразу же как бы в свое оправдание сказал:
— Никак не мог, Сергей Евгеньевич, дольше ждать! Рискнул появиться здесь. Здравствуйте!
— Значит, что-нибудь очень важное?
— Сейчас, Сергей Евгеньевич, почти все важно!.. Но все-таки у меня имеется и кое-что особенное...
— Рассказывайте!
— Пахнет покушением...
— Да? — обрадованно встрепенулся ротмистр. — Уже выявлено?
— Пока еще только, так сказать, в проекте. Но готово созреть.
— На кого?
— А это, — усмехнулся засекреченный сотрудник, — окончательно еще не установлено. Может быть, на Сидорова, может быть, на Келлера-Загорянского, а может быть, и на вас...
— Вот как? — поморщился Максимов. — Я за собой ничего не замечал.
— Не могли! Никак не могли, Сергей Евгеньевич, что-нибудь заметить! У самих исполнителей еще толком не определено, куда направить удар...
Ротмистр отложил папироску на пепельницу и взял со стола массивный бронзовый нож для разрезывания бумаги. Взмахнув этим ножом в воздухе, ротмистр с наигранной убежденностью перебил собеседника:
— Ну, что ж! Я готов пострадать!..
Засекреченный сотрудник чуть-чуть усмехнулся.
— Что вы, что вы, Сергей Евгеньевич! Зачем вам страдать? Боже, упаси! Мы дадим этому дельцу созреть и в самую нужную минуту снимем его.
— Эсеры? — перестав ломаться и переходя на обычный свой тон, спросил Максимов.
— Тут и эсеры и анархисты и, что весьма удивительно, и социал-демократы...
— Скажите, пожалуйста! Неужели и социал-демократы меняют свою тактику?
— Не думаю... Наверное, на свой риск и страх кто-то действует. Это обстоятельство как раз и помогло мне нащупать...
— Та-ак... — протянул ротмистр и со звоном бросил на стол нож. — Ну, хорошо, давайте фактическую сторону...
Засекреченный сотрудник ушел через полчаса. После его ухода ротмистр потянулся, зевнул, снял какую-то пушинку с рукава, затем нахмурился и стал звонить по телефону в жандармское управление.
После трудового дня Максимов взглянул на отрывной календарь, вспомнил, что сегодня, по обычаю, надо было бы съездить куда-нибудь на встречу нового года, недовольно усмехнулся и махнул рукой.
38
Ночь под новый год для многих оказалась очень беспокойной и неприятной. Жандармы обходили заранее отмеченные квартиры и забирали людей. Люди растерянно встречали непрошенных гостей. Некоторые только при властном стуке в двери спохватывались и обжигались догадкой, что это пришли с обыском и что надо было прятать, спрятаться самим. Но было поздно.
Врасплох были застигнуты Огородников и Самсонов. Только когда властный и настойчивый стук потряс двери, сообразили они, что дело не ладно.
— Ох, черти! — хлопнул себя по коленям семинарист. — Да ведь это, Силыч, жандармы!..
Обыск делали грубо и бестолково. Перерыли весь скарб Огородникова, вытряхнули сундучишко Самсонова. Проснувшиеся ребята следили испуганными глазами за необычной суетней в доме, потом девочка громко заплакала, а, глядя на нее, захныкал и мальчик.
— Уймите ребят! — грубо приказал жандарм.
Самсонов вспыхнул:
— Вот еще!.. Вы их напугали... Надо бы поаккуратней!..
Жандармы опешили от такой дерзости. Старший зло оборвал семинариста, быстрее закончил обыск и велел обоим, Огородникову и Самсонову, собираться:
— Так что пожалуйте у тюрьму!..
Было тяжело оставлять ребятишек одних. Они плакали и цеплялись за отца. Самсонову удалось уговорить соседа, бывшего понятым при обыске, чтобы тот позвал женщину, которая уже привыкла ухаживать за ребятами. Женщина пришла встревоженная, кинулась к детям, оторвала их от отца, нежно обхватила и стала причитывать:
— Ой, сиротоньки вы мои!.. Да как же вы теперь будете?!.
Шли в тюрьму по застывшим улицам молча. Огородников кутался в прохудившийся полушубок и украдкой вздыхал.
Повели не прямо в тюрьму, а сначала в охранное. Там усадили обоих в полутемном коридоре и приказали ждать. Минут десять тянулось нудное, томительное ожидание. Затем в коридоре появился Гайдук. Он пристально вгляделся в Огородникова, усмехнулся торжествующей, удовлетворенной усмешкой, узнав Самсонова, и снова ушел. И опять потянулось тягостное ожидание.
Ни Огородников, ни семинарист не понимали и не догадывались, что сидели они под обстрелом десятка глаз, что через неплотно прикрытые двери их разглядывали филеры, сыщики, что так всегда водилось в охранном.
Когда все, кому следовало присмотреться к ним, хорошенько разглядели их, Самсонова и Огородникова, наконец, вывели из охранного и отправили в тюрьму...
Как и в октябре, пришли жандармы и за Скудельским. Заметив Веру, они пошептались между собой и потребовали, чтоб она тоже одевалась.
— А разве на нее ордер тоже имеется? — встревоженно вмешался Вячеслав Францевич.
Ордера на арест Веры не было, но жандармы стояли на своем. Вера, вздрагивая от волнения, оделась и вышла из квартиры вместе с отцом.
— Не волнуйся, Вера! — успокоил ее Вячеслав Францевич. — Это недоразумение. Выяснится, и ты вернешься домой!
Действительно, когда в охранном Веру оглядели и когда Скудельский потребовал, чтобы его провели к самому начальнику охранного, Гайдук сбегал, что-то доложил ротмистру, и Вере разрешили вернуться домой.
Набирали арестованных по городу десятками. Вели в охранное, потом в тюрьму. Арестованные шли не так, как в октябре, когда все казалось простым и легким, когда никто не верил, что сидеть придется долго, когда и сами жандармы не придавали серьезного значения арестам. Теперь шли без шуток, молчаливо, тоскливо поглядывая по сторонам, вслушиваясь с тревожным чувством в ночную, морозную тишину. Теперь каждый нес в себе тревогу за будущее, за завтрашний день. Вели группами, по несколько человек вместе. Немного позже других провели большую группу. Этих жандармы забрали за встречей нового года. Веселая компания, только что шумно приветствовавшая «новый год», была захвачена врасплох. Жандармский офицер, явившийся арестовать их, насмешливо оглядел пораженных удивлением людей и ехидно и с издевкой заявил:
— Ну-с, новый год, я вижу, вы уже встретили! Теперь будьте добры пройти по одному в соседнюю комнату!
В соседней комнате всех тщательно обыскали, сложили на столе записные книжки, письма, перочинные ножи, всякую мелочь. Обыскав, вывели на улицу, где молчаливыми тенями стояли, опершись о оружья, конвойные.
Тюрьма наполнялась. Ворота скрипели в ржавых петлях, позвякивали ключи, глухо отдавались в ночной тишине шаги по тюремному двору. Надзиратели и помощники смотрителя ходили озабоченные, подтянутые, злые: они знали, что наступает для них трудная, беспокойная пора. И они были озлоблены на то, что им помешали по-настоящему, по-хорошему встретить новый год.
39
Утром по городу пронеслась весть: Келлер-Загорянский своим судам приговорил к смертной казни четырех арестованных.
Никто сначала не знал точно имен приговоренных. Но к полудню было официально опубликовано, что военно-полевой суд, на основании таких-то и таких-то статей и руководствуясь высочайшими полномочиями, данными командиру особого отряда графу Келлеру-Загорянскому, рассмотрел дело государственных преступников Осьмушина, Гольдшмидта, Болотова и Нестерова, признал их виновными в покушении на насильственное, с оружием в руках, ниспровержение существующего государственного строя и приговорил всех четверых к смертной казни через повешение.
Болотова и Гольдшмидта в городе никто не знал. Взятые где-то на пути, не то железнодорожники, не то телеграфисты, не то просто жители пристанционных поселков, указанных Келлеру-Загорянскому жандармами, они здесь никому не были известны. Но Осьмушина, и особенно Нестерова, в организации знали. И то, что незаметный, безобидный и только недавно связавшийся с партией Осьмушин был приговорен военно-полевым судом к смертной казни, потрясло многих. Нелепость и бессмысленность этого приговора были потрясающи. Почувствовалось, что каратели жесточеют с каждым днем, что надвигается волна темной и свирепой реакции...
Суд происходил в поезде. Председательствовал полковник, ближайший помощник Келлера-Загорянского. Тучный, с маленькими сонными, но злыми глазами, он сидел за столом, тяжело опираясь волосатыми руками на тоненькую папку с бумагами. Рыжеватые усы его топорщились, и он время от времени тщательно, но безуспешно закручивал их.
Всех четверых привели в вагон, где заседал суд, одновременно. Их подняли с постели почти на рассвете. Мутная мгла лежала над станцией, над поездом. Истоптанный снег белел мертвой белизною. Где-то за пухлыми облаками скрывалась луна. Было холодно. Недоумевая и тревожно переглядываясь, все четверо шли по перрону, окруженные конвоем. Шли и ничего не подозревали. Знали и чувствовали только, что впереди ждет какая-то неприятность.
В салон-вагоне их охватила приятная теплота. Они увидели пред собою стол, за столом троих. Четвертый сидел сбоку, в стороне. Полковник оглядел приведенных с тупым равнодушием. Он раскрыл папку и кивнул головой одному из сидевших за столом. Тот, строгий и тщательно одетый штабс-капитан, встал, взял со стола исписанный лист бумаги и стал читать.
Он читал быстро, и местами его трудно было понять. Но все четверо поняли. Они вздрогнули, вытянули шеи, вгляделись в офицеров, которые вот сейчас уже были не просто офицеры разных чинов и рангов, а беспощадные и неумолимые судьи. Они услышали жестокие и беспощадные слова. И смертельная бледность покрыла их усталые лица.
Осьмушин, приоткрыв рот, тяжело дышал. Неужели это про него читает этот офицер такие страшные вещи? Ведь это ошибка! Конечно же, они ошибаются! Когда это было, что он с оружием в руках выступил против существующего строя? что он осуществлял постоянную связь по линии между мятежниками? что он неисправимый, закоренелый государственный преступник?.. Да нет же, разумеется, все это про кого-то другого...
Офицер читал быстро, но каждый из четырех полностью и прочно ухватил все, что говорилось в этой ужасной бумаге про него.
Гольдшмидт, маленький, черноволосый, с яркими, но теперь испуганно и широко раскрытыми глазами, нервно шевелил пальцами, то захватывая на груди грязную, измятую рубашку, то выпуская ее. Его дыхание было шумно, и это на мгновение привлекло внимание полковника. Маленькие глазки сверкнули злорадным удовлетворением, и полковник ухмыльнулся.
Болотов, высокий, коротко остриженный, прочно и стройно стоявший перед столом, не спускал глаз с быстро шевелящихся, необычно красных и сочных губ штабс-капитана. Болотов, видимо, не совсем ясно понимал, что речь идет о нем, когда штабс-капитан произнес его фамилию. Болотов даже мимолетно улыбнулся, услышав слова «тягчайший государственный преступник», «посягательство на незыблемость трона», «изменник».
У Нестерова залегла на лбу резкая складка. Глаза глубоко запали. На давно небритых щеках вздрагивали мускулы. Нестеров раза два во время чтения обвинительного акта сжал кулаки. Полковник и на него мимоходом взглянул. Они встретились взглядами. У полковника задвигались брови, и он отвел свой взгляд.
Слова падали тяжело и невозвратимо. Штабс-капитан кончил, положил бумагу на стол, уселся на свое место.
Четверых спросили, признают ли они себя виновными. Все четверо по-разному ответили одно:
— Нет!
Полковник перегнулся к своим соседям, сначала к одному, затем к другому, посмотрел на часы, поморщился и сделал знак офицеру, сидевшему в стороне. Тот соскочил с места, вытянулся и сказал несколько слов. Он говорил бесцветные, ненужные, лишние слова. Это был защитник, которого все четверо видели впервые и который своим присутствием и выступлением должен был показать, что происходит настоящий суд, что людей судят по закону, а не расправляются с ними.
Суд длился недолго. Полковник еще раз посмотрел на часы. Еще раз перегнулся к своим соседям и что-то негромко сказал им. Потом он встал, и вместе с ним вскочили на ноги и оживились все остальные.
Глухим голосом полковник прочитал заранее заготовленный приговор.
«По указу его императорского величества... Гольдшмидта... Болотова... Нестерова... Осьмушина... к смертной казни через повешение...»
— Ваше... превосходительство... господа... — хриплым, изменившимся голосом крикнул Осьмушин и замолчал. Солдат, стоявший сзади него, схватил его за локоть и повернул к выходу. Нестеров протиснулся вперед и пошел рядом с Осьмушиным. И Осьмушин смутно почувствовал теплое прикосновение грубой шершавой руки к своей ладони...
40
Руки Матвея вздрагивали, выхватывая из маленькой кассы свинцовые буквы. Листовка была короткая, но пламя ее немногих слов опаляло Матвея.
Елена, сдвинув брови, готовила бумагу, натирала валиком краску на небольшом куске мрамора. Она знала содержание листовки, которую сейчас набирал Матвей. Она сдерживалась, боясь расплакаться. Казнь четверых, о которой говорилось в листовке, была чудовищной, нелепой, непереносимой. Потрясающее возмущение охватило Елену и стесняло ее дыхание. Она молчала. Она чувствовала, что слова сейчас не нужны, что словами не выразишь всю полноту чувств. В ее глазах застыла тоска, и она боялась смотреть на Матвея. Но, украдкой взглянув в его сторону, она заметила, как дрожат его руки, и, отложив в сторону валик, она выпрямилась и хрустнула пальцами.
Матвей порывисто оглянулся на нее, зажал верстатку в руке, на секунду закрыл глаза, открыл их шире, сказал:
— Ничего, Елена... Ничего...
Голос его звучал по-новому. Если б Елена не видела пред собою Матвея, она по этому голосу не узнала бы его.
— Ничего... — повторил Матвей. — Мы еще победим... И тогда...
У Елены внезапно закружилась голова. Матвей заметил внезапную бледность, появившуюся на ее лице, заметил, как девушка пошатнулась, кинулся к ней, подхватил.
— Родная... — глухо сказал он и прижал ее к себе. — Родная моя...
Глаза Елены закрылись. Она положила голову на плечо Матвея. Слезы покатились из ее глаз. Она беззвучно заплакала...
Товарищ, принесший текст листовки, успел рассказать:
Приговор над четырьмя приводили в исполнение публично. На дальнем конце станционных путей, у семафора на-скоро поставили четыре виселицы. Со всех сторон были видны эти зловещие сооружения, и любопытные и праздношатающиеся могли хорошо разглядывать, как вели осужденных из вагона, как ставили возле виселиц, как возились палачи с веревками, как накидывали на головы каждого из четырех мешки и подталкивали к петле. И потом, как безжизненное тело, сорвавшись, потеряв опору и подпрыгивая и крутясь на веревке, замирало в последних предсмертных конвульсиях...
Казнь совершалась утром. В городе знали об этом. Из города пошли люди к месту казни. Келлер-Загорянский, очевидно, на это и рассчитывал, и никто не препятствовал зрителям, которые все подходили и подходили, которые занимали места поудобнее, откуда можно было бы лучше увидеть все, что будет происходить у виселиц. Толпа возрастала. В стороне, на всякий случай, расположились вооруженные солдаты. Всюду шныряли переодетые городовые и сыщики.
Сначала над толпой стоял обычный гул, словно собралась она на какое-либо повседневное зрелище, как будто не ожидало ее необычное. Но постепенно гул затихал, толпа присмирела, застыла, замерла.
Возле вагонов зашевелились солдаты. Из стоявшего отдельно красного вагона медленно вылезли один, другой, третий, четвертый. Четверо. Их окружил конвой и заслонил от взоров толпы. Их повели медленно и молча туда, где возвышались, желтея на тусклом зимнем солнце свежим деревом, четыре виселицы. Толпа дрогнула, подалась вперед. Солдаты, наблюдавшие за толпой, подтянулись и взялись угрожающе за ружья. Чем ближе те четверо приближались к месту казни, к виселице, к палачам, тем возбужденней делалась толпа. Кто-то вскрикнул, кто-то заплакал. В одном месте, в другом. Резкий голос с дрожью крикнул:
— Что вы делаете?! Палачи!..
Солдаты подняли ружья и надвинулись на толпу.
Четверо уже стояли под виселицами.
Ближе всех к новому столбу с перекладиной и висящей наготове петлей встал Гольдшмидт. Его большие глаза были широко раскрыты. Он глядел прямо перед собою. Плотно сжатые губы его пересохли. Пальцы нервно шевелились: на этот раз он теребил ими полуоткрученную пуговицу на измятом пиджаке.
Болотов оглядывал толпу, виселицу, солдат. Взглядывал на небо. Беззвучно шевелил губами. Опустившись, с повиснувшими вяло, как плети, руками стоял рядом с Нестеровым Осьмушин. Нестеров плечом поддерживал товарища и часто откашливался, словно что-то застряло у него в горле. Порою Нестеров взглядывал в сторону толпы, поднимал выше голову, тверже упирался ногами в затоптанный, грязный снег. Хмурил брови.
Когда по знаку офицера, распоряжавшегося казнью, палачи взяли быстро за плечи Болотова и подтолкнули его к виселице, все кругом вздрогнули. Болотов был выше обоих палачей и со стороны казалось, что они дружески прильнули к нему и не сделают ему ничего плохого. Но Болотов нетерпеливо отшатнулся от них, и тогда они сжали его крепче, дернули его вниз и ловко закрутили его руки за плечи веревкой. Когда под самой виселицей на него, на его голову набрасывали мешок, он вытянул шею, открыл рот и громко крикнул:
— Будьте вы прокляты, насильники!..
Его голова исчезла под мешком, голос захлебнулся. Захлестнутая за шею петля перетянула шею. Скамейка, вышибленная ударом палачёвой ноги, отлетела в сторону...
В толпе всхлипнули. Истерически закричала женщина. Рванулись крики:
— Палачи!.. Долой! Долой!..
Солдаты угрожающе наставили ружья на толпу.
Вторым потащили к виселице Осьмушина. Он уцепился за Нестерова, но палачи быстро справились с ним. Слесарь успел обхватить его и прижал к себе, как сына. Тогда Осьмушин обмяк и, уже не сопротивляясь и вряд ли ясно понимая происходящее, отдался в руки палачей.
Очередь дошла до Нестерова. Он кашлянул в последний раз и с тоскою посмотрел на стоявшую в отдалении толпу. И вот из толпы в разных местах закричали:
— Прощай, Нестеров!..
— Прощай, товарищ!.. Мы не забудем!..
— Мы не забудем!..
Нестеров поднял руку, пытаясь послать последний привет кричавшим, палачи схватили его за руки, связали, накинули мешок...
Гольдшмидт крикнул:
— Долой самодержавие!.. Да здравствует социализм!..
Он вскинул голову, его лицо стало белее бумаги. Его глаза сияли.
— Да здра...
И его голова исчезла под мешком...
Толпа рычала. В толпе плакали. В толпе кричали. На толпу двинулись солдаты...
Четверо мертво висели, покачиваясь от ветра. День начинал сиять солнцем...
...Елена перестала плакать. Она всхлипнула, вздохнула, подошла к столу, на котором разложены были краска, валик, бумага, и принялась за работу. Матвей кончил набор листовки. Ее можно было уже печатать.
Листовка начиналась крупным, четким заголовком:
«Долой палачей!..»
41
Пал Палыч переживал сквернейшие минуты своей жизни. Его вызвали в канцелярию губернатора и объявили, что газета будет немедленно закрыта, а он, редактор, подвергнется серьезным репрессиям, если «Восточные вести» не займут приличную для благомыслящей части общества позицию.
— Имейте в виду, — заявили Пал Палычу, — губерния объявлена на военном положении, и мы вас можем уничтожить в двадцать четыре часа!..
У Пал Палыча готовилось сорваться с уст возражение, что ведь существует манифест семнадцатого октября, что населению высочайше возвещены и дарованы свободы, в том числе свобода печати, но он поглядел на непроницаемые лица чиновников и промолчал. Зато дома у себя и в редакции он дал волю своему негодованию.
Секретарь редакции молча слушал его и прятал в глазах лукавые огоньки. Лохматый секретарь не разделял веры редактора в законность, в высочайший манифест.
— Ну, и что ж! — сказал секретарь, — ну, и раздавят в двадцать четыре часа! Чего тут толковать!..
— Но ведь это произвол! Чистейший произвол! — схватился Пал Палыч за голову. — Куда мы идем? Что будет?!
— Ничего хорошего ждать нечего... Глядите, сколько каждый день арестовывают людей. Опять взяли Скудельского, а ведь человек очень спокойно себя вел! Я даже удивлен, что ни вас, ни меня не трогают!..
В типографии Пал Палыча встретили хмурым молчанием. Он оглядел рабочих и заметил отсутствие Трофимова.
— А Трофимов где? — спросил он.
— Арестовал Трофимов, — сообщил метранпаж. — У нас пока его одного забрали, а в губернской человек четверых...
В день казни Нестерова, Гольдшмидта и других Пал Палыч ходил по редакции темный и молчаливый. Он ни с кем не заговаривал и его никто не тревожил. Молчал и секретарь. К вечеру Пал Палыча снова экстренно вызвали в канцелярию губернатора, откуда он вернулся взбешенный и пришибленный одновременно. О чем беседовали с ним в канцелярии и какие новые требования и условия пред ним поставили, он никому не сказал. Но видно было, что чем-то он встревожен, обижен, озлоблен. Только жене своей поздно ночью, прислушиваясь к каждому шороху, доносившемуся через двойные рамы с улицы, горестно сказал Пал Палыч:
— Подлые времена мы, мамочка, переживаем!.. Подлейшие!..
— Не волнуйся, Павел! Ради бога, не волнуйся! — успокоила жена. — У тебя слабое сердце... Успокойся!..
— Да как же не волноваться?!
Немного успокоился назавтра Пал Палыч, когда к нему пришел Чепурной. Адвокат имел озабоченный, но бодрый вид. Он принес свежую статью и настаивал на ее помещении в газете.
— Необходимо выступить с трезвыми мыслями, Пал Палыч! Понимаете, кругом беспорядок, смятение, испуг, а мы — с должной выдержкой, как подобает настоящим политикам! Тем более, что все-таки впереди государственная дума! Надо готовиться к выборам. И если мы поддадимся с вами настроениям момента, то ничего хорошего из этого не получится... Я, как юрист, прекрасно вижу и понимаю, что происходит, между нами говоря, прямое беззаконие... Этот приговор над четырьмя, ведь он вынесен был в обстановке полнейшего забвения всех и всяких правовых и процессуальных норм. Но, повторяю, это все временное!.. Вот тут я в своей статье, правда, осторожно, говорю о праве и законности. Кто вдумчиво и внимательно прочтет, тот поймет, в чем дело...
Пал Палыч слушал Чепурного внимательно. В глубине души он возмущался и словами адвоката и его статьей, но, в конце концов, Чепурной — чорт бы его брал! — прав!.. Нечего на рожон лезть. Тут только пикни, и засадят, а кому от этого какая польза? Никому...
И, говоря совсем не то, что надо, он, вздохнув, поделился с Чепурным:
— А от Шурки своего я так ничего и не имею... Беспокоит это меня. Волнения везде происходили, а кой-где еще и не прекратились. Не попал бы он... Студенты в первую голову...
— Будем надеяться, Пал Палыч, что все окончится благополучно.
— Да, будем надеяться... — неуверенно согласился Пал Палыч.
Собираясь уходить, Чепурной вспомнил:
— Как это случилось, что эсдеки во-время спохватились и не полезли в драку? Я был все время убежден, что они поведут рабочих дальше, не сложат оружия... Есть, значит, у них головы!
— Конечно... — неопределенно произнес Пал Палыч.
Проводив Чепурного, Пал Палыч засел править принесенную статью. Просматривая ее с карандашом в руках, он часто отвлекался от работы и задумывался.
Он думал о неприятностях, которые еще ждут его и газету, о непрекращающихся арестах, о казни четверых, которая, повидимому, не будет последней. Он вздыхал и морщился. По совести говоря, конечно, отчасти правы те, кто решительно и смело выступают против существующего строя и нисколько не верят манифесту. Но где же силы? Силы где, чтобы бороться?!
Пал Палыч не знал этого, не верил в массы, в народ, в пролетариат. Пал Палыч знал Россию неумытую, лапотную, отсталую... Ах, как заблуждаются, как обманываются социалисты, социал-демократы, надеясь на эти массы, на этот пролетариат!
Статья Чепурного правилась нелегко. Витиевато и напыщенно адвокат писал о порядке, который необходим для того, чтобы народ смог воспользоваться «высочайше дарованными» милостями. Пал Палыч с раздражением и насмешкой выправлял стиль Чепурного: статью надо было давать в завтрашний номер.
42
Галя несколько дней не видала брата.
Беспокойство не покидало ее. Утром, уходя от подруги в город, она искала возможности где-нибудь встретиться с Павлом, но нигде его не встречала. А каждый день приносил все новые вести об арестах. И Келлер-Загорянский готовил, как слышно было, новый «процесс» против группы захваченных им революционеров. Все это тревожило девушку. Она боялась, что Павел попадется, а быть арестованным в эти дни было очень опасно.
Встретилась она с братом случайно, и встреча эта поразила ее, и потом Галя много раз вспоминала, каким был и как вел себя с нею брат.
Галя пришла к дальним родственникам, к которым они изредка заходили вместе с братом. Там охали и ахали по поводу событий, по поводу казней, по поводу того, что жизнь совсем расстроилась и стала неустойчивой и опасной. Гале советовали ехать к отцу в деревню.
— Поезжайте, Галочка. Переждите там в глуши, пока все уляжется. Зачем вам торчать в городе?
О Павле родственники тоже давно уже ничего не слыхали и беспокоились о нем. Галя собиралась уходить от родственников, когда неожиданно пришел Павел. Брат и сестра встретились необычайно горячо. Павел обнял Галю и с неожиданной лаской забормотал:
— Ах, швестер! Маленькая моя!.. Ах, швестер!..
Галя припала ко груди брата и радостно всхлипнула. Потом обоим стало немножко стыдно своего порыва, они оглядели друг друга и спокойней и проще стали расспрашивать о делах, о самочувствии.
— Я ничего, — сообщила Галя, — я у Зои обретаюсь. А вот ты как?
— И я ничего... — уклончиво сказал Павел. Лицо его стало непроницаемым, и он спрятал свои глаза от Гали.
Родственники напоили брата и сестру чаем. Родственники стали советовать Павлу тоже, чтобы он уехал к отцу, в деревню. Павел пил чай, крошил на скатерть калач, мгновеньями задумывался, выходил из задумчивости и становился очень возбужденным, шутил, смеялся. Галя присматривалась к нему и видела, что он неестественно возбужден, что у него есть что-то на душе, что что-то томит его и что он старается это скрыть. Когда напились чаю, брат и сестра остались в комнате вдвоем. Галя подсела к Павлу поближе.
— Паша, скажи, что с тобой?
Павел вздрогнул.
— Со мной? Все благополучно...
— Ведь я вижу, что ты чем-то очень встревожен...
Павел слегка отодвинулся от сестры.
— Тебе кажется, Галя. Не приставай... Видишь, время какое! Радоваться нечему...
— Ах, не то!.. Я тебя знаю. У тебя какие-то неприятности. Паша, скажи, может быть, можно помочь...
— Не глупи, швестер! — рассердился Павел. — Ни в чем мне не нужно помогать! Все это твои фантазии...
Галя почувствовала обиду и наклонила голову. Немного погодя она заговорила о другом. Спросила о делах в организации, о том, знает ли Павел о судьбе партийных товарищей, особенно о Старике и Варваре Прокопьевне. Павел знал об этом очень мало. О партийных делах он сказал как-то насмешливо:
— Выпустили листовку. Два карателя, вооруженные до зубов, расправляются с нами самым свирепым образом, а они листовочки расклеивают!.. Дела!
— А разве не нужны листовки, Павел? Что же делать?
— Нужно бороться другими средствами!.. Нужно... — Павел спохватился и замолчал.
После этого он вскоре собрался уходить. И снова его внезапно охватила нежность к сестре. Снова взял он ее за плечи и ласково прижал к себе и тихо несколько раз повторил:
— Ах, швестер! миленькая швестер моя!..
И уже у самых дверей посоветовал:
— И в самом деле, поехала бы ты поскорее к старику, швестер!.. Поезжай!..
Галя сжала его руку и взволнованно попросила:
— Поедем, Паша, вместе!..
Но он уже снова окаменел и, тряхнув ее руку, быстро вышел.
И Галя больше уже не видела его.
43
Тюрьма была переполнена. В камерах нехватало коек и нар, и некоторые заключенные вынуждены были спать на полу. Администрация вела себя вызывающе и грубо. Помощники смотрителя и надзиратели словно старались теперь наверстать упущенное. Прогулки заключенным давались недолгие, передач с воли не принимали, о свиданиях и думать нечего было. И с утра до поздней ночи арестованных водили на допрос в находящееся рядом с тюрьмою жандармское управление.
Антонов, Лебедев и Трофимов вернулись с очередного допроса в сильной тревоге. Их допрашивал Максимов, и из допроса они поняли, что им готовят серьезное дело. Окончательно они убедились в этом в тот день, когда их по требованию жандармов рассадили по разным камерам, чтобы они не могли друг с другом общаться.
Огородникова на допросе стращали каторгой, на него кричали. Но он угрюмо отмалчивался и смотрел на допрашивающего исподлобья.
С Самсоновым беседу на допросе повел тоже сам ротмистр.
Максимов встретил семинариста почти с приветливой улыбкой.
— Ну-с, пошалили? — осведомился он. — Можно теперь и за ум взяться?.. Давайте поговорим по душам.
Самсонов настороженно, исподлобья взглянул на жандарма: глаза ротмистра излучали мягчайшее добродушие.
— Мы хорошо понимаем, — продолжал ротмистр, — что молодежь, восприимчивая ко всяким возбужденным действиям, легко поддалась увещеваниям агитаторов и впуталась в беспорядки, в бунт... Ну-с... Вас ждет очень серьезное наказание. Но мы не изверги. Вы пошли за ловкими вожаками, поддались их словам. И от вас зависит облегчить свою участь, а, может быть, и совсем избегнуть наказания... Поймите, что все эти программы партийные, все эти требования — бессмысленны и нелепы. Правительство само идет навстречу разумным желаниям и нуждам народа. Государь император даровал манифестом величайшие милости. И теперь надо только честно работать и не делать беспорядков. И если вы за народ, то мы с вами можем легко договориться...
Речь ротмистра текла гладко, и голос продолжал быть нежным и ласковым. У Самсонова слегка кружилась голова. Он смутно начинал понимать, что ласковость и доброжелательность Максимова таят под собой какую-то гадость. Он хотел остановить, перебить ротмистра, но не мог.
— Конечно, легко можем!.. — продолжал ротмистр. — Вам стоит только немного помочь нам... Надо обезвредить этих людей, которые ловко и преступно обманывают народ, толкая его на необдуманные и гибельные поступки... Вот, например, даже теперь, когда мы приступили к внедрению порядка, появляются вот такие гадости... — Ротмистр взял со стола и показал Самсонову свежую листовку, заголовок которой кричал крупным шрифтом: «Долой палачей!» — Вам знакома эта прокламация? Нет?.. Ну-с. Надо выявить, где и кто ее изготовляет... Не могли бы вы мне это указать?
Светлые глаза Максимова, на мгновенье утратив всю свою нежность, впились в Самсонова. Семинарист тяжело вздохнул и густо покраснел. Ротмистру показалось, что он напал на верный след.
— Я даю вам честное слово офицера, — понизив голос, уверил он семинариста, — что все вами сказанное здесь не будет занесено в ваши показания, и никто, кроме меня, не будет знать... Даю слово!..
Самсонов вздрогнул и еще гуще покраснел.
— Уверяю вас, будьте совершенно спокойны! Назовите мне местонахождение подпольной типографии... И еще... где сейчас можно найти партийного работника под кличкой Старик... Он еще у вас именуется Сергеем Ивановичем... Ну-с?!
Окончательно поняв, что от него требует ротмистр, Самсонов с трудом передохнул и, нелепо взмахнув руками, беззвучно произнес:
— Я... не знаю... Я ничего не знаю...
— Неверно! — крикнул на него Максимов. — У нас имеются точные сведения, что вы в курсе партийных, эсдековских дел... Извольте говорить правду!
У ротмистра сразу изменился тон. Он увидел пришибленность и испуг допрашиваемого и решил действовать прямо и наверняка. Но именно тон этот, резкий, властный и враждебный, придал Самсонову силы, всколыхнул его, привел в себя.
— Я ничего не знаю... — тверже сказал он. — Ничего... Я больше не буду отвечать на ваши вопросы...
— А! Так?! Хорошо. Я поведу дело по-настоящему. У меня имеются против вас улики. Каторги вам не миновать. Так и знайте!..
Ротмистру пришлось отпустить Самсонова обратно в тюрьму, не добившись желательного результата. Поглядев на закрывшуюся за семинаристом дверь, Максимов соскочил с кресла и отшвырнул от себя окурок.
«Мерзавцы!» — прошипел он. — «Негодный щенок, а туда же!..»
Максимову припомнилось, что в прежние времена ему два раза удалось вытянуть вот из таких же юнцов необходимые показания. А этот устоял! Что они, эти недоноски, изменились за последнее время, или это какая-то иная порода? Вздор! Надо было крепче нажать и не так сразу огорашивать его конкретными предложениями. Надо было получить от него какую-нибудь мелочь, какое-нибудь компрометирующее его в глазах товарищей показание, и тогда бы он был целиком в руках. Тогда бы он заговорил. И как только стал бы запираться и молчать, сейчас ему: «А не желаете ли вы, молодой человек, чтоб о ваших показаниях стало полностью известно вашим товарищам?..»
Да, он, Максимов, немножко поторопился. Ну, чорт с ним! Придется заняться кем-либо другим. Материалу много. Хватит!..
44
В лихорадочной, как будто бестолковой сутолоке жандармов, оживших и жадно принявшихся за свою работу, можно было все-таки уловить то главное, к чему в эти дни стремилась охранка: это найти нелегальную типографию и выловить главарей, руководителей революционного движения. И в первую очередь — Старика, Сергея Ивановича. И не даром добивался Максимов от Самсонова сведений и о типографии и о Сергее Ивановиче. И не даром на это же дело были брошены лучшие филеры и изнемогал от усердия Гайдук: пока работала типография и пока на воле находились комитетчики, движение еще нельзя было считать подавленным и о полном разгроме революции говорить было рано.
Жандармы и филеры еще не могли напасть на след типографии и не выследили убежища Сергея Ивановича и других оставшихся на воле комитетчиков. Но долго продолжаться так не могло. Круг слежки и наблюдений все суживался, и с каждым днем Сергей Иванович подвергался все большей и большей опасности. А Матвей и Елена почувствовали, что сосед их, пристав, начал подозрительно поглядывать на них и заявляться к ним под всяким предлогом в самое неурочное время.
Стало очевидным, что надо заранее предпринимать необходимые меры.
Нужно было устроить выезд Сергея Ивановича в другой город. Для этого требовался хороший паспорт. А «техника», товарищи, занимавшиеся изготовлением хороших документов, были выведены из строя. И приходилось искать где-нибудь подходящий вид на жительство, то, что называлось «железкой», «железным паспортом», то-есть надо было достать у надежного человека с подходящими приметами его паспорт и временно воспользоваться этим паспортом.
Стали искать «железку» для Сергея Ивановича.
Кинулись к некоторым благонадежным, не числящимся на виду у жандармов, но сочувствующим революции людям. Сочувствующие люди, услыхав о какой услуге идет речь, тускнели, смущались и, в конце концов, отказывались. Им делалось страшно при мысли, что опасный революционер, который воспользуется их паспортом, может попасться, попадется жандармам и паспорт, и тогда доберутся и до его настоящего владельца. Они говорили жалкие слова, они попросту не скрывали своего страха. И так повторялось несколько раз у тех, на кого можно было надеяться.
Мирные жители не хотели рисковать. Мирные жители предпочитали отойти в сторонку от опасного дела и от опасных людей.
А между тем выбираться из города Сергею Ивановичу было крайне необходимо.
Когда перебрали почти всех подходящих людей и когда в целом ряде мест ничего не вышло, Сергею Ивановичу сообщили:
— Дела плохи. Надо отсиживаться. Может быть, дальше что-нибудь удастся добиться.
Сергей Иванович впервые вышел из себя и чуть было не потерял самообладания.
— Вы, товарищи, с ума сошли? Как же я буду тут бездельничать, когда в другом городе я опять смогу наладить работу!.. Я поеду без паспорта!..
Когда Галя узнала о затруднительном положении Старика, она огорчилась, посочувствовала, но ничего сообразить не смогла. Ей и в голову не пришло, что она в состоянии тут что-нибудь сделать. И так она ограничилась бы бездейственным сочувствием, если бы не встретилась с Гликерией Степановной.
Гликерия Степановна обласкала Галю и прямо заявила:
— Галочка, милая, вы скажите, чем я могла бы быть вам или кому-нибудь из ваших полезна?
Не предполагая, что из этого может выйти какой-либо толк, Галя рассказала о том, что один из видных товарищей должен уехать из города и что для этого нужен на неделю, самое большее на две, подходящий паспорт. Гликерия Степановна наморщила лоб, мгновенье подумала и решительно осведомилась:
— А сколько лет этому товарищу?
Галя затруднилась точно назвать лета Сергея Ивановича. Гликерия Степановна спросила определенней:
— Он на много моложе Андрея Федорыча?
Галя радостно вспыхнула:
— Да он, кажется, одних лет с Андреем Федорычем. По крайней мере, на вид...
— Тогда, — удовлетворенно заявила Гликерия Степановна, — все в порядке. Когда надо будет, скажите!..
Сообразив, в чем дело, Галя схватила пухлую руку Гликерии Степановны и прижалась к ней щекой.
— Ладно, ладно!.. — с грубоватой нежностью, пряча свою взволнованность, отмахнулась Гликерия Степановна. — Ладно!..
Потом притянула к себе девушку и с горечью добавила:
— Надо же и нам по-людски в чем-нибудь поступить...
Через некоторое время Галя с большими трудностями добилась возможности передать Сергею Ивановичу паспорт Андрея Федорыча.
Настоящий владелец паспорта, Андрей Федорыч, не высказал никакого протеста и опасения, когда Гликерия Степановна решительно и немногословно объяснила ему, зачем нужен его документ. Он только с тревогой осведомился:
— А он ему, действительно, поможет... паспорт?
— Разумеется! — подтвердила Гликерия Степановна.
И было на лице Гликерии Степановны выражение тихой и восторженной задумчивости.
— Разумеется... — повторила она мягким тоном. — Вот, Андрей Федорыч, и мы чем-нибудь смогли посодействовать...
Андрей Федорыч поглядел на жену растроганно и нежно: так она редко с ним говорила. Он почувствовал, что она раскрывается душой пред ним, что она взволнована и что, не скрывая, хочет поделиться с ним этой своей взволнованностью.
— А что творится, что творится кругом! Ужас!.. — горячо сказал он. — Эти аресты... Эта казнь...
— Да, да!.. — кивала головой Гликерия Степановна и вздыхала. И неожиданно вспомнила: — Надо Бронислава Семеновича беречь! Он, как дитя!..
— Надо!.. — радостно согласился с ней муж.
45
Суконников-старший вернулся домой к обеду в прекрасном расположении духа. Он побывал у ректора семинарии, у полицеймейстера, кой у кого из видных в городе коммерсантов и всюду получил самые достоверные сведения, что по империи идет усмирение бунта, что в Москве хорошо расправились с бунтовщиками и что, наконец-то, наступают прочные, спокойные времена. У полицеймейстера разговор зашел о государственной думе.
— Ну, теперь, — сказал полицеймейстер, — надо этими выборами по-настоящему заняться. Самое время. Вам бы, Петр Никифорович, порадеть бы об этом деле надо. Вы, можно сказать, оплот!
Суконников выпятил грудь и крякнул. Конечно, он знает, что такие вот, как он, для государства большую цену имеют. Но выслушать это от начальства лишний раз было приятно.
Дома Суконников-старший был приветлив со всеми. Он ходил по комнатам и вполголоса напевал какую-то песню. Жена выходила на кухню и делилась с кухаркой:
— Сам-то, слава те, господи, веселый сегодня да добрый! Ты, гляди, не пережарь гуся!.. Грибочков принеси! Знаешь, ведь, он когда добр, покушать вкусно любит.
Потирая руки, Суконников прошел в гостиную, прошелся по толстому ковру, постоял перед горкой с чеканными и литыми серебряными стопками и сулеями, остановился возле портретов родителей, оглядел позолоченную мебель, бархат портьер и скатертей, сверкание люстры, тяжелое и кричащее богатство своего жилья и усмехнулся. Потом приблизился к резному дорогому киоту, из которого, украшенные серебром и позолотой, мертво глядели боги, быстро перекрестил мелким крестиком грудь и опять усмехнулся.
— Аксюша, мать! — крикнул он жене. — Чего это Серега не идет? Не сказывал он, когда прибудет?
— Обещался к обеду придти, — отозвалась Аксинья Анисимовна, появляясь в дверях. — Вот скоро, поди, и явится... А что это, Петра Никифорыч, хочу я у тебя спросить: на совсем ли прекращенье беспокойств выходит, или чего еще, прости господи, ждать надо?
— Эх, ты, мать! — рассмеялся уверенно и снисходительно Суконников. — Маловерка ты! Да теперь бунтарей так скрутят, что они навсегда забудут, как бунты заводить!.. Сдыхала, поди, как сказнили четырех? Ну, еще не мало их достойной казни предано будет!
— Страсти-то какие, Петра Никифорыч!..
— Чего страсти? На том и крепость государства стоит. Ежли им потачку дать, то они и государство разрушат, и веру православную опоганят, и жизненный спокой людям нарушат... Слыхала, как говорится, надо из пшеницы плевелы вырывать, дабы пшеница чистая и здоровая росла!
— Плевелы!.. — покачала головой Аксинья Анисимовна, вслушиваясь в непривычное слово, будто оно таило в себе что-то страшное. — Плевелы!
— Вот их и рвать и рвать надо, с корнем!.. — Суконников сжал кулак, поднял его и опустил, показывая, как надо с корнем вырывать сорные травы. Аксинья Анисимовна проследила взглядом за тяжелым мужниным кулаком и невольно вздохнула. У Суконникова лицо стало злым, и глазки ушли под нахмуренные брови.
— Благодарение господу... — продолжал Суконников после короткого молчания, — благодарение господу, что начальство не совсем растерялось и что есть еще у государя императора верные слуги. А то, понимаешь ли ты, что могло бы приключиться?.. Вот все это, — он обвел широким жестом тяжелое и громоздкое великолепие своей гостиной, — все, что отцами нашими и нами наживалось, все могло прахом пойти!.. Чуешь ты это, мать?! За ничто пострадали бы! Голоштанники бы да жиды проклятые верховодить бы стали нами!.. У-у! И подумать-то тошно!..
Суконников, тяжело ступая, прошелся по гостиной и остановился против портретов своих родителей.
— Вот гляди, — показал он на большие полотна, заключенные в золоченый фигурчатый багет. — Они мне капиталы оставили, нечего грешить, немалые, а я трудами своими и мозгом утроил суммы!.. Я, может, ежели бы захотел, так своими капиталами самого полицеймейстера, а то гляди кого и повыше, со всем потрохом купить в силах!.. А эти сук-кины сыны заставили меня в опасение войти, ночей не спать, здоровья, может, лишиться!.. Это разве забыть можно!.. Не-ет!.. Завсегда помнить буду! И пособие окажу всякому и кажному, кто их, мерзавцев, сокрушать будет!.. Мне нонче праздник оттого, что довелось, слава те господи, справедливости дождаться!.. Вот!..
Голос Суконнпкова звучал хрипло. Аксинья Анисимовна притихла и, не переводя дыхания, следила за мужем. Она вслушивалась в его слова, и ей отчего-то становилось страшно. Так много лет назад пережила она подобный страх, когда муж вернулся однажды вечером домой и долго жег в печке какие-то бумаги, а на утро компаньон мужа прибежал бледный и в чем-то умолял Петра Никифорыча, но Петр Никифорыч сидел окаменелый и только вот таким же хриплым голосом, как сейчас, твердил:
— В деле коммерческом дружбы, брат, нету!.. Ежли я промахнусь, ты мне глотку перерви, а ежли ты спотыкаешься, уж не посетуй! Задавлю! Задавлю!..
И к вечеру компаньона вытащили из петли...
— Четырех удавили! — на всю гостиную крикнул Суконников, продолжая свои разглагольствования. — Мало! Через десятого надо их изничтожать! И чтобы семени от них не осталось!...
— О, господи! — не то сочувственно, не то испуганно вздохнула Аксинья Анисимовна.
46
С паспортом Андрея Федорыча в кармане, имея вполне благонадежный и незаметный вид, Сергей Иванович благополучно сел в вагон и уехал из города на запад.
Он оставлял город, где продолжались аресты и готовились новые военные суды, с чувством большой тяжести и горечи. Но ему некогда было предаваться горестным чувствам и тоске: впереди ждала его большая, трудная и опасная работа. Там, куда он ехал, продолжалась борьба, нужны были люди, и партия возлагала на него серьезные обязанности.
Только изредка трогал, по своей всегдашней привычке, когда волновался, очки Сергей Иванович. Кругом него хмуро и неразговорчиво возились пассажиры. На остановках в вагон входили солдаты с жандармом, осматривали едущих, иногда требовали у них документы. Паспорт Сергея Ивановича несколько раз побывал в руках жандармов. Несколько раз щупающие, злые глаза оглядывали Старика, но он вел себя невозмутимо, и от него отходили ни с чем...
И в тот же день, как благополучно выбрался из города Сергей Иванович, на улицу вышел Павел. За последние три дня он регулярно появлялся в одних и тех же местах и к чему-то настороженно, озабоченно и внимательно приглядывался и чего-то дожидался. На этот раз он дошел до определенного места и остановился. Здесь стал он прохаживаться взад и вперед.
За углом, в нескольких шагах от него, высился белый губернаторский дом. Отсюда, из глухого переулка, Павлу видно было всех входящих и выходящих от губернатора, всех, кто подъезжал к широкому подъезду губернаторского дома.
Когда Павел издали увидел созонтовскую тройку, лихо поворачивающую к дому губернатора, было около двух часов дня. День выдался ясный. Легкий морозец приятно свежил лицо. Ночью выпал снег, и он кое-где еще лежал неистоптанный и неисхоженный.
Щегольская кошева, в которой сидел, укутавшись в николаевскую шинель с высоким бобровым воротником, Келлер-Загорянский, подвернула к подъезду. В это время Павел быстро прошел те несколько шагов, которые отделяли его от подъезда, выскочил с панели на мостовую и выхватил браунинг.
Келлер-Загорянский вылезал из кошевы. Павел поднял руку, прицелился. Но крепкие руки внезапно схватили его сзади, больно сжали его, вывернули из пальцев браунинг, повалили на снег. Раздались свистки, крики.
Павел почувствовал тяжелый удар в спину, потом в голову. В глазах его заплясали разноцветные круги. Кто-то навалился на него и, не переставая бить, стал закручивать веревкой руки за спину.
Келлер-Загорянский запахнулся в шинель и подошел к связанному, лежащему в полузабытье Павлу.
— Ваше сиятельство, — вырос около него откуда-то появившийся ротмистр Максимов, — ваше сиятельство, все обошлось благополучно!..
— Да... благодарю вас! — кивнул головой Келлер-Загорянский и стал подыматься по ступенькам подъезда.
Связанного Павла взвалили на извозчичьи санки, и, окруженный конвоем, он был увезен в тюрьму. Ротмистр вошел следом за Келлером-Загорянским к губернатору.
Его превосходительство, осведомленный о происшедшем, крепко жал руки Келлеру-Загорянскому и высказывал свое возмущение террористами.
— Ротмистр! — обратился он взволнованно и сердито к вошедшему Максимову. — Неужели у вас так поставлена... м-да... охрана?! Это же... м-да...
— Ваше превосходительство! — вытянулся почтительно, но независимо ротмистр. — Именно благодаря нашей бдительности и неусыпной работе, его сиятельство здравы и невредимы, а преступник выявлен!.. Именно благодаря нашей бдительности!
— А-а! — успокоился губернатор. — М-да... Ну, поздравляю, поздравляю!..
Ротмистр щелкнул шпорами.
После завтрака, когда все разъехались от его превосходительства и не было никого посторонних, губернаторша, вздохнув и закатывая глаза, с упреком произнесла:
— Вот видишь, как везет человеку... Теперь граф удостоится новой монаршей милости, а ты и нынче к новому году не получил звезды... Обидно!
Его превосходительство растерялся, пожевал губами, потер пальцем ногти правой руки и невпопад ответил:
— Голубушка, так ведь я же не распоряжаюсь этими, м-да... террористами! Чем же я виноват?!..
— Ничего не знаю! — возразила генеральша. — У других все удача и удача, а ты без всякого движения!..
47
Павел по дороге в тюрьму был еще раз избит и в тюрьме нескоро пришел в чувство. Очнулся он, ощущая невыносимую боль в голове и в груди. Очнулся — и не мог понять, что с ним, где он. Тюремная одиночка была тускло освещена, и нельзя было понять, что на дворе: день или ночь. Со стоном повернул Павел наспех и неряшливо забинтованную голову и, приподняв запухшие веки, взглянул вверх. Под самым потолком, в узкой нише намечалось небольшое, забранное толстыми железными решетками окно.
«Тюрьма!» — мелькнуло в сознании Павла. Когда же и где его взяли? В голове шумело, боль во всем теле, особенно в затылке, была нестерпимой. Павел вскрикивал, метался, стонал.
В таком состоянии его поволокли на допрос в тюремную контору, где в отдельной комнате собрались Максимов, полковник из отряда Келлера-Загорянского, прокурор. И только здесь на мгновенье Павел вспомнил: подъезд губернаторского дома, подъезжающая тройка, высокий генерал в шинели с меховым воротником и боль, острая, нестерпимая боль...
Допрашивал полковник. Максимов только изредка вставлял несколько слов. Полковпик кричал и требовал одного:
— Где сообщники? Сообщи их имена!..
Павел не отвечал. Он впал в забытье. Ротмистр поднялся из-за стола, подошел к нему, наклонился и брезгливо поморщился.
— Придется отложить. Нужно дать ему оправиться. В таком состоянии мы ничего не добьемся от него.
— Зачем миндальничать с ним?! — грубо закричал полковник. — Вот как раз теперь-то он и разговориться может... Я настаиваю на продолжении допроса!
Ротмистр, украдкой усмехнувшись, пожал плечами.
Допрос продолжался. Но от находившегося в беспамятстве Павла так ничего добиться и не смогли. Его снова унесли в камеру и снова в редкие минуты возвращения к нему сознания видел он кусочек решетчатого окна и мучительно старался припомнить, что с ним было...
Ротмистр уехал к себе в охранное. Там дожидался его засекреченный сотрудник. Он встретил Максимова самодовольной улыбкой.
— Как по нотам разыграно? — фамильярно прищурился он. — Молодой человек шел на поводу... Вот что значит — дать плоду созреть! И вкусно, и никакой оскомины, и само падает с дерева!..
— Само ли? — рассмеялся ротмистр.
— Ну, конечно, слегка пришлось потрясти ствол... Молчит? — сразу согнав улыбку с лица, осведомился он.
— Поневоле будет молчать: его так обработали, что он еле жив.
— Досадно... — огорчился сотрудник. Но тут же лукаво усмехнулся: — Впрочем, вряд ли его показания дали бы по этому делу что-нибудь интересное.
Ротмистр молчал. Собеседник его проследил за ним холодным взглядом. Неожиданно взгляд этот стал острым, и недобрая усмешка раздвинула его губы.
— Еще одно... Мне кажется, что напрасно ваши люди помешали ему выстрелить. Ну, хоть бы один какой-нибудь выстрел!.. Тогда бы эффект получился сильнее!..
Ротмистр продолжал молчать.
— Да-а... — наконец, заговорил он. — Ну, оставим пока это дело. Вы знаете, у нас до сих пор нет никаких нитей к комитетам, к типографии. А они продолжают существовать и действовать... За последние три дня в обращении появились две свежие прокламации местного происхождения. Затем никто из комитетчиков нами не освещен и не задержан. Мы потеряли всякие следы их лидера, этого Старика, который ненадолго вылезал на свет божий, а потом опять нырнул в подполье...
Засекреченный сотрудник нервно закурил. Он почувствовал скрытый упрек в словах ротмистра. И, желая уязвить ротмистра, он между двумя затяжками медленно вставил:
— У вас там набрано... Много народу. Надо добыть осведомителя...
Вспомнив семинариста и тщетные попытки склонить его на провокацию, Максимов сердито вспыхнул:
— Прошу без ненужных советов!..
— Ради бога! — прижал руку к сердцу сотрудник, слегка приподымаясь. — Ради бога! Я вовсе не с советами, Сергей Евгеньевич!.. Ради бога!..
Максимов перекинул нога на ногу, отчего шпоры на его каблуках приятно зазвенели.
— Предлагаю вам, — деловито и сухо произнес он, — напрячь все силы и способности и понудить ваших помощников заняться лучшим освещением революционных комитетов!
Засекреченный сотрудник выпрямился и, пряча раздражение, с видимой и подчеркнутой готовностью подтвердил:
— Все будет сделано!.. Все, непременно! Нащупаем! Найдем!..
Перед уходом сотрудник сдержанно и осторожно напомнил:
— Простите, Сергей Евгеньевич, не сочтите за вмешательство... Там среди арестованных имеются Лебедев и Антонов. Уверен, что они комитетчики. Надо бы прикрепить к ним человека.
— Что ж, — подумав, согласился Максимов, — можно!..
48
Аресты и обыски в городе усилились. Так всегда бывало после террористических актов. Удавалось ли террористам совершить свое дело, или, как теперь, все кончалось неудачей, — но для жандармов и полиции открывалось широкое поле деятельности. Словно получив хороший и долгожданный повод, жандармы набрасывались на каждого мало-мальски неблагонадежного человека, стряпали новые «дела о государственных преступниках», наполняли тюрьмы десятками и сотнями новых арестантов.
И выходило так, что страдали от чьего-либо выстрела целые организации, страдала партия, резко высказывавшаяся и неуклонно боровшаяся против таких террористических актов.
Было это так и теперь.
Остатки организации были плотно обложены тесным кольцом филеров. Шпики шли по следу, и можно было со дня на день ждать провала тех, кто еще оставался на свободе.
Было еще и другое.
Назавтра же после неудачного покушения Павла эсеры выпустили листовку, напечатанную на гектографе. Листовка заявляла, что «партия социалистов-революционеров жестоко расправится с врагами народа», что пусть «сатрапы и насильники не мечтают, что они уйдут от руки мстителя», что «боевая организация ответит кровью на кровь»...
Листовки попали к рабочим, и кое-кто говорил:
— Вот, вот! шарахнули бы парочку этих сволочей генералов!..
И кое-кто успокаивался: что же, мол, за нас, значит, кто-то работает, кто-то там отомстит...
На одной массовке часть рабочих растерянно выслушала массовика, который разъяснял вред от индивидуального террора, и старик токарь покрутил недоверчиво головой:
— Это как же так?! Люди на смерть идут, жизнь свою, как говорится, не щадят, а выходит — вред?! Непонятно!
— А то понятно, — вспылил массовик, — что некоторые мечтать начинают насчет того, что, мол, за нас другие что-то сделают, и по уголкам, по мурьям своим отсиживаться хотят?!. Или ты, товарищ, думаешь, что можно революцию сделать и победить, убивая генералов, жандармов или даже министров?! Так вот, сегодня убьют одного, а на его место уже десять заготовлено... Было это? Было!.. Даже если обоих бы здесь — и Сидорова и Келлера-Загорянского — убрали, так сию же бы минуту им заместители нашлись бы. И вышло бы только то, что происходит: еще пуще озверели бы жандармы и еще труднее стало бы нам вести работу...
Массовика выслушали внимательно и с одобрением. Токарь опустил голову и вздохнул.
— Организация масс — вот что главное и важное!.. — напомнил массовик. — Никакой и там герой, товарищи, не подменит силу и мощность рабочего класса. Никакой!..
49
Товарищ, шедший к Матвею и Елене за листовками, почти у самой их квартиры заметил за собой слежку. Два раза сзади него мелькнула чья-то фигура и скрылась, как только он повернулся. Товарищ решил отложить свое свидание с Матвеем и окольными улицами вернулся обратно. Он сообщил оставшимся на воле комитетчикам о своих наблюдениях, и было решено основательно проверить, действительно ли жандармы напали на след типографии.
В этот же день недалеко от квартиры Матвея и Елены появилась просто одетая женщина. Она шла с корзинкой, которая оттягивала ей руки, и останавливалась через каждые два шага передохнуть. Она не обращала внимания на прохожих, которые шли по улице, занятые своими делами. Она побыла здесь около часу и ушла в ту же сторону, откуда появилась.
Вечером на конспиративной квартире стало известно, что, действительно, шпики шныряют возле дома, где находится типография, и что неизвестно только, знают ли в охранке точно о том, что здесь находится типография, или слежка идет за кем-либо, неосторожно появившимся в этом месте.
Женщина рассказывала, как она подметила одного и того же человека, несколько раз подходившего к самым воротам и, повидимому, откуда-то со стороны подстерегавшего кого-то.
— Видимость у него была самая подлая! Настоящий шпик.
Старый рабочий прислушался к словам женщины и покачал головой.
— Конечно, — задумчиво сказал он, — Варвара вряд ли ошибается... Дело кислое. Надо выручать типографию. И как можно скорее!
Выручать типографию было очень сложно и трудно. Приходилось почти на виду у филеров понемногу уносить шрифт, разборную раму, станок, кассу. Надо было проделать это все так, чтобы ничего не заподозрил сосед-пристав. Надо было провести и обмануть жандармов, которые еще, невидимому, не знали, что здесь подпольная типография, но о чем-то подозревали.
Матвей был извещен о том, что типографии и ему с Еленой грозит опасность провала и что приходится бросать это насиженное место. Он озабоченно сообщил об этом Елене, которая встревоженно сказала:
— А есть новое место?
— В том-то и дело, что никак не могут подыскать подходящей и безопасной квартиры. Везде вертятся шпики и жандармы. Вся задача теперь в том, чтобы не провалиться... Может быть, даже придется перебираться в другой город.
Тая в себе какую-то мысль, Елена тихо спросила:
— Вместе?
Она отвела свой взгляд в сторону. Матвей тепло взглянул на нее и опустил голову.
— Не знаю, Елена... Как решит комитет.
Елена затихла и замкнулась в себе. Матвей издали, со стороны следил за ней и порывался что-то сказать.
В этот день они до вечера почти не разговаривали друг с другом. Вечером на короткое мгновенье пробрался к ним товарищ и взволнованно сообщил, что произошло покушение на Келлера-Загорянского, что, как выяснилось, покушение совершал партийный товарищ, что теперь полиция, филеры и жандармы подняты на ноги и надо ликвидировать типографию, сохранить ее и непременно самим скрыться.
Ни Матвей, ни Елена не знали, кто этот товарищ, который, вопреки партийной тактике, нарушив основную линию организации, пошел на террористический акт. Они были взволнованы и возмущены.
Собирая и увязывая шрифт, Матвей сурово возмущался:
— Что это, истерика? Отчаянье?! Как могло случиться такое?.. Разве такими средствами мы боремся? Разве в индивидуальном терроре выход?..
Елена молча слушала, и ей представлялся тот, кого, как ей казалось, она не знала и кто пошел на верную гибель, движимый сложными чувствами мести, отчаянья, безвыходности. Ей было жалко этого товарища. Жалко вдвойне: он к концу своей жизни запутался, заблудился и теперь погибает. Она глубоко вздохнула.
— Еще одна жертва... — тихо произнесла она.
— И к тому же жертва бесполезная!.. — добавил Матвей.
Елена нервно повела плечами.
— Бесполезная! — повторил Матвей, заметив ее движение. — Что из того, что один какой-нибудь каратель был бы убит? На его место готовы другие, сколько угодно!.. И разве сейчас можно так зря и безоглядно расточать революционные силы, как сделал этот безрассудный товарищ!..
У Елены болезненно скривились губы.
— Да, Елена... — подошел к ней вплотную Матвей и заговорил тише. — Да, мне тоже жалко этого товарища. Но такая жалость теперь не к месту... Ее нужно вырвать из сердца... Вырвать беспощадно!..
Елена отвернулась. Голос ее звучал глухо и болезненно:
— Без боли этого сделать нельзя...
— Нельзя... — как эхо повторил за ней Матвей.
Слегка вздрагивающими руками он ловко завязал в тючок шрифт и принялся за разборку рамы. Елена подошла к нему и стала помогать. Случайно их руки встретились. Матвей схватил холодные пальцы девушки и сжал их.
— Боли еще впереди много, Елена! — приглушенно проговорил он. — Надо быть готовыми...
Не освобождая пальцев из его руки, Елена наклонила голову.
— Я знаю... — прошептала она... — Я готова...
— Вот... — еще тише продолжал Матвей, лаская ее руку. — Вот... может быть, нас бросит в разные стороны... Я хотел бы... я хотел бы, чтобы вы, Елена, знали, как вы мне д о роги...
— Я знаю... — совсем беззвучно ответила Елена и подняла на Матвея сияющий взгляд. — Знаю... потому что и ты мне бесконечно близок!..
50
Среди уцелевших во время этого разгрома находился Потапов. Почти на его глазах забрали ряд товарищей. Сам он успел скрыться в то время, когда пришел к солдатам, бывшим членам военно-стачечного комитета, и когда тех окружил конвой и уводил на гауптвахту.
На короткое время Потапов оказался отрезанным от товарищей, от комитетчиков. Скрываясь у знакомых, он обдумывал, как ему быть. Он чувствовал, что нельзя сидеть сложа руки, что вот товарищи подают о себе знать: на улицах появляются свежие прокламации, за которыми охотится полиция и которые она тщательно соскабливает с витрин и заборов. Только один миг был Потапов в растерянности. В этот миг ему показалось, что все окончательно погибло, что разгром полный и что нечего и пытаться что-нибудь делать, что-нибудь предпринимать. Но он встряхнулся, взял себя в руки и решил действовать.
В рабочих кварталах, в поселке возле депо бродили жандармы. Они вылавливали тех, кто замечен был в эти последние месяцы. И, несмотря на это, Потапов понял, что самое лучшее и самое верное — это пробраться сюда и здесь связаться с верными людьми.
Он пришел, крадучись и соблюдая полнейшую осторожность, к рабочему, которого несколько раз встречал на собраниях, но который не выделялся из толпы и на которого жандармы и шпики не обратили внимания. Его встретили в доме этого рабочего с опаской, но приветливо. Ему сказали:
— Оставайся у нас, товарищ. Нас, видишь, миновало.
Он возразил:
— Я, ребята, не скрываться к вам пришел... Мне укрыться есть где. А я насчет того, что нельзя же окончательно сдаваться! Неужто жандармы всех забрали?
— Какое! — подхватил хозяин квартиры. — Разве весь рабочий народ в тюрьму засадишь?!
— Ну, об этом я и думаю! — обрадовался Потапов. — Весь рабочий класс в тюрьму не уместишь!.. Немного и на воле должно остаться!
Потапов говорил весело, и голос его рокотал, наполняя небольшую квартирку. Хозяин вгляделся в Потапова, подумал, осветился улыбкой.
— Надо бы ребят надежных собрать... Ты как, товарищ!
— Эх! — хлопнул Потапов хозяина по плечу. — Вот разговор настоящий!
— А как же!.. — скромно возразил хозяин.
И вот, почти под самым носом свирепствовавших генералов и рыскавших по поселку жандармов и шпиков, в укромных местах начали собираться массовки. Самая крупная массовка была в день казни четверых. Рабочие собрались молчаливые и угрюмые. Многие из них видели издали, как умирали Болотов, Осьмушин, Гольдшмидт и Нестеров. Многие принесла с собой глубокую скорбь. Но над скорбью о погибших подымалось чувство негодования. И это чувство здесь, на массовке, находило себе новое выражение, переплавлялось в новое, могучее, переплавлялось в горячую жажду борьбы.
Потапов выступал на массовках с речами. Он говорил нескладно, но его хорошо понимали. Он приносил свежие листовки. Ему, благодаря рабочим, удалось снова связаться с комитетом, который был тщательно законспирирован. Его лицо осунулось, в глазах была забота, но забота эта нисколько не тяготила его. Он твердил одно:
— Это временное поражение, товарищи!.. Теперь только не поддаваться панике!.. Переживем!.. Организация жива, значит, все вроде как будто в порядке!..
Рабочие чувствовали, что организация жива, и это вливало в них бодрость.
Потапов не сразу узнал, что покушавшийся — Павел. А когда узнал, то вспомнил, как однажды Емельянов передавал ему о настроениях Павла, и молча задумался. Павла ему стало до боли жаль. Еще тогда, на октябрьских баррикадах, парень этот импонировал ему. Тогда он считал Павла куда более подготовленным, чем он сам. Павел казался тогда крепким, овладевшим и теорией и практикой борьбы, настоящим революционером и руководителем. За ним охотно пошли многие. Его слушались, ему подчинялись. Потапов помнит, что он одно время мечтал стать таким, как Павел. А потом борьба развертывалась и делалась сложнее, и в этой борьбе незаметно Потапов догнал Павла, вырос, стал в уровень с ним. Что же произошло с Павлом? Почему опустошился он и, не поверив в силы масс, решился на отчаянное дело? Отчаяние? Разочарование? Слабость?
Но почему же разгром, который продолжается и конца которого не видно, почему разгром этот не спутал рядовых рабочих, тех вот, с которыми Потапов встречается теперь на массовках, в строжайшей конспирации, в атмосфере величайшей опасности? Почему?..
— Жалко парня... — с грустью поделился своими настроениями Потапов с товарищами. — Мог бы много хорошего сделать... А вот, вишь, сгорел ни за что...
— Повесят... — угрюмо откликались товарищи. — Не пощадят...
Все знали, что Павла будут судить военно-полевым судом. Все знали заранее, какой приговор может вынести ему этот суд.
Все говорили и думали о Павле, как о мертвом...
51
Галя остановилась посредине комнаты, пошатнулась, вскрикнула. Зоя, подруга, подхватила ее на руки и, бормоча ласковые, нелепые, первые пришедшие в голову слова, подвела к дивану.
— Галочка!.. Передохни... Переведи дух, Галочка!.. Милая, не убивайся!
Стиснув зубы и вздрагивая всем телом, Галя билась в опаляющей, темной скорби. Весть, которую ей принесли, была непереносима. Подруга припала к ней и сама не могла сдержать слез.
— Может быть, еще... Может быть, ошибка... не он... Галочка! Не надо! Не надо!..
В окнах искрились замороженные стекла. Солнце зажигало тысячи огоньков. Солнце за окном ликовало. Не по-зимнему щедрое, оно врывалось радостным, теплым светом в комнату, шарило по столу, по вещам, дрожало на полу. Падало светлым лучом на бледное, помертвелое лицо Гали.
— Может быть...
Тело Гали стало биться и вздрагивать реже и тише. Стиснутые зубы разжались. Галя крикнула, вскочила, дико посмотрела вокруг.
— Паша! Брат!.. — вырвалось воплем у нее. — Пашенька!.. — И бурно хлынули слезы, заливая, ее щеки, заливая все ее лицо.
Она плакала, вскрикивала, всхлипывала. Она хваталась руками за подругу, словно искала у ней опоры и помощи. Бессвязно и торопливо, беспомощно и исполнясь отчаянья, жаловалась она:
— Почему?.. Паша, ну, зачем?! Ты такой... ты единственный... Ты такой горячий... Паша, зачем, зачем?.. О!..
— Не надо, Галочка!.. Не надо!
— Зачем?.. Ах! теперь... Как это может быть? как это может быть? Паша, Павел, брат мой, убит? убит?..
— Не надо...
— Убит!..
Ее молодая душа переполнена была скорбью и отчаяньем. И она не могла справиться ни со скорбью, ни с отчаяньем. Она плакала, и чем больше плакала, тем острее и больнее доходила до ее сознания ее утрата.
Ее молодая душа не видела, не принимала утешений. Но под вздрагивающей рукой подруги плакать ей было легче.
— Я чувствовала, я чувствовала... — с упреком самой себе твердила она, ломая руки. — Я чувствовала, что с ним неладно... Ах, почему я не ухватилась за него, почему не была с ним все время!..
И, пораженная воспоминанием о последней встрече с братом, она с новой силой предалась отчаянью.
— Папа!.. Что будет с папой?!
Солнце продолжало играть на льдинках окон, на полу. Солнце тронуло выбившиеся пряди волос на галиной голове.
Солнце светило не по-зимнему радостно и светло...
52
В карточной комнате общественного собрания не все столы были заняты. Но за теми, где шла игра, было шумно и оживленно. Оживление это шло не столько от азартной игры, сколько от разговоров по поводу всяких происшествий, случившихся в городе в последние дни. Много говорили о недавно полученных подробных сведениях о беспорядках в Москве. На все лады обсуждали и местные дела, осторожно и вскользь упоминая о покушении на Келлера-Загорянского и о четырех повешенных. Наибольшей страстности и жара достигали разговоры, как только речь заходила о выборах в государственную думу. В эти дни понемногу принялись за составление списков избирателей, и в общественном собрании сильнее разгорались страсти вокруг того, кто же попадет в думу.
Завсегдатаи общественного собрания разделились на две партии. Одни выдвигали в кандидаты Чепурного и ему подобных, другие отстаивали Суконникова-младшего.
Суконников-младший набрался откуда-то задору и прыти и ходил в лидерах вновь организовавшегося «Союза 17 октября».
— Мы, — гордо и напыщенно заявлял он, — стоим за манифест. Как государь император даровал населению свободы, то, значит, это его высочайшая воля, и следует ее исполнять... Только уж, извините, никаких там вольностей! Не свыше меры и без шуму!..
Когда Суконников-старший ворчал на сына и требовал, чтобы он работал на «Союз русского народа», Суконников-младший почтительно, но твердо протестовал:
— Папаша, вникните в дух времени! Если сильно круто брать, то пользы образуется мало... При том же различия в нас очень мало. Одна видимость, папаша!..
— Чего ты тут собираешь?! — бушевал Суконников-старший. — Тут вот вроде умаления самодержавной власти, дума эта самая и все такое, а мы супротив умаления! Постоим за самодержавие и за батюшку-царя!..
— Так, ведь, то посудите, папаша, государь-император самолично даровал насчет свобод и государственной думы...
— Не признаю!.. Обошли его! Обман!..
Суконников-старший попрежнему окружен был своей компанией: Созонтовым, Трапезниковым, Васильевым. Он все чаще и чаще ездил к архимандриту. Он принят был в эти дни даже самим губернатором, который, мямля и жуя губами, приветливо сказал ему что-то про истинный патриотизм промышленников и торгового класса. Старик заважничал и дома ходил, выпятив грудь и произнося новые, какие-то непонятные старухе Аксинье Анисимовне слова. Он, избегавший общественного собрания, однажды пришел туда в сопровождении Созонтова и тоже принял участие в спорах на современные темы. Но он был грубее, непосредственнее и откровеннее других и потому прямо заговорил о том, чего другие избегали касаться.
— Насчет порядку вот вы тут толкуете... — вмешался он в чей-то разговор. — По-моему, самое лучшее средство вот то самое, которое его сиятельство употребляют. Военно-полевым, в двадцать четыре часа! И болтайся на веревке!.. А то распущенность какая, избави господь!..
С ним не стали спорить и осторожно оглядели его.
Подстрекаемый этим молчанием, он повысил голос и с недоброй усмешкой продолжал:
— И первее всего надо бы тех, кто подстрекает... Краснобаев разных, адвокатов... Вот доктора этого, поляка, в замок взяли. Правильно! И еще правильней было бы, чтоб и других которых. Да по военному положению! Да в двадцать четыре часа!..
Кто-то осторожно вставил:
— Этак, Петр Никифорович, не долго пол-России в тюрьму да под военно-полевой суд...
— А ежли враги?! — грохнул Суконников-старший кулаком по столу. — Отечеству-престолу враги?! Церкви!.. Ежели всему святому враги, так и пол-России изничтожить можно!.. Но, — ехидно осклабился он, — но уповаю, что окромя изменников, да жидов, да полячишек и иных инородцев в эту половину никто не попадет... Уповаю!
За карточными столами притихли. Потом, стряхивая неловкую тишину, понеслось:
— Про должаем игру?
— Вистую.
— Пасс!..
Суконников-старший проходил по комнатам общественного собрания и громко говорил Созонтову:
— Везде крамола!.. Гляди! Сидят вроде и крещеные, провославные люди, а не глянется им, коли я правду истинную говорю!
— Перешерстят всех! — успокаивал Созонтов собеседника и проницательно вглядывался в попадавшихся им навстречу людей.
У Суконникова-старшего глазки загорались зловещими огоньками. Он усмехался каким-то своим мыслям. Он тоже в упор глядел на встречных и на тех, кто сидел за столами и мирно закусывал или играл в карты. Суконников-старший к чему-то словно приценивался, примерялся. В крайней небольшой гостиной, примыкавшей к зрительному залу, он усмотрел на стене невыцветший четырехугольник на обоях.
— Это што же? — вспыхнул он. — А патрет-то где?
— Видать, убрали куда-то, — оживился Созонтов.
— Убрали? Патрет государя императора?.. Где старшины? Где здешние управители?!
Суконников-старший расшумелся. На крик сбежались люди. Пришел дежурный старшина.
— Куда дели патрет? — наступил на него Суконников.
Дежурный старшина покраснел, забегал глазами.
— В ремонте!.. — торопливо объяснил он. — Когда беспорядки начались, мы его от греха подальше убрали... А заодно в ремонт...
— Повесить! — коротко приказал Суконников и вытянул сжатую в кулак руку. — Моментально повесить!.. не потерплю!..
Рядом с ним встал Созонтов, вытянулся, грозно поглядел вокруг и поддержал:
— Не потерпим!.. Союз русского народа не потерпит, чтоб портрету царской особы несвоевременный ремонт делали!.. Повесить!..
53
Тюрьма была переполнена, но для некоторых, по требованию жандармов, нашлись одиночки в секретном корпусе.
В одиночки попали, кроме других арестованных, Антонов и Лебедев.
Толстые стены отгородили их от товарищей. В узких, как гроб, камерах стояла тишина. Сквозь окно с железной решеткой слабо просачивался тусклый свет. Окованная железом дверь с квадратным «волчком» и круглым «глазком», через который за заключенным наблюдали чьи-то глаза из коридора, пугали своей массивностью и крепостью...
Антонов обошел свою камеру, сосчитал: три шага в ширину и шесть в длину, присел на привинченную к стене железную скамейку, прислушался. Кругом было тихо. В этой тишине крылось что-то зловещее и враждебное. Антонов вскочил на ноги, бросился к одной стенке, постучал в нее: тихо. Кинулся к другой: там тоже молчали. Он понял, что его для лучшей изоляции посадили между двумя пустыми камерами. Досадливо усмехнувшись, он снова присел на жесткую и холодную скамейку и задумался.
То же было и с Лебедевым. И он, как и Антонов, попробовал перестучаться с соседом, но с обеих сторон никто не отвечал. А когда он стал стучать особенно неосторожно, стеколка, закрывавшая «глазок» снаружи, отодвинулась, и грубый голос окрикнул:
— Не полагается!.. У карцер пойдешь за это!..
Но через два дня, ночью, Антонов услыхал над самым ухом тихий, но размеренный стук. Он приподнялся на койке, взглянул на дверь, удостоверился, что все спокойно, и жадно приложил ухо к стене. Сначала он ничего не мог понять из этого стука. Он осторожно ударил костяшками пальцев в стенку три раза. Сосед замолчал. Затем застучал снова. Антонов напряг все свое внимание, припомнил самую простую условную для перестукивания азбуку и уловил:
— То... ва... рищ... По... ни... ма... е... те...
Антонов этим же шифром ответил:
— Понимаю!
И взволнованно приник ухом к стенке.
Неведомый товарищ сообщал, что есть возможность снестись с волей. Если надо, то можно передать даже письмо. Письменные принадлежности готовы. Их завтра тайком передаст ламповщик, коридорный, когда придет утром убирать камеру. После этого стучавший замолчал и больше не отвечал. Антонов сообразил, что тому, верно, помешали, и опустился взволнованный на койку.
Спал эту ночь Антонов тревожно и проснулся раньше обычного. После поверки в камеру вошел коридорный. Это был какой-то новый, не тот, что убирал камеру вчера и позавчера. Он многозначительно взглянул на Антонова и долго возился возле параши. Уходя, он, словно невзначай, споткнулся у порога и метнул взгляд в парашу. Надзиратель сердито прикрикнул на него.
Выждав некоторое время после их ухода, Антонов подошел к параше, открыл крышку стульчака, сунул руку между ведром и стенкой этого стульчака и с радостью нащупал небольшой сверток.
Немного бумаги, маленький карандаш и коротенькая записка, обнаруженные им в этом сверточке, показались Антонову бесценным сокровищем. В записке было всего несколько слов: «Товарищ! Письмо отдайте этому же коридорному. Вполне надежен».
Целый день урывками, украдкой писал Антонов письмо. Он обдумывал каждое слово, он старался уместить на маленьком квадратике бумаги, который оторвал от полученного запаса, возможно больше слов. Он писал товарищу-железнодорожнику, оставшемуся на свободе и связанному с организацией. Письмо Антонов сложил крохотным пакетиком. И стал дожидаться вечерней поверки и нового прихода коридорного.
Но когда письмо, написанное и тщательно сложенное, лежало в кармане Антонова и надо было только дождаться коридорного, Антонова охватили сомнения. Он вдруг ясно понял, что идет на риск, что товарища, который с ним перестукивался, он не знает, что слишком легко удалось коридорному передать посылочку, что, наконец, все это вместе взятое не внушает доверия. Он стиснул зубы и медленно покачал головой: «Ох, Антонов, влипнешь ты, пожалуй!..»
Тогда он перечитал заготовленное письмо, изорвал его в мелкие клочки, ссыпал их в парашу и написал новую записку. Он адресовал ее своим квартирным хозяевам, просил их послать ему передачу, хотя хорошо знал, что никаких передач жандармы не передают, и передавал поклоны всем домочадцам, вплоть до старого пса Полкана.
Вечером записку удалось передать коридорному так же легко, как тот утром доставил бумагу и карандаш. А назавтра сосед стал выстукивать сердитые слова. Антонов слушал и мрачно усмехался.
— Напрасно вы пустяками, товарищ, занимаетесь! — выстукивал неизвестный сосед. — Надо пользовать хорошую связь для дела.... Посылайте важное и необходимое... И поменьше личного...
«На-ко, выкуси!» — злорадно думал Антонов, все более и более убеждаясь, что вся эта история попахивает провокацией. А потом тщательно выстукал:
— Мне сейчас, товарищ дорогой, милее Полкана ничего нет на свете...
На следующий день сосед молчал. Антонов вызывал его стуком, но он не отзывался. Антонов понял, что его предположения оказались верными.
54
Пристав Мишин появился на улице в полной своей полицейской форме: это означало, что власть почувствовала нерушимую и прочную силу свою и никого не боится. Вместе с другим начальством Мишин участвовал на торжественном богослужении в соборе и на водосвятии на реке.
Торосистый лед недалеко от берега был расчищен и выколота была большая прорубь, над которой духовенство в полном параде, с молитвами и пением что-то проделало и торжественно, ведя за собой толпу богомольцев, проследовало обратно в собор. И соборные колокола завели свою многоголосую музыку, разрывая морозное затишье и пугая ворон и воробьев, угнездившихся на колокольне.
И по тому, как медленно и важно шли попы, сияя золотою парчею риз и начищенными окладами икон, и по тому еще, как осанисто вышагивали губернатор, воинский начальник, полицеймейстер и другое начальство, народ понимал, что бунтовщиков, революционеров, забастовщиков разгромили окончательно и, значит, теперь наступает тихий порядок.
О наступившем порядке свидетельствовали и другие обстоятельства.
Накануне к губернатору, а затем к Сидорову и Келлеру-Загорянскому являлась большая делегация от «благодарного» русского населения. В делегации были купцы, домовладельцы, чиновники, два попа. В делегацию попал и Суконников-старший. Он нарядился в сюртук, нацепил серебряную медаль, полученную им два года назад «за усердие». Дома, перед уходом, он важно сообщил Аксинье Анисимовне:
— Пойду по государственному делу. Заботы у меня, мать, теперь прибавилось... Обязанности!
— Кому же, как не тебе, Петра Никифорыч?! — льстиво поддержала жена.
Губернатор встретил депутацию торжественно. Он был в шитом золотом мундире, во всех орденах. Лицо его выражало непоколебимое самодовольство и важность. Он обошел всех и поздоровался с депутатами за руку. Выслушав короткую речь главы депутации, он на мгновенье растерянно оглянулся на своего правителя дел и чиновника особых поручений и, как бы почерпнув у них немного уверенности и красноречия, произнес речь.
— Да... — закончил он. — М-да... правительство высоко ценит ваши... м-да, патриотические чувства... И... м-да, не остановится и впредь ни перед какими жертвами, чтобы... м-да, упрочить порядок... Благодарю... м-да, вас, господа...
Разрядив этой речью напряженность официального приема, губернатор попросил депутацию к столу на чашку чая.
За столом Суконников-старший набрался смелости и заговорил.
— Вот, ваше превосходительство. Насчет порядку, это мы очень благодарны... Но как мы уже научены безобразиями, так покрепче бы надо, покрепче!.. То-есть, чтоб неповадно было и далее!.. А то, посудите, ваше превосходительство, ежели распускать, то полный разврат!..
— Как? — насторожился губернатор.
— Говорю — разврат мыслей и поступков.
— А... понимаю, понимаю. Разврата не допущу. Никакого! М-да, ни в чем!..
— Очень мы за это вам, ваше превосходительство, благодарны будем. Особливо купечество, торгующее сословие... Прижмите! Чтоб до конца!..
Раскрасневшееся лицо Суконникова-старшего пылало возбуждением, глазки сверкали злыми искорками. Губернатор вгляделся в него и тронул костлявыми пальцами орденский крест на груди.
— До конца! — повторил он за Суконниковым его последние слова и обвел присутствующих сердитым взглядом...
После «водосвятия» в гимназическом зале состоялось большое собрание «Союза русского народа». И здесь Суконников-старший тоже отвел свое сердце, кратко, но энергично заявивши:
— Как мы истинно-русские люди и стоим за родину, батюшку-царя и мать нашу, православную церковь, то предлагаю я союзу нашему наблюсти за порядком жизни. Нужно нам усердие приложить. И ежели нужно, изничтожать.
Усердие свое Суконников-старший проявил в том, что сам съездил в Спасское предместье и попытался там собрать подходящий народ. Собрание происходило в церковно-приходской школе. Пришли бабы и очень мало мужчин. Малолюдство собрания рассердило Суконникова-старшего, и он обрушился на попа:
— Что ж это, батюшка, плохо вы действуете!.. Вот в октябре месяце усердствовал парод, а почему же теперь так?.. Мало, видно, в вас рвения.
Перепуганный поп оправдывался:
— Сам не могу объяснения сыскать, Петр Никифорыч! Испортились люди! Даже к нам сюда тлетворный дух проник...
— Разврат!.. — негодовал Суконников. — Ваш недогляд!.. Упреждаю, сообщу его преосвященству!..
Собрание в Спасском немного охладило Суконникова-старшего и ввергло его и некоторых других заправил «Союза русского народа» в тревогу. Было им обидно и непонятно: отчего это спасские мужики откачнулись от православного дела и не идут работать в «Союзе».
— Панаша, — развязно высказал свои соображения Суконников-младший, услышав раздраженный рассказ отца о делах, — войдите в соображение: там народ ведь тоже рабочий. Ну, поддался обработке!.. Ваша платформа, папаша, им неподходяща!..
— Ступай ты, знаешь куда?.. — освирепел отец. — Платфо-орма!.. У меня одна платформа: изничтожать супротивников! И все!..
Но небольшая неудача в Спасском не испортила окончательно приподнятого, радостного настроения Суконникова-старшего. Как бы там ни было, но он чувствовал, он знал: прочный порядок наведен, и его будут охранять вооруженной рукою.
Город пользовался этим порядком. Люда «благонадежные» подняли голову и почти верили, что все установилось по-старому.
55
Павла судили военно-полевым судом в тюрьме. В тюрьме же, в укромном углу, был он глухою ночью повешен...
Тюрьма спала и ничего не знала. Только утром прошелестела весть о казни, полетела из камеры в камеру. Она приходила и потрясала гневом, ужасом и жалостью. От одного к другому. Она пришла в камеру, где сидели Огородников, семинарист, Скудельский.
Вячеслав Францевич побледнел и хрустнул пальцами:
— Негодяи...
В камере стало тихо. Огородников съежился, взглянул на решетку в окне, почему-то вспомнил с болью детей, парнишку, сына. Потрогав осторожно за локоть сидевшего рядом с ним Самсонова, он почти беззвучно прошептал:
— Это как же?.. Да это что же?..
— Погиб! — стиснув зубы и отвернувшись от Огородникова, тихо произнес Самсонов. — Такой товарищ погиб!..
Потом, обхватив голову руками, глухо закончил:
— И зря!..
Тишина в камере была томительной, гнетущей, напряженной. Люди сжались на своих местах, ушли в себя, глубоко и тяжко задумались. Люди почувствовали присутствие смерти. Вот здесь, в нескольких шагах от них, три, четыре, пять часов назад одинокого человека окружили враги, провели безмолвного, почти в беспамятстве, больного в какой-то глухой угол и там удавили. Что перечувствовал этот товарищ в последние мгновенья? Какой ужас охватил его пред ощущением неизбежности, неотвратимости конца? Какие последние мысли прожгли его сознание?.. Как он умирал?..
Кто-то украдкой вздыхает. Этот вздох нарушает напряженность и рвет тишину. Люди приходят в себя. Вячеслав Францевич снова повторяет:
— Негодяи!.. Насильники!..
Тогда с нар вскакивают сначала двое, потом еще. Выходят на средину камеры, оборачиваются к окнам, в которых мрачные решетки, и, не сговариваясь, начинают петь.
И к ним пристают другие, к ним пристает вся камера.
Вся камера, стоя на ногах и обернувшись лицом к окнам, поет грозный похоронный марш. Поет так, словно тот, казненный, недвижимый и теперь уже зарытый в безвестной могиле, может услышать их и почувствовать из глубины потрясенных сердец идущий последний привет:
...Твой враг над тобой не глумился,
Вокруг тебя были свои!
И сами, родимый, закрыли
Орлиные очи твои!..
Вячеслав Францевич вскидывает руки вверх, закрывает ими лицо и, борясь с рыданиями, поет:
...Орлиные очи твои...
56
С утра Матвей и Елена украдкой и осторожно частями вынесли из квартиры шрифт и разобранный станок.
Когда к обеду в квартире не осталось никаких признаков типографии, Елена накрыла на стол и позвала Матвея обедать.
Сначала за столом было тихо. Оба боялись нарушить молчание, боялись взглянуть один на другого. Уткнувшись в свою тарелку, Матвей подносил ложку ко рту и ел, не разбирая вкуса пищи. Елена вяло размешивала суп и с трудом проглатывала пол-ложки. Наконец, она первая заговорила.
— Значит, в разные места?
Матвей вздрогнул и отложил от себя ложку.
— Да. Кажется.
— Мне непременно нужно выезжать раньше вас, Матвей?
— Непременно. Так лучше для конспирации. Вот... — он достал из кармана сложенную бумажку. — Телеграмма. Вас, Елена, вызывает заболевшая тетка...
Елена взяла бумажку и улыбнулась. Это была первая улыбка за весь день.
— Значит, здесь еще остались товарищи, которые могут все это делать? — обрадованно спросила Елена.
— А как же! Не все, Елена, провалено. Производим перегруппировку сил. Дня через два на новом месте начнет действовать типография. Народ есть! Вчера приехал товарищ из Цека... Оправляемся, Елена!..
Елена снова улыбнулась.
— Я чуть было, Матвей, не раскисла... Мне стало жутко... От разгрома, от военно-полевых судов... Это покушение... Повешение... Я почувствовала себя, Матвей, слабой, маленькой... А тут мне предстоит начинать работу в новом месте, с новыми людьми... без вас...
Матвей растроганно глядел на девушку. Он перебил ее:
— Там тоже хорошие ребята!.. Непременно хорошие!.. Вы не будете одинокой... А слабость, ну, что же, она прошла, и, значит, все хорошо!..
Спохватившись, что обед стынет, Елена соскочила с места и стала менять тарелки.
— Ешьте, Матвей!.. Может быть, вас на новом месте будут лучше кормить. Плохая я хозяйка!..
Повеселев и ободрившись, Елена после обеда быстро убрала со стола. Ей надо было собирать свои вещи.
Она ушла в комнату укладывать чемодан. Матвей остался один. Он заходил по комнате взад и вперед. Посмотрел на часы, увидел, что время пойти на условленное место и там получить явки для Елены и для себя. Не отрывая девушку от ее занятия, он оделся и крикнул:
— Я ухожу, Елена. Закройте за мною дверь.
Когда Елена осталась одна, она бросила укладывать вещи. Она вышла на кухню, постояла здесь недолго. Потом прошла в комнату, где они с Матвеем работали. Постояла и здесь немного. Она стала бродить по квартирке, словно прощалась с привычными стенами, с привычными вещами. Она впитывала в себя, запоминала каждый уголок здесь. И каждый уголок тут был связан одновременно и с работой и с Матвеем. На каждом шагу, каждая вещь будила какие-нибудь воспоминания. И от этих воспоминаний сладко замирало сердце. И на мгновенье становилось горько.
Горечь предстоящей разлуки с Матвеем с каждой минутой становилась тяжелей. Было больно и непереносимо мириться с неизбежным.
Елена сжала виски руками и глубоко вздохнула. Надо удержаться от слез. Надо быть сильной. Нельзя сдаваться!..
Матвей пришел через час. Лицо его горело от мороза и от волнения. Елена встревоженно подняла на него глаза и, не отдавая себе отчета в том, что делает, бросилась навстречу. Он протянул к ней руки и глубоким от волнения голосом сообщил:
— Томск... Вас и меня!.. Оба в одно место!..
— О!.. — задохнулась Елена от радости. — Матвей... Вместе?!
— Да!.. Да...
57
Гайдук шел по живому, свежему следу.
Два филера, работавшие по его указаниям, добрались до какой-то конспирации. Их сводки говорили о частых и почти регулярных посещениях одной квартиры людьми, бывшими на замечании. Оба филера помнили наказ Гайдука искать типографию. И жадность их и их почти собачий нюх подсказывали им, что тут вот что-то наклевывается.
Гайдук сверил их сводки и сам отправился к замеченной квартире. Когда он выяснил жильцов, населяющих двор, и обнаружил, что здесь в числе других живет полицейский пристав. Гайдук чуть было не бросил слежку. Но вдруг он вспомнил случай с семинаристом, вспомнил, как его сконфузил ротмистр, и его осенило: надо непременно искать здесь! Это отвод глаз! Вот тут, наверное, что-то есть!..
Пристава секретно вызвали в охранное и допросили о жильцах, населяющих двор, где он проживает. Пристав рассказал все, что ему было известно о каждом жильце. О чете Прохоровых он отозвался пренебрежительно:
— Жители нестоющие. Он вроде будто недужный. Но жена у него крепкая, интересная такая. А вообще — тихие!
— Тихие? — многозначительно переспросили в охранном и отпустили пристава, наказав ему держать язык за зубами.
Гайдук же усилил слежку за домом.
Когда из ворот вышла женщина с корзинкой, за ней устремился один из филеров. Он ходил за ней на базар, из лавки в лавку, затем вернулся с нею домой. Через некоторое время появился мужчина. Его тоже проследили. И тоже ни к чему: мужчина сходил в лавку и мирно возвратился обратно. Потом женщина опять ходила. Но одновременно с нею вышли из ворот другие жильцы и направились в разные стороны. И филеры растерялись: за кем идти?
Поэтому они упустили момент отъезда Елены и утеряли ее из виду.
Пристав, сосед, заметил, что женщина из флигеля, которая ему так понравилась, дня два не появлялась на улице, обеспокоился и пришел к Матвею.
— У тебя где жена-то твоя? — строго спросил он.
Матвей достал телеграмму и показал ее приставу.
— Тетка захворала? Так... А надолго ли?
— Где же мне знать об этом? — усмехнулся Матвей. — Может, неделю, может, и больше... Тетка — женщина старая. Может, скоро и помрет...
— Так... — недовольно протянул пристав и ушел. Мелькнула у него мысль на всякий случай донести об этом в охранное. Но решил, что не стоит. «Ишь, — подумал он, — какие неотесанные. Вряд ли интерес какой в них охранному выйдет...»
А Гайдук, разбираясь в сводках своих филеров, заметил, что в них перестала мелькать «Блондиночка», и решил проверить сам, почему это. У Гайдука вспыхнули подозрения. Он зажегся азартом охотника. Он отправился самолично на подмогу шпикам.
Матвея он заметил, когда тот выходил из ворот с небольшим тючком. Дав незаметный знак филерам, чтоб они не отходили от ворот, Гайдук двинулся за Матвеем.
Шел Гайдук, сохраняя все предосторожности, чтобы не спугнуть преследуемого. Но Матвей заметил слежку за собой и стал кружить по улицам. Гайдук понял, что жертва его что-то учуяла, оглянулся по сторонам, нет ли где поблизости городового, и решил взять Матвея теперь, не откладывая больше ни минуты.
У Матвея обострились до крайности слух и внимание. Он, не оглядываясь, чуял за собой преследователя, чуял, что тот не отстает и что на этот раз можно легко провалиться. И Матвей шел, сворачивая из улицы в улицу, к определенному месту. Он помнил пустырь, выходящий на две улицы, помнил кривой переулочек, загроможденный ветхими постройками, помнил удобное для бегства место, которое приметил как-то на всякий случай.
Но когда Матвей уже подходил к этому переулочку, Гайдук, уже больше не скрываясь и не таясь, догнал его и хрипло крикнул:
— Стой!.. Стрелять буду!
Матвей резко повернулся, быстро оглядел улицу, на которой нигде не заметил прохожих, кинулся к жандарму и сильно ударил его по правой руке. Гайдук вскрикнул от боли и выронил на снег наган. Матвей нагнулся, ухватился за оружие. Но Гайдук оправился и тоже вцепился в рукоятку нагана.
Они стали бороться молча. Но в молчаливой борьбе их была переполнившая их до краев неугасаемая ярость.
Было мгновенье, когда Гайдук уже почти завладел оружием. Но Матвей собрал все силы и одолел. Рыча и скрежеща зубами, Гайдук боднул Матвея головой в живот и внезапно вцепился в его руку зубами. Матвей, вздрогнув от боли, с силой рванулся и своим браунингом, который до этого не пускал в ход, ударил Гайдука по голове. Жандарм дико закричал:
— Караул!.. Держите!.. Убивают!..
Матвей схватил его наган и стал отступать.
— Пристрелю! — хрипло предупредил он. — Тронешься с места и будешь кричать, застрелю!.. Молчать!..
На улице показались прохожие. Двое с одной стороны, женщина с другой. Женщина, увидев, что человек грозит другому оружием, испуганно закричала. Двое быстро приближались.
Матвей выстрелил в воздух и кинулся бежать.
Он бежал и прислушивался к погоне. Но погони не было. Только жандарм злобно и с отчаяньем в голосе кричал:
— Держите!.. Преступник!.. Держите же!..
Набегу Матвей оглянулся. И то, что он мгновенно увидел, обдало его неожиданной радостью: двое загораживали дорогу жандарму и что-то, громко смеясь, говорили ему оба враз. Жандарм не переставал кричать:
— Держите!..
58
Генерал Сидоров переехал в город и стянул туда свой отряд. Депешу за депешей слал он в Петербург, и, наконец, добился: его назначили командующим войсками округа и к нему по военному положению переходила вся власть в губернии.
Поэтому, а еще и по тому, что усмирение восстания считалось почти законченным, Келлеру-Загорянскому предложено было со своим отрядом возвращаться обратно.
В день отхода эшелона графа к нему в вагон явились благодарные жители.
Вел их Суконников-старший, который вошел во вкус всяких депутаций и представительств.
Суконников-старший сказал графу:
— Ваше сиятельство! Примите наше русское спасибо!.. Теперь мы, значит, примаемся за спокойные труды свои на благо родины и государя... И, конечно, без вашей подмоги нам было бы туго... Счастливый вам, ваше сиятельство, путь!..
«Благодарные жители» долго стояли на перроне и смотрели вслед удаляющемуся поезду его сиятельства.
Вслед этому поезду смотрели и дежурный по станции, и стрелочники, и путевые рабочие. Все они смотрели внимательно и неотрывно, словно хотели навсегда запомнить и графа, и его поезд, и то, что с ним приходило и свершалось. И когда поезд проходил последнюю стрелку, у стрелочника было бледное лицо и дрожали руки.
Но стрелочник и все те, у кого в глазах при виде удаляющегося поезда пряталась ненависть и чьи сердца горели местью, сдерживались: в конце поезда прицеплены были две теплушки, в которых его сиятельство, ограждая себя от всяких бед и неожиданностей, вез заложников...
59
Неизвестный человек пришел и принес письмо. Он тщательно расспросил и убедился, что имеет дело с женой учителя математики Андрея Федоровича Михалева, Гликерией Степановной, и только тогда вручил ей письмо. И тотчас же ушел.
Гликерия Степановна, недоумевая и тревожась, вскрыла конверт и вынула из него паспорт Андрея Федорыча. К паспорту была приложена маленькая записка в три слова: «Спасибо. Помог хорошо».
Гликерия Степановна почувствовала, что все внутри в ней потеплело от радости. Ненужно и неизвестно отчего, у ней навернулись слезы. И, еле сдерживая их, она прошла к мужу и протянула ему паспорт:
— На вот... Все благополучно!..
Она не глядела на мужа, она не видела его лица. Она видела другое. Ей представилось, что тот, неизвестный ей революционер, которому помог паспорт мужа, в какие-то минуты вспомнил о ней и сказал, может быть, про себя: «И эти люди могут быть чем-нибудь полезны!..»
— Видишь, — мягко и задушевно заметила она мужу, — и мы можем быть чем-нибудь полезны!..
Потом громко позвала:
— Бронислав Семенович!
И когда Натансон вышел из-за ширмы, где стояла кушетка, на которой он спал, Гликерия Степановна радостно поделилась с ним своею удачею.
Но предаваться радости было некогда. У Гликерии Степановны было еще одно важное дело. Она вгляделась в желтое лицо Натансона, покачала головой и упрекнула:
— Вы, Бронислав Семеныч, не распускайте себя! Помните, что нам еще Галочку надо переотправить в надежное место...
— Я помню...
— Ну, вот!.. Вы бодрее!.. Она поправится! Непременно поправится! Ее через неделю и выпроваживать из города можно будет... Видите, вот как с паспортом все хорошо обошлось!..
— Я вижу... Я, Гликерия Степановна, вовсе не падаю духом... Вы знаете, я поеду с Галей... Я ее сберегу...
Ничего не ответив ему, Гликерия Степановна еще раз внимательно посмотрела на него. Правда, за последние дни она заметила, что Натансон как-то переменился, стал не таким растерянным и робким, как всегда. Пожалуй, ему можно доверить сопровождать Галочку...
Уйдя к себе и оставшись одна, Гликерия Степановна разгладила перед собою записочку с тремя словами и перечитала ее во второй раз.
Перечитала и задумалась.
Ей представились эти люди, которые, не взирая на опасности, которые ничего не боясь, ничего не жалея личного, продолжают борьбу. Она наклонила голову и вздохнула.
«Какие люди!.. — прошептала она. — Какие удивительные люди!..»
И сладкая тоска нахлынула на нее. Сладкая тоска залила ее. И жалость, которую она питала ко многим, к этому уехавшему, к Павлу, к Галочке, сменилась чувством зависти: Гликерия Степановна поняла, что рана Галочки заживет очень скоро, что девушка найдет утешение в работе, что жизнь пред Галочкой и пред тысячами ей подобных только развертывается. Жизнь и борьба...
И она снова глубоко, глубоко вздохнула...
60
Ночь проходила.
В тюрьме ночь была тревожной и тягостной. В камерах многие долго не могли заснуть. Многим все время чудились подозрительные, тревожные и зловещие стуки и шорохи. Многие беспричинно вздрагивали и отворачивались от соседей.
Никто не знал и не мог знать, что творится в закоулках тюрьмы. И все подозревали, что в глухую ночь совершается что-то непоправимое и темное.
К рассвету люди понемногу успокаивались. Рассвет вставал тусклый, серый, холодный.
В одиночках тишина была глубже и тягостней, чем в общих камерах.
Лебедев вслушивался в эту тишину и думал об одном: о побеге. Лебедев понимал, что бежать невозможно, но мечта о воле, о работе на свободе была неотвязна и думать о побеге было отрадно. И когда через толстые стены камеры доносились неуловимые и непонятные звуки, какими всегда полна тюрьма, Лебедев гнал от себя зловещие догадки и предположения...
К рассвету Лебедев уснул. Но спал не долго. Что-то внезапно разбудило его. Он поднялся на койке, взглянул на тусклый четырехугольник окна, перечеркнутый решеткой, прислушался. Он ничего не услышал, но ему показалось, что где-то поют, что песня звучит тихо, но бодро, что звенят литавры и крепнут голоса труб. Ему показалось, что в одиночку его вместе с тусклым, больным светом зимнего рассвета втекают звуки веселых голосов, что голоса эти поют о силе, о свободе, о борьбе и о радости борьбы.
Он вышел на средину одиночки, поднял голову к окну. Да, окно светлеет. Вот чуть-чуть потеплели пыльные стекла. Вот от прутьев решетки пала расплывчатая тень на скошенный подоконник.
Лебедев застыл. Видят ли это все товарищи, вместе с ним сидящие здесь, в тюрьме? Слышат ли они? Чувствуют ли?!.
Выбросив вверх руки, Лебедев положил ладони на голову и взъерошил спутанные волосы. Потянулся, облегченно вздохнул:
— Ничего!.. — громко сказал Лебедев. — Ничего!..
Окно стало совсем светлым. Тени от решеток сделались черными.
За дверью, за толстыми стенами окрепли живые, реальные звуки. Зашевелились люди.
Тюрьма просыпалась...
61
В серой полумгле предрассветной поры человек двигался по улице как призрак, как тень.
Человек приникал на мгновенье к забору, к витрине и шел дальше. И исчезал. А после него на заборе, на витрине оставалось свежее белесое пятно.
Так человек обходил городские улицы. Как призрак, как тень...
И когда серая предрассветная мгла рассеялась, разогнанная медленно, но властно встающим утром, белесые пятна выплыли на заборах, на витринах ярче и определенней. И первые, зябнущие на утреннем морозе пешеходы, увидя эти новые пятна, останавливались возле них и читали:
«Пролетарии, всех стран соединяйтесь!..»
Иные сразу же, с опаской оглянувшись кругом, уходили прочь от этих мест. Иные останавливались подольше и читали до конца.
Потом, когда они уходили, то уносили в своей памяти, в своем сознании незабываемые слова:
«...Свыше двух тысяч пятисот жертв — убитых и раненых полегло в Москве, десятки взятых в плен хладнокровно расстреляны палачами в окрестностях Москвы, сотни убитых в Ростове и Бахмуте, многие десятки в Сормове, Перми, Красноярске, Иркутске, Чите, Саратове, Ярославле, Харькове, Твери, бесчисленное количество жертв в Прибалтийском крае. Тысячи и тысячи граждан брошены в тюрьмы; такова обещанная царем «неприкосновенность личности», таково значение объявленной им амнистии! Палачи справляют кровавую тризну, разрушая артиллерийским огнем целые города... Горе земле, по которой пройдут отрепья царских опричников!.. Пусть купаются они в крови народной!.. Непродолжительно будет их торжество! Декабрьские славные дни глубокую борозду проведут в сознании народа, и память о московском восстании сделает чудо — вольет новые силы, новую мощь в истомленное тело революционного народа!.. Во имя погибших на баррикадах мучеников не прекращайте борьбы!.. Близок день, когда снова по всей Руси раздастся боевой клич!.. Готовьтесь же к этому дню: пусть он не застанет нас не готовыми!..»
Незабываемые слова уносили в своих сердцах люди, читавшие эту прокламацию, дерзко расклеенную в предрассветной мгле человеком, скользившим по улицам, как призрак, как тень...
А утро наливалось светом. Утро окрашивалось отблесками далекого солнечного пламени. Где-то за крышами домов, на востоке неотвратимо и неизменно вставало солнце. Где-то бушевали яркие огни. Где-то пылал ослепительный, неомрачимый свет. Где-то вставал и шел сюда спелый, сияющий день...
И день этот разгорался...
Иркутск, 1930-1935 гг.