1

Улицы наполнялись торжественным шумом. Город, только что переживший первые мгновенья ошеломляющей радости, собирался хоронить жертвы недавних событий. Кроме убитого в «Метрополе» оказался еще один погибший: рабочий-железнодорожник, умерший от тяжелых ран, полученных им возле железнодорожного собрания. Хоронить обоих решено было одновременно.

К похоронам готовились очень деятельно. Застреленный в «Метрополе», служащий местной метеорологической станции, был известен в городе как деятельный общественник, читал изредка интересные лекции, участвовал в нескольких просветительных обществах, и о его гибели сокрушались очень многие. И Пал Палыч, и Скудельский, и Чепурной и многие другие, кто в эти дни выросли в вожаков общественного мнения, решили превратить эти похороны во всенародное, как они выражались, событие.

Рабочие организации похоронами дружинника предполагали демонстрировать силу и сплоченность трудящихся.

Хоронить обоих должны были из анатомического покоя больницы. Сюда с вечера были привезены цветы, красные знамена, плакаты. Здесь были снаряжены в последний путь оба погибшие. И отсюда в полдень надо было пронести гробы через весь город, по главным улицам, под звуки похоронных маршей и боевых песен.

Пал Палыч поместил в своей газете траурное объявление о похоронах и написал соответствующую передовицу. Он негодовал в ней на гнусных убийц, вырвавших две молодые жизни, громил вдохновителей убийства, но кончал бодрыми уверениями в том, что эта кровь — последняя, что наступает долгожданное народоправство, когда в стране воцарится спокойствие и народ расцветет в мощи и славе своей...

Номер газеты жители читали утром в день похорон. Но в это же время они читали и прокламации, заполнившие улицу, расклеенные на всех заборах и разбросанные во всех людных местах. В прокламациях ничего не говорилось о спокойствии и о том, что эта кровь последняя. Прокламации сеяли тревогу, они призывали к бдительности, они твердили о борьбе.

«Борьба продолжается!»

И в успокоенность и удовлетворенность обывателя, праздновавшего объявление свобод, эти прокламации вносили смятение и разлад.

К полудню вся улица, прилегающая к анатомическому покою, была запружена густыми толпами народа. И когда из широких ворот вынесли два гроба, укрытых красными полотнищами и зеленью, то дружинникам пришлось расчищать дорогу в густой толпе. Люди сгрудились, подались в стороны, пропустили впереди себя гробы и хлынули вслед за ними густой волнующейся, многотысячной лавой.

Похоронная процессия поплыла по улицам. Сверкающая медь духовых инструментов вспыхнула золотом на скупом октябрьском солнце. Сверкающая медь инструментов выплеснула в нестройный рокот тысяч стройную, настораживающую и зовущую к молчаливой сосредоточенности похоронную песню. Но молчаливой сосредоточенности не было и не могло быть. Подхватив песню оркестра, толпа, не готовясь и не сговариваясь, запела. И похоронный марш, в котором не было уныния и слез, похоронный марш, как клятва, как угроза и как вызов, всплыл над гробами и наполнял улицы и понесся впереди мертвых...

Люди стояли на тротуарах и провожали жадными взорами бесконечную процессию. Неуверенные зрители вдруг возбуждались, сходили с тротуара и втискивались в толпу. И так все увеличивалась и увеличивалась толпа, провожавшая погибших на кладбище.

Люди стояли на тротуарах и пропускали мимо себя бесконечную вереницу толпы. Иные прятали глаза и в глазах — испуг и ненависть. Иные мгновенно оглядывались на соседей и пугливо сжимались. Иные вдруг уходили, не оглядываясь и сжимая плечи.

Гайдук, переодетый и неузнаваемый, исподлобья оглядел стоявших рядом с ним любопытных и ступил с тротуара на мостовую. Уверенно, как знающий себе цену человек, как человек, которому вот тут как раз настоящее место, он смешался с толпою провожающих. И пошел за гробами, по пути придвигаясь к ним все ближе и ближе.

Его глаза были полуопущены, но он все цепко и прочно примечал и запоминал.

И он запомнил высокого рабочего в мятой фуражке, который сунул ему пачку листовок и коротко сказал:

— Раздай, отец, которые не имеют!

Через весь город пронесли люди два гроба, через весь город прошла поющая толпа. Через весь город, развеваясь в похолодевшем остром ветре, проплыли красные знамена. И нигде на всем пути похоронной процессии не появился ни один солдат, ни один полицейский. И люди шли за мертвыми как победители, как бойцы, одержавшие свою последнюю победу.

Над раскрытыми могилами, на кладбище, усеянном надгробиями и крестами, когда преклонены были знамена, зазвучали речи. Выходили к могилам представители обществ и организаций. Говорил Пал Палыч, Чепурной. И речи их были гладкие, наполненные понятными приличествующим случаю волнением, и в речах их была уверенность, что вот все тяжелое и неприятное и неустроенное заканчивается этими похоронами и что наступает вольная жизнь.

— Да здравствует свобода, — взволнованно закончил Пал Палыч, — свобода, которой мы, наконец, добились!..

Толпа слушала ораторов напряженно и еще с большим интересом: к митингам народ только-только начинал привыкать. Но толпа эта всколыхнулась и настороженно заворчала, когда на желтом рыхлом холме возле могил поднялся новый оратор и громко и дерзко прокричал:

— Товарищи! Борьба не закончена!.. Она продолжается!..

В этих словах было предупреждение, был призыв. Стоявшие поближе к гробам внимательно повернулись в сторону говорившего. Емельянов протискался вперед и удовлетворенно мотнул головой.

— Правильно! — негромко одобрил он.

— Правильно! — прокатилось в толпе и замерло.

В первые ряды, опасливо вглядываясь в окружающих, протиснулся и Гайдук. Оратор был ему знаком. Гайдук тоже мотнул головой. Гайдук мотнул головой, отвечая на свои мысли...

С кладбища расходились долго. Долго с горы, где расселись могилы, стекали потоки людей и разливались по разным улицам. Долго сверкали по улицам несвернутые знамена и раздавались песни. И в песнях этих, потому что они были еще непривычны толпе и содержали в себе грозные слова, не было уныния, не было примирения с гибелью, со смертью, в песнях этих звучал вызов...

Отделившись от толпы, Гайдук шмыгнул в глухой переулок и там, блуждая между серыми домами, нашел знакомый проходной двор и скрылся.

2

Огородников шел по улице, и улыбка непривычно раздвигала его губы. Жизнь начиналась сызнова! Вчера и позавчера, с того самого момента, когда по городу пронеслась весть о манифесте и когда выпустили из тюрьмы политических, он непрестанно горел на людях. Он ходил на бесконечные митинги, слушал яркие, волнующие слова, волновался, кричал вместе с толпою дерзкие слова, чувствовал возле себя незнакомых и чужих людей как самых близких и родных. Вчера он даже привел на большой митинг обоих своих малышей. Протискавшись поближе к трибуне, он примостился поудобнее и поднял сначала девочку, а потом и мальчика и сказал им:

— Глядите и слушайте...

Девочка широко раскрытыми глазами обвела толпу, испугалась и зарылась личиком в плечо отца. Мальчик был смелее. Он внимательно, не по летам серьезно поглядел на волнующихся внизу людей, уловил веселые взгляды и радостный гул и, когда отец опустил его на пол, усмехнулся.

— Веселые... — поделился он с отцом. — Все веселые!

— Теперь все, брат, веселые! — подхватил отец. — Свобода!..

Сегодня Огородников, наконец, пошел на работу. Жизнь начинала в городе утрясаться. Магазины торговали, по улицам разъезжали извозчики, дымились заводские трубы, и со стороны станции доносились громкие, тоже как будто веселые гудки. Можно было отправляться на свой мыловаренный заводик и становиться к чанам, к привычной работе.

У знакомых дверей Огородников встретился с товарищами по работе.

— Здорово!

— Здорово, ребята. По новому, значит, начинаем?!

Низенький рабочий, обычно молчаливый и сосредоточенный, медленно повернул голову в сторону Огородникова:

— С чего это по-новому?

— Со свободы! — весело и убежденно пояснил Огородников. — С перемены жизни!

— Оно один чорт, что ранее, что теперь... Будем горбы гнуть на хозяина попрежнему. С хлеба на квас...

— Нет не будем! — запротестовал Огородников. — Говорю тебе, по-новому...

Они вошли в вонючее полутемное помещение, и разговор прекратился.

Надевая продубленный грязью и салом холщовый фартук, Огородников усмехнулся: чудак этот угрюмый и злой Сидоров, ни во что не верит!

Из-за дощатой перегородки, где помещалась конторка хозяина, вышел сам владелец завода. Выйдя на средину цеха, он оглядел собравшихся рабочих. Глаза его тревожно блеснули.

— Здравствуйте, ребята! Поостыли. Кончали стачку? Ну, хорошо. Поздравляю со свободой. Добились, значит... Теперь можно и за работу. Вроде, как со свежими силами!

Рабочие помалкивали. Хозяин снова оглядел их, заметил веселое лицо Огородникова и обратился прямо к нему:

— Нажать надо будет. Повытрясла меня эта забастовка. Вы уж, ребята, постарайтесь!

Огородников улыбнулся и хотел что-то сказать, но сзади него раздался резкий голос:

— Стараться мы привычны. А вот как с жалованием? Сколь прибавляешь?

Другой голос, откуда-то со стороны, подхватил и добавил:

— И насчет рабочего дня... Восемь желаем! Не более!..

Хозяин нервно затеребил рыжую бородку. У Огородникова погасла улыбка, и он оглянулся на товарищей. Те сгрудились плотнее и посматривали на хозяина вызывающе.

— Как же это, ребята? — протянул хозяин руку. — Не правильно выходит... У меня и так убытки с этим беспокойством, а вы жмете!.. Никак это не возможно, чтобы только восемь часов работа шла. А насчет прибавки и думать нечего: продукт не выдержит!..

— А наша шея, думаешь, выдержит? — выдвинулся вперед Сидоров и задорно посмотрел на хозяина. — Тебе убыток, а нам, выходит, с хлеба на квас?!

Рабочие зашумели. Огородников теперь окончательно перестал улыбаться. Что-то дрогнуло в нем и нарушило беспричинную теплую радость, жившую и согревавшую его последние дни.

— Вот что, — повысил голос хозяин, — вот что, ребята, становитесь на работу. Времечко не ждет. Разговаривать после будем.

Слова хозяина подействовали. Первый торопливо пошел к своему месту Сидоров. За ним потянулись другие. Огородников мгновенье поколебался, но потемнел и тоже отправился к вонючему чану, возле которого работал.

«Разговаривать после будем...» — вертелись в его голове слова хозяина. — «Что ж, ладно! Поговорим после!..»

3

Жизнь начиналась сызнова. Галя просыпалась утром и прислушивалась к дыханию спящего брата. Павел, на правах больного, спал дольше ее, и девушка успевала приготовить ему чай и встречала его пробуждение свежая и бодрая.

Казалось, что все устроилось прочно и крепко, что самое тяжелое осталось позади и надо только доделать какие-то мелочи, легкие и несложные. Кругом по праздничному весело и шумно собирались люди, говорили, произносили яркие речи. Вот и Вячеслав Францевич несколько раз выступал на митингах и имел неслыханный успех. Даже Веру захватило общее возбуждение. Она бегала слушать отца и других популярных ораторов. И она убежденно говорила теперь:

— Папа был прав. Революция совершалась!..

Но на третий день в газетах, где Пал Палыч помещал пышные передовые, появились агентские телеграммы. Галя прочитала сообщения о погромах, о волне избиений и беспорядков, прокатившейся по стране. Галя отложила от себя газету и широко открытыми глазами устремилась в даль. «Что же это такое?!» — ужаснулась она.

— Что же это такое, Павел? — кинулась она к брату.

— То самое, — глухо ответил Павел. — Реакция. Правительство не хочет сдаваться... А ты думала, что все кончилось?

— Нет... — огорченно протянула Галя и «потускнела.

— Ничего, швестер, — успокоил ее брат, — не падай духом! Дела только по-настоящему начинают теперь закручиваться!

Вечером Галя была у Скудельских. Вячеслав Францевич собирался на какое-то заседание, был бодр и весел. Увидев Галю, он что-то как будто вспомнил.

— Как Павел, Галя? Рука совсем зажила?

— Совсем, Вячеслав Францевич.

— Очень хорошо... Очень хорошо! — пропел Скудельский, но спохватился и стал серьезным.

— Беспокоит меня Павел...

— Чем? — удивилась Галя.

— Взглядами своими и поведением...

— Взглядами?.. Они ведь у него, Вячеслав Францевич, не изменились, те же, что и прежде.

— Вот в этом-то и все дело! Положение коренным образом изменилось, и если полгода назад я мог оправдывать увлечения Павла крайними, почти анархистскими теориями, то теперь ни в коем случае! Теперь необходимы разумные и осторожные действия... Мы, слава богу, добились свобод, мы стоим накануне представительного образа правления... Парламент!.. — Скудельский остановился посредине комнаты и поднял палец: — Парламент!.. Лапотная, сермяжная Русь превращается в европейское государство! Это надо понять и помнить!..

— Вячеслав Францевич, — тихо сказала Галя, воспользовавшись передышкой, — а погромы?.. А все то, что происходит в стране после манифеста?

— Временно! — вспыхнул Скудельский. — Временно и при всей печальности и нежелательности неизбежно!.. Но с этим мы будем бороться...

— Павел и другие как раз с этим и борются...

— Но какими средствами? — всплеснул руками Вячеслав Францевич. — Какими средствами?.. Весь вопрос в методах, в системе борьбы... Ах! — взглянул он на часы и заторопился, — я ведь опаздываю!.. Заходите, Галя.

Одеваясь в передней вместе с Вячеславом Францевичем, Галя молчала. Скудельский застегнулся и полез в карман пальто за перчатками. Вместе с перчатками он вытащил скомканный печатный листок.

— Вот! — сунул он его девушке. — Полюбуйтесь! Это тоже работа Павла и его товарищей.

Галя развернула листок, прочитала сверху: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», быстро пробежала по строчкам и остановилась на отчеркнутом красным карандашом месте:

«Изданный правительством манифест является новой попыткой обмануть русский народ... Народ не удовлетворится подачками...»

— Это мальчишество! — брюзжал Вячеслав Францевич, застегивая перчатки. — На чью мельницу льют воду авторы этой прокламации, отрицая завоевания революции?! На каком основании они говорят от имени народа?

Галя молчала.

Они вышли из квартиры Скудельских. Вячеслава Францевича ждал извозчик. Галя отказалась от предложения довезти ее до дому и пошла пешком. Она шла мимо домов с ярко освещенными окнами, мимо заборов, на которых белели афиши и воззвания. Среди этих воззваний Галя угадывала прокламации, подобные той, которая так возмутила Вячеслава Францевича.

Когда Галя вышла на главную улицу, в обычный уличный шум ворвались новые звуки: веселые ребячьи голоса звенели какими-то возгласами. Неслись мальчишки с экстренным выпуском телеграмм и кричали:

— Кровавые погромы в Одессе, в Киеве, в Саратове!..

— Восстание в Кронштадте!..

— Финляндия восстала!..

Галя остановилась, перехватила мальчишку и купила у него телеграмму.

Жизнь оказывалась сложнее и запутанней, нежели это казалось Гале всего несколько дней назад.

4

У Матвея и Едены выдался свободный день.

— Вы бы сходили, проветрились по городу, Елена! — предложил Матвей.

Девушка в нерешительности раздумывала.

— Глотните вольного воздуху! — настаивал Матвей. — Вовсе нет никакой надобности вам сидеть безвыходно дома.

Елена оделась и пошла.

Когда она вышла за ворота и улица, от которой она отвыкла, встретила ее, смешное желание вернуться обратно охватило ее. Показалось, что на улице, в сутолоке уличного движения, все как-то враждебно и неприветливо насторожено, что у всех прохожих свое, прочное и уверенное дело, и только она одна, одинокая и затерянная, не знает своего места здесь и зря путается в толпе. Показалось, что прохожие с недоумением оглядываются на нее. Это еще больше смутило. Но Елена взяла себя в руки и пошла вперед.

На улицах было шумно. Жизнь казалась нормальной, беспечной и стремительной. Не было никаких признаков того, что только что окончилась забастовка, что недавно над улицами трещали выстрелы, что свершилось что-то огромное и неповторимое. Прохожие торопились по своим делам так же, как и месяц назад, извозчики ожидали на бирже седоков, уличные торговцы предлагали свой товар, а газетчики выкрикивали свежие новости. И только в том, какие новости выкрикивали газетчики и еще в белеющихся на заборах и на афишных витринах полусодранных прокламациях, вырывалось на улицу и властно кричало о себе это новое и неповторимое.

Елена украдкой взглянула на витрину, мимо которой проходила, и, узнав в половинке уцелевшей на стене прокламации свою работу, тихо улыбнулась.

С этой тихой улыбкой к девушке вернулась ее уверенность. Она стала приглядываться к окружающему, стала всматриваться в лица встречных. И тут она смущенно сообразила, что на нее поглядывают поблескивающими глазами мужчины и очень внимательно женщины. Боясь признаться себе самой, Елена сообразила, что эти взгляды имеют какое-то отношение к ее внешности и припомнила восхищенные слова близких женщин, которые в неудержимом порыве хорошей нежности говорили ей: «О, Лена, какая вы очаровательная!.. Какая милая!..» Она отгоняла от себя эти мысли, эти настроения, но улица вокруг нее излучала так много жизни, веселого шума и жизнерадостности, что Елена поддалась соблазну немного покрасоваться на людях и пошла по людной и оживленной стороне.

Стройные ноги ее отстукивали по примерзшей мостовой, голову она несла гордо, и сияли на ее щеках нежные румянцы, и тихо теплилась в глазах беспричинная радость. Она шла ощущая на себе взгляды любующихся ею людей, и были далеки от нее в то время и флигелек там, в глубине двора, и Матвей, и спрятанная типография и дело которым она жила и которому отдала она себя всю целиком.

Но наваждение длилось недолго. На ближайшем углу увидела Елена покосившуюся витрину и на ней в беспорядке наклеенные афиши, воззвания, приказы и среди афиш, воззваний, приказов — прокламацию — свою прокламацию! — и обожглась стыдом. Так обожглась, что даже оглянулась: не подглядел ли кто-нибудь ее слабость. И поторопилась вернуться обратно домой, к привычному, к самому главному, к тому, что было теперь для нее важнее всего.

Матвей встретил ее удивленно:

— Чего же вы этак скоро?

— Не захотелось много гулять... — уклончиво ответила она и прошла в комнату, где могла остаться одна. Позже она вышла к Матвею, притихшая и с затуманившимся взглядом. Матвей пристально посмотрел на нее и быстро отвел глаза. Он перелистывал какую-то книжку. Поглядывая украдкой на девушку, он отложил в сторону книжку, потянулся и с деланной шутливостью признался:

— А я, Елена, тут без вас побаловался беллетристикой. Попался мне Леонид Андреев. Путаник. Читали вы его «Бездну» и «В тумане»?

— Читала, — призналась Елена и подняла голову.

— Я так и знал! Этими рассказами у нас вся молодежь увлекается! Копается этот Леонид Андреев в самых, можно сказать, неприступных областях, возится зря со всякими тонкими «проблемами», а читатели глубокомысленно вздыхают, охают, умиляются «Ах, какой тонкий психолог! Ах, как это глубоко!..» Неужели и вы, Елена, поддались на приманку Андреева?

Елена грустно улыбнулась.

— Я, Матвей, плакала, когда впервые читала «Бездну»... Мне было больно. Мне казалось, что Андреев разрушил во мне самое светлое, самое дорогое... И не я одна...

— Знаю! — сердито перебил ее Матвей. — Писатель он сильный, а вопросы поднимает ненужные... не так, как их надо ставить...

— Вопросы тяжелые... — уронила Елена.

— Тяжелые! — возмущенно вскочил с места Матвей. — Почему тяжелые? Почему это вопросы пола, взаимоотношений мужчины и женщины пышно именуются «проклятыми», «неразрешимыми» вопросами? Чепуха! Эти вопросы разрешаются так же как и все другие в нашей жизни. Они являются порождением строя, социальных отношений. И как только строй будет разрушен, так сразу же и во взаимоотношениях мужчины и женщины наступит самое нормальное, самое простое и ясное. И к чорту полетят такие постановочки вопроса, как у Андреева в его «Бездне»!

— А пока строй еще не разрушен, Матвей, а до тех пор?

— До тех пор тоже нет ничего запутанного и «проклятого» для тех, кто знает существо социального бытия...

— А любовь, Матвей?

— Ну, что любовь? — слегка смутился Матвей. — Любовь это очень неопределенное и зыбкое понятие... Все зависит от того, как каждый понимает эту любовь и что вкладывает в нее... У одних — это голая физиология, у других — нежные воздыхания, у третьих...

Елена рассмеялась. Смех ее был неискренен. Она положила руки на стол и заиграла пальцами.

— А вы когда-нибудь любили, Матвей?

Матвей взглянул на нее, отвел глаза и снова взглянул. Его щеки слегка порозовели.

— Кажется, нет... — медленно ответил он. — Кажется, нет.

— Ну, — рассмеялась снова Елена, — ну, значит, вы этот вопрос решаете теоретически. А это решение одностороннее!

— А вы? — оправившись, задал вопрос Матвей. — У вас, что же, практика была?

Пришлось смутиться Елене. Она опустила глаза, и губы ее вздрогнули.

— Конечно, нет... — без улыбки сказала она.

Оба замолчали. Матвей придвинул к себе книжку, перелистал страницы, снова отодвинул.

— Все это проще, наконец, и, как бы отвечая своим сомнениям, произнес он. — Все проще и здоровее, чем у Андреева... Его герои от безделья томятся и теряют голову... У кого есть работа и большая жизненная цель, тот чувствует все полнокровнее и непосредственней...

Елена не отвечала. Взглянув на нее ласковым и теплым взглядом, Матвей хорошо рассмеялся. И, освобождаясь этим смехом от чего-то смутного и волнующего, он сказал:

— Вот и мы, Елена, стали обсуждать эти вопросы в минуту безделья... Разве приходили они нам в голову, когда мы занимались делом?

— Да... — согласилась Елена, но лицо ее было серьезно и какая-то тревога чуть-чуть свела тонкие брови.

5

Ротмистр Максимов позволил себе выйти из себя только однажды. Когда он в день получения в городе манифеста поразмыслил над происшедшим, вдумался в содержание «монаршей милости» и поговорил кое с кем из властей, у него отлегло на душе.

Насвистывая легкомысленную песенку, он обложился многочисленными списками, внимательно пересмотрел их, кое-что отчеркнул синим карандашей, а кое-что красным. Потом вызвал ближайших своих помощников и долго наставлял их в том новом, что случилось и что, по его мнению, требовало новых же приемов и ухваток работы.

— Свобода слова и свобода собраний, — объяснял он почтительно и озабоченно слушавшим его подчиненным, — это дело деликатное. Тут нужен зоркий глаз и тонкое ухо. Если мы через эти свободы не выявим самых интересных и нужных нам людей, то мы будем калошами! Да, калошами, дрянными и никуда негодными тряпками!.. Инструкцию я пересмотрел. Пока мы получим указания из Петербурга, начнем действовать по этой инструкции. Но работать вовсю! Время горячее. Оплошностей и ошибок не потерплю!.. Не потерплю!..

Позже ротмистр имел особенно секретное свидание с одним из своих сотрудников, кто был засекречен даже от самых приближенных к охранному отделению людей.

— Чем вы располагаете, каким людским материалом? — глядя в упор на своего собеседника, спросил Максимов.

Серые водянистые глаза коренастого, хорошо одетого человека не дрогнули под пристальным взглядом ротмистра. Человек вытащил из бокового кармана хорошо сшитого пиджака маленькую записную книжку, раскрыл ее на какой-то странице и коротким пальцем с твердым плоским ногтем показал на совершенно чистый листок.

— Не понимаю! — пожал плечами Максимов.

— Табула раса, как выражались древние римляне! Напомню вам наши с вами разговоры, Сергей Евгеньевич. Листок этот еще совершенно чист и девственен, но не унываю: каждый день теперь будет заполнять его живым, первосортным материалом!

— Неужели никого так-таки еще и нет? — поморщился ротмистр.

— Не хочу размениваться на мелочи... Попадаются болтуны и мальчишки. Ненадежное и бесполезное. А нам ведь нужны настоящие, как бы это сказать, глаза и верные руки...

— Мальчишки тоже могут пригодиться... — озабоченно возразил Максимов.

— Не спорю. Но предоставляю их другим. Сам же хочу получить что-нибудь интересное и ценное. Хочу и получу!..

Водянистые глаза вдруг вспыхнули и зажглись упорством и энергией.

— Мои методы и приемы, Сергей Евгеньевич, сейчас, полагаю, самое важное! Вы замечаете, что во всей этой каше настоящие-то революционеры держатся попрежнему конспиративно и укрепляют свое подполье? Вот изучал я последние прокламации. Чистая работа. Несомненно, изготовляются в одной из существующих настоящих типографий. Вижу и сужу по чистоте набора и печати. Но обнаружить, в какой именно, никак не могу. Да и вам, я знаю, Сергей Евгеньевич, это еще не удалось... А ведь, кроме того на крайний случай у подпольщиков имеется и своя тайная типография... Вот доберитесь до них!.. Или попался мне на-днях паспорт один. Самой чистой выделки документ, но по пустяковине одной я установил, что это фальшивка. Попятно вам, что существует где-то поблизости прекрасная «техника», как называют это господа революционеры?.. Или оружие...

У ротмистра недовольно наморщился лоб. Собеседник заметил недовольство Максимова и перебил себя:

— Впрочем, извините, Сергей Евгеньевич! Я толкую вам о вещах, которые вы знаете лучше меня... Простите.

Максимов поиграл холеными пальцами по столу и откинулся на спинку кресла.

— Разумеется, я все это знаю, — внушительно сказал он, — знаю... Но мне известно и другое. Люди у революционеров появились! Много людей! Это понять надо! Еще недавно кем мы имели дело? С десятками, самое большое, с сотнею! А теперь — тысячи вылезли! Ты-ся-чи!.. Я не о болтунах говорю, не о тех, кто щеголяет с красными гвоздичками и самоуслаждается звонкими речами! Это пустяки! А вот повылазили из самой гущи всякие пролетарии, которым понравилось революцию делать и которым, заметьте, терять нечего! Тысячи появились, а нас попрежнему мало остается. И необходимо нам вооружиться с особенной тщательностью и предусмотрительностью...

— И с хитростью... — подхватил собеседник, поблескивая глазами.

— Ну, да, с обдуманною хитростью. Конечно. Стратегия! Они с нами борются тоже всякими средствами. Ни перед чем не останавливаются. И мы должны их перехитрить! Проникнуть в каждое потаенное их местечко! Знать не только то, что они делают, а непременно и то, о чем они думают!.. Предугадывать их действия...

— Подталкивать на некоторые!..

— Подталкивать! Чтоб дать любому нарыву скорее созреть и лопнуть!

— Созреть и с треском лопнуть!

Ротмистр встал и вытянулся, позванивая аксельбантами. Собеседник его тоже поднялся на ноги.

— Понятно?

— Какие же могут быть сомнения?! — водянистые глаза затеплились нежнейшей ласковостью, и, потрясая записной книжечкой, собеседник ротмистра хитро закончил: — листок покроется столбиком прозвищ и кличек!..

Нежнейшая ласковость как бы перелилась в глаза Максимова. Он заулыбался и прищурил глаза:

— На всякий случай учтите: у меня уже кой-что наклевывается!

— Да-а?! — ревниво изогнул брови коренастый человек. — Что ж, с богом, с богом, Сергей Евгеньевич!..

Выпроводив гостя ротмистр что-то аккуратно записал в особую книжку, затем привел в порядок прическу, напрыскался духами и поехал на совещание к губернатору.

6

Натансон поправлялся медленно. Сначала его мучила боязнь, как бы не остаться калекой и не распрощаться с музыкой, но когда его уверили, что руки его пострадали мало и что ушибы на них никак не отразятся, он успокоился и стал терпеливо ждать выздоровления. Его взволновало большой радостью, когда в день получения в городе манифеста к нему пришли посетители. У его постели сошлись Гликерия Степановна, Андрей Федорыч и Галя. Бронислав Семенович растерялся, увидев Галю, и, принимая из ее рук пучёк цветов, он неловко рассыпал их по одеялу.

— Ух, какой неловкий! — с грубоватой ласковостью заметила Гликерия Степановна и хозяйственно подобрала цветы.

Андрей Федорыч долго жал руки Гале, совсем забыв о больном.

— Очень, очень рад, что все хорошо кончилось!.. — твердил он. И только суровый окрик жены заставил его повернуться к Натансону и пробормотать ему несколько приветливых слов.

Посетители расселись возле больного. Галя с жалостью посмотрела на Натансона, забинтованная голова которого казалась страшной и немножко смешной. Галя все время помнила, что в сущности она была единственной виной беды музыканта, что, провожая ее, он попал под избиение, и ей хотелось как-нибудь загладить эту вину. Натансон встретил ее жалеющий взгляд и еще сильнее смутился. Но всех выручила Гликерия Степановна. Решительная женщина, вспомнив прием, оказанный ей здесь, в больнице, всего несколько дней назад, оглядела палату и сухо рассмеялась:

— Убралась полиция-то? Сняли с вас, Бронислав Семенович, арест? Ах, подлецы-то какие! К больному человеку приставить караул! Никого не пускать! Безобразие!!

— Я их не замечал... — тихо возразил Натансон. — Меня только раз допросили.

Андрей Федорыч беспокойно оглянулся. — Что же им надо было от вас? — удивленно спросил он.

— Какой ты странный, Андрей Федорыч? — накинулась на мужа Гликерия Степановна. — Что ж полиции надо от людей? Понятно, зацепиться и потом беспокоить!.. Слава богу, что теперь манифест, а то таскали бы Бронислава Семеновича, посадили бы...

У Натансона появилась слабая улыбка. Он быстро взглянул на Галю и, волнуясь от смущения, сказал:

— Ну и что ж, если посадили бы? Вот Галина Алексеевна ведь сидела — и ничего... — И вспомнив о чем-то, что все время неотвязно вертелось у него в голове, он уже смелее обратился в Гале: — А как у вас голова?.. После нагайки не болит?

— Нет, — покачала Галя головой, — все обошлось хорошо...

Посетители посидели еще недолго, поговорили о разных мелочах, придвинули больному принесенные гостинцы, немного замялись, когда разговаривать стало не о чем и, наконец, решились уйти. Натансон снова заволновался, когда Галя подала ему на прощанье руку. Облизнув пересохшие губы, он хотел что-то сказать девушке, но промолчал. И только долго следил загоревшимися глазами за тем, как она уходила из палаты, как скрылась за дверью. Потом вздохнул, подхватил принесенные ею цветы и прижал их к лицу.

На улице, прежде чем расстаться с Галей, которой надо было итти в другую сторону, Гликерия Степановна глубокомысленно заметила:

— Замечательно во-время этот манифест! Сколько людей сидело бы по тюрьмам и страдало!.. Бронислав Семенович от всякой политики так далек был, а если бы не переворот, так втянули бы его, неизвестно чем и кончилось бы!.. До свиданья, голубушка! Заходите!

7

Емельянов шел по многочисленным путям, обходил стрелки, подлезал под вагоны. Он пробирался к железнодорожному депо. У него было неотложное дело к группе слесарей. Движение по линии начинало понемногу налаживаться, воинские эшелоны с Востока проходили беспрерывно, но станции были забиты составами, а в мастерских и депо накопилось много неисправных и выбывших из строя паровозов и вагонов. Слесари, которых разыскивал Емельянов, должны были находиться в цеху на работе, но являться прямо к ним он не хотел, и было у него с ними условлено, что в обеденный перерыв он найдет их в условленном месте, неподалеку от главного корпуса депо.

Возле деревянного барака с заплеванным, грязным крыльцом и захватанными ободранными дверьми Емельянов приостановился. Это место было ему хорошо знакомо, и он знал, что в бараке он встретит знакомого сторожа. Но на всякий случай он вошел не сразу. И только когда убедился, что поблизости нет никого подозрительного, смело вошел в барак.

Лохматый, выпачканный в саже и угле старик, возившийся возле печки, оглянулся на вошедшего и радушно протянул:

— Михайлыч, ты? Ну, заходи!

— Я, Федот Николаич. Здорово! Ребята еще не приходили?

— Придут. Того и гляди нагрянут. Садись к теплу, рассказывай.

Емельянов присел на скамейку возле печки и протянул руки к огню.

— Зазяб? — осведомился сторож. — Скажи на милость, похолодало. Все держалось тепло, снегу не было, а с третьегодни ударило морозом. Прогреть помещенье не могу. Топлю, топлю...

Пошуровав в печке, сторож что-то вспомнил.

— Вот еще, совсем было забыл. Жандарм тут как-то приходил...

— Жандарм? — встрепенулся Емельянов. — Зачем?

— В том-то и штука,, что без никакого делу. Вроде обогреться. Ну, калякал. То, се. Я, грит, теперь человек вольный и работы у меня, вроде, никакой, потому, свобода. Народу, грит, свобода царем дадена и начальству оттого облегчение большое вышло...

— Сволочь он, видать, большая жандарм этот!

— Шкура известная! — согласился старик. — Пел он, пел, а мне его песни знакомы.

— Ни о ком не расспрашивал?

— Нет. Все больше с подходцем. Бросать, грит, службу хочу. А я ему: почему же, если облегчение. А он: беспокойство!.. Подыгрывался ко мне и щупал. А я щупанный! Меня не прощупаешь!.. — сторож рассмеялся. Рассмеялся и Емельянов.

— Щупанный ты, значит?

— Со всех сторон!..

Разговор прекратился, потому что пришли те, кого дожидался Емельянов.

Вошло сразу трое. Самый младший весело тряхнул руку Емельянова. Остальные поздоровались с ним более сдержанно.

— Как дела? — спросил младший.

— Дела неплохи. В городе профессиональные союзы организуются, работенка кипит. Даже половые из ресторанов и трактиров союз официантов устроили.

— Видал ты! — удивились пришедшие. — Всех, значит, пробрало!

— До всех дошло! — тряхнул головой сторож. — Намедни лавочник Ковалев меня в какой-то тоже союз звал. Вступай, грит, Федот Николаич, за правое дело стоять будешь!

Все рассмеялись. Емельянов подмигнул сторожу:

— Вступил?

— Как же! Стану я со всякой сволочью компанию водить!.. Ковалев, хоть он и прибедняется, а форменный мироед...

— Ну, ладно, — озабоченно перебил один из пришедших, — чорт с ним, с лавочником! Давай, товарищ Емельянов, выкладывай, что надо.

Сторож наспех пошуровал в печке и пошел к дверям.

— Я тут на крылечке, если кто навернется...

— Дело! — одобрил Емельянов.

Когда за стариком закрылась дверь, Емельянов вытащил из кармана пачку бумаг и, усевшись за стол вместе со слесарями, стал объяснять им положение дел.

Говорил Емельянов не красно. Он часто останавливался и подыскивал подходящие слова, часто заглядывал в бумажку, сверяясь там с написанным, заранее заготовленным конспектом. Слесаря слушали его сосредоточенно молча. Наконец, один не выдержал.

— Погоди-ка, — мягко, но решительно остановил он Емельянова. — Ты вали попроще, по-рабочему. Так-то у тебя выходит, вроде по-немецки. А ты по самому простому, вот и станет у нас с тобой хорошо!

Емельянов слегка растерялся, но быстро оправился. Весело тряхнув головой, он согласился:

— Правильно! Не могу я, товарищи, с чужих слов! Давайте я по-своему!..

По-своему у Емельянова дело пошло лучше. Он рассказал о некоторых решениях организации, о тактике, которой следует придерживаться в эти дни, когда у некоторых закружилась голова от «свобод». Он роздал слесарям, которые были связаны с крепкой группой деповских рабочих, пачечку листовок и передал наказ партийного комитета, не поддаваться на удочку «свободы» слова и собраний и не вылезать особенно на глаза начальства и хитро присмиревших жандармов.

— На-днях, — сказал он в заключение, — мы соберемся и вам сделает подробный доклад Старик.

При упоминании этого имени все трое оживились. Молодой просветлел и нетерпеливо спросил:

— А скоро?

— Говорю, на днях, — успокоил его Емельянов. — Он дня на два уехал недалеко по линии, вернется и обязательно придет сюда.

Дело, с которым приходил сюда Емельянов, было сделано. Надо было расходиться. Позвали сторожа, который спокойно объявил, что все кругом благополучно и спокойно. Потом ушли слесаря, а немного погодя Емельянов. Прощаясь со стариком, он пошутил:

— Значит, не хочется тебе с лавочником в союз вступать?

— А почему же? — лукаво сверкнул глазами сторож. — Если шибко попросит, так и вступлю!..

— Валяй! — засмеялся Емельянов и вышел.

8

Партийная кличка «Старик» вовсе не соответствовала годам Сергея Ивановича. Было ему не больше сорока-сорока пяти лет и ничего старческого ни в его лице, ни во всем его облике не было. И если родилась эта кличка и прочно прилипла к нему, то только разве потому, что был он положителен и обдуманно строг в своих поступках и отличался ясностью и мудростью своих речей и решений. Старика в организации очень ценили, к его словам прислушивались. Молодежь относилась к нему с каким-то подчеркнутым уважением. И в этом уважении была значительная доля страха. Боялись укоризненного взгляда Старика, его неодобрения, его скупой, но чувствительной насмешки. Кроме личных качеств Старика, обеспечивавших ему товарищеское уважение со стороны всех, с кем ему приходилось иметь дело в организации, он еще славился, как большой знаток Маркса.

— Он «Капитал» назубок знает, — говорили про него. — Его никакой цитатой из Маркса не собьешь!

Своими большими знаниями Старик хорошо и удачно пользовался в столкновениях с противниками. На массовках, где сталкивались в бесконечных и ожесточенных спорах народники и марксисты, Старик всегда выходил победителем. И он умел лучше других составить крепкую и волнующую и всегда насыщенную разительными фактами и обоснованную прокламацию.

Партийные обязанности бросали Старика из одного конца страны в другой. В этой суровой и глухой стране, оторванной от центров, он прижился дольше всего. Его умение хорошо конспирировать, разумная осторожность и какое-то особое чутье, не раз предостерегавшее его от неминуемой опасности, давали ему возможность прочно засиживаться здесь и не попадаться жандармам.

Он был одинок, и никто из самых даже близких партийных товарищей не знал ничего о его личной жизни, о том, как и чем живет он вне партийной работы, помимо революции. Другие переживали что-нибудь свое, личное, что порою никак не отражалось на их революционной работе, а иногда и мешало ей. У других были привязанности, огорчения и радости, близкие люди, возлюбленные, семья. У Старика ничего этого не было. Жил он бобылем и о том, как жил, никому не говорил и ни пред кем никогда даже мимолетно, даже случайно не раскрывал малейшего уголка своего сердца.

Когда кто-нибудь из товарищей затруднялся выполнить партийное поручение, ссылаясь на личную причину, то как бы велика и уважительна эта причина ни была, Старик хмурился и сурово выговаривал виновнику:

— Что ж вы, товарищ, думаете, что революцию можно совершить за чайным столом в кругу чад и домочадцев?..

Находились такие, кто, обсуждая поведение Старика, за его спиной толковали:

— Это же аскетизм, то, что он требует от нас! Мы не монахи и не автоматы! Мы — живые люди!..

— Революцию могут делать только настоящие живые люди! А он иной раз ставит вопрос слишком прямолинейно!..

Иные делали предположение:

— Старик, наверное, сам не способен ни на какие увлечения, засушил в себе всякие чувства, кроме служения революции... Вот оттого-то он так требователен к другим...

Но и тех и других негодующе и возмущенно останавливали товарищи, близко знавшие Старика.

— Старик прошел суровую школу! Он здорово хлебнул горя на своем веку! Нам всем надо равняться по нему...

Елена встретилась со Стариком незадолго до того, как ее поставили на работу в типографии. От Старика зависело окончательное решение, послать девушку сюда пли не посылать. Старик взглянул на Елену поверх очков и просто сказал:

— Работа тяжелая и ответственная... Выдержите?

— Мне кажется, выдержу, — так же просто ответила Елена.

— Хорошо все обдумали и взвесили? — еще раз спросил Старик.

У Елены обидчиво вздрогнули губы. Старик это заметил и слабо усмехнулся:

— Не обижайтесь. Нет ничего обидного в том, что я допрашиваю вас с пристрастием. Я нисколько не сомневаюсь в вашем искреннем желании работать в этой области, но вы молоды и вас может испугать одиночество, отрешенность от людей... Ведь вы будете совершенно отрезаны от всех товарищей, за исключением одного-двух...

— Я знаю это, Сергей Иванович...

— Значит все в порядке? — кивнул головой Старик и потрогал очки.

Елена тихо, с затаенной обидой ответила:

— Конечно.

Тогда лицо Старика снова на мгновенье осветилось улыбкой, и он произнес два слова:

— Ладно, девушка!

И было в звуке его голоса что-то такое необычное и неприсущее Старику, что Елена широко посмотрела на него и почувствовала, как неожиданная теплая нежность согрела ее, нежность к этому придирчивому, суровому человеку.

Об этих двух незначительных словах она вспоминала часто. Она попыталась понять и разгадать, отчего же ее так взволновал голос Старика, и не могла. И когда, сработавшись с Матвеем, она рассказала ему о своем разговоре со Стариком, о том, как ее сначала обидел его допрос, а потом согрели эти слова, Матвей задумчиво сказал:

— У Старика, видать, неизрасходованный запас нежности... Он умеет ценить человека. Но у него какое-то целомудрие в отношениях с людьми и больше всего боится он сантиментальности... Таких у нас, Елена, немало!..

9

Павел, не дождавшись полного выздоровления, с перевязанной рукою ушел из дому. Он огрызнулся на Галю, которая попыталась его задержать, и направился по своим делам.

Улицы, на которых он не бывал со дня погрома, показались ему празднично оживленными. Вышагивая по заснеженным тротуарам, он поглядывал на прохожих и беспричинно улыбался. Люди казались ему близкими и родными. Он ловил их улыбки, и ему хотелось заговаривать с незнакомыми, обмениваться с ними дружеской шуткой, весело и просто приветствовать их. Он остро и горячо чувствовал свою молодость и накопившийся в нем запас энергии. Ему нужно было двигаться, действовать, что-то делать. И он понимал, что сегодняшний день даст ему возможность действовать, работать, творить.

Он понимал, что предстоит тяжелая и упорная борьба, что нет еще полной победы и что завтра может потребовать больших и тяжких жертв. Он готов был, как ему казалось, на эти жертвы. Ведь недаром он вошел в революцию и целиком, доотказа отдал себя ей. Опасности? Гибель? — Ну, что ж, он готов к этому! Он готов, потому что в действии, в борьбе — жизнь!..

Улицы казались Павлу помолодевшими и нарядными. Помолодевшим и бодрым, несмотря на повязанную руку, почувствовал себя Павел. И эту свою бодрость и жажду деятельности и движения принес он к товарищам.

Его встретили приветливо. Осведомились о том, как заживают раны, спросили, не рано ли он вышел, не надо было ли ему еще подлечиться. Посмеялись незлобиво и дружески над чем-то. Потом замолчали. Молчание это слегка изумило Павла.

— Ну, что нового? Как дела? — спросил он, торопясь узнать как можно больше о том, что происходило во время его отсутствия.

Но ответы были уклончивы и односложны. Павла охватила тревога. В чем дело? Что с ними приключилось? Он собирался вспылить, рассердиться, но пришла Варвара Прокопьевна. Увидев его, она кивнула головой, словно только его и хотела встретить, и незаметно для Павла в комнате остались они двое.

Серые глаза пристально уставились на Павла. Он почувствовал себя неловко.

— Давайте, товарищ Павел, поговорим, — негромко и с каким-то упорством сказала Варвара Прокопьевна. — Надо кое-что выяснить...

— Выяснить? — вспыхнул Павел. — Что, Варвара Прокопьевна?

— Ваши настроения... Только будем совершенно искренни и откровенны...

— В чем дело? — растерялся Павел. — В чем дело?

— Ваши настроения, Павел, — повторила Варвара Прокопьевна, — а отсюда — ваши действия... Вы считаете себя настоящим революционным марксистом? — неожиданно спросила она.

Павел нетерпеливо вздернул голову вверх. Вопрос показался ему странным и ненужным.

— Конечно! — уверенно ответил он.

— А как согласовать этот ваш марксизм с вашими поступками?

— С какими поступками?

— Не горячитесь, Павел, — остановила его женщина, заметя, что он начинает нервничать, — постарайтесь выслушать меня спокойно... Мы давно уже замечаем некоторую непоследовательность с вашей стороны. Вспомните одну массовку, это было еще месяца два назад... Тогда вы выступали прямо по-эсеровски! И когда товарищи заметили вам это, вы не признали своей ошибки. Потом с дружинами у вас опять вышло что-то. Почему вы очутились в какой-то смешанной и неопределенной по составу? Почему вы действовали не по плану и согласились строить баррикаду там, где, может быть, и не следовало?.. Вы же знали, что организация выработала точный план, и ему должны были подчиниться все члены! В вас, Павел, есть что-то анархистское. Нехватает в вас дисциплины... Для вас революция вроде искусства, где главную роль играют личные способности... А это совсем не по-нашему. Нам не нужны герои, которые все время чувствуют свой героизм и любуются своими поступками...

— Варвара Прокопьевна!.. — вспыхнул Павел.

— Постойте, Павел. Я говорю о типе. Но у вас отдельные черты такого типа уже появляются. Вы кидаетесь из стороны в сторону. Достаточно ли вы подготовлены теоретически? Что, например, вы читали за последнее время?

В серых глазах мелькнули настойчивые огоньки.

— Вы меня экзаменуете как гимназистика!.. — пробормотал Павел.

— Я спрашиваю вас как старший товарищ, — спокойно отрезала Варвара Прокопьевна.

— Мне некогда было много читать. Разве такое время, чтобы сидеть за книгой! Я был занят... Мне давали поручения...

— Вам давали наш заграничный центральный орган. Внимательно ли вы читали его? Усваиваете ли вы основные моменты разногласий наших с меньшевиками?

— С меньшевиками я резался на массовках несколько раз!

— Да, я знаю. Но резались, как вы выражаетесь, очень своеобразно. Вы что-то очень путанно говорили о роли крестьянства, о земельном вопросе. У вас выходило, что аграрный вопрос можно решать только по-эсеровски... Хорошо, что другие товарищи во-время сумели исправить ваши ошибки... Вам, Павел, нельзя выступать от имени организации. И мы предлагаем вам воздерживаться от этого. Вообще лучше всего будет, если вы станете аккуратно исполнять поручения, которые даст вам организация, и займетесь собою, хорошенько почитайте. Вам подберут литературу, помогут...

Павел слушал молча. Уши у него горели. Ему было стыдно. И глухое недовольство против этой женщины, против товарищей, которые считают его каким-то недоучкой, которые обращаются с ним, как с провинившимся первоклассником, поднималось в нем и заливало его обжигающей волной.

Варвара Прокопьевна сбоку посмотрела на него и слабо улыбнулась.

— Вы не должны, Павел, сердиться на меня и на организацию. Поймите, что речь идет о большом деле... И о вас тоже. Из вас может и должен выйти настоящий революционер, а вы тянете в сторону беспочвенной и очень опасной романтики... Подумайте, Павел, и давайте останемся друзьями...

— Друзьями... — угрюмо пробормотал Павел и отвернулся.

— Мы подумаем, Павел, может быть, для вас лучше будет, если вы перейдете на работу в технику. Там вы сможете и собой заняться... Ну, вот все!

Возвращаясь домой, Павел уже не чувствовал себя молодым и бодрым. Обида уколола его и томила. И улицы кругом были чужие и враждебные.

10

Семинарист Самсонов был страшно занят. По всем учебным заведениям шла горячая работа: вырабатывали резкие требования начальству. Гимназисты составили резолюцию, в которой было пятьдесят пунктов. В женской гимназии эти пункты были целиком приняты. А семинаристы потребовали, чтобы для них резолюция была составлена совсем по-иному. Самсонов корпел над составлением семинарской резолюции и все время носился по разным комитетам и комиссиям.

Ректор семинарии архимандрит Евфимий, обеспокоенный кощунственными действиями вверенных ему будущих пастырей, пытался вызывать к себе на душеспасительные беседы особенно упорствующих и шумливых семинаристов. Самсонова он оторвал от его горячего занятия и принял с суровой ласковостью всепонимающего отца.

— Сын мой, — сказал он почтительно стоявшему пред ним юноше, — все мы в заблуждениях и в суете пребываем, а господь бог наш — он только один знает, насколь души наши этим омрачаются... О чем вы шумите и безобразничаете?

Самсонов встрепенулся и хотел изложить пространно и основательно ректору сущность требований семинаристов, но архимандрит вдруг сбился с тона и, сурово сдвинув брови, прикрикнул:

— Молчи, негодный! Как ты смеешь начальнику своему и попечителю дерзить?! Распустились! Страх божий забыли, уважением к старшим и почитанием начальства пренебрегли!.. Я вас! Я вас, бунтовщиков!..

— Ваше преподобие! — перебил Самсонов ректора, побагровев от собственной смелости. — Вы не кричите, ваше преподобие! Нынче не то, что было... да и я не маленький! У нас требования выработаны...

Архимандрит привстал с кресла, замахнулся на Самсонова посохом и, путаясь в длинной мантии, пошел, разгневанный и безмолвный от негодования, прямо на семинариста. Самсонов отскочил в сторону. Келейник подхватил ректора под руки и осторожно подвел к ближайшему дивану.

— Прочь!.. прочь! — изнемогая, прохрипел ректор. И когда Самсонов, быстро побежавший к выходу, был уже возле двери, архимандрит с вернувшейся к нему силой крикнул:

— В карцер! На хлеб и на воду!.. Шесть дней!..

По семинарии быстро разнеслись слухи о бурной сцене, происшедшей между ректором и Самсоновым. К Самсонову подходили товарищи и жадно расспрашивали его о подробностях. Занятия и так шли беспорядочно, но в этот день они совсем нарушились. Семинаристы бродили по общежитиям, шумно разговаривали и посмеивались над ректором, который еще смеет грозить старшеклассникам карцером в такое время!

А через полчаса после беседы в ректорском кабинете к Самсонову пришел сторож Анисим и деловито заявил:

— Ну-кася, господин семинарист, пожалуйте в карцер.

— Куда? — насмешливо переспросил Самсонов.

— Известно, в карцер, — охотно пояснил сторож, оглядываясь на подошедших семинаристов. — Высшее начальство приказало, и разговаривать нечего!

Семинаристы расхохотались. Самсонов положил руку на плечо Анисима и дружелюбно посоветовал:

— Ступал бы ты, Анисим, на кухню, там повар рыбную селяночку отменную для себя готовит. Не угостил бы он тебя!

— Ступай, ступай, Анисим! — подхватили семинаристы.

Сторож усмехнулся и равнодушно согласился:

— Не мое, конечно, дело. А только приказано. И кабы тут вас не экае войско, сгреб бы я господина семинариста и сидел бы он в темной!

Проводив сторожа шутками и смехом, семинаристы опомнились и стали обсуждать эту историю.

— Товарищи! — вырвался веселый возглас. — А ведь этого дела так оставлять не следует!

— А ты думаешь, отец ректор оставит его?

— Дело не в отце ректоре, ребята! Это что же такое? Грозить карцером? Заводить старые порядки?! Не-ет, шалишь!..

— Надо протестовать? Где наша резолюция? Предъявить!

— Протестовать!..

— Самсонов, где твой проект, гони его сюда!

— Товарищи! — воодушевился Самсонов. — Мы сейчас засядем за окончательную отделку требований, а вечером устроим собрание!

Семинаристы согласились. Но привести план в исполнение им не удалось. Вернулся Анисим в сопровождении уборщика и дворника. Сзади них выглядывал смущенно и виновато помощник инспектора. Мужики направились прямо к Самсонову, а помощник инспектора, набравшись храбрости, тонким голосом закричал:

— Самсонов! Ступайте в карцер!.. Берите его! Нечего!

Самсонов попятился от наступавших на него мужиков. Семинаристы с веселым любопытством следили за происходившим.

— Ступайте, ступайте! — приказывал помощник инспектора Самсонову и одновременно подбадривал мужиков. — Хватайте его, если добром не хочет!

— Порфирий Васильич! — угрюмо крикнул Самсонов, заметив, что дело принимает скверный оборот. — Перестаньте! Я в карцер не пойду!

— Силой возьмем! — взвизгнул Порфирий Васильич. — Свяжем да уведем!..

В толпе семинаристов, которая все увеличивалась и заполняла весь коридор, прокатился гул. Внезапно толпа эта стала буйной. Раздались крики, кто-то ухарски свистнул, и тонкий свист резко взвился под круглые своды полутемного коридора.

— Долой!.. Убирайтесь прочь!.. Самсонов, наплюй им в хари!..

— Улю-лю, крючки! Вон, вон отсюда!..

— Долой начальство!..

Порфирий Васильич, Анисим и остальные были смяты и побежали по коридору. За ними несся вой, свист, гам.

В этот день на половине ректора созван был совет, и там долго возмущались и негодовали по поводу бунта семинаристов.

— Надо полицию вызывать, — робко посоветовал Порфирий Васильич. Ректор сурово поглядел на него и укоризненно покачал головой:

— Неразумно толкуете. Такие ли времена, чтобы к власти светской за помощью обращаться? Своими мерами, своими следует предотвратить дальнейшее растленье умов. Надо вырвать плевелы! Гавриила Самсонова исключить! И других зачинщиков. И немедленно очистить от них семинарию!..

Но в это же время в большом актовом зале собралась шумная сходка, на которой выбран был комитет, утверждены требования, предъявляемые начальству, и с которого с позором были изгнаны сунувшиеся было туда преподаватели.

Когда запыхавшиеся и испуганные вестники сообщили ректору о сходке и принятых на ней решениях, тот гневно стукнул кулаком по столу, но тотчас же смиренно опустил глаза и расслабленно вымолвил:

— На все воля господня... Ежели в силах еще светская власть, сообщите господину жандармскому полковнику...

11

В городе создавались профессиональные союзы. Первые сколотили свой союз рабочие типографии. Рябой печатник, работавший в типографии газеты Пал Палыча, был избран в правление союза. Когда происходили выборы и кто-то предложил закрытое голосование, он сплюнул и недовольно покрутил головой:

— К чему? Вовсе это не рабочее, не пролетарское дело — шарики катать, вроде как в городской думе! Давайте попросту и по-честному: открыто!

Рябого поддержали, и выборы произведены были открытым голосованием.

Пал Палыч, узнав о порядке выборов и о словах рябого, стал сокрушаться:

— Дичь какая! Основой истинного народоправства является четыреххвостка: всеобщие, прямые, равные и тайные выборы. И как же можно восставать против одной из этих основ? Это же бескультурье, несознательность!.. И такие люди, как Трофимов, не стесняющиеся выражать отсталые взгляды, избираются в руководящий орган рабочего профессионального союза!.. Обидно!

Но профессиональный союз стал огорчать Пал Палыча и по другим поводам.

Издатель, владелец типографии, получил от рабочих ряд требований. Издатель читал их и волновался:

— Восьмичасовый рабочий день... Повышение заработной платы... Охрана труда... Установка вентиляции... Врачебная помощь... Вредность для здоровья производства... свинцовая пыль... заболевания...

Он пошел жаловаться Пал Палычу:

— Это же разорение, Пал Палыч! Откуда я возьму средства? Газета и так не приносит дохода, а наборщики требуют ни бог весть что!..

Пал Палыч задумался. С требованиями рабочих он был уже знаком, и требования эти не казались ему непомерными. Он неоднократно, правда, довольно робко поднимал в своей газете вопрос о положении рабочего класса и ратовал за ряд экономических улучшений. Но газета, действительно, совсем не приносила дохода, и издатель вправе был сетовать на убытки. А кроме того Пал Палыч был заинтересован в существовании газеты не только, так сказать, духовно: он был до некоторой степени и совладельцем ее.

Положение создавалось запутанное. Надо было выворачиваться.

— Сергей Григорьевич, — вкрадчиво заметил он, — конечно, надо итти на уступки... И время такое, да и рабочие, пожалуй, правы... Придется согласиться на ряд требований...

— Вам хорошо так говорить! — вспыхнул издатель. — Не из вашего кармана!

Пал Палыч поморщился.

— Не то вы говорите, Сергей Григорьевич... Вы не учитываете момента. При свободе слова, при всем том, что мы теперь имеем, газета непременно станет приносить доходы. Ведь тираж растет каждый день! А вот когда начнется предвыборная кампания в государственную думу, мы вырастем сильно! Всё окупится, Сергей Григорьевич! Всё! И сокращенный рабочий день, и увеличенные расценки, и вентиляция!.. Все решительно!..

— Тираж... — засветилось лицо издателя. — Конечно, хорошо бы, если бы отмахнуть нам тысяч двадцать! Да объявлений на целую полосу!.. Хорошо бы.

— Вот увидите, к этому идем! У нас большой авторитет, недаром мы, Сергей Григорьевич, все время с реакцией боролись! Видите, что вышло! А, сознайтесь, вы частенько бывали недовольны направлением газеты. Сколько раз вы упрекали меня, что газета слишком левая...

— Очень уж вы, Пал Палыч, иной раз сильно загибали... — немного смущенно возразил издатель. — Да и штрафы, тоже не шибко приятная штука. Три раза ведь мы платили!

— А теперь это все окупится! — торжествующе пообещал Пал Палыч. — Теперь у нас прочная репутация и мы — сила! Сила, Сергей Григорьевич!.. А рабочим на уступки пойти надо...

— Что ж, — вздыхая согласился издатель, — видно, придется...

Успокоив издателя, Пал Палыч сам успокоился не окончательно. Требования рабочих, — рассуждал он, — сейчас выполнимы, но стоит пойти раз на уступки как появятся новые претензии. Это пугало. С этим надо было как-нибудь бороться. Пал Палыч решил сам переговорить с рабочими. Он розыскал правление союза и натолкнулся на рябого. С ним разговаривать Пал Палычу не хотелось, но делать было нечего.

— Товарищ Трофимов, вы знаете, конечно, уже, что все требования по нашей типографии удовлетворены?

— Слыхал, — коротко подтвердил рябой и настороженно поглядел на редактора.

— Я очень рад, что у нас все обошлось без трений. Впрочем, иначе и не могло быть! Вы хорошо знаете, на какую газету вы работаете! Но, знаете ли, издательству пришлось пойти на большие жертвы...

Рябой насмешливо сверкнул глазами:

— Эту песню мы от каждого хозяина слышим! В убыток, мол, производство, а закрывать лавочку ни один хозяин не собирается!

— Наше дело нельзя сравнивать с любым производством! — недовольно и нравоучительно возразил Пал Палыч. — Газета — это дело общественное, идейное.

— Идейное-то, идейное, а проценты у господина Баранова в банке все растут да растут!

Пал Палыч промолчал и сдержал готовое сорваться с уст возражение. Рябой раздражал его. Но с рябым не нужно было ссориться.

— Сергей Григорьевич, — со всей мягкостью, на какую он был способен, сказал он, — вложил в дело свой капитал, все, что у него есть. И он имеет право получать законную прибыль. Надо считаться с тем, что его капитал дает нам возможность иметь передовую, радикальную газету. Вы сами знаете, что «Восточные вести» всегда боролись с правительством, с самодержавием и неоднократно подвергались гонениям.

— К чему это вы? — равнодушно спросил Трофимов.

— А к тому, товарищ Трофимов, что дело наше надо беречь и не ставить его в невыносимое положение дальнейшими невыполнимыми требованиями...

— Понимаю, — усмехнулся рябой, — кой-кому желательно нажить капитал на рабочей шкуре! Вряд ли это пройдет!

— Вы ошибаетесь! — рассердился Пал Палыч. — Я, например, совершенно не заинтересован материально в издательстве, Сергей Григорьевич, повторяю, еле-еле получает законный процент на капитал. Но мы все, и вы, рабочие, в том числе, кровно заинтересованы в существовании независимой, левой газеты. Это надо понимать!..

И, смягчая свой тон, с улыбкой добавил:

— Одним словом, я уверен, что здоровое рабочее чутье подскажет вам, товарищи, какую линию нужно вести по отношению нашей газеты.

— Ясно! — усмехнулся Трофимов. — Будьте спокойны, мы свою линию поведем напрямик!..

Когда Трофимов ушел от Пал Палыча, редактор раздраженно прошелся по своему кабинету, затем немного поостыл и сел писать очередную передовицу о бережном и осторожном отношении к народоправству...

12

Завсегдатаи общественного собрания нашли себе новое интересное занятие. Они приобрели привычку вести дебаты и почувствовали вкус к политическим спорам. Они чаще, чем когда-либо, отрывались от карточных столов и заводили бурные и бесконечные разговоры о политике. Но это не были просто беспредметные разговоры и споры о политике вообще, — клубные люди спорили главным образом о будущей государственной думе и о выборах в нее.

Еще со всех концов России приходили вести о беспорядках, о погромах, о кровопролитии. Еще не улеглись страсти здесь, под боком. Еще свежи были в памяти описания кровавых событий в соседних городах. А тут судили и рядили о будущем избирательном законе и гадали о возможных кандидатах в государственную думу.

Чепурной расхаживал по гостинным общественного собрания с высоко поднятой головой. Он считал себя знатоком конституционного права и мог ответить на любой вопрос, касающийся парламентов и парламентаризма. И к нему со всех сторон обращались за разъяснениями, за справками, за советом. Даже Пал Палыч воспользовался знаниями Чепурного и взял у него статью о конституции. Кой-кто уже поговаривал о том, что Чепурной, если он выставит свою кандидатуру, непременно попадет в первый российский парламент. Когда Чепурному об этом намекали, он загадочно улыбался и переводил разговор на другую тему.

О будущей государственной думе говорили все. Не отставал от других и Суконников-младпшй. Он вмешивался в разговор и толковал о роли купечества.

— Конечно, — сбивчиво, но тем не менее настойчиво твердил он, — конечно, в наших местах, где, так сказать, промышленного капиталу мало, а все больше торговля и оборот, у нас, говорю, купечеству должен теперь ход быть дан широкий...

— А как, — перебивали его насмешники, — Сергей Петрович, папаша ваш все еще собирается от новых порядков бежать? Не передумал?

— Папаша мой человек привычек старых... Однако, как новые порядки от высшей власти произошли, то в скорости он смирится...

— И, пожалуй, в российский парламент устремится? Законодательствовать начнет?

— Не знаю. Не слыхал такого... — сдержанно огрызался Суконников и прятал в глазах злые искорки.

— А вы сами, Сергей Петрович, не собираетесь государственными делами заниматься?

— Я полагаю так: вообще много туману во всем, что и как... Некоторые, по-моему, рано планы свои планируют. Обождать надо, а уж потом прилаживать что к чему... Но на счет ходу купеческому капиталу в нашей местности остаюсь при твердом мнении... Торговое сословие наше крепкое и личность свою имеет особенную. В нем вся сила, если посмотреть, в нашей местности!

Суконников-младший воодушевлялся и смотрел по сторонам вызывающе и гордо. Видно было, что у него самого имелись какие-то планы и что он под внешностью простого и бесхитростного молодого человека скрывает тонкое лукавство.

Разговоры о будущем российском парламенте изредка прерывались спорами об отношениях предпринимателей и хозяев с рабочими и служащими. В этих спорах, впрочем, не было здесь двух сторон: спорили все с кем-то отсутствующим, с невидимым противником. Порою оживлял эти споры Скудельский, становившийся на сторону рабочих. Скудельскому неизменно заявляли:

— Вам, доктор, хорошо поддерживать рабочих, у вас их нет! А вот каково тем, у кого голова трещит от разных требований этих новых союзов и господ социал-демократов!..

Скудельский, сам состоявший в правлении врачебного союза, старался выступать на защиту новых организаций.

— Ничего, господа! Все идет к лучшему. Не забудьте, что вы имеете теперь дело с организованными рабочими, вы можете вести с ними переговоры, вы можете договариваться! Чувствуйте — д о г о в а р и в а т ь с я!.. Это не то, что прежде, когда всякие волнения рабочих вспыхивали по пустякам, как-то стихийно! Теперешние рабочие организации будут действовать обдуманно и справедливо!

— Ну, уж знаем мы эту их справедливость!.. — возражал Суконников-младший. — Аппетиты очень громадные у них. Дорвутся, так и не развяжешься!

У Вячеслава Францевича промелькнула брезгливая усмешка. Он пристально поглядел на Суконникова и промолчал. Он знал ограниченность этого бесцветного человека, который за последнее время старался выскочить вперед и метил чуть ли не в общественные деятели. Вячеслав Францевич вообще примечал, что после манифеста зашевелились многие, кто раньше знал только буфет и дружил с собранским поваром или засиживался до рассвета в карточной комнате.

«Валаамова ослица заговорила!» — потешался он, поглядывая на этих вновь испеченных общественных деятелей. Но оживление, охватившее самых сонных и неисправимых обывателей, слегка тревожило его. Он понимал, что разные Суконниковы попытаются играть какую-то роль в налаживавшейся жизни и что они могут явиться своеобразными конкурентами и для него, Вячеслава Францевича Скудельского, радикала и чуть ли не революционера, и для его друзей и единомышленников.

«Им что?» — с некоторой горечью, которая порою изумляла его самого, думал он о новоявленных общественниках. — «Они пользуются теперь готовеньким! Сидели в лучшем случае сложа руки, ничего не делали, даже мешали освободительному движению, а теперь, когда запахло в воздухе обновлением и свободами, они и полезут во все дыры!»

И Вячеслав Францевич волновался, собирал своих друзей и старался сколотить свою партию.

— Вы поймите! — убеждал он их. — У нас имеются давно сложившиеся убеждения. Мы стоим на прочной, хорошо продуманной и научно-обоснованной программе. Надо, наконец, организоваться и противопоставить свой политический такт и свои принципы беспринципности торгашей и сомнительных политиков... и к тому же нам надо создать крепкий оплот из здравомыслящей части общества против анархии и крайних элементов...

С Вячеславом Францевичем не спорили. Только советовали немного подождать пока получатся более или менее подробные сведения из центра.

— Надо выяснить как там. По всей вероятности мы скоро будем иметь самые полные сообщения и указания о том, что предпринимают люди нашего круга, нашего положения...

— Что ж, подождем... — неохотно примирялся Скудельский.

13

Гайдук даже вспотел от радости, когда в рапортичке агента о событиях в семинарии прочитал фамилию Самсонова.

— Так я же-ж тогда не напрасно на заметку его взял! Совсем не напрасно!

Среди других событий, которыми были полны эти зазвеневшие крепкими морозами дни, беспорядки в семинарии были выделены особо. Ректор поехал с докладом к архиерею, оттуда пошли негодующие сообщения к губернатору, от губернатора помчались секретные, встревоженные отношения в жандармское управление. Жандармы посмеялись над переполохом, который был поднят по поводу незначительного факта, но посмеялись украдкой, келейно, а семинарией занялись вплотную.

— Сергей Евгеньевич, — брюзгливо сказал полковник Максимову, — эти мальчишки расстроили его преосвященство... Надо бы ликвидировать.

— В сущности, там пустяки... — возразил ротмистр. — У нас и без этих шалостей неимоверное количество дел...

— Ничего не поделаешь! Надо уважить его преосвященство! Очень взволнован старик.

Занятия, по негласному совету начальства, в семинарии прекратили и зачинщикам бунта приказали оставить общежитие. Самсонов сунулся со своим ученическим скарбом к дядюшке священнику, но тот в испуге замахал на него руками.

— Что ты, что ты, Гавриил? Никак тебе у меня поселяться негоже! Да меня живьем в консистории съедят!.. Ты там бунты против начальства устраивал, а я тебя покрывать не буду!.. Не буду! Езжай к отцу в деревню! Остепенись. Пройдет безвременье, приедешь, припадешь к стопам отца ректора и, даст бог, простят тебя... Езжай!

Обескураженный, но не теряя бодрости, ушел Самсонов от негостеприимного дядюшки и побрел в поисках пристанища. А следом за ним пошел филер.

Идти, в сущности, ему некуда было. Были товарищи по семинарии, но все они, как и он же, жили в общежитии и теперь остались тоже без пристанища. Знакомых, которые приютили бы его, у Самсонова в городе не было. Стал он перебирать в памяти всех, кто мог бы быть ему полезным, и ни на ком не остановился. Положение создавалось неприятное.

Раздумывая о своей бесприютности, Самсонов вспомнил о людях, с кем пришлось ему недавно быть на баррикаде. Вспомнил он Павла, вспомнил других. И вдруг, зацепившись в каком-то закоулке его памяти, выплыл чей-то адрес: Кривая улица, номер семь, во дворе, флигелек... Было странно, что адрес этот так резко запомнился. Его услыхал Самсонов там, возле баррикады, когда уходил разведывать положение дел худой мужик с всклокоченной бородой. Мужика этого он сейчас ясно себе представлял. И ясно пред ним выплывал его немножко растерянный вид, когда неодобрительно смотрели на него, уходящего зачем-то с баррикады в самое опасное и в самое нужное время. Самсонов подумал, сам над собою усмехнулся, но решил попробовать.

Он пришел на Кривую улицу, разыскал седьмой номер, вошел во двор, увидел флигелек. И тут только смутился: а как же спрашивать этого мужика, ни имени, ни фамилии которого он не знает? Пришлось идти на риск. Он толкнулся в дверь. Она была закрыта. Он постучал. За дверью пропищал детский голосок:

— Тятя, ты?

— А что, тяти дома-то нету? — спросил наугад Самсонов.

— Нету...

Самсонов отошел от двери и направился медленно к воротам. У раскрытой калитки заметил он заглядывающего и жадно чего-то высматривающего чужого человека. Самсонов поправил очки: человек показался ему очень подозрительным. И он решил выждать и, спрятавшись во дворе, дождаться прихода худого мужика.

На этот раз ему посчастливилось. Огородников появился всего через каких-нибудь полчаса. Самсонов обрадовался, увидев его. И еще больше обрадовался он, когда Огородников плотно захлопнул за собою калитку.

— Здравствуй, товарищ! — встретил он Огородникова. Тот остановился, недоуменно поглядел на Самсонова, но узнал его и протянул руку.

— Здорово!

— Я к тебе, — бодрясь и с некоторой неуверенностью в голосе сообщил Самсонов. — Вот дожидаюсь тебя...

— Ну и ладно. Пойдем в избу. Там у меня ребятенки, поди замлели, ожидаючи меня. Пойдем...

Во флигельке, где ребятишки радостно и плаксиво обступили Огородникова, Самсонов еще больше смутился. Ему показалось, что он пришел сюда зря. Но Огородников, оставив ребят, обернулся к семинаристу.

— Садитесь. Тут у меня, сами видите, неприглядно как.

Самсонов положил на лавку возле дверей свой тючок и решительно шагнул к Огородникову.

— Я, товарищ, к тебе за приютом... Вот какое дело...

Огородников выслушал короткий рассказ Самсонова с большим сочувствием.

— Да с полным моим удовольствием оставайтесь! — сердечно сказал он. — Только вот вишь какая хижина моя да и как бы ребятенки не мешали...

— Нет, нет! Это все ерунда! — обрадовался Самсонов. — Мне бы только приютиться!..

— С полным удовольствием! С полным... — повторял Огородников и стал хлопотливо возиться с самоваром.

За чаем, ближе познакомившись друг с другом, Самсонов и Огородников почувствовали себя хорошо и как будто встречались много лет. За чаем же Самсонов спохватился и рассказал про подозрительного человека, заглядывавшего в калитку.

— Пожалуй, шпик это! — Из охранки... — опасливо предположил семинарист.

— Шляются тут всякие. — Спокойно и равнодушно обронил Огородников.

14

Галя заметила, что брат потускнел и о чем-то тоскует. Это не было похоже на Павла, всегда жизнерадостного и живого. Девушка встревожилась. Она любила брата, считала его сильным и умеющим справляться со своими невзгодами и неудачами бодро и смело. И если он теперь загрустил и что-то его томит, то, значит, нешуточное это, немаловажное. Гале страстно хотелось подойти к Павлу, приласкаться к нему, спросить что с ним. Но она не решалась. Знала, что Павла это может раздражить. Поэтому она молча наблюдала за ним и вместе с ним невольно переживала его тяжелое настроение.

Невольно ей пришло в голову, не находится ли в связи это настроение брата с разговорами Вячеслава Францевича. Может быть, Скудельский поговорил с Павлом и расстроил его. Она осторожно передала брату слова Скудельского. Павел поморщился.

— Тоже лезет! — раздраженно отозвался он о Вячеславе Францевиче. — Беспокоят, значит, его мои взгляды?! А меня, признаться, его собственные взгляды ни капельки не интересуют!.. Ни капельки!.. И чего он суется не в свое дело!..

— Он старый друг папы... — неуверенно напомнила Галя.

— Что ж из того!? Я совершенно взрослый человек, не мальчик. И нечего обо мне разным непрошенным гувернерам беспокоиться!.. Нечего!..

Возглас у Павла вырвался с излишней страстностью. Гале стало даже немного неловко от этой страстности. Она не подозревала, что Павел имел в виду, говоря о гувернерах, не только Скудельского, а кого-то еще и другого.

— Ты его меньше слушай, швестер, — смягчаясь, прибавил Павел. — Вячеслав Францевич в политике большой путанник. Он за последнее время стал типичным либералишкой... Вот посмотришь, как он еще себя покажет!

Разговор на этом прекратился и девушка утвердилась в своей уверенности, что Скудельский имеет какое-то отношение к настроению Павла.

У Гали самой тоже не все было ладно. В те дни, когда Павел уходил в дружину и когда кругом была самая настоящая опасность и чувствовалась, как казалось девушке, подлинная борьба, Галя жила неосуществленной мечтою войти в эту борьбу, пережить эту опасность. И, попав в тюрьму, она преисполнилась тихой гордостью: ей тогда показалось, что она, наконец, приобщилась по-настоящему к революции. А теперь, когда острота борьбы схлынула и наступило время, требующее каких-то новых особенных приемов работы, Галя поняла, что она совершенно не подготовлена к тому, что происходит и будет происходить.

Галя поняла, что перестраивать жизнь принимаются совсем иные, чем прежде, люди. Прежде были, по ее мнению, герои, одиночки, шедшие на эшафот во имя свободы, во имя народного дела. Прежде эти одиночки выходили из близкой Гале среды. И как часто мечтала она сама стать такой героиней, пойти, не задумываясь, на гибель и совершить большое, непременно большое дело. Как часто мечтала она о каком-нибудь чудеснейшем подвиге, после которого подымутся массы и совершат революцию. И, думая о массах, она совсем не представляла себе живых, облеченных в плоть и кровь людей: массы в ее представлении были какие-то отвлеченные, они не имели лица, их нельзя было описать, о них нельзя было рассказать. Масса — и только. Теперь же на улицу, в борьбу вышли толпы, вышел народ. И не просто народ, безликий и неопределенный а вполне реальный, — выступили рабочие. И эти рабочие живут своею самостоятельною жизнью, у них есть что-то свое, они совсем не похожи на те массы, которые, не думая и не рассуждая, ринутся за героем с его героическими поступками. Галя уже видела эти новые массы. Видела их на улице, на собраниях, видела всюду. Об этих новых массах скупо, но с непередаваемой суровой нежностью говорила, между прочим, тогда в тюрьме и Варвара Прокопьевна. И неосознанная робость пред этими вновь, как ей казалось, пришедшими в революцию людьми мучила девушку, навевала на нее тоску. Пойти вместе с ними? Но где тот язык, который может быть им понятен? Не окажется ли она, Галя, среди них чужой? Галя с тоскою задавала себе этот вопрос десятки раз и боялась на него ответить...

Вспомнив о Варваре Прокопьевне, Галя ухватилась за утешительную мысль: а вот эта женщина, она, наверно, сумела найти этот понятный язык, ее, наверно, понимают и ценят, за ней идут. Как она этого сумела добиться?

Галя решила разыскать Варвару Прокопьевну, встретиться с ней, поговорить.

И, решив это, поймала себя на мысли: не говорить ничего Павлу. Это было впервые, что она предпринимала что-то серьезное и важное, не посоветовавшись с братом. Она сама не могла отдать себе отчет, почему она так поступает. Но сердце подсказывало ей поступать в этом случае самостоятельно. И она цеплялась за первое попавшееся объяснение: «Павел сам чем-то озабочен. Павлу не до меня. Не буду его расстраивать...»

15

Неожиданный спор о рассказах Андреева как-то на время заставил насторожиться и Елену и Матвея.

Позже, когда принялись они за обычную работу и целиком ушли в нее, этот спор, казалось, забылся. Но нет-нет и Елена и Матвей вспоминали о нем.

Матвей порою в затишьи ночи, когда за перегородкой ровно и тихо дышала девушка, слышал повторенный цепкой и предательской памятью возглас Елены: «А вы когда-нибудь любили, Матвей?»... Слышал, приподнимался на локтях, всматривался в густую темноту и негодовал: «Фу, чорт! Это что же за чертовщина?!» Он долго лежал с открытыми глазами, вслушивался в волнующее дыхание девушки, ловил себя на том, что слушает именно этот мерный шелест, эти почти неуловимые вздохи, и снова вспоминал слова Елены и снова негодовал на самого себя: «Вот окаянство!.. Что ж это такое?!..»

«А вы когда-нибудь любили, Матвей?..» Действительно, было это когда-либо с ним?.. Матвей всматривался в свое прошлое. Любовь? Глупости! Разве могло это быть в его жизни? Жизнь его была шершавая, угловатая, тяжелая. Жизнь его с самого детства была переполнена невзгодами. Было ли детство? Вряд ли. В полуподвальном сыром помещении, где ютилось несколько семейств и где копошился он с кучей других заброшенных и необласканных детей, могло ли расцвесть его детство? Отец грузчик приходил домой поздно ночью усталый и нелюдимый и был ласков только в те дни, когда запивал. И были ласки его тогда навязчивы и тягостны и от них тоскливо становилось на душе у маленького Мотьки, который забивался в темный угол, прячась от страшного в ласках отца. И дальше юность с проблесками молодого задора. Работа на заводе... Потом, как откровение, встреча с настоящими людьми, первые запрещенные книжки, первые прочитанные, обжегшие небывалым чувством прокламации... И так прошла юность и в стороне осталось все, что с нею связано — неопределенные, смутные, но сладкие томления, привязанности, зовы тела, любовь...

«Вы когда-нибудь любили, Матвей?..» — Глупости! Ненужная и вредная болтовня! Сантиментальность!.. Елена хорошая, серьезная девушка, преданная и сознательная революционерка, а вот ставит же глупые вопросы. Не вытряхнула из себя целиком этой чисто бабьей дурности. Как это называется: кокетство, что-ли?.. Ох, надо плюнуть на все эти мелкие переживаньица, плюнуть, и все!.. Но там, за перегородкой так трогательно, так по-детски мило дышит девушка и хочется вслушиваться в ее дыхание, хочется слушать, слушать без конца...

Матвей резко отворачивается к стене и закрывается с головой под одеялом.

«Спать, спать, спать!..»

Но сна нет...

За перегородкой Елена лежит с открытыми глазами и старается дышать как можно тише. Ей все кажется, что Матвей может понять, что ей не спится. Ей все кажется, что он подслушает ее мысли. А мысли ее — о нем...

Утром встречаются они оба немного смущенные. Оба жалуются на головную боль. Оба стараются прилежно заняться каким-нибудь делом, чтобы работой и занятостью скрыть свое смущение.

Так до того момента, когда приходится им заняться своим настоящим, своим серьезным делом. Тут они снова становятся прежними. Тут им опять легко. И снова неомрачимы их улыбки, и опять прост и непринужденен их разговор.

А потом наступали часы отдыха. И вместе с ними приходило смущение, которое оба они, и Матвей и Елена, тщетно пытались скрыть...

16

На митинге, где собрались члены вновь организованных профессиональных союзов, после деловой части, когда были обсуждены и решены намеченные вопросы, с балкона, прорезав гул и волнение толпы и сразу заставив ее стихнуть, чей-то бархатный густой бас уверенно и умело затянул:

Мно-oго пе-есен слы-ыхал
я в родно-ой стороне...

Звуки сильного голоса ринулись вниз, прокатились над головами собравшихся, пророкотали — и вот толпа, встрепенувшись, обрадованно вступила в песню и, выждав конец запева, подхватила припев.

И-э-эх, ду-у-бинушка-а-а у-ухнем!..
И-э-эх, зеле-еная сама-а пойдеет!..

На балконе, внизу, в партере, в ложах многие повскакали с мест, подняли головы вверх, повернули в ту сторону, откуда запел запевало. В громадном помещении песня, которую запели сотни, прозвучала сначала нестройно, но и слова и мотив были знакомы и общеизвестны и потому поющие быстро оправились, настроились в лад, обрели согласованность и запели дружно, как будто спевались долго и давно привыкали к совместному пению.

В громадном помещении, где собрались сотни чужих друг другу людей, стало сразу уютно и тепло. Люди придвинулись теснее один к другому, заулыбались. Люди прислушивались к пенью соседей и старались попасть в такт и в тон. Люди заслушались своего пения, находя в нем выход каких-то своих хороших чувств, таких, которые давно рвались наружу и с которыми непривычно было выйти на люди и раскрыть их.

Песня гремела бодро и вызывающе.

Огородников протолкался к запевале и широко улыбнулся ему. Он узнал в нем своего знакомого. Потапов тоже заметил Огородникова, кивнул головой и сделал знак рукою, чтобы он подошел ближе.

— Ну и голос! — восхищенно сказал Огородников, когда Потапов окончил очередной запев. — До сердца доходит...

— Нравится, значит? — пророкотал Потапов добродушно. — Не обижен я голосом, это верно!.. А ты подпевай!

— Куды мне! — я отродясь не певал!

— Гляди, вроде как все поют! Думаешь многие часто пели? Пой!..

— Да не способен я...

Потапов вслушался в общее пение, выпрямился и завел очередной куплет. Огородников жадно вслушался в песню. Он слыхал ее раньше, эту «Дубинушку». Ее неоднократно певали на работе. Но как ее пели тогда? Разве это те же звуки? И напев и слова — можно ли их сравнить с тем, что ему приходилось слышать раньше!.. Тогда это была проголосная тоскливая песня, с надсадой, с грустью, с жалобой. А теперь сколько бодрости и задора в ней! Вот даже у него, Силыча, никогда не певшего что-то першит в горле и словно подмывает пристать к поющим и вместе с ними весело, смело и угрожающе затянуть:

И-э-эх, ду-уби-и-инушка у-ухне-ем...

И, сам себе не веря и усмехаясь виновато и растерянно, Огородников хлипко пристает к припеву. И голос его тонет в согласном пенье толпы и ему начинает казаться, что поет он верно и что голосом своим он помогает толпе, усиливает песню, делает ее мощной и заполняет ею все уголки и закоулки громадного зала...

Расходились, весело толкаясь, унося с собою какое-то опьянение песней. Потапов поманил с собою Огородникова и они вышли из собрания вместе.

Крепкий мороз встретил их бодрящей свежестью. Снег искрился под солнцем. Снег вволю выпал с ночи и во многих местах на улицах лежал нетронутый и чистый. Снег скрипел хрустко и вкусно под ногами.

— Как живешь? — спросил Потапов Огородникова.

— Какое наше житье? Поскрипываем... Вот у хозяина приработок желаем получше получить, а он супротивится! Однако бунтовать будем.

— Валяйте! — одобрил Потапов. — Валяйте! Нынче пока что нажимать надо!

— Нажимаем.

Они шли по улице, постепенно отделяясь от толпы, покидавшей театр. Был воскресный день и оба были свободны. Потапов, возбужденный песней и еще не остывший от недавнего успеха, который радовал его и волновал, был разговорчив. Он расспрашивал Огородникова о работе, о детях. Рассказывал о себе. И тут только Огородников узнал, что Потапов работает на электрической станции, что зарабатывает он хорошо и что зовут его Агафоном Михайловичем.

— Имя у меня поповское! — смеялся Потапов. — И голос протодиаконский. Мне, видать, надо было по долгогривому сословию подаваться, я бы там больших должностей достиг бы!..

Огородников слушал Потапова охотно. Собеседник ему нравился. Он ему понравился еще в тот день, когда они напоролись на патруль и когда Потапов ловко одурачил пристава. Огородников, смеясь, напомнил о том случае.

— И как ты тогда ловко завернул ему! — восхищенно сказал он. — Я думал, ну, пропали мы, а ты этак повернул дело!..

— Дураков не хитрость провести! — беспечно заметил Потапов. — Дураки, они на то и существуют, чтобы умный человек их учил!

Потом, после короткого молчания, он перестал улыбаться и прибавил:

— Только на дураков-то теперь редко наткнешься. Поумнели. Сейчас вот кажется, что и достижение большое в жизни произошло, вроде победа, а на самом деле не думай, они до своего добираются! Отыграться хотят!..

Он не пояснил, кто это «они», но Огородников хорошо понял. Огородников кивнул головой.

— Понятно... Вот возьми хотя бы хозяин у меня, мыловар. Так он все гнет, чтоб по-старому. Ни гроша свыше прежнего не накинет! И дерзностный такой стал. Скажи на милость, то присмирел, хвостишко поджал, а теперь смелость в себе поимел откуда-то!..

Снег похрустывал. Улицы были от выпавшего снега, от белого покрова его просторны и нарядны. Огородников поглядел себе под ноги и, затуманившись, признался:

— Вишь, Агафон Михайлович, не пойму я многого... Неграмотен. Оттого и беда моя. Меня понадоумить кому, поучить...

Потапов согласился кивком головы.

— Надо, действительно. Ты с людьми связывайся с настоящими. От людей многому научиться можно!

Что-то вспомнив, Огородников весело усмехнулся.

— У меня паренек теперь вроде на квартере стоит. На попа он учился, а нонче его выставили. Он мне кой-что рассказывает. Только не все мне ясно, не умеет он, чтобы понятно...

— Это худо, когда непонятно, — подтвердил Потапов. — Лучше уж бы не показывал да не рассказывал!

— Вот, вот!

Они дошли до угла, где надо было им расходиться. Потапов стал прощаться, но внезапно надумав что-то, задержался.

— Айда, Силыч, ко мне! — предложил он. — Время свободное, посидим, может кто из товарищей забежит, увидишь...

Огородников вспомнил о доме, о ребятишках, малость поколебался, но успокоился тем, что детям не привыкать оставаться дома одним, и повернул с Потаповым к его квартире.

17

Суконников-старпшй, Петр Никифорович, кичился тем, что его отец и дед осваивали этот холодный и далекий край, и считался вроде столбовым дворянином Сибири.

— Наши, суконниковские обозы, — хвастался он, — до самой Москвы доходили, когда чугунки-то еще не было. Сколько чаев да пушнины мы в Ирбит и к Макарию перевозили! А сколь товаров оттуда доставили, так и не счесть!.. Наш род полезный, а не то, что какая-нибудь шантрапа нонешняя!..

Еще гордился Суконников щедростью своих отцов. В одной из городских церквей Суконниковыми был богато отделан иконостас, а женскому монастырю они подарили когда-то целую усадьбу за городом, где монахини устроили себе летнюю дачу.

— Мы — люди богомольные и вере привержены! — твердил Петр Никифорович. — И как отцы наши за веру и престол стояли, так и мы не сдадим!..

Манифест поразил старика и привел в растерянность. В первое мгновенье, когда сын рассказал ему о царской милости народу, он разбушевался, грохнул кулаком о стол и, действительно, разбил любимую китайскую чашку. Потом помрачнел и стал грозить домашним, что куда-то уедет. Но дни шли, он никуда не уезжал, а только ходил пасмурный и ко всем в доме, на складах и в лавке придирался. А в ближайшее воскресенье явился он из церкви от обедни успокоенный и даже повеселевший и кротко предупредил жену, что вечерком зайдут к ним кой-кто из знакомых.

Вечером пришли Созонтов и Васильев.

Было это через несколько дней после похорон жертв погрома и убийства в ресторане. О похоронах еще свежа была память и все говорили о них, как о большом событии даже в эти дни, полные всяких других больших событий и происшествий.

Созонтов, высокий, с бравой военной выправкой мужчина, закручивая седеющий ус, откашлялся и, усевшись поудобней в мягкое кресло, сказал, как бы продолжая где-то начатый разговор:

— Они, конечно, еще пошумят и подебоширят. Без этого не обойтись! Но верьте моему слову, просчитаются! Жестоко просчитаются!..

— Разумеется! — тоненько пропищал Васильев. Суконников невольно обернулся в его сторону. Он не любил этого толстенького белобрысого учителя гимназии, который везде умел пролезть и всюду был принят как равный.

— Разумеется! — повторил Васильев, не смущаясь. — Благоразумная и просвещенная часть общества...

— Пожалуйте к столу, — попросила гостей хозяйка.

— Пожалуйте! — поддержал ее Суконников, оживившись. — Чего на сухую глотку-то слова перекатывать. Еще застрянут! Ха!..

За столом сразу стало оживленней и веселее. Васильев заблестевшими глазами оглядел ряд разноцветных бутылок, крякнул и потянулся к коньяку. Созонтов деловито объяснил хозяину:

— Мне, Петр Никифорович, очищенной! Нашей народной!

— А я, — немного смутился Васильев, — с коньячку начинаю. Для желудка он полезен!

— Для желудка, — посоветовал Суконников, — перцовки откушайте. Всякую желудочную боль перцовка облегчает...

Пили и закусывали жадно и торопливо. Хозяйка молча подставляла тарелки. Суконников передвигал бутылки. Разговор не прекращался.

Пережевывая сочный осетровый балык, Созонтов говорил:

— Они союзы, и мы союзы должны! Они — против закону и отечества, а мы за церковь, за царя, за Россию!.. Вот как теперь действовать надо!

— Вполне согласен! Вполне согласен! — угодливо подхватывал учитель. — У них жиды, а у нас настоящие православные люди! И притом — купечество, соль, как говорится, земли!..

— А со стороны начальства как? — осторожно допытывался Суконников. — Со стороны начальства насчет этого какие взгляды будут? И помощь?

— Да полное одобрение! — торопился успокоить Васильев. — Сами знаете, совершеннейшее одобрение и всемерная помощь!

Созонтов наложил себе на тарелку омулевой икры, попробовал ее и живо спросил:

— Где, Петр Никифорыч, икру брал? Замечательный засол!

— По собственному заказу, еще с осени. Кушайте на здоровье!

— Кушайте, пожалуйста!.. Получайте, чего душа желает! — как заученное повторила жена Суконникова.

— Икорка замечательная! — повторил Созонтов. — А на счет поддержки, Петр Никифорович, не беспокойтесь. Со всех сторон нам подмогу дадут. И светские власти и духовенство! Преосвященный уже высказывался. У полицеймейстера совещание было. Мишин-то, пристав, благодарность получил за усердие...

— Полезный человек! — кивнул головой Суконников.

— Замечательно полезный и энергичный! — подхватил Васильев.

— В думу в государственную выборы готовить надо, — многозначительно заметил Созонтов. — Надо так поставить дело, чтоб туда всяким жидкам, адвокатишкам и другой шантрапе никакого ходу не было...

Васильев вспыхнул, весь зажегся.

— В государственную думу надо таких депутатов послать, чтобы и верные были, и просвещенные...

Суконников покосился в его сторону:

— Просвещенные... — проворчал он. — А ежели православный, вернейший патриот и, скажем, приобретатель и знающий свое дело, это не выйдет, что ли?

— Да нет! — поперхнулся Васильев и отставил недопитую рюмку на скатерть. — Я ведь, Петр Никифорович, не против... А так, говорю, и просвещенная часть тоже полезна. Которая верит в бога и стоит за основы...

— Это, — пришел на помощь Васильеву Созонтов, — это Петр Никифорыч, даже в видах правительства — монархическую интеллигенцию привлечь в думу. Конечно, в справедливом количестве...

— Так-то разве... — успокоился Суконников. — А вы что же окорочка медвежьяго не попробуете? Окорок не плохой!

— Получайте, пожалуйста! — потянулась с блюдом медвежьего окорока Суконникова.

— Замечательная вещь! — одобрил Васильев окорок.

— А я сам не ем... — признался Суконников. — Отцы церкви не вкушали. Мне и сумнительно...

— У отца Евфимия потчивали меня таким же, — возразил Созонтов. — Так многие духовные там ничего, кушали...

— Прямого запрету нет! — вставил учитель. — А раз не воспрещено, следовательно, разрешено! Хе, хе, хе!..

В столовую вошел Суконников-мдадший.

Его встретили шумно. Созонтов подкрутил ус и закричал:

— А, господин либерал! Садитесь ко мне поближе!

У Васильева слегка забегали глаза, но он тоже приветствовал пришедшего:

— Ах кстати вы, Сергей Петрович, очень, кстати! Интересный разговор у нас.

Суконников-старший покосился на сына и с плохо скрытой насмешкой заметил:

— Ты, поди, Сергей, с митингу с какого? К обедне не тебя, ни Аграфены не было. Это вас манифест что ли на такое наставляет?

— Здравствуйте, папаша! здравствуйте, господа! У Аграфены голова разболелась, а я, папаша не мог... Так сложилось...

— Эх, вы!.. Ну, садись, раздели компанию!

Когда Сергей Петрович уселся, прежний разговор возобновился. Созонтов, чокнувшись с Суконниковым-младшим, спросил:

— А что приятели-то ваши, Сергей Петрович, уж наверно, чемоданы укладывают?

— Кто такие? Куда?

— Ну, скажем, доктор красный, потом господин адвокат, Чепурной. В Петербург, в государственную думу?

— Ах, вы о том!.. — рассмеялся Сергей Петрович. — Нет еще. Видать покуда не собираются.

Петр Никифорович потянулся к сыну и строго на него поглядел.

— Ты, Сергей, рассказывай, как они там да что?

Суконников-младший подобрался, отодвинул от себя тарелку и виновато ответил:

— Я, папаша, что знаю, то и скажу...

— Ну, ну!

18

Пал Палыч был встревожен. В городе поговаривали об издании еще одной новой газеты. Поговаривали упорно и даже называли кой кого из коммерсантов, дающих на эту газету средства.

Издатель тоже проведал об этих слухах и поставил вопрос прямо и без обиняков:

— Это же нам, Пал Палыч, прямая конкурренция!

— Ну, какая конкурренция! — возразил Пал Палыч, сам не веря в свое возражение. — У нас уже давно сложившаяся репутация. Мы имеем широкий круг читателей и подписчиков, а новая газета на кого будет опираться? на кучку купцов и черносотенцев...

— А объявленьица-то к ним и уйдут! Жир-то самый, Пал Палыч!

Пал Палыч понимал, что раз в новой газете будет заинтересовано местное купечество, то коммерческие объявления, дающие газете большой доход, действительно отойдут к конкуренту и «Восточные Вести» лишатся самого лакомого куска. А кроме коммерческих объявлений есть еще и казенные, которые до этого всегда попадали «Восточным Вестям» и составляли изрядную сумму прибылей.

Пал Палыч задумался. Надо было что-то делать. Черносотенцы непременно откроют собственную газету, ведь они постараются же добиваться мест в государственной думе, а без газеты проводить предвыборную кампанию невозможно. Нужно бороться с ними. Хорошо бы расширить «Восточные Вести» заблаговременно, пригласить в Петербурге хороших собственных корреспондентов, улучшить внешний ее вид, может быть, даже немного понизить подписную плату. Но все это потребует денег, а Сергей Григорьевич денег не даст...

Сергей Григорьевич тоже задумался. И задумчивость его больше всего тревожила редактора. Тогда Пал Палыч, не доводя об этом до сведения издателя, собрал у себя на квартире нужных людей. Пришли все очень хорошо знакомые, те, с кем Пал Палыч встречался и в собрании, и в разных обществах, те, с которыми он был связан общими интересами. Пал Палыч сразу же приступил к делу.

— Вы слышали, господа, что в городе черносотенцы собираются издавать свою газету?

Многие подтвердили этот слух. Инженер Голембиовский, хорошо заработавший на железнодорожной постройке и вращавшийся в губернских кругах, даже знал подробности:

— Газета получает субсидию от правительства. Уже имеется и редактор...

— Кто такой? — взволновался Пал Палыч.

— Отставной штабс-капитан какой-то. Деньги дают Суконниковы, Созонтов, Отрыганьевы.

— Вот видите, господа! — широко развел руками Пал Палыч. — Реакция готовится по всем правилам искусства. Нам надо что-то предпринимать...

— Вы что предлагаете? — спросил Чепурной.

— Я затем и пригласил вас, чтобы посоветываться, поговорить...

Разговаривали и совещались долго и шумно. Как будто все были согласны в одном, что нужно противопоставить затее Суконниковых, Созонтовых и Отрыганьевых укрепление своей газеты, но когда Пал Палыч тонко намекнул на необходимость денежных жертв, кой-кто запротестовал. Откровеннее других проявил свое нежелание давать деньги на газету Пал Палыча Чепурной.

— Уважаемый, Пал Палыч, — с плохо-скрываемым раздражением говорил он. — От нас вы в первую очередь можете ждать, ну скажем, морального содействия, так сказать, идейного пафоса и подкрепления. Но деньги! Об этом я предлагаю поставить вопрос пред нашими единомышленниками, обладающими свободными средствами. Ведь имеются же Вайнберги, Монаховы, Рябовы... Вот куда я вам советую обратиться за материальным подкреплением нашего общего дела. Затем, и это я тоже посоветывал бы вам, Пал Палыч... надо бы так вести «Восточные Вести», чтобы газета заинтересовала капиталовлагателей...

— Газета идет у нас без убытков! — возмущенно возражал Пал Палыч. — Но теперь ее надо значительно расширять, нужны новые затраты, они не предусмотрены сметой. Со стороны денег нам не дадут. Напротив, с нами станут бороться. Теперь вопрос стоит так: выборы в государственную думу заставят раскошеливаться многих и кто побоится затрат и некоторых жертв, тому совсем и не следует соваться в думу!..

Чепурной понял намек, хотел обидеться, но спохватился.

— Надо что-нибудь предпринимать, — примирительно высказал он. — Например, установить небольшие паевые взносы, или учредить нечто вроде акционерного товарищества...

Чепурного поддержал Вячеслав Францевич:

— Это идея! Это, знаете ли, даже имеет еще и другую положительную сторону! Можно таким образом хорошо сколотить прочное ядро радикальной части интеллигенции. Нет, в самом деле, это идея! Вот займитесь вы, Никита Александрович, — обратился он к Чепурному, — разработайте проект, вам и книги в руки!

Пал Палыч отнесся к идее Чепурного довольно прохладно. Он предпочитал бы, чтоб газету финансировали несколько человек с хорошим капиталом, а эти акции и паи большого доверия ему не внушали.

Когда гости разошлись, он взглянул на часы и сообразил, что ему пора в типографию, к верстке газеты.

В типографии его ждала неприятность. Метранпаж горестно разводя руками, сообщил:

— Такая оказия, Пал Палыч! Почти на полномера материалу не набрано!

— Почему? — вскипел Пал Палыч. — Что случилось?

— Наборщики ерундят. Передовую вашу вроде как забраковали...

— Что такое?! — У Пал Палыча даже голос перехватило от неожиданности и негодования. — То есть, как это забраковали?

— А так. Говорят, что не желают набирать такие статьи... Там вроде против рабочего классу...

— Да как они смеют!.. — вспылил Пал Палыч. — Это чорт знает, что такое!.. Дежурные наборщики есть?

— Есть.

Дежурные наборщики подошли на зов. Они выслушали гневного редактора, переглянулись и на требование набрать статью дружно ответили:

— Набирать не будем. Такое постановление... Выправлять что, другие какие заметки и статьи наберем, а эту нет...

После долгих споров и пререкании Пал Палыч достал другую статью и наборщики стали ее дружно набирать.

Номер выходом запоздал.

Пал Палыч затаил в себе негодование против наборщиков и решил бороться.

19

Ноябрь обрушился на землю суровыми морозами. С утра улицы окутывались в густую пелену изморози и солнце только в полдень еле-еле пробивало белую вязкую толщу этой изморози и слегка обрызгивало своим блеском крыши домов и укатанные дороги улиц.

В ноябре митинги и собрания проходили в городе вяло и неоживленно. Плохо отапливаемые помещения были неуютны, люди зябли в них, тянуло домой, к обжитому уюту и теплу домашних печек.

В ноябре вспыхнула почтово-телеграфная забастовка. Она разразилась для многих внезапно. Многие ощутили ее только в тот день, когда почтальон не принес обычной почты и когда двери телеграфа оказались закрытыми и охраняемыми солдатами.

Эта забастовка всколыхнула рабочих. Почтовики забастовали, предъявив ряд требований и главным из них — право организоваться в профессиональный союз. Почтовики боролись за рабочее дело. И вокруг их забастовки поднялась волна самого широкого и горячего сочувствия.

У почтово-телеграфных служащих была собственная столовая и там-то организован был главный штаб забастовки. Сюда стекались служащие и рабочие, здесь шли, не смотря на большие морозы, беспрерывные многолюдные собрания и совещания.

Здесь в первый же день забастовки встретились Павел и Емельянов.

Они не виделись давно и встреча их была теплая и веселая.

— Здорово, рука действует?

— Здравствуй, здравствуй! Действует... Тут как дела?

— Тут дела ладные. У меня группа хорошая. Вот я познакомлю вас с пареньком из Сосновки... Осьмушин! знакомься: товарищ Павел!

Осьмушин протянул руку. Павел оглядел его мимоходом и хотел пройти дальше, но Емельянов задержал:

— Он, товарищ Павел, на Сосновке своей первый про манифест узнал и уж от него тогда ребята, все разузнав, нарочного сюда сгоняли...

— А-а! — уже более внимательно и радушнее протянул Павел. — Вот как!

Осьмушин, застенчиво улыбаясь, объяснил:

— Я тогда с Белореченской связался... А теперь вот вырвался сюда за инструкциями... Ах, хорошо здесь!

Возглас Осьмушина прозвучал восторженно. Павел еще более внимательно вгляделся в телеграфиста.

— Замечательно здесь! — повторил Осьмушин. — Жизнь-то какая!.. А у нас там в Сосновке мертвечина... Только в железнодорожных мастерских кой-кто шевелится.

В соседней комнате зашумели. Разговаривающие прислушались. Телеграфист сорвался с места.

— Побегу туда! Кажется, совещание началось!.. Здорово закручивается!

— Горит парень! — весело сказал Емельянов, глядя вслед скрывшемуся телеграфисту.

— Обожгло его по-настоящему!

Павел промолчал. Он о чем-то задумался и мысли его были сейчас где-то далеко отсюда.

Разговор с Варварой Прокопьевной томил его. Он метался от одной крайности к другой: порою ему казалось, что Варвара Прокопьевна и все, кто думает о нем, Павле, и о его поступках так же, как она, неправы, порою же его охватывало сомнение — прав ли он сам?

Его не удовлетворяла работа. Вот направили его теперь сюда, к почтовикам и телеграфистам, а у него нет настроения возиться с ними. Нет настроения, но делать нечего, приходится путаться в эти дела, подбирать людей, передавать им инструкции, снабжать их литературой, учить. Нужно вести себя с ними как малолетними, потому что они совсем не революционеры! Куда им!.. Их трудно раскачать, или, наоборот, среди них много таких типов, как этот, появившийся из глухой станции, восторженных и нелепых...

Емельянов увидел кого-то, кто ему нужен был, и скрылся. Павел наморщил лоб и вздохнул. Ничего не поделаешь, надо выполнять поручения. А то опять начнутся разговоры, опять кто-нибудь из «стариков» прочтет целую нотацию...

Из комнат выходили возбужденные, взволнованные люди, они громко разговаривали, они о чем-то крепко и горячо спорили. До Павла смутно доносились их голоса. На мгновенье он забыл, где находится и что окружает его. Но он стряхнул с себя томительную задумчивость, оглянулся и присоединился к группе громко разговаривающих телеграфистов, которые окружили его и закидали вопросами...

Из комнаты, где помещался стачечный комитет, выглянул кто-то, поискал глазами в толпе, увидел Павла и поманил его.

Стачечный комитет вырабатывал обращение к населению города. За столом, заваленным бумагами, со стаканами остывшего чая и объедками зачерствелых будок, сидело несколько человек и горячо спорили. Они потеснились и дали место Павлу.

— Бьемся вот над текстом... Надо покрепче и понятней.

Павел потянул к себе исписанные листки и стал читать:

«... Причина нашей забастовки заключается в том, что одно из существенных прав, признанных манифестом 17 октября, за всеми гражданами, а именно — право союзов, — у нас отнято...»

Павел нацелился карандашом:

— Надо вставить: «одно из существенных прав, добытых народом в кровавой борьбе с самодержавием...»

Члены стачечного комитета заспорили:

— Нет, это лишнее!.. К чему так?..

— Выйдет слишком резко!..

Некоторые стали на сторону Павла:

— И пусть будет резко! Чего нам церемонии разводить?!

Но большинство не соглашалось и поправка Павла не прошла.

«...Этою явного несправедливостью мы и вынуждены вновь защищать свои права; иного средства борьбы, кроме забастовки, мы не имеем...»

Карандаш Павла снова устремился к написанным строчкам. И снова возник горячий спор.

— Надо подчеркнуть, что забастовка это только одно из средств борьбы, а не единственное! — настаивал Павел.

Члены стачечного комитета настояли на своем.

Только в конце обращения Павлу удалось внести несколько своих поправок. И под его диктовку была вписана фраза:

«Добиваясь своих прав, мы ни на шаг не отступаем от требований, предъявленных правительству!..»

Благодаря его настояниям обращение заканчивалось рядом политических требований, которые в те дни были понятны и общи очень многим. И лозунг «Да здравствует Учредительное собрание!», помещенный в самом конце воззвания, очень успокоил Павла и немного развеселил его.

Окончательно отредактированное обращение нужно было отпечатать и распространить.

— Свяжемся с типографскими рабочими! — предложил Павел. — Они помогут.

Стачечный комитет охотно поручил Павлу связаться с печатниками.

— Очень хорошо будет, если удастся вам это сделать!

— Это совсем просто! — уверил Павел. — Ребята свои, сознательные...

20

Трофимов, рябой печатник из типографии «Восточных Вестей» пользовался, несмотря на свой угрюмый характер, большим уважением среди товарищей. Его любили за прямоту, за то, что он никогда не подведет и никогда не оставит в беде товарища, за то, что с ним можно было всегда поговорить о деле и получить хороший и нужный совет.

Еще любили и уважали его за непримиримость к хозяйским порядкам и за его смелость в обращении со всяким начальством.

Еще задолго до событий, накануне войны, когда многие еще и не помышляли о революции и о борьбе, Трофимов заговаривал с надежными рабочими об организации, о политике, приносил откуда-то нелегальную литературу и умело распространял ее не только среди рабочих своей типографии, но и среди других печатников. И это он, Трофимов, ухитрился добыть через хороших ребят шрифт для подпольной типографии, а в нужную минуту добился того, что некоторые прокламации набирались здесь же в типографии, и потом готовый набор шел подпольщикам, которые печатали на своих несложных станках листовки, приводившие в бешенство жандармов и полицию.

У Трофимова не было никого родных, жил он бобылем, неуютно и по-холостяцки неряшливо. Время от времени он выпивал. Случалось это большей частью зимой, потому что летом Трофимов, как и многие типографщики, каждую свободную минутку проводил на реке, часами просиживая в лодке с удочкой и самозабвенно предаваясь рыбалке.

Когда Трофимов выпивал, он становился разговорчивым, он грустил и жаловался на жизнь, он любил тогда, чтобы его пожалели и сам хотел жалеть других. Но вытрезвившись, он стыдился своих пьяных порывов нежности и угрюмо отворачивался от вчерашних собутыльников, пред которыми и вместе с которыми еще вчера плакался на неустроенную жизнь, на одиночество, на неутолимую жажду счастья.

Павел познакомился с Трофимовым в прошлом году летом на загородной массовке. С тех пор Павел не выпускал печатника из виду и часто прибегал к его помощи, когда дело шло о типографских работах. Нашел он его и теперь.

— Есть срочное дело, товарищ Трофимов, — сказал он ему, — хорошо бы и набрать и напечатать в вашей типографии это воззвание. Завтра бы к вечеру. Очень нужно...

Трофимов прикинул на глаз размер набора и на мгновенье задумался.

— Набрать наберем, — ответил он, — а вот на счет печати...

— Нельзя будет? — огорченно перебил его Павел.

— Кто тебе сказал, что нельзя? — угрюмо вскинулся Трофимов. — У нас, если нажать, все можно... Только сроку ты мало даешь... Сколько печатать-то?

Павел назвал цифру.

— Оставляй оригинал! — коротко согласился печатник. — Оставляй. Будем нажимать!..

Воззвание было готово к сроку. Трофимов сам принес его в условленное место... Павел радостно похвалил:

— Здорово! Молодцы вы, типографщики! Не подводите!..

Трофимов улыбнулся. Улыбка его была мимолетной и едва приметной, но лицо его от этой улыбки сразу подобрело и помолодело.

— Сказал я тебе: нажмем! Вот и нажали!..

Они расстались довольные друг другом.

Но выйдя на улицу, Трофимов вдруг затосковал. Вот была у него важная и захватывающая работа, вот с жаром и увлечением исполнил он ее, а теперь что? Пусто и неуютно и людей близких вокруг нет... Трофимов невольно повернул на знакомую улицу и медленно, но уверенно дошел до пивной. Он вошел в заведенье хмурый, с сердитым лицом. Но за столиком, когда появилась пара пива, когда залпом выпил он первую кружку и с наслаждением обсосал с щетинистых усов жидкую пену, ему стало легче. Он размяк, лицо его стало приветливым. Он огляделся, высматривая в толпе посетителей кого-нибудь, с кем мог бы перекинуться парою слов. Допивая вторую бутылку, Трофимов уже твердо решил, что ему непременно нужно поговорить по душам. За соседним столом сидели трое. Им было, повидимому, весело, они смеялись. Один из них рассказывал что-то смешное и слушатели его заливались хохотом. Трофимову было завидно глядеть на них. Он пил и поглядывал в их сторону. А они, заметив, что он интересуется ими, примолкли, вполголоса сказали друг другу что-то и рассказчик привстал и крикнул Трофимову:

— Приятель! присаживайся к нам! В компании веселее!

Захватив недопитое пиво и кружку, Трофимов охотно пересел к своим соседям.

Они быстро и легко познакомились. Новые знакомые Трофимова оказались рабочими шубного завода. Руки у них были в краске и пахло от них кислым запахом овчины. Самый старший из них, тот, который рассказывал смешные истории, налил из своей бутылки пива в кружку Трофимова:

— Пей, товарищ, за первое, как говорится, знакомство!

Трофимов принял угощение и заказал еще пару.

Когда в его голове уже изрядно зашумело и на сердце у него стало тепло, когда старший шубник порассказал несколько смешных историй и все вволю насмеялись, к столу подошел высокий, с рыжей окладистой бородой человек. Развязный, с хитро бегающими глазами, с неверной улыбкой на толстых губах, он сразу не понравился Трофимову. Собутыльники Трофимова равнодушно взглянули на подошедшего.

— Честной компании! — громко закричал он. — Мое почтение! Желаю с православными совместно парочку раздавить... Эй, малый, ставь пару пильзенского!..

Не дожидаясь ответа, рыжий придвинул стул и уселся за стол.

— Душа у меня открытая! — шумно продолжал он, захватывая с блюдечка пригоршню моченого гороха. — Гляжу, ребята веселые! Я и пошел!.. А ну, выпьем по первой!..

Трофимов нехотя взял стакан. Его новые знакомые выпили не колеблясь.

Рыжий расположился за столом хозяйственно и уверенно. Старший из шубников, прищурившись, вгляделся в него и рассмеялся.

— Ты чего? — спросил его рыжий, зажав бороду в громадный волосатый кулак. — Признаешь меня, что ли?

— Да как будто так... — не переставая смеяться, подтвердил шубник.

— А я тебя что-то не помню?..

— Где тебе всех упомнить!

Трофимов стал прислушиваться внимательнее к этому разговору. Он подметил в глазах рыжего некоторое замешательство. А шубник лукаво прищурился и продолжал:

— Где, говорю, всех упомнить!.. Ты, может, сотни народу перещупал...

— Не понятно мне, о чем ты...

— Ай, и всамделе ты забыл? А помнишь, когда забастовка была, ты к нам приходил, забастовщиков бить звал?..

Трофимов резко повернулся и, расплескав пиво, в упор поглядел на рыжего... Шубник подмигнул своим товарищам и, довольный тем, что смутил рыжего, придвинул тому наполненный стакан:

— Откушай!

Но рыжий не прикоснулся к стакану. Наклонив упрямо голову, он минуту помолчал. Потом внезапно прервал молчание нарочито веселым возгласом:

— Вот дьявол! И верно! Только вы тогда струсили, не пошли с християнами!.. А ловко мы их в те поры поподчевали!

— Гад ты!.. — раздельно и громко сказал Трофимов. — Сволочь!..

Рыжий резко повернулся к печатнику и оглядел его яростным взглядом.

— Ты кто таков, чтоб ругаться? Кто таков?!

— Рабочий я человек! — поднялся Трофимов. — А тебя не только ругать, тебе в глаза наплевать нужно!..

Шубники с лукавым любопытством следили за этой перебранкой. Рыжий поглядел на них и, не встретив сочувствия, вышел из-за стола.

— Пошли вы к дьяволу! — выругался он. — Я думал, люди как люди, а тут жидовские подлизалы!

Старший шубник прыснул со смеху:

— Бутылочку-то свою забери, приятель!..

Рыжий рванул со стола бутылку и свой стакан и ворча удалился.

— Зачем же ты, товарищ, такого гада к столу допустил? — негодующе обратился Трофимов к шубнику.

— А пущай! — незлобиво махнул рукой шубник. — С ним, вишь как весело!

— Весело... — насупился Трофимов. — Он против рабочих, он на погром, сам говоришь, подбивал, а мы с ним за одним столом!

Шубники переглянулись и взялись за стаканы. Трофимов поймал их торопливые прячущиеся взгляды. Трофимову стало тоскливо. Легкий хмель давно уже вылетел из его головы. Компания стала ему сразу чужой и неприятной. Он подозвал полового и начал расплачиваться.

— Уходишь? — удивились шубники.

— Ухожу... Прощайте!..

Шагая по скованному морозом, покрытому хрустящим снегом тротуару, Трофимов огорчался и негодовал. Огорчался он оттого, что не удалось ему отдохнуть в тепле и в легком опьянении, а негодовал на себя: связался с первыми встречными и напал на погромщика!..

И, вспомнив, что еще недавно он участвовал в таком хорошем и удачном деле в типографии, Трофимов почувствовал горячий стыд, который никак не мог перекрыться оживавшей в его душе прочной гордостью...

21

Самсонов прочно устроился у Огородникова. Ребятишки, сначала дичившиеся чужого человека, на завтра же привыкли к семинаристу и называли его дяденька Гаврила. «Дяденька Гаврила» приходил домой поздно вечером, приносил провизию и начинал готовить ужин на железной печке. Ребята обступали его, глядели на его стряпню и слушали веселый вздор, который он им рассказывал. С Огородниковым Самсонов сошелся очень легко. Огородников в первый же вечер узнал все, что можно было знать о семинаристе, о его доме, о семинарии и об истории, которая заварилась там. А потом, после того, как сам Огородников рассказал о себе, семинарист стал наставлять своего хозяина, «в делах политики», как он выражался. Огородников жадно впитывал в себя те крупицы знаний, которыми Самсонов делился с ним. Огородников узнавал о политических партиях, об их программах, о борьбе. Огородников впервые познавал, что не все борющиеся с самодержавием являются настоящими и крепкими революционерами, что много есть таких что зря называются революционерами. Он узнавал, что есть несколько партий и что среди них только одна — действительно революционная и верная партия рабочего класса.

Огородников недоумевал. Он перебивал своего нового учителя, засыпал его вопросами, наивными, простыми и трогательными. Самсонов воспламенялся, ему льстило что он может помочь чем-то, чему-то научить взрослого человека, рабочего. Он приносил Огородникову нелегальные книжки и помогал ему читать их. С трудом преодолевая свою малограмотность, Огородников прочитал эти книжки залпом, просиживая до рассвета у чадящей керосиновой лампы, и воспринял все, что прочитал в них, как откровение. И он, когда ему многое открылось по-новому, многое, что чуял он лишь рабочим своим нутром и никак не мог уложить в стройные мысли, он теперь с радостной растерянностью твердил Самсонову:

— Ишь ты!.. И вправду пауки и мухи!.. Значит, достигнет рабочий класс своего? Достигнет?

— Во всяком случае! — уверенно говорил Самсонов, гордый тем, что это через него к человеку пришло понимание дела и порядка вещей. — Главное — организованность, сплочение, а тогда никакие капиталисты и никакое правительство не удержится!

— Ишь ты!.. — качал головою Огородников, не умея подобрать подходящих и нужных слов. — Ишь ты, до всего умные люди доходят!.. А вот мы бьемся, бьемся... Нам одно только понятно: тошно, узким краем жизнь сошлась... а вот отчего да почему, нет, смекалки мало у нас.

Отрываясь от книжек и от бесед по поводу них, Огородников делился с семинаристом и своими делами, тем, что происходило там, у мыловара. Хозяин упорствовал, не соглашался на прибавку жалованья и на сокращение рабочего дня. Рабочие шумели, но все больше зря и без толку. Только Сидоров наседал на хозяина напористо и зло и требовал от товарищей, чтобы они показали свою силу мыловару.

— Злой мужик! — отзывался о нем Огородников. — Кипит!.. Да и то понять надо: отощал, зажат человек... Утеснение и жить голодно... Я его звал, говорю: с людьми хорошими сведу, научат, как да что. А он не согласен. Не верит людям... Скажи на милость, совсем веру потерял! На себя, говорит, надеяться могу, а больше ни на кого!..

— Чудак! — негодовал Самсонов на неведомого ему Сидорова. — Чего он в одиночку сделает? Тут солидарность нужна!.. Понимаешь, солидарность трудового народа!..

— Теперь мало-мало понимаю, — сознавался Огородников. — Раньше не понимал, а вот с полгода времени будет понял... Миром всего достичь можно, это вернее верного!.. Миром, — смеясь добавлял он, — мы и хозяина своего, пожалуй, скрутим. Ты как смекаешь, Гаврила? Скрутим?

— Конечно! — уверенно подтверждал Самсонов.

У самого Самсонова его семинарские дела подвигались тихо и вяло. Занятия были прерваны, семинария закрыта, с товарищами по учебе встречаться было трудно, да многие и разбрелись неведомо куда. Но Самсонов не унывал. Он уходил к новым своим знакомым, к железнодорожникам, к телеграфистам, он доставал у верных людей литературу и приносил ее в нужные места. Он попадал на собрания, на массовки, вслушивался в горячие споры, сам порою порывался выступать, но робел и утешался тем, что он еще покажет себя. Но робел он и оттого, что сидел он без копейки и перебивался мелкими займами. Работы достать было трудно. Рассчитывал он на уроки. А уроков найти тоже было не легко.

Однажды Самсонову повезло. Кто-то надоумил его толкнуться в газету. Он послушался, и секретарь редакции, лохматый старик, оглядев его с ног до головы, неожиданно предложил:

— А попробуйте-ка вы, молодой человек, репортажем заняться. Ловите новости и делайте заметки. Но новости давайте интересные!

Первые заметки, которые он принес лохматому секретарю, были решительно забракованы.

— Ерунда, молодой человек! — беспощадно отрезал секретарь. — Кому это интересно о семинарии? Вы давайте общеинтересное!.. Материал у вас жидкий. Но писать вы научитесь.

В следующий раз заметки о сугробах снега, загородивших проход и проезд по Кривой улице, и о гвозде, запеченном в булке из пекарни грека Ставриди, удовлетворили секретаря и окрылили Самсонова на дальнейшие газетные подвиги.

Самсонов сделался газетным репортером...

Огородников, узнав о том, что семинарист пишет в газете, преисполнился к нему прочным и серьезным уважением.

— Да-а... — почтительно и слегка завистливо заметил он Самсонову. — С ученостью да с мозгами до чего достигнуть можно!..

И он, подавляя вздох, поглядел на своих ребятишек.

Семинарист вспыхнул от мимолетной гордости, но быстро погасил ее в себе и опустил глаза: ему стало стыдно. Стыд пришел неожиданно и нельзя было понять его причины...

22

У Потапова, у Агафона Михайловича, в тот раз, когда он зашел к нему впервые, Огородников встретился с новыми удивившими его людьми.

К Агафону Михайловичу по праздничному времени «завернули на огонек», как они шутя пояснили, два солдата. Были они чисто и ловко одеты и мало походили на обыкновенных солдат, которых во множестве встречал Огородников на улицах города. У одного из них на погонах были белые лычки. Потапов встретил их с шумной радостью. Когда они немного замялись, увидев незнакомого Огородникова, Агафон Михайлович поспешно успокоил:

— Это товарищ, свой. Валяйте без стеснений!

Пришедшие успокоились. Хозяин достал пива, уселись за стол. За столом пошли разговоры. Прислушавшись к этим разговорам, Огородников пришел в изумление. Эти солдаты говорили о бунтах, об организации, о прокламациях! Они рассказывали, что в их полку многие недовольны и толкуют о том, что новые порядки ничем еще не отличаются от старых и что пора по-настоящему тряхнуть все старое и махнуть его к чертовой матери.

Огородников сидел и слушал с открытым ртом. Вот дело-то какое! Солдаты — и горячо стоят за революцию, за свободу! Откуда такие? Как это случилось? И к тому же тут один даже и не простой нижний чин, а, кажется, унтер!.. И этот унтер говорит толково и слушать его очень занимательно. Видать, что много знает и понимает человек, даже, пожалуй, больше Потапова.

Радостное недоумение Огородникова не укрылось от Агафона Михайловича. Он промолчал и ничего не сказал ему, пока не ушли солдаты.

— Удивительно тебе, а? — засмеялся он, проводив гостей. — Видал, какие орлы!

— Да-а... — протянул Огородников. — Как же это так, солдаты, а вот вроде будто и за нас?..

— Эх ты! — укоризненно, но незлобиво попрекнул Огородникова Потапов. — Солдаты! А солдат это кто? Это тот же народ. Крестьянин да рабочий!.. Шкура у него от нонешних порядков так же, как у нас с тобой трещит!..

— Разве что так...

— А как же по-другому?! Вот теперь, слыхал, солдаты волнуются. Особенно запасные, их в отпуск домой надо отпускать, а начальство задерживает. Держит зря по казармам. Они на эту проклятую войну собраны были, еле-еле уцелели, войну, наконец, прикончили, а их морят здесь в казармах... Они и шевелятся.

— Шевелятся? — встрепенулся Огородников. — Значит, за свободу они! Помогут трудящимся?!..

— Все конечно!

Огородников ушел от Агафона Михайловича, обвеянный непонятной радостью. Встреча с солдатами разбудила в нем новые мысли и воспоминания. Он сам не попал в солдаты только потому, что была у него «льгота»: был он единственным сыном у родителей, единственным кормильцем, а по закону таких в солдаты не брали. Но каждый год осенью он вместе со всей деревней переживал неизбежное и тяжелое — рекрутский набор. В деревне поднималось смятение, матери, у которых сыновья призывались, голосили по ним, как по покойникам. В волость наезжало начальство, по избам становилось шумно, но было совсем не от веселья. Парней водили в волость и там их раздевали нагишём и свидетельствовали и, когда раздавалось короткое и насмешливое «годен!», в передней комнате волостного, густо набитой мужиками и бабами, вспыхивал плач и раздавались вопли. А потом новобранцев увозили. Деревня провожала их, пьяная и растерянная. Парни ехали полупьяные и храбрились и бахвалились, но все знали, что им тошно и что они боятся солдатчины и что только стыд мешает им присоединиться к плачу старух и молодаек, бежавших за санями.

Каждый год, глубокой осенью из деревень увозили в казармы парней. И там, в казармах, их брали в оборот, их учили. И ученье их было тяжким и непереносимым. От ученья этого и от казарменной жизни томились они и писали домой жалостливые письма.

Огородников, как и каждый деревенский житель, как и вся деревня, боялся казармы. Ибо знал он, что ребят там держат как арестантов, и что теряют там ребята себя, свою волю и начальство держит их в жестоком подчинении.

И радость от встречи с солдатами, которые не боятся начальства, которые восстают против начальства, которые за народ и вместе с народом, непривычная радость от всего этого охватила Огородникова и прочно, до какого-то неосознанного еще срока вошла в него...

23

Офицер был строен, молод, зимняя шинель с меховым воротником сидела на нем, как влитая, мерлушчатая папаха, посаженная на голову чуть-чуть набок, оттеняла чистый смугловатый лоб, веселые глаза и красивый разлет бровей. Офицер внимательно, с бесцеремонностью знающего свою силу и свое обаяние мужчины, оглядел Галю и откровенно улыбнулся ей. Галя нахмурилась, но не смогла преодолеть внезапного смущения: щеки ее обжог ненужный румянец.

Тогда офицер, шедший ей навстречу, круто повернулся, зазвенел шпорами и пошел рядом с нею.

— Вам одной скушно! — засмеялся он и просунул руку под локоть девушки.

— Вы нахал! — отдернула руку Галя и пошла быстрее. — Отстаньте от меня!

— Ах, какая строгая! — Боже мой, какая строгая! — не отставал офицер.

Галя оглянулась. На улице почти не было прохожих. На углу зяб извозчик, дорогу переходила какая-то старуха.

— Как вам не стыдно привязываться! — повторила Галя и с досадой почувствовала, что голос ее дрожит: хотелось сказать решительно и строго, а вышло совсем по-бабьи!

— А чего же тут стыдного? — беспечно и нагло сверкнул офицер зубами. — Идет такая хорошенькая барышня, ну, как тут устоять?!

У Гали выступили слезы на глазах. Она рванулась и побежала. Офицер, продолжая смеяться, стал ее догонять.

Из-за угла вывернули два солдата. Увидя их, Галя ободрилась, круто обернулась к догнавшему ее офицеру и громко, так, чтобы слышали солдаты, сказала:

— Грубое животное!.. Как вы смеете приставать ко мне?!

Солдаты быстро переглянулись, посмотрели на Галю и на офицера и, не отдавая чести, подошли к нему почти вплотную. Офицер зло вздернул голову вверх и начальнически крикнул:

— Ну, чего вам?.. Как стоите?! Забыли?!

Но он не успел договорить. Один из солдат надвинулся на него, усмехнулся и процедил сквозь зубы:

— Не шеперься, вашблагородие!.. Отстань от барышни...

— Что-о!?.

— Отстань, говорю, от барышни! А то...

Другой обошел офицера сзади и стал настороже.

Галя забыла про свой испуг и во все глаза стала смотреть на солдат и на офицера. Она заметила, как быстро сменились на лице офицера сначала высокомерие и гнев, потом негодование, потом испуг. Испуг на этом лице застыл, в глазах появилась беспомощность. У Гали дрогнули в смехе губы. Взглянув в упор на растерявшегося офицера, она облегченно усмехнулась.

— Спасибо, товарищи! — поблагодарила она солдат. Оба широко улыбнулись и ничего не сказали.

Галя быстро пошла своей дорогой. Офицер побагровел. Стиснув зубы, он уничтожающе прошипел:

— Какой части, мерзавцы? Какой?..

Не отвечая ему, солдаты сошлись вместе, взглянули вслед Гале и медленно двинулись в другую сторону. Улица по-прежнему оставалась пустынной. Извозчик, ничего не замечая, ничего не слыша, стыл в полудремоте на углу.

— Мер-рзавцы! — в бессильной ярости крикнул офицер удалявшимся солдатам. — Погодите, мерзавцы!.. Я вас...

24

Когда Галя вечером рассказала Павлу про свое столкновение с офицером и про то, как солдаты выручили ее из неприятности, Павел весело засмеялся.

— Видишь, швестер, каковы настроения в армии? Ты бы когда-нибудь могла себе раньше представить такое?

— Не-ет... — протянула Галя.

— В эти дни по казармам такое творится, что прямо прыгать от радости хочется! — продолжал Павел. — Каша заваривается крутая! Запасные солдаты, которых уж давно надо было отправить по домам, волнуются и требуют немедленного увольнения, а начальство медлит... Вот погоди, посмотришь, что будет!..

Павел был радостно возбужден. Галя давно не видела брата в таком хорошем настроении. Ей стало самой весело и радостно. Она почувствовала, что Павел преисполнен бодрости и увлечен новыми событиями. И ей только на мгновение сделалось грустно и обидно оттого, что она не знала об этих надвигающихся событиях.

— Павел, но это так неожиданно... — задумчиво протянула она.

— Что ты! — с некоторым, как ей показалось, неудовольствием, возразил Павел. — Ничего в этом неожиданного нет!.. Все к этому шло. И ты думаешь, солдаты волнуются так, самостоятельно, без всякого руководства? Напрасно! Партия не теряет связи с казармой. У нас там давно свои люди. И литературу мы туда доставляем, и пропаганда ведется непрерывная... Неожиданно! И скажешь же ты, швестер!

Галя смущенно промолчала. Конечно, Павел прав. Она что-то пропустила, чего-то не доглядела. Но почему же брат ей ничего раньше не сказал? Почему заговорил он об этом только при случае? Значит, если бы сегодня она не имела столкновения с нахалом офицером и не рассказала бы брату, Павел так ничего и не сообщил бы ей о волнениях в армии? У Гали шевельнулось неприязненное чувство к брату. Это чувство было мимолетно и поверхностно, но оно причинило ей самой непривычную боль. Галя вздохнула и пошла за свою ширму.

Павел ничего не заметил. Переполненный впечатлениями последних дней, он улегся в постель. Вот выдался свободный вечер, надо ухватить крошечку крепкого сна. Завтра Павлу предстоит побывать в казармах, ему дано интересное поручение. Чорт возьми, вот снова начинается настоящее, захватывающее. Солдаты волнуются, они грозят выйти на улицу и разнести все вдребезги. Их нужно организовать, надо направить их недовольство но правильному руслу. У Павла имеются точные инструкции, в комитете долго и подробно проинструктировали пропагандистов. Пожалуй, слишком подробно. Павел недовольно морщится при воспоминании о том, как комитетчики напутствовали его и все переспрашивали: «Понятно? Вы не забудете товарищ!» Чорт! Что он, маленький или идиот какой, что забудет и перепутает? Разве он не справился с поручением у почтовиков и телеграфистов? Разве он первый день участвует в революции?!

За ширмой кашлянула Галя. Павел прислушался и окрикнул сестру:

— Ты уже спишь, швестер?

— Нет.

— Знаешь, Галя, я забыл тебе сказать, меня на днях спрашивала о тебе Варвара Прокопьевна...

— О, Павел, как ты мог забыть сказать мне об этом!? — Галя выглянула из-за ширмы возбужденная и радостная. — Что она тебе говорила?

— В общем ничего, — беспечно засмеялся Павел. — Что-то вроде того, что, мол, почему тебя не видно...

— И больше ничего?

— Кажется, ничего.

Галя снова скрылась за свою ширму и оттуда глухо и обиженно произнесла:

— Какой ты, Павел... почему ты мне раньше об этом не сказал?

— А это разве так важно тебе?

Голос брата прозвучал насмешливо. Может быть и не было в нем никакой насмешки, но так показалось Гале. Она ничего сразу не ответила Павлу. Только немного спустя прерывисто и с явной обидой она сказала:

— Ты меня девчёнкой считаешь, Павел... глупой девчёнкой!

— Ой, швестер! — тревожно воскликнул Павел, — неужели ты обиделась?

— Нет...

— На что ты обиделась?

— Ни на что...

— Странно!

Галя молчала. Гале было тяжело. Она стиснула зубы и молчала. Замолчал и Павел.

25

В казармах пахло застоялым запахом кислой капусты, шерсти и сырых каменных стен. В казарме окна были затянуты узорами ноябрьских морозов и тусклый свет расползался по грязно-серым стенам холодно и мертво. Дневальные слонялись по широким коридорам и зевали. Часы хрипло отстукивали минуты, засиженный мухами царский портрет подслеповато смотрел со стены и в углу поблескивал дешевыми украшениями киот с иконами. Людей в казарме было мало. Люди разбрелись по городу самовольно, без увольнительных записок, на местах были только ленивые и унтер-офицеры.

Унтер-офицеры гнездились в отдельной, отгороженной от общего помещения комнате и беспокойно о чем-то шептались. Дневальные прислушивались к их шопоту, ничего не могли разобрать и посмеивались.

В казарме был явный беспорядок.

Дежурный офицер прошел по казарме, угрюмо оглядел пустые койки, выслушал рапорт дневальных, отозвал в сторону старшего унтера и, не сдерживаясь, громко заметил:

— Распустились?

— В полной степени, ваше благородие! Вроде неповиновения...

— Но, но! — покосился, офицер на прислушивавшегося дневального. — Скажешь ты! Вот мы покажем им неповиновение!.. Без-зобразие!..

Офицер быстро ушел. Видно было, что он чувствует себя в этой казарме, такой еще вчера привычной и хорошо знакомой, неловко и смущенно. Дневальный насмешливо присвистнул. Унтер покосился на него:

— Чего свистишь? Устав забыл, что-ли?!

— А что с его, с устава-то? — рассмеялся дневальный. — Видал, куда он, устав-то, вышел покуда что! Народ ему отмену, пожалуй, пропишет!

— Ты! — погрозил унтер. — Не рано ли на счет отмены! На тебе присяга, это понимать надо!..

— Присяга... — повторил дневальный и замолчал. Легкое смущение охватило дневального. У унтера на губах зашевелилась насмешливая улыбка.

— Без-зобразия, — повторил он слова офицера и, довольный собою, ушел к себе.

Серый свет просачивался сквозь замерзшие и грязные окна скупо и немощно. По казарме плавали привычные тяжелые запахи.

К вечеру, когда под потолками зажглись лампы и серое однообразие при освещении выделилось особенно отчетливо и неприглядно, в казарму стали возвращаться солдаты. Они приходили возбужденные, громко переговаривались, сходились кучками, делились дневными впечатлениями. Они приносили с собою запах морозных улиц, вольный дух города и свежеотпечатанные прокламации.

Солдаты были немолодые. Курчавые солидные бороды покрывали их лица, тоска по дому, по семье и по привычной работе мерцала в глазах. И неугасимая радость оттого, что война и кровь и смерть остались позади временами сменяла эту тоску. Теперь бородатые люди, привыкшие к слепому повиновению, терпеливые и тихие, словно помолодели. Откуда-то докатился до них властный призыв «домой!» и они зашумели. Их давно уже должны были распустить по домам, но вот держат здесь в казармах, далеко от дома, держат зря и незаконно.

— Нет таких правов, чтоб задерживали! Обязаны нас отпустить!

— На каком таком основании не везут домой? Требовать, мужики, надо! Законно требовать!..

Люди шумели. Их объединяло одно желание, одна воля: скорей распрощаться с казармой и вдохнуть в себя запах привычных далеких полей. И вот они стал требовать.

По казармам зашелестело темное слово бунт. Темное слово бунт выползло в город и обеспокоило жителей, мирных и трусливых жителей. Начальство, которое задерживало запасных и не отпускало их по домам, подхватило это слово, уцепилось за него. Обыватели заговорили о том, что солдаты собираются выйти из казарм и отправиться буйствовать и громить жителей.

Воинский начальник был в смятении. Высшие власти чего-то выжидали.

Ротмистр Максимов снова обеспокоился. Почти одновременно вспыхнула почтово-телеграфная забастовка и начинает что-то завариваться в казармах!

Просматривая сводки и донесения агентов и филеров, ротмистр брюзжал и сердился. Гайдук с опаской приглядывался к своему начальнику и украдкой откашливался, словно в глотку ему попало что-то постороннее. Гайдук тоже был не мало смущен настроениями в казармах. Солдат — это было существо безропотное, беспрекословно и немедленно исполнявшее любое приказание начальства. Солдату не полагалось думать и рассуждать: за него думало и соображало начальство. Над солдатом висела присяга и присягу эту нарушали в редкие моменты только какие-либо отчаянные, отпетые головы. И вот присяга под угрозой забвения и пренебрежения! Солдаты стали думать! Мало того, они принялись бунтовать, толкуют о своих каких-то правах, о свободе, о неслыханных вещах...

— Кто у тебя за казармами наблюдал? — зло покручивая кончик уса, спросил ротмистр.

Гайдук вздрогнул и назвал имена.

— Почему раньше не давали сводок о безобразиях? Не сегодня же там это началось?

— Не замечалось, вашблагородие, чтоб...

— Не замечалось?! Идиоты у тебя там поставлены!.. Агитаторов замечали? Посторонних?

— Так что, вашблагородие, только в самые последние нонешние дни...

— Выяснил?

— Записаны, — воодушевился Гайдук, — в подробности записаны и даже двое на фотографиях сняты...

Ротмистр взял у Гайдука материалы и отпустил его. Мелкие морщинки сбежались вокруг глаз Максимова. Предстояла тяжелая работа. Впереди были неприятности, бессонные ночи и может быть, серьезная опасность.

26

Потапов забрал увесистую пачку свежих прокламаций, жирный заголовок которых бодро и небывало кричал «Товарищи солдаты!», и понес их в условленное место.

Потапов накануне был на совещании комитета и там получил инструкции и указания, что делать. Там же он узнал о состоявшемся решении созвать митинг солдат. Представители казарм подробно рассказали о настроениях запасных и высказывали опасение, что как бы эти настроения не вылились в отдельные стихийные и вредные выступления некоторых солдат.

— Отдельные группы запасных, — сообщали они, — озлоблены на всех за то, что их не отпускают по домам, и грозятся расправиться с вольными... Народ серый, а потому многие прислушиваются к таким мыслям...

— Сознательности мало... Неподготовлены. Вот в прошлый раз попалась первая прокламация, так заинтересовались... Надо бы побольше литературы!?

Сергей Иванович, Старик, поправил очки и кивнул головой. Потом внес предложение организовать солдатский митинг.

— Только солдаты наши на счет вольных не согласны будут, — заметил один из представителей от казармы. — Надо бы сперва такой митинг собрать, чтобы одни только воинские чины. На такое пойдут!

Старик усмехнулся:

— Можно и так! — согласился он.

— А мы кому понадобится, так и шинелки и папахи и всю форму можем достать! — пообещали солдаты.

— Доставайте!..

Потапов ушел с комитетского собрания слегка встревоженный. Он давно установил связь с казармой и имел там среди солдат друзей. И он знал, что серая, темная толпа солдат недолюбливает «вольных», косится на них, когда они появляются вблизи казарм и совершенно не выносит вмешательства этих «вольных» в казарменные дела. Ему казалось, что митинг надо бы устроить общий: чтобы были там и рабочие и солдаты... Хорошо бы, если б встретились с солдатами на общем митинге железнодорожники: солдаты знают, что даже во время забастовки рабочие-железнодорожники из всех сил старались продвигать на запад эшелоны, в которых ехали домой вырвавшиеся и уцелевшие на только что кончившейся войне.

Потапову казалось, что решение комитета неправильно. Но поймав себя на том, что сам он не высказал своих соображений и не попытался доказать правильность их, Потапов стал деятельно и энергично готовиться к митингу. Надо было сделать многое. Надо было подготовить сознательных и распропагандированных солдат к этому митингу, заручиться их поддержкой, их помощью. Надо было раздать листовки и проследить за тем, чтобы они попали в надлежащие руки. Работы было много и предаваться размышлениям и гаданиям не приходилось.

Подходя к казарме, где у него были друзья, Потапов заметил прохаживавшегося у раскрытых ворот человека. Человек этот скользнул взглядом по Потапову и быстро отошел в сторону. Лица его Потапов не успел заметить, но сообразил, что это шпик. «Ладно!» — беспечно подумал Агафон Михайлович. — «Гляди, подглядывай! Ничего у тебя не выгорит теперь!»

Приятелей не оказалось в казарме, они где-то ходили по городу. Потапов огорчился. Неужели уносить сегодня обратно литературу? Как бы устроиться так, чтоб не возвращаться с прокламациями? Потапов вышел в раздумьи из ворот и здесь снова увидел прежнего человека. На этот раз удалось разглядеть его лицо. «Форменный шпик!» — заключил Потапов. Приходилось все-таки уходить. Как никак, а все-таки жандармы еще живы и сильны!

Когда Потапов отошел немного от казармы и оглянулся, то обнаружил, что шпик упорно следует за ним.

«Не отстаешь, гад!?» — злобно подумал Потапов и стал петлять по улицам, сворачивая в переулки, выходя на ненужную совсем улицу, снова возвращаясь на прежнее место. Шпик не отставал. Только воспользовавшись каким-то проходным двором. Потапов ускользнул от слежки. И когда убедился, что шпик потерял его из виду, успокоился и пошел куда нужно было.

Появление шпика изумило Потапова. Уже давно никто из товарищей не замечал за собой слежки. Со дня опубликования манифеста казалось, что ни охранки, ни жандармов не существует. Конечно, все хорошо понимали, что жандармерия и шпики никуда не девались, а только притаились и перешли на какие-то новые способы и методы борьбы с революционерами. Но появление шпика, как в прежнее время, было странно и не могло не встревожить.

Встревоженный Потапов добрался до товарищей и рассказал им о замеченной за собою слежке.

— За старое принимаются! — недоумевающе закончил Потапов. — С чего бы это?

Товарищи заинтересовались рассказом Потапова. Некоторые недоумевали так же, как он, другие считали, что тут нет ничего неожиданного:

— Жандармы, видать, старого-то и не бросали! Просто мы не всегда замечали за собой шпиков. Наверное, набрали поумнее и поопытнее!

— Во всяком случае, это хорошо, что Потапов обнаружил шпика. Будем осмотрительнее...

27

Галя весело, как уже давно не смеялась, расхохоталась, увидев перед собою Павла в неуклюжей солдатской шинели, в трепаной папахе, в башлыке.

— Ой, Павел, какой ты смешной!

— Ладно! Нечего тебе глумиться надо мной! Тут тебе не брат твой, швестер, а нижний чин! Так и заруби себе на своем курносом носу: нижний чин!

Не переставая смеяться, Галя оглядела брата со всех сторон, оправила на нем шинель, заправила лучше башлык. Она знала, что Павел отправляется на солдатский митинг, куда штатским, «вольным» вход был затруднен. Ей было обидно, что она не сможет попасть на этот первый митинг военных.

— А если б я, Павел, переоделась сестрой милосердия?

— Не выйдет, швестер! — отверг Павел ее план. — Сиди дома. Мы, нижние, чины, не уважаем сестричек!..

Оба засмеялись. Павел ушел.

Митинг происходил в самом большом помещении города. Все входы и выходы были заняты караулом, поставленным устроителями митинга, и караульные строго следили за тем, чтобы как-нибудь не проскользнул на митинг «вольный». Павел прошел беспрепятственно. В громадном зале, доотказу переполненном солдатами, было душно и пахло казармой. На большой сцене за столом, покрытым зеленым сукном с серебряной бахромой, о чем-то совещались несколько человек. Павел узнал среди них товарищей, так же, как и он, переодетых солдатами. Протолкавшись поближе к сцене, Павел отыскал свободное место у стены и втиснулся на него. В зале стоял глухой рокот. Солдаты разговаривали сдержанно и приглушенно. Ничего не напоминало в их поведении распустившейся и буйствующей толпы. Павел вспомнил обывательские разговоры о «бунте», о готовящемся погроме и усмехнулся. Со сцены прозвучал звонок. Разговоры стали затихать. В зале быстро все успокоилось. Тысячи глаз устремились на сцену, где появились новые люди, которые заняли места за зеленым столом.

Было совсем тихо в переполненном солдатами зале, когда из-за стола на сцене вышел солдат с лычками на погонах, подошел к рампе, вытянулся, как в строю, и отчетливо, словно рапортуя, сказал:

— Товарищи солдаты! Дозвольте первый митинг свободных воинов свободной России считать открытым! Ура!

Павел вздрогнул от грохота, всколыхнувшего зал, солдаты дружно подхватили:

— Ура!.. Ура!.. Ура!..

— Теперь, — продолжал солдат со сцены, выждав пока не стихли крики, — объявляю повестку дня: доклад о положении и вопрос об увольнении по домам...

— Правильно! — взорвалось в зале. — Правильно!..

— И кроме того, — докончил открывший митинг, — кроме того обсудим о правах. Слово для доклада даю товарищу оратору...

Из-за стола поднялся докладчик. Павел с трудом узнал в нем Старика. А узнав, радостно и настороженно вытянулся вперед. Сергей Иванович был без очков. Мешковатая шинель сидела на нем неуклюже и был он подобен многим запасным, взятым из деревни, от сохи, от земли. И он как-то по-мужицки поднял руку и погладил свою бородку.

В зале задвигались. Павел заметил, что его соседи внимательно вглядываются в Старика.

— Товарищи!.. — начал Сергей Иванович, но кто-то придирчиво и неприязненно прокричал:

— Какой части?.. Скажи, какого полка?..

Возглас был подхвачен многими. За зеленым столом быстро стали переговариваться, солдат, открывавший митинг, шагнул к рампе, но Старик поднял обе руки кверху и замахал ими.

— Обождите! — уверенно прокричал он. — Какой части это безразлично! Вы вот послушайте о чем я стану говорить, а уж когда поймаете меня, что неправильно сказал, тогда требуйте документы, увольнительную записку!..

По рядам прокатился одобрительный смех. Павел облегченно перевел дух. «Молодчина! — подумал он с гордостью о Старике, — выкрутился!»

— Правильно! — закричали в разных местах зала. — Наплевать какой части! Говори, товарищ!..

— Докладывай об положении!.. На счет дома, на счет дома!.. На счет увольнения!..

Сергей Иванович прислушался к этим крикам, улыбнулся, потом снова потрогал бородку, причем рука его по привычке прыгнула вверх, к снятым очкам, потом кашлянул.

— Итак, значит, товарищи, о современном положении...

Павел знал содержание доклада Сергея Ивановича и поэтому приготовился поскучать несколько времени. Сергей Иванович должен был говорить о знакомом, о том, что Павлу было хорошо известно и что Павел, как ему казалось, мог бы и сам неплохо рассказать любой аудитории. Но когда Старик стал просто, и словно беседуя с близкими людьми, говорить эти знакомые вещи, Павел насторожился. Что-то новое и свежее было в словах Старика, такое, что заставило Павла по-новому услышать, по-новому почувствовать это знакомое и давно известное. Павел подался вперед, упершись на спинку передних кресел. Впереди, так же подавшись вперед, сидели серой сплошной массой солдаты. Было тихо и каждое слово Сергея Ивановича слышали отчетливо во всех углах зала, на хорах, в ложах.

Сергей Иванович говорил о казарме, о начальниках, о гнете солдатской дисциплины. Он говорил о революции, которая призвана освободить народы и сделать трудящихся хозяевами жизни. О манифесте 17 октября, содержавшем пустые обещания. О войне, которая не нужна была трудовому народу и которая стоила ему многих жизней. Застывшие в глубоком внимании солдаты жадно слушали Сергея Ивановича, когда он говорил о солдате-гражданине, о том, что вот они, собравшиеся здесь, заслужили того, что-бы, наконец, отправиться по домам, а их задерживают здесь затем, чтобы их руками задушить народную свободу. Он наметил ряд требований, которые участники митинга должны предъявить начальству и за которые должны упорно и единодушно бороться. Он кончил просто, без излишних выкриков: замолчал и устало поднес руку к несуществующим очкам.

И снова в зале взорвался грохот. На этот раз грохот этот не был угрожающим. Люди хлопали в ладоши, топали ногами. Люди возбужденно и благодарно кричали:

— Правильно!.. Верно!.. Спасибо, товарищ!..

Сергей Иванович вслушивался в этот грохот, не трогаясь с места. Улыбка вспыхивала на его лице. Глаза радостно сияли. Уловив затихание шума, он поднял руку. И когда люди, поняв, что он хочет еще что-то сказать, затихли, он смеясь сообщил:

— Тут, товарищи, вначале кто-то спрашивал, какой я части. Так должен теперь сообщить вам, что я говорю здесь, как представитель политической партии. Я, товарищи, от комитета российской социал-демократической рабочей партии. И на нашем знамени написано: пролетарии всех стран, соединяйтесь!..

28

Новую партию прокламаций Матвей и Елена набирали и печатали с увлечением.

— Хорошо составлена! — похвалил Матвей, прочитав перед тем, как набирать, оригинал. — Узнаю стиль Старика.

— Просто и убедительно, — согласилась Елена.

Окна их квартиры были по-зимнему изукрашены белыми снежными узорами. На кухне топилась железная печка, бока которой огонь раскрашивал в прозрачно-малиновый цвет. Порою в квартире бывало очень холодно и тогда Матвей и Елена оставляли на время работу и подходили к печке погреться. У печки, у тепла они затихали и избегали глядеть друг на друга. Иногда Матвей, задумчиво поглядывая на игру огня в печке, что-нибудь вспоминал и начинал рассказывать. Елена любила эти рассказы. Она уютней устраивалась на табуретке, обхватывала руками колени и внимательно и чутко слушала. Казалось, не было конца рассказам Матвея, так много, на взгляд Елены, он знал и испытал.

И в этот день, сделав перерыв в работе и находясь еще под впечатлением удачной прокламации к солдатам, они ненадолго затихли возле печки. Матвей, усмехнувшись своим воспоминаниям, тихо проговорил:

— Солдаты... серая скотинка, как любят называть их сердобольные интеллигентики... Вот три года тому назад...

Елена встрепенулась. Она сбоку обласкала взглядом Матвея, опустила глаза.

— Три года тому назад попал я в переделку... Произошел провал организации в том городе, где я работал. Уцелели немногие и я в том числе. Надо было выбираться по добру, по здорову, пока и меня не замели. А выбираться было нелегко. Ни денег, ни паспорта подходящего у меня не было. Не было и верных людей, которые помогли бы в трудную минуту. Вообще, скверно. Стояла зимняя пора. Я мерз в плохом ватном пальто, на улицу высовываться мне из-за шпиков опасно, а тут еще и холода. На случайных ночевках хозяева испуганно выпроваживали меня утрами из своих теплых квартир. Одним словом, рассказывать об этом, Елена, пожалуй, не стоит... Не в моих настроениях и переживаниях тогдашних дело... Однажды я решил на все махнуть рукой — и на шпиков, и на холод, и на опасность, — и пойти напролом. Подсчитал свои капиталы, забрал немудрящий багаж и отправился на вокзал. По дороге на станцию меня раза два обгоняли какие-то воинские части... Один раз на перекрестке мне пришлось пропускать целую роту мимо себя. Солдаты шли злые и все их на пути раздражало. Не понравился, видно, и я им. Из рядов на мой счет стали сыпаться нелестные словечки. Я терпел, но раздражался. Какой-то остроносый солдат даже расстроил свой ряд, заглядевшись на меня и отпуская по моему адресу злые и обидные шуточки. Меня взорвало и я крикнул ему вдогонку: «Стыдно!» Парень сильнее рассмеялся и выразился еще крепче... Пришел я на вокзал, узнал, что поезд, с которым мне удобней уехать, отходит минут через сорок, протолкался к кассе, счастливо купил билет и стал дожидаться отправления... А солдаты, которых отправляли куда-то чуть ли не с тем же поездом, которого я дожидался, расположились на платформе и остроносый мой обидчик снова очутился недалеко от меня. Он заметил меня, засмеялся и подмигнул мне как знакомому... Я подумал тогда: какой ужасный народ солдаты! Как калечит людей казарма! Ведь вот парень этот до военщины наверно был тихим и скромным, а казарма сделала его нахалом и задирой... Чтобы не давать повода солдатам изощряться на мой счет, я сошел с платформы и принялся расхаживать в стороне. Издали я увидел станционного жандарма и мне стало неловко. Потом я потерял жандарма из виду, затем мелькнул недалеко от меня какой-то тип, всмотрелся в мое лицо и скрылся. Я встрепенулся. Неужели, думаю, шпик? Оглянулся, ищу местечка, куда бы можно было скрыться. Начинаю нервничать. А тут проходит вблизи кучка солдат и среди них тот, остроносый, поглядывают на меня, посмеиваются. Мечусь я, улавливаю опять подозрительного типа и совсем теряюсь... Вот бывают, Елена, такие минуты в жизни, когда не умеешь владеть собою. Утратишь на какое-то мгновенье силу воли и сдаешь... Я и сдал. Потерял всякое соображение и охоту соображать и что-нибудь предпринимать в защиту себя. Стою на самом виду, без всякого прикрытия. И снова идут кучкой солдаты и на этот раз прямо на меня. И остроносый не смеется, а, подойдя ко мне вплотную, быстро говорит: «Тебе бы, приятель, сматываться надо! Сейчас жандарм тебя пронзительно разглядывал и какой-то паршивец все в твою сторону сигал да жандарму нашептывал. Сообрази-ка». Я сразу встрепенулся. Как будто меня разбудили. И знаете, Елена, не столько предупреждение это меня привело в чувство, а вот то самое, что солдаты, которые еще минуту назад беззастенчиво потешались надо мной, вдруг неожиданно проявили такую человечность!.. Разумеется, я сделал все, чтобы не попасть в руки жандармов, и благополучно устроился в поезде... И тут мне помогли те же солдаты...

На губах у Матвея скользнула растерянная улыбка. Он вздохнул, погрузившись в свои воспоминания. Елена сжала крепче сцепленными в пальцах руками колени и тоже вздохнула. Оба одновременно услышали эти вздохи и рассмеялись.

— Нескладно я рассказал!

— О, нет! — возразила Елена.

— Дело не в этом, в сущности, пустяковом факте, — как бы оправдываясь пояснил Матвей, — а во всей тогдашней обстановке...

— Я хорошо понимаю, Матвей! — кивнула головой Елена. — Очень хорошо!

Дрова в печке догорали. Железные стенки потеряли свою прозрачную алость и постепенно стали темнеть.

— Армия была раньше всегда самым трудным местом нашей работы... — раздумчиво сказал Матвей. — Особенно два-три года назад... А теперь! Слышали, какой митинг вчера происходил! И как там хорошо выступал Старик. Легче, Елена, стало работать. Значительно легче!..

Елена раздумчиво молчала. Ей было отрадно слышать голос Матвея. Ей казалось, что тепло, которое согревает ее сейчас, идет не от раскаленных стенок печки, а излучается из этого милого, родного голоса.

— Хорошо! — потянулся Матвей и встал. — Хорошо, Елена!..

— Хорошо! — подхватила дрогнувшим голосом Елена и тоже поднялась на ноги.

И трудно было понять, к чему относился этот ее возглас — к тому ли, что стало легче вести революционную борьбу или к чему-то другому, затаенному, близкому и неповторимому...

29

Гликерия Степановна стояла на тротуаре, сжатая со всех сторон толпою, и жадно вытягивала голову вправо. Оттуда должна была показаться голова военной демонстрации. Еще вчера по городу стало известно, что на солдатском митинге были выработаны требования, которые переданы командующему войсками, и что для подкрепления этих требований солдаты решили выйти в город большой демонстрацией. И со вчерашнего дня город жил тревожной жизнью. Кто-то распускал слухи, что солдаты в конце демонстрации устроят погром и что жителям от этих небывалых событий не поздоровится.

Обыватели тревожились:

— Это что же такое, господи? Ведь уж все как есть наладилось! И манифест государем дан и свободы! Чего же им еще надобно?!

— А уж коли солдатня запуталась, так того и гляди, что безобразие выйдет большущее!..

— Неужели задержать их и остановить нельзя?!

— Господи!..

И труся и волнуясь, обыватели тем не менее высыпали на улицу поглазеть на небывалое даже и по этим временам зрелище: многотысячное шествие солдат. Вместе с другими вышла на улицу и Гликерия Степановна. У ней было свое мнение на счет происходящего.

— Не поверю я, чтобы солдаты дебоширить и безобразничать стали! Ни за что не поверю! Это ведь не какие-нибудь босяки или грабители! Солдаты! Воины!.. И притом теперь у многих появилась сознательность...

Андрей Федорыч робко отговаривал жену ходить на улицу, но Гликерия Степановна презрительно оглядела его с головы до ног и коротко бросила:

— Глупости!..

Народу на улицах все прибывало. С жадным любопытством проталкивались люди к местам, откуда удобнее было смотреть на демонстрацию. Уже вспыхивали ссоры из-за места, из-за нечаянного толчка. Уже громко визжали мальчишки и весело и деловито шныряли по толпе карманщики. Нетерпение толпы увеличивалось. Наконец, где-то впереди заволновались. Оттуда понеслись глухие, но все нараставшие звуки. Словно гул прибоя покатился смутный рокот. С трудом еще можно было различить звуки музыки. Но вот они стали яснее и чище и толпа, радостно всколыхнувшись, услыхала боевой взмывающий марш.

— Ишь, с музыкой!.. — весело удивились в толпе. — С духовым оркестром!..

— Как на параде!..

Гликерия Степановна оттолкнула стоявших впереди нее и, массивная, уверенная и торжествующая, заявила:

— А вы как думали! Конечно, как на параде! Люди права свои защищают!

На Гликерию Степановну опасливо и насмешливо покосились, но связываться с ней не стали. Музыка уже гремела совсем близко. Совсем близко раздавался топот, мерный и гулкий.

Солдаты шли подтянувшись, как на смотру. Видно было, что им хотелось показать свою выдержку, налаженность и порядок. Они чеканили шаг, были сосредоточены, и не было на их лицах тупой подобранности, как это всегда бывало в строю. Их лица сияли радостью, их глаза смеялись. Они оглядывали стоявших по сторонам их пути зрителей и улыбались им. Медь оркестров тускло поблескивала на скупом зимнем солнце. Медные жерла труб выбрасывали мерные, торжественные и приятные звуки. Толпа надвинулась на мостовую, заколыхалась. Музыка, стройный поход демонстрантов, их веселые лица, порядок и слаженность шествия, — все это подействовало на толпу. Над толпою вспыхнули, как разрывы ракет, крики:

— Да здравствует армия!

— Ура-а!.. Солдаты, ура!.. Да здравствует свободная армия!

— Ура, ура!.. Ура-а-а!..

Вытянувшись и давя стоящих впереди нее, Гликерия Степановна густым контральто тянула:

— Ура-а!

Солдаты шли бесконечными рядами. Они наполняли улицы шумом, музыкой, ликованием. Они являли собою внушительную угрозу. Угрозу тем, кому предъявили свои требования. Они шли за своим оркестром, исполнявшим марши, а впереди оркестра, как боевое знамя, как хоругвь, знаменосец, по бокам которого шел почетный караул, нес алое знамя. Ветер колыхал полотнище и нельзя было разобрать белую боевую надпись.

Солдаты шли и несли с собою вызов и угрозу. И улицы ликовали.

30

Начальник гарнизона, генерал Синицын был захвачен врасплох волнениями солдат. И в первый момент он решил быть строгим и непримиримым.

— Что-о?! Бунт? Требования? — свирепо переспросил он, когда ему доложили о падении дисциплины в казармах, о том, что солдаты ведут себя неспокойно, собираются в неположенное время, расходятся по городу и главное требуют всяких поблажек, а запасные еще и немедленного роспуска по домам.

— Я не позволю бунтовать! — орал Синицын на адъютанта, словно это он, аккуратный и старательный поручик, изъявляет неповиновение и бунтует. — Выловить зачинщиков, арестовать!.. Что-о?

Но оказалось, что зачинщиков вылавливать было трудно и что волнения среди солдат принимают широкие и угрожающие размеры. К тому же губернские и городские власти, обеспокоенные брожением в казармах, стали наседать на генерала и настаивать на принятии каких-нибудь успокоительных мер.

— Ваше превосходительство, — заявлял от имени губернатора чиновник особых поручений, — его превосходительство имеет достовернейшие сведения о том, что взбунтовавшиеся нижние чины намерены произвести погром. Необходимы решительные и осторожные меры... Решительные, но одновременно осторожнейшие меры!.. Его превосходительство просят вас пожаловать на совещание...

— Решительные — да!.. Но осторожности я не потерплю!.. — бушевал генерал и грозно сверкал из-под насупленных бровей бесцветными глазами на чиновника. — Не потерплю!..

Совещание у губернатора было продолжительное и неспокойное. Генерал Синицын обиженно и брюзгливо настаивал на том, что он быстро справится с бунтовщиками и что напрасно в это чисто армейское дело вмешиваются штатские, гражданские власти.

— Солдат принимал присягу! — поучал генерал Синицын. — Он в массе своей этой присяге никогда не изменит. Никогда! Да-с! А если сейчас там кой-какие беспорядки, так виной тому неблагонадежные преступные элементы. Я их выявлю и очищу армию от подлецов и негодяев!.. Миндальничать не собираюсь и не соглашусь...

Начальник жандармского управления устало глядел на генерала и молча жевал губами. Ротмистр Максимов пощипывал ус и тоже молчал. Расслабленно и томно (он числился в эти дни на положении больного) губернатор спросил:

— Действительно ли можно этих, ну, как там их? агитаторов выловить и внести успокоение? Как на этот счет ваше мнение?

Начальник жандармского управления почтительно повернулся к губернатору и заявил, что агитаторов, конечно, изъять не трудно, но к сожалению по агентурным сведениям и по регулярным сводкам установлено, что разложение в воинских частях приняло чрезвычайные размеры.

— Даже казачьи сотни, ваше превосходительство, поддались общему преступному настроению! — сообщил он. — Изволите видеть: казачьи сотни!

— Казачьи сотни!? — покачал расслабленно головой губернатор.

— Казаки!? — поджал губы прокурор. Кто-то сдержанно вздохнул.

Ротмистр Максимов встал, звякнул шпорами и попросил разрешения доложить. Губернатор кивнул головой.

Ротмистр Максимов доложил, что в воинских частях давно уже, еще до предыдущих событий, закончившихся обнародованием высочайшего манифеста, замечена была усиленная деятельность преступных противоправительственных организаций. Несмотря на решительные меры, принятые против этих преступных организаций, они продолжали существовать и развивать свою антиправительственную работу. Теперь их работа особенно усилилась благодаря неправильному, расширенному толкованию смысла высочайшего манифеста и они прочно укрепились даже в армии. Их преступная работа имеет успех в умах темных и неустойчивых нижних чинов. Между прочим, агитации противоправительственных партий поддалась даже некоторая часть офицерства. Ротмистр приостановился и, резко полуобернувшись к генералу Синицыну, почтительно, но довольно сухо спросил:

— Надеюсь, ваше превосходительство, вам известно о собрании штаб и даже обер-офицеров, которые одобрили большинство требований нижних чинов?

— Слыхал! — отрывисто подтвердил генерал. — Буду ходатайствовать о примерном наказании этих господ!..

Ротмистр Максимов кивнул головой, как бы благодаря генерала за подтверждение, и продолжал свой доклад. Он не спорил против решительных и суровых мер. Нет, конечно, суровые и даже беспощадные меры необходимы. Но...

— Но, — вздохнув, признался он, — сейчас нельзя прямо и открыто прибегать к каким-либо резким и сильным репрессиям. Надо раньше всего уничтожить некоторые, особенно острые причины недовольства нижних чинов. Например, уволить по домам некоторые категории, затем согласиться на ряд несущественных требований... Вообще я позволил бы себе высказать соображения о кой-каких уступках... Конечно, все это будет временным, на самый короткий срок...

Ротмистр звякнул шпорами и сел. Генерал Синицын недружелюбно посмотрел на его ноги, на шпоры с щегольским, серебряным звоном и потрогал пухлой волосатой рукою орденский крест, прицепленный у высокого воротника мундира.

— Да-а... — протянул генерал Синицын угрюмо. — Уступки... А я, видите ли, вызвал из соседнего гарнизона надежную часть. Я покажу бунтовщикам уступки!...

У ротмистра нетерпеливо и зло раздулись ноздри. Он поглядел на начальника жандармского управления, который в ответ на его взгляд пожал плечами. Губернатор нервно постукал костлявыми пальцами по толстому сукну стола и зябко поежился.

— Надо бы все-таки, ваше превосходительство, решительные меры, но осторожно...

Генерал Синицын сердито сдвинул брови.

31

Самсонов был занят по горло. Ему вместе с другими ребятами поручили распространение свежих листовок, он ходил из казармы в казарму и там его уже скоро многие знали и весело встречали вопросом: «Новенькие принес?».

Он по-прежнему жил у Огородникова и ребятишки привыкли к нему, как к родному. Семинария все еще была закрыта и забастовка семинаристов продолжалась. Работа в газете у Самсонова не клеилась. Он приносил заметки, а секретарь редакции их браковал. Секретарю редакции нужен был интересный материал.

— Не носите мне, Самсонов, — заявлял он семинаристу, — тенденциозных сообщении. Давайте сногсшибательные происшествия, такое, что прохватило бы читателя!

Самсонову казалось, что он как раз сногсшибательное и носит в редакцию. Вот он дал несколько заметок о почтово-телеграфной забастовке, потом стал регулярно освещать жизнь вновь созданных профессиональных союзов. Теперь притащил пару интересных заметок о солдатском митинге, о настроениях в казарме. Неужели это не интересно? Секретарь вычеркнул из всех заметок самое, по мнению Самсонова, существенное и предупредил:

— Вы публицистику оставьте. Факты, молодой человек! Факты давайте!..

«Какие ему, чорту, еще факты нужны?» — внутренне негодовал Самсонов. — «Я ведь и так самые свежие новости и самые интересные факты для него выискиваю!..»

Однажды при разговоре секретаря с Самсоновым случился Пал Палыч. В отдел местной хроники редактор не вмешивался, но, заинтересовавшись отвергнутой и на этот раз заметкой Самсонова, внимательно оглядел семинариста, сам пробежал его заметку и покачал головой.

— Вы что же, молодой человек, думаете, что наша газета эсдековский орган? Запомните, что «Восточные Вести» радикальная газета, борющаяся за народоправство, но ни как не партийный листок. Нам нужны материалы, заметки и статьи, которые бы интересовали не какую-нибудь небольшую группочку, а по возможности весь народ! Да!.. А кому это интересно, что тридцать-сорок пимокатов создали свой союз?.. Ну, а военную забастовку надо, конечно, не так подавать, как это делаете вы... Займитесь лучше отделом происшествий. Там бывает хороший материал.

Самсонова покоробило от советов секретаря и редактора. Но надо было подрабатывать, а работа в газете кой-что давала. Самсонов махнул рукой и начал ловить происшествия. А в самый разгар событий и вовсе забросил газету.

Так захватывающе интересно и приятно было показываться в казарме, где как-то сразу появилось внимательное и предупредительное отношение к вольным. Солдаты окружали и начинали расспрашивать и требовали новых листков и новых книжек. Солдаты нисколько не боялись начальства, да и начальство попряталось. А однажды Самсонов напоролся на какого-то офицера, тот улыбнулся семинаристу и с веселым лукавством спросил:

— У вас, молодой человек, свеженькое что-нибудь?

— Что? — растерялся Самсонов.

— Я спрашиваю: не принесли ли вы свеженьких прокламаций?

Щеки и шея Самсонова побагровели. Он даже вспотел. Но превозмог свое замешательство:

— Да, принес...

— Дайте мне, пожалуйста, несколько штук.

Самсонов слегка вздрагивающими пальцами стал отсчитывать из толстой пачки, а офицер, взглянув на заголовок прокламации, осведомился:

— У вас только эсдековские? А партии социалистов-революционеров нет?

— Таких не распространяю! — совсем уже оправившись, гордо заявил Самсонов.

— Ну, давайте хоть какие есть... Раздав на этот раз свою партию листовок и выйдя из казармы, семинарист еще раз встретился с офицером.

— А не боитесь вы, — спросил тот, — что вас кто-нибудь из начальства взгреет? Вот хоть бы и я. Мне ведь следовало бы вас задержать и направить куда следует?

— Нет! — самоуверенно заявил Самсонов. — Не боюсь! А вас я сразу отличил: у вас сознательный вид...

Офицер расхохотался.

— Эх, вы! Сознательный!.. Слушайте, вот тут в нашем полку поручик Айвазов есть, такой щеголь, франт, так вы ему на глаза не попадайтесь! Мужчина он решительный и ни перед чем не останавливается!.. Как завидите его, уходите!..

— Не те времена! — вспыхнул Самсонов.

— Ему они всегда одинаковы... Вы мне поверьте.

Самсонов расстался с офицером, унося невысказанную благодарность к нему. Самсонов запомнил его лицо и решил, что он еще с ним встретится.

32

Требования стачечного военного комитета были переданы генералу Синицыну сразу же после митинга. Генерал сперва даже не захотел разговаривать с делегацией и через адъютанта передал, что с бунтовщиками у него найдутся иные слова. Делегация вернулась к солдатам и рассказала о поведении генерала. Солдаты забушевали.

— Вытряхнуть его из кабинету! Заставить слушать!..

— Чего он себе думает? Надо заставить его разговаривать!..

— Забрать винтовки и пугнуть!..

О настроениях в казармах доложили генералу. Генерал собрал совещание и немного обмяк. Решено было кой в чем уступить солдатам. На перемену настроения генерала подействовало и поведение некоторых офицеров. Они тоже устроили митинг и долго и горячо спорили о том, как им себя вести и какую позицию занять по отношению к солдатским волнениям.

На этом митинге удалось побывать Павлу.

Офицеры держались чинно и сдержанно. Какой-то военный врач, откашливаясь и запинаясь, сделал небольшой доклад о событиях и предложил офицерству высказать свое мнение. Было некоторое замешательство среди собравшихся. Никто не решался выступить первым. Сидевшие в передних рядах переглядывались и молчали. Сзади подбадривали:

— Господа, господа! Начинайте же!

Казалось, что митинг не удался. Но после небольшого замешательства из задних рядов вышел немолодой офицер. Он неуклюже поднялся на сцену, оглядел оттуда собравшихся, кашлянул.

— Господа... — начал он, но вспыхнул, словно рассердился на кого-то и поправился: — Товарищи!.. Да, именно, товарищи! Позвольте обратиться к вам с этим словом... Так сказать... Видите ли, не оратор я и не Демосфен. Но от полной души скажу, что мы в великом долгу перед нашими солдатами, которых и именуем-то нижними чинами... В величайшем долгу, товарищи! Если перечислить все то, что, так сказать, содеяно нами, офицерством, старшими, над этими солдатами, так я прямо удивляюсь, почему они в эти дни по-настоящему, так сказать, не посчитаются с нами!.. Прямо удивляюсь...

Офицеры встрепенулись и кто-то перебил оратора:

— Вы что же, советуете им это сделать?!

— Тише! — остановили нарушителя порядка. — Не мешайте человеку закончить и развить свою мысль!..

— Конечно, не мешайте мне говорить и, так сказать, не подсказывайте мне свои мысли! — раздраженно повысил голос офицер со сцены. — Вовсе я никому ничего не подсказываю. А только напоминаю всем нам, и себе в том числе, что мы обязаны помочь солдатам... Они во многом правы!..

Это выступление помогло офицерам раскачаться и горячо поспорить.

Павлу, который прислушивался внимательно ко всему, что происходило на этом собрании, временами было смешно и даже неловко за офицеров. Все-таки интеллигентные, как казалось ему, люди собрались, а порою говорят глупости, и такой простой вопрос решают долго и медленно. Первый оратор ему понравился. И когда после долгих споров и пререканий была выбрана комиссия для выработки резолюции и в комиссию эту одним из первых был назван и выбран немолодой офицер с предисловием «так сказать», Павел аплодировал вместе со всеми собравшимися.

Резолюция была выработана. Еще в этот день, прежде чем она попала в газету, Павел успел списать ее. Она была немногословная:

«Признавая, что забастовка солдат в принципе нежелательна, мы тем не менее сознаем, что брожение среди нижних чинов имеет вполне основательные причины на почве их требований об увольнении запасных домой и о реорганизации армии на началах права, свободы и человечности, возвещенных манифестом 17 октября, и считаем вполне возможным, что это брожение выльется в форму забастовки... В целях предотвращения бурного характера забастовки и для уяснения волнующих нижних чинов требований, мы считаем единственно рациональным устройство общих собраний офицеров и солдат, о необходимости каковых и считаем своим нравственным долгом поставить в известность начальство путем напечатания этой резолюции в местной газете...»

Павел внимательно прочитал резолюцию и покачал головой. Не шибко-то размахнулись господа офицеры!

Не так отнеслось к резолюции начальство. Генерал Синицын пошел на уступки. Но солдаты не удовлетворились ими. А в этот же день подоспели вызванные генералом из соседнего городка части и были арестованы председатель солдатского митинга, несколько членов стачечного комитета и офицер, тот самый, который на офицерском собрании говорил о вине офицеров пред нижними чинами.

Генерал Синицын, получив донесение, что аресты совершились благополучно, самодовольно заметил:

— Ну, вот!.. Я им покажу!..

33

Дружины самообороны не были распущены. У них был небольшой отдых, небольшой перерыв в дни, последовавшие за получением манифеста. Перерыв этот был непродолжителен. В городе стали пошаливать грабители и дебоширы. Город мог оказаться беззащитным, потому что полиция попряталась и перестала исполнять свои обязанности. Поэтому однажды дружинники были собраны руководителями, дружинников лучше вооружили и стали обучать стрельбе и завели дежурства и патрулирование по городу. Павел тоже собрал свой отряд, и вот снова, как полтора месяца назад, сошлись вместе почти все, кто был на баррикаде.

С некоторыми Павел ни разу за все это время не встречался и кое-кого даже не узнавал. Не узнал он Самсонова. Но зато весело, как с приятелем, поздоровался с Огородниковым.

— Опять с нами? — спросил он Огородникова.

— А куда же мне больше? — слегка обиженно ответил Огородников. — Я за свободу!..

Дружинники с вечера наряжались в патрули по городу. Улицы в эту пору бывали пустынны, в зловещей тишине четко и тревожно поскрипывал снег под ногами и раздавались глухие голоса дружинников. Обыватели были напуганы усилившимися грабежами. Грабежи совершались дерзкие и наглые. Как только темнело, а зимний день короток и вечер наступал рано, улицы делались непроходимыми и опасными. Грабители нападали на прохожих, обирали их, раздевали и никакие крики «караул», никакие призывы на помощь не помогали. Появился новый, неслыханный раньше способ нападений и грабежа. По улицам проносилась вихрем кошевка с седоками. Завидя запоздалого пешехода, кошевочники направляли лошадь прямо на него, накидывали на-бегу веревочную петлю, втаскивали в кошевку и мчались за город. За городом жертву обирали и раздевали до белья. Иногда убивали.

Кошевочники наводили панику на жителей. О подвигах кошевочников ходили раздутые, преувеличенные слухи. Эти слухи тревожили и дружинников, выходивших в ночной обход по застывшим и тихим улицам.

Первая встреча с кошевкой произошла у патруля, в котором были Огородников, худенький гимназист и рабочий пимокатчик. Они шли по покрытому твердой коркой слежавшегося снега тротуару и молчали. Улица была по обыкновению пустынна, окна домов плотно закрыты ставнями. Издали доносился какой-то смутный шорох. Огородников вслушался и сообразил:

— Едут...

Дружинники подобрались и прижались к заплоту. Из-за угла вывернула разгоряченная лошадь. В кошевке были двое. Один нахлестывал лошадь вожжами, другой стоя налаживал аркан. Они заметили дружинников и поскакали прямо на них. Гимназист шарахнулся в сторону, петля хлестнула по воздуху. Пимокатчик крикнул:

— Стой!

Кошевочники оглянулись, свистнули, лошадь взяла махом. Выстрел хлопнул зря.

— Стреляй еще! — закричал гимназист и вытянул руку с револьвером вперед.

— Постой! Не надо! — остановил его пимокатчик. — Не трать пуль!

Огородников молча смотрел туда, где скрылась кошевка.

— Скажи на милость, — вздохнул он, прерывая молчание. — Петлей людей ловят! А!..

— Надо было бы всем сразу стрелять! — волновался гимназист. — Тогда бы попали!..

— Ладно, в другой раз не промахнемся! — пообещал пимокатчик.

Когда в дружине узнали об этом первом столкновении с грабителями, патрули решено было усилить. Стали выходить вместе четыре-пять дружинников. И однажды такой патруль подстрелил лошадь у кошевочников и успел задержать одного грабителя. Его привели в штаб дружины. Он там хмуро и испуганно озирался. Дружинники окружили его и рассматривали как какое-то чудовище.

— Чего глядите? — озлился он. — Не видали людей?.. Вы лучше отпустите! Неужто людям кататься по улицам нельзя!? — Испуг постепенно исчезал у задержанного и сменялся наглостью. — Вот лошадь попортили!..

У дружины вдруг выросла забота: что делать с эти кошевочником? Не держать же его здесь, на частной квартире, где временно и неустроенно, словно на бивуаке, ютился штаб?.. После споров и длительного обсуждения остановились на решении сдать задержанного полиции.

— Пусть его там под арестом держат. Это их дело.

Полиция ничего не делала. Она предпочитала где-то отсиживаться и выжидать. Ее как будто не касались ни грабежи, ни кошевочники, ни то, что город по вечерам в полной власти налетчиков и грабителей.

На рассвете двое дружинников отвели кошевочника в полицейский участок. Задержанный обмяк и побледнел, когда его вывели на улицу. Он ждал чего-то страшного и не хотел итти. Но когда он прошел несколько пустынных улиц и увидел издали каланчу участка и понял, что его направляют туда, то приободрился, повеселел и даже зло пошутил:

— Спят еще, поди, фараоны... Вы бы меня отпустили, а я уж потом сюда сам пришел бы!..

В участке было сонно и малолюдно. Заспанный городовой оглядел пришедших недоумевающе и слегка испуганно. Один из дружинников протолкнул кошевочника вперед.

— Забирайте этого фрукта! Кошевочник. Нами задержан.

Городовой оправился.

— Не нами задержан, значит куды мы его! Ведите куды угодно!

— Но, но! — прикрикнули дружинники. — Бери его в каталажку. Мы — оборона! Сади под замок! Попозже придем проверить.

— Не имей такую мысль и не выпусти его! — подхватил другой дружинник. — Если придем да не обнаружим его в сохранности, так плохо будет!..

Кошевочник беспокойно переводил тревожный взгляд с дружинников на городового. Городовой кликнул кого-то из соседней комнаты и угрюмо процедил сквозь зубы:

— Ну и жизнь!..

34

Обыватель нервничал. Полиция бездействовала, в казармах шли волнения, а как только темнело, на улицу нельзя было и носу показать: ограбят, убьют, захлестнут петлей, втащат в кошевку и потом стынь, как падаль, где-нибудь за городом, на свалке!

Обыватель во всем винил революцию и революционеров. Это было на руку и самой полиции и черносотенцам. Этим пользовались в борьбе с революционерами. Об этом порою заговаривали за очередной пулькой завсегдатаи общественного собрания. Правда, разговоры эти происходили в отсутствии Скудельского и Пал Палыча и еще кое-кого, кто давно числился в «красных». Заводил беседу обыкновенно кто-нибудь из незаметных дотоле, средненьких членов общественного собрания. Заводил и сам оглядывался: как бы все-таки не вышло неприятности с этими нынешними деятелями! В общественном собрании как никак, а состояли членами не какие-нибудь черносотенцы и реакционеры! Вот ведь было такое сразу же после манифеста и после похорон убитых: кто-то внес дерзкое, но тем не менее никого почти не поразившее тогда предложение: исключить из членов общественного собрания всех чинов полиции и корпуса жандармов и установить, чтоб впредь их ни в коем случае не принимать в члены. Предложение это должны были поставить на обсуждение на экстренном общем собрании, но совет старшин все никак не мог удосужиться назначить день этого собрания...

Обыватель нервничал и жил страхами.

Андрей Федорыч возвращался домой из редких украдчивых выходов на улицу обеспокоенный и наполненный всевозможными слухами.

— Гликерия Степановна, — говорил он взволнованно, — понимаешь, неладно-то как... Ночью опять пятерых кошевочники захватили. Нашего гимназического учителя, словесника, в одном белье оставили! Ужасно!.. А второй гильдии купца Воскобойникова, как вышел с вечера, так и до сего времени домашние дождаться не могут... Что же будет? А?

Гликерию Степановну такие слухи тоже очень волновали, но она обрывала мужа или едко советовала ему:

— А ты, Андрей Федорыч, верь, верь всякому глупому слуху! Самое подходящее это для тебя занятие!

— Но, Гликерия Степановна... — лепетал Андрей Федорыч. — Это, уверяю тебя, вовсе не слух! Факты! Истинные происшествия!..

Когда Андрей Федорыч принес известие о первом подвиге самообороны, о задержании кошевочника, Гликерия Степановна слегка растерялась, ей очень хотелось по обыкновению высмеять и мужа и принесенную им новость. Но в дружины самообороны Гликерия верила и ей было приятно, что дружинники начали действовать решительно и успешно. Поэтому на сей раз Андрей Федорыч отделался только неопределенным и не совсем обидным замечанием:

— Все-то ты, Андрей Федорыч, теперь знаешь!.. Прямо — газета!..

Волнения в казармах усилили страхи обывателей и дали новую пищу для толков и слухов. В первые дни волнений поползло по жителям:

— Ох, распояшется теперь солдатня! Совсем житья не станет!..

— Просто хоть не выходи из дому и сиди там, как в крепости!.. Ведь никакого начальства не признают!..

— Что будет? Что будет...

Решительные действия генерала Синицына многим обывателям пришлись по вкусу. Понравилось, что генерал вызвал воинскую часть из соседнего городка и что не постеснялся арестовать зачинщиков.

— Утихнут! Утихомирятся теперь! — злорадствовали по квартирам лавочников и подрядчиков.

Суконников, осведомившись о распорядительности и бесстрашии генерала, закатил набожно глаза кверху и убежденно заявил:

— Ну, теперь он им покажет!.. Истинно-православный, христолюбивый воин, генерал-то!..

У Суконникова даже мелькнула мысль отправить генералу делегацию с изъявлением благодарности и радости. Но вслед за слухом о решительных действиях Синицына появились новые, огорчившие и напугавшие и Суконникова и всех лавочников, подрядчиков, церковных старост и домовладельцев.

Толпа солдат подошла к гауптвахте и без всякого кровопролития и труда освободила арестованных. А воинская часть, которую вызвал генерал и на которую так надеялся, сразу же примкнула к бунтовщикам...

Генерал Синицын спохватился и пошел еще на ряд уступок. Но солдаты уже не удовлетворялись мелочами и твердо настаивали на своем.

Город жил в тревоге.

35

Самсонову посчастливилось: секретарь редакции принял у него подряд четыре заметки. Принял да еще поощрил:

— Давайте, давайте в таком же роде!

Заметки были об офицерском собрании, об успешных действиях дружинников самообороны, о резолюции собрания врачей.

— Это представляет общественный интерес!

Секретарь редакции особенно был доволен заметками о собраниях офицеров и врачей.

Радость Самсонова была немного омрачена, когда он увидел свои заметки в печати.

— Ведь я же не так написал! — огорчался он. — Разве я хвалил и мазал по губам офицеров?! Вот штука какая!.. И резолюция врачей тоже не так была принята... Какой чорт правил?

Правил сам Пал Палыч. Вступать в пререкания с редактором семинаристу никак нельзя было. Он махнул рукою. Но, встретившись в штабе самообороны с Потаповым, рассказал ему о своих огорчениях. Потапов засмеялся:

— А ты как, молодой человек, думал? Эти либералишки свою линию умеют гнуть! Они из всего свою пользу добыть сумеют!..

— Так ведь они совсем изменили заметки! По правде-то совсем иначе было.

— Правду они понимают по-своему! — продолжал смеяться Потапов. — У них иная правда, не такая, как у нас с тобой...

Самсонов смущенно задумался. Он почувствовал в словах Потапова какой-то невысказанный упрек. В чем дело? Почему его так удивило, что в редакции исказили заметки, придав им совершенно иной смысл? Разве он забыл, что по-настоящему вот ту самую правду, о которой он говорил Потапову, можно найти только в нелегальной печати! Самсонов почувствовал, что многого он еще не понимает и не чувствует так ясно, как хотя бы тот же Потапов, рабочий, пролетарий. Самсонов прикинул в уме свои познания и то, как он обучает Огородникова. Не выходит ли, что самому-то ему надо многому поучиться у других, многое понять по-новому?..

Самсонов состоял в революционном кружке, где с жадностью изучал политическую экономию и иные науки. Там познакомился он с программами и платформами различных революционных партий. Там определил для себя, что социал-демократическая рабочая партия, что большевики — самая подходящая для него, самая близкая. В кружке он научился ко многому подходить осторожно и критически. Научился спорить с противниками и порою выходить победителем в этих спорах. Среди семинаристов не все, кто был связан с революционерами и подпольем, разделяли политические симпатии Самсонова. Находились такие, кто с горячностью доказывал, что эсдеки неправы и не знают настоящих судеб России и трудящихся. Были большие поклонники эсеров, восхищавшиеся террористическими актами. Сам Самсонов, тогда уже считавший себя вполне сложившимся социал-демократом, не выдержал при известии об убийстве министра Плеве и вместе с другими порадовался, что убран с дороги один из ненавистнейших и умных врагов революции.

— Ну, — торжествовали сторонники эсеров, — как, Самсонов, ловко!? Это тебе не массовочки, не разговорчики о пролетариате! Это — настоящая революционная борьба!..

Самсонов тогда промолчал. Он еще не был в силах отразить своих противников доводами разума и теории. Его захватило чувство удовлетворения от того, что Плеве казнен... Позже он сумел преодолеть в себе это чувство и понял, что все-таки права та партия, программа которой ему пришлась по душе.

И много раз потом, а особенно вот теперь, Самсонов ловил себя на мысли, что ему нехватает знаний, что есть вопросы, в которых он еще плохо разбирается. Что, наконец, порою дело даже и не в знаниях, а вот в каком-то чутье, в какой-то способности понимать некоторые явления особым инстинктом. И этот особый инстинкт, это чутье он чаще всего встречал у таких, как Потапов, как печатник Трофимов, как десятки других рабочих, с кем сталкивался он в кружках, в дружине, на массовках.

Когда смущаясь и негодуя на себя за это смущение, Самсонов поделился своими настроениями и сомнениями с товарищем, который когда-то руководил кружком, где Самсонов состоял, товарищ этот вгляделся в семинариста, незлобиво усмехнулся и назидательно объяснил:

— Очень просто, Самсонов. Там классовое чутье... Классовое самосознание. Это не всегда достигается самообразованием и вообще знаниями...

— Выходит, — угрюмо вздохнул семинарист, — выходит, что раз я не рабочий, так мне и недоступно!..

— Кто это вам сказал? Вопрос вовсе не так стоит.

Получилось так, что о своем мировоззрении Самсонов с особенной силою и остротою задумался в дни большого подъема, как раз тогда, когда другие были уверены, что оно у них вполне уложилось, окрепло и сформировалось.

И, может быть, потому, что сам он чувствовал в некоторых вопросах неуверенность, Самсонов с особенной горячностью «просвещал» Огородникова, завоевывая с каждым днем все большие и большие его симпатии.

36

Организация бросила все свои силы в казармы, к солдатам.

Павел пристроился к только что создавшемуся союзу офицеров. В союзе собрались молодые прапорщики, подпоручики, поручики. Союз объединил лучших офицеров, которые не могли противоустоять и не поддаться буре, что налетела на страну, вторглась даже в армию и освежила затхлый и гнилой воздух казармы.

Офицеры, объединившиеся в союз, устроили тайное собрание и пригласили на него представителей партии.

— Открыто нам еще невозможно выступать... — объяснил подпоручик, добравшийся до комитетчика и пригласивший на собрание. — Понимаете, во-первых, непривычно как-то и многие, даже сочувствующие не пойдут на открытое собрание, особенно совместно с партийными... А, во-вторых, дисциплина, она прямо в крови!.. Трудно нарушать ее...

Павлу дали подробнейшие инструкции, просмотрели и исправили тезисы его доклада, набросали проект устава военного союза.

— Добивайтесь, чтобы приняли этот устав! Особенно отстаивайте общеполитические требования.

Тщательно скрывая свое волнение, Павел появился на этом собрании. Офицеры встретили его сдержанно, с явным любопытством. Председатель собрания оглядел присутствующих и решил, что можно начинать. Павел насчитал в комнате человек сорок. Ни одного знакомого здесь не было и ему стало неловко.

— Мы так поступим, — сообщил председатель, — сначала выслушаем доклады представителей партий, а потом уже приступим к нашим вопросам. Ну и кроме того обсудим, конечно, доклады и устав союза. Согласны?

Собрание ответило согласием.

— Тогда я предоставлю слово представителю эсэровской партии... Товарищ Краснов, пожалуйста!

Павел живо оглянулся и стал разглядывать Краснова. К столу вышел прапорщик в новенькой форме, аккуратный, молодцеватый, уверенный. — «Здорово! — подумал с завистью Павел. — У них свои люди среди офицеров!..»

Краснов докладывал долго и горячо. Он говорил о своей партии, которая боролась и борется с самодержавием не на живот, а на смерть, говорил о терроре, о боевой организации. Он на все лады развивал лозунг партии «в борьбе обретешь ты право свое» и заявлял, что только его партия не на словах, а на деле ведет настоящую революционную борьбу...

Офицеры слушали его внимательно. Павел порою еле удерживался от того, чтобы не перебить Краснова и не ввязаться в спор. Но надо было молчать и спокойно дожидаться своего череда.

Краснову аплодировали. Он отошел от стола, вытирая вспотевший лоб и самодовольно улыбаясь.

— Теперь ваша очередь! — напомнил Павлу председатель.

Тезисы доклада были на листках бумаги. Надо было пробежать их, восстановить в памяти весь доклад и смело заговорить. Но Краснов, видимо, какими-то словами и мыслями своими пришелся собравшимся по душе, и приходилось отступать от тезисов и ломать весь заранее заготовленный доклад. Это волновало Павла и немного сбивало его с толку. Поэтому его первые фразы были вялы, звучали неуверенно и неубедительно. И Краснов, насторожившийся как только слово было дано Павлу, иронически заулыбался. Его улыбки озлили Павла. Он заговорил живее и страстней. Он напал на тактику партии, которою только что бахвалился Краснов. Он почувствовал почву под ногами, осмелел, загорелся...

Офицеры насторожились. Задорный боевой тон Павла затронул в них скрытое до тех пор внимание. Некоторые из них глядели на Павла с изумлением и переводили взгляд на Краснова, как бы сравнивая их. Некоторые иронически улыбались. Председатель сидел за столом вытянувшись на стуле и постукивая карандашей по столу.

Павел разбивал своего противника по пунктам. Громил его самоуверенное заявление о том, что только его партия является действительно революционной партией, решительно высказывался против индивидуального террора, отрицая какую-либо пользу от него, говорил о рабочем классе, как о ведущем, и о революции, которая должна быть революцией этого класса... Павел высказывался против создания офицерского союза и предлагал создать вообще военный союз, в котором состояли бы на равных правах и офицеры и солдаты, нижние чины.

— Если вы, товарищи, — возбужденно и горячо заключил он, — действительно за революцию не на словах, а на деле, то вы согласитесь со мной и будете бороться за создание именно такого военного союза, где исчезли бы всякие различия между офицером, командиром и солдатом, нижним чином, и где все одинаково являлись бы полноправными и свободными гражданами!.. Моя партия вас, товарищи, к этому призывает!..

Павел тоже вспотел, как и Краснов, и тоже стал вытирать платком вспотевшее лицо. Офицеры молчали. Председатель нервно расправил усы и помолчал. Затем со вздохом предложил:

— Что-ж, господа, будем обсуждать... Предлагаю высказываться!

Высказывались бурно и беспорядочно. Почти все выступали против предложения Павла. Офицерам было неприятно и они заподозрили какие-то особые соображения в том, что Павел настаивал на создании единого военного политического союза. Офицеры говорили о разных интересах командного состава и нижних чинов, о разной подготовке и сознательности офицеров и солдат.

— Это полное непонимание армии! — горячо и озлобленно кричал один из ораторов. — Полное непонимание армии!... Да ведь наш солдат даже сам будет неловко чувствовать себя в одном союзе с нами, его командирами!.. Армию надо знать! Это не завод, не фабрика!.. Оратор никогда наверное не встречался близко с армией, поэтому-то он приходит к нам с такими странными и нежизненными предложениями!.. Надо создать и укрепить офицерский союз, а пусть солдаты тоже организуются, и уж потом можно установить между обоими союзами согласованность действий!..

Это высказывание было встречено одобрением почти всех присутствующих. Павел понял, что его предложение провалено. Краснов издали насмешливо смотрел на него и что-то записывал в блок-нот.

Уходил Павел с этого собрания хмурый и недовольный сам собою. Он чувствовал, что чего-то недоделал, в чем-то допустил ошибку...

37

Гале удалось вступить в дружину. Сделала она это без участия и помощи Павла и поэтому, когда брат узнал об этом, то немного рассердился.

— И вовсе тебе не нужно это! — раздраженно заявил Павел, выслушав радостное сообщение сестры. — Тебе что же очень приятно бродить по городу ночами, когда кошевочники распоясались и того гляди, что попадешь в беду?!

— А почему же другим можно подвергаться опасности, а мне нельзя?

Павел вспыхнул и не смог ничего ответить.

— Я знаю, что ты меня все еще считаешь девчёнкой, Павел! — с обидой в голосе продолжала Галя. — В дружинах много девушек младше меня. Вообще в организации вовсе не считаются с возрастом. Почему ты меня так опекаешь?

— Ладно, швестер! — попытался Павел обратить в шутку этот разговор. — Ладно! Я ведь за твоим воспитанием обязан наблюдать и за сохранностью твоей должен пещись!..

— Я не маленькая!..

В дружине Галя быстро освоилась со своими новыми товарищами. С увлечением обучалась она стрелять из браунинга. Сначала ей было страшновато держать в руке эту смертоносную штучку. Жмуря глаза и невольно отворачиваясь в сторону, она наугад стреляла в мишень и, конечно, не попадала. Ей показывали, как надо держать оружие, как целиться, и постепенно она стала делать успехи. Потом ее отправили в ночной обход по городу. Она вернулась с этой первой своей боевой вылазки возбужденная, радостная и немного разочарованная. Улицы были пустынны и дружинники никого не встретили впродолжении двух часов. А ей так хотелось столкнуться с опасностью, пережить ее, что-нибудь совершить смелое и исключительное!

Дежурить приходилось по ночам. Размещались по квартирам у кого-нибудь из сочувствующих обывателей. Располагались по-походному, проводили время весело и подчас очень шумно. Дружинники, все больше молодежь, беспечная и живая, пели песни, вели беседы, спорили. За девушками неуклюже и не совсем уверенно ухаживали. Галю встретили радушно и восторженно. И за ней сразу начали ухаживать двое — Самсонов и гимназист. Самсонов подсаживался к девушке, пыхтел и заводил разговор на какую-нибудь серьезную тему, стараясь блеснуть своей начитанностью. Галя лукаво и незаметно улыбалась и с любопытством слушала запутанные и сбивчивые речи семинариста. Гимназист устраивался с другой стороны, ревниво молчал и, улучив подходящий момент, перебивал Самсонова. У семинариста хмурились белесые брови и он беспомощно поглядывал на Галю.

Оба, Самсонов и гимназист, старались попасть в патруль по городу вместе с Галей. Это не всегда им удавалось и они вызывались пойти на дежурство вне очереди.

Скоро обоих прозвали рыцарями Воробьевой.

— Рыцари! — окликал кто-нибудь насмешливо, и кругом смеялись. — Рыцари, вы бы совершили какой-нибудь подвиг в честь прекрасной дамы!

— Не остроумно! — свирепел Самсонов. Гимназист наливался пунцёвым румянцем и презрительно фыркал:

— Не понимаю!.. Решительно не понимаю, чего вы зубоскалите... Это некультурно!..

Во время одного обхода гимназисту вдвойне посчастливилось. Он попал в патруль вместе с Галей и на глухой улице они столкнулись с кошевочниками. Старший по патрулю окликнул: «Стой!» Кошевочники попридержали лошадь и вместо ответа выстрелили в дружинников. Галя вздрогнула и подалась назад.

— Стреляйте! — скомандовал старший.

Гимназист выбежал вперед, заслонил собою Галю и выстрелил в кошевочников. Вместе с ним выстрелили и остальные. Гале стрелять не удалось. Кошевочники открыли беспорядочную стрельбу и погнали лошадь. Галя услышала легкий стон. Гимназист схватился за плечо.

— Вас ранили? — кинулась к нему Галя.

— Пус...стяки... — сдерживая боль, успокоил гимназист.

Пуля кошевочников пробила плечо гимназиста навылет. Наскоро тут-же на улице перевязали рану и быстро вернулись в штаб. Галя волновалась и хлопотала возле раненого. Гимназист болезненно кривил губы и все успокаивал:

— Ерунда!.. Чесслово, ерунда!..

Волнение Гали было ему отрадно и он блаженно краснел, чувствуя ласковые прикосновения девушки.

Самсонов посматривал на гимназиста с нескрываемым чувством зависти, но строил из себя великодушного и беспристрастного товарища и суетливо помогал налаживать перевязку на простреленное плечо.

— Это я виновата! — твердила Галя. — Из-за меня... он заслонил меня!..

Гимназист слабо улыбнулся и приподнялся.

— Товарищ Воробьева! — проникновенно сказал он. — Чесслово, каждый поступил бы так на моем месте... Каждый!..

— Конечно, — подтвердил Самсонов и благодарно поглядел на гимназиста.

Рана оказалась не серьезной. Но эта первая кровь слегка потрясла дружинников. Все почувствовали, что происходит не игра, а самое серьезное и нешуточное дело. И кой-кого это событие напугало. Зато остальные, и было их большинство, получив это первое крещение огнем, по-хорошему взволновались и почувствовали потребность бороться и побеждать.

— Надо, — заявляли такие руководители самообороны, — устроить облаву по городу и очистить его от всяких преступных элементов!.. Отправляйте нас на окраины, туда, где всегда всякая шпана ютится! Мы их выловим!.. Мы наведем порядок в городе!..

Галя не отходила от гимназиста. И только утром, когда пришлось расходиться по домам, она узнала его адрес и ласково сказала ему:

— Я зайду к вам домой, Добровольский. Можно?

— Ах, конечно!.. — вспыхнул гимназист и прижал руки к сердцу. — Чесслово, можно!..

38

Когда вызванная для подавления солдатских беспорядков воинская часть не оправдала доверия и арестованные руководители военной забастовки были насильственно освобождены из гауптвахты, генерал Синицын пал духом. Он решил, что взбунтовавшиеся нижние чины примутся за него и ему тогда, конечно, не сдобровать. И он засел в своем штабе, вызвав для своей охраны юнкерское училище и выставив во дворе, пред подъездом артиллерию.

Двор был отгорожен от улицы каменной затейливой решеткой и обыватели с опаской поглядывали, торопливо проходя мимо, на жерла двух орудий, устрашающе направленных на невидимых врагов.

Генерал Синицын заявил гражданским властям, что он теперь ждет анархии, что город во власти преступных элементов и что он снимает с себя всякую ответственность за возможные последствия.

Губернатор заволновался. В белом, с колоннами, губернаторском доме снова пошли бесконечные совещания. Ротмистр Максимов раза два пронесся по городу на своем заметном рысаке, а к стачечному комитету почтово-телеграфных служащих явился посланец от губернских властей с просьбой передать в Петербург телеграфный запрос насчет увольнения в долгосрочный отпуск запасных нижних чинов.

Но солдаты теперь уже не довольствовались первоначальными требованиями. Поведение и упорство начальства возмутило солдат и они, почувствовав свою силу, были неистощимы в своих требованиях, вспомнили старые затаенные обиды, потянули к ответу жестоких и грубых начальников.

— Давайте их нам сюда! — бушевали в казармах. — Давайте, мы их судить будем сволочей!..

В каждой части нашлись такие офицеры, против которых копились обиды и которые до этого считали солдат, нижних чинов, серой скотинкой. Каждая часть требовала суда и расправы над такими офицерами.

— Наш зверь — зверем! Нашего учить надо! — шумели в одном полку.

— Хуже нашего нигде нет! — настаивали в другом. — Только и знал, гад, что по зубам да по зубам!..

— Все они одинакие!.. Всех бить надо! Смертным боем, чтоб помнили и чтоб другим урок был!

А когда по казармам разнеслось, что офицеры устроили свой собственный союз, солдаты озлились:

— Ага!.. свое что-то замышляют!.. Бить!

— Не допускать!..

Ротный командир одного из полков в эти дни обругал солдата и даже замахнулся на него. Офицера схватили и стали бить. Он вырвался, побежал и вид у него был жалкий и беспомощный, и это спасло его. Солдаты заулюлюкали, загрохотали, но не стали его догонять. Солдатам было приятно от сознания, что прежде страшное и грозное начальство теперь трусит их. Солдаты почувствовали, что сила на их стороне, и пьянели от этого чувства.

По частям пошли разговоры о необходимости похода на генерала. Эта мысль пришлась многим по душе и однажды утром, без ведома выборного начальства, большая толпа солдат беспорядочно направилась к штабу генерала Синицына.

Толпа шла веселая, с шутками, с песнями. У толпы было приподнятое настроение, ее занимал этот поход и радовал.

Толпа подошла к каменной решетке, за которой настороженно стыли часовые юнкера и вытянули свои хоботы две пушки. У решетки солдаты остановились и смех и веселье сразу пропали. Стало тихо. Весь задор куда-то испарился. Передние растерянно и смущенно переглядывались. Из задних рядов кто-то еще попробовал поозоровать:

— Эй! вашепревосходительство!.. выходи! Объясняй, почему не сполняешь наше требованье?!.

— Выходи!..

За решеткой замелькали серые шинели. Юнкерская часть строилась в боевой порядок. Возле пушек встали артиллеристы. Толстый поручик подошел почти вплотную к решетке и хрипло закричал:

— Расходись!

— Тащи сюда генерала!.. — закричали сзади. — Чего он прячется?.. Скажи ему, что тут не японец, прятаться не стоит!..

Толпа снова вспыхнула смехом и шутками. Толстый поручик отошел от решетки и что-то скомандовал юнкерам. Юнкера взяли ружья наизготовку. В толпе солдат были такие, что захватили с собою оружие. Они протиснулись поближе и тоже изготовились стрелять.

— Расходись!.. — повторил поручик.

Солдаты и не думали слушаться его приказа. Кровь неминуемо должна была пролиться. У юнкеров, у генерала Синицына, у поручика позиция была выгоднее, чем у солдат. Но солдаты не считались с этим.

Но в самую решительную минуту по широкой мостовой, взмывая белую снежную пыль, лавой наскакали казаки. С гиком и присвистом налетели они на толпу, которая дрогнула. Но дрогнула она от радостного изумления: впереди всадников скакал казак с красным знаменем на пике.

— Ура! — грохнула толпа. — Ура! Ура-а!..

— Ура! Ура-а!.. — ответили казаки. — Ура-а!..

За решеткой произошло смятение. Казаков никто не ждал. Казаки до самого последнего времени держались в стороне от военной забастовки.

Передовой казак спешился и втиснулся в толпу.

— Товарищи! Передаю приказ выборного командования: построиться колоннами и идти по казармам!.. Идти с песнями!..

Толпа, немного поволновавшись, выполнила приказ. Солдаты построились. Песельники вышли вперед. Казаки протиснулись к решетке и стали охранять отступление забастовщиков.

Юнкера хмуро глядели сквозь решетку. У отступающих был вид победителей. Они весело пели. Над их головами колыхался красный флаг.

39

По предприятиям, на фабричках и заводах города заговорили о совете рабочих депутатов.

Из Питера, наконец, пришли первые номера «Известий». Со свежих листов небывалой газеты повеяло новым и бодрящим. В подпольной типографии часть статей и воззваний «Известий» были перепечатаны отдельным изданием. Отдельное же издание листовки, разъясняющей значение и цели советов рабочих и солдатских депутатов, было напечатано в типографии «Восточных Вестей». Там этим делом занялся Трофимов и там рабочие первые выбрали своих депутатов. Сразу же занялись выбором депутатов железнодорожники. И не успели в городе опомниться, как появились извещения о первых заседаниях совета рабочих депутатов.

Емельянов попал в совет в качестве представителя партии. Потапова выбрали рабочие электрической станции. Павел в совете не оказался. Это его огорчило и обидело. Он полагал, что партия могла бы послать его вместо Емельянова. «У меня больше теоретической подготовки», — раздраженно думал Павел, — «Да и грамотность Емельянова сомнительна...» О своих огорчениях и обидах Павел никому не говорил, но к совету относился с легкой издевкой.

— Совет!.. — язвительно говорил он в кругу близких партийцев. — Одно слово, что пролетарская, рабочая организация! Собрались, организовались, наговорили много сильных слов, и больше ничего!..

— А ты чего хотел? — спрашивали у него.

— Действия! Самого активного действия!.. Смять остатки полиции! К чорту и почистить жандармов!.. Всю нечесть вымести!.. Если по-настоящему взяться за дело, так ведь сила-то у нас!..

Совет рабочих депутатов действовал нерешительно. Товарищи понимали, что какая-то доля правды в брюзжании и упреках Павла была. Но вместе с тем они чувствовали, что Павел брюзжит напрасно, что сразу теперешний состав совета раскачать на решительные активные действия трудно. Железнодорожники послали в совет осторожных и нерешительных депутатов. Почтовики тоже от них не отстали. Потом в совет просочились представители общества приказчиков, фармацевты, еще каких-то вовсе не рабочих организаций и союзов. Надо было завоевать настроения в таком совете исподволь и осторожно.

Когда начались волнения в казармах и генерал Синицын отказался удовлетворить требования солдат и засел в своем штабе под охраной юнкеров и пушек, в ротах и батальонах начались выборы солдатских депутатов.

Первое заседание совета рабочих и солдатских депутатов произошло как раз в тот день, когда солдаты ходили к генералу Синицыну и соединились там с казаками. На этом заседании Сергей Иванович, снова в солдатской шинели и снова плохоотличимый от многих запасных, сидел в президиуме. И когда дошла очередь ему говорить, председатель сообщил:

— Слово даю товарищу Бодрову!

Солдаты после выступления Сергея Ивановича восторженно говорили:

— Ишь, ловок-то как говорить! Как по книге читает!..

— Мозги у человека на правильном месте... Не то, что темнота какая-нибудь!..

— Научно у него все и ясно, как стеклышко!.. Все поймешь!

Кто-то сомневался, солдат ли Бодров. Но эти сомнения не спугивали хорошего настроения и благодарности, которую слушатели питали к Сергею Ивановичу.

— А хоть бы и так, что значит вольный он, так какая в этом беда?!

— Правильные слова человек говорит! А что он солдат ли или вольный, это делу некасаемо!..

Емельянов и Потапов ходили среди солдат, слушали их толки, удовлетворенно посмеивались и вступали в разговор.

Когда речь Сергея Ивановича показалась части депутатов слишком решительной и опасной, в углу зала наскоро состоялось совещание и очередной оратор пылко и сбивчиво заявил:

— Вот тут под видом солдата выступал представитель эсдеков...

— Это провокация! — перебил оратора Потапов. — Форменная провокация!..

Вслед за Потаповым стали кричать и другие. На мгновенье в помещении стало шумно. Оратор, нервно заглядывая в бумажку, старался перекричать шум:

— Я хочу сказать...

— Ладно, не разоряйся!.. Сматывайся!

— Долой!..

— Я хочу сказать, — стараясь перекричать нарастающий шум, надрывался оратор. — Дайте мне досказать!..

— Долой!.. Пусть скажет!.. Не надо!.. Дайте ему сказать!..

— Хочу сказать, что товарищ, названный Бодровым, сам не солдат и потому не может понимать настоящих нужд и требований...

Сергей Иванович, прислушивавшийся к перепалке с лукавыми искорками в глазах, поднялся за столом и замахал рукой.

— Товарищи! — закричал он. — Не мешайте этому товарищу говорить! Только потребуйте, чтобы он доказал, что я выступал неправильно!.. А что касается того, что я социал-демократ, то какой же в этом секрет? Вы меня уже не раз слушали, и я никогда не скрывал, что выступаю и говорю от имени российской социал-демократической рабочей партии и что я большевик!..

Притихший зал одобрительно слушал Сергея Ивановича. Его прямое заявление о том, кто он такой, пришлось собравшимся очень по душе и они бурно захлопали ему. Противник Сергея Ивановича смущенно мял бумажку в руках и перегибался со сцены к кому-то из своих товарищей, горячо и сердито ему что-то наговаривающему...

После закрытия собрания Сергей Иванович вышел на улицу вместе с Потаповым и Емельяновым.

— Народ-то в совете довольно серый! — заметил Потапов.

— Ничего, — ответил Сергей Иванович, — образуется... Когда до настоящего дела дойдет, останутся твердые пролетарии, а шушера и случайные отсеются...

40

У Вячеслава Францевича в самом начале солдатских волнений вышло неприятное столкновение с Чепурным. Адвокат увлекся обывательскими настроениями и развязно стал предсказывать хаос и анархию.

— Мы не умеем совершать революцию, — поучал он, сам любуясь своими словами, — у нас все должно выйти по-рассейски: с хамством, грубо и неприлично... В Европе и у просвещенных европейцев — революционный переворот, а у нас бунт, свалка! Бессмысленное кровопускание!

Вячеслава Францевича такие рассуждения взорвали. В нем проснулись старые взгляды и традиции народовольца и он возмутился:

— Всякий переворот сопровождается насилием! Наш народ, по-моему, еще продолжает проявлять обычное добродушие... Я не понимаю вашей точки зрения! Так могут рассуждать только реакционеры!

При разговоре были посторонние. Чепурной вспыхнул и ядовито ответил:

— Не все, во-первых, могут быть такими крайними левыми, как вы, уважаемый Вячеслав Францевич. А, во-вторых, то, что вы называете реакционными взглядами, есть ни что иное, как здравое и трезвое представление о фактах и поступках...

Они наговорили друг другу еще много неприятных вещей и расстались почти врагами. После этого Вячеслав Францевич стал избегать показываться в общественном собрании в обычной клубной обстановке. Оттолкнуло его от общественного собрания и то, что заправилы клуба, старшины собрания, умышленно оттягивали обсуждение внесенного некоторыми, в том числе и Скудельским, предложения об изгнании из клуба чинов полиции и жандармерии. Вообще Вячеслав Францевич за последнее время заметил, что обычные завсегдатаи клуба, державшиеся раньше дружной компанией, стали теперь разделяться на группки и кружки, вступавшие между собою в жестокие пререкания и споры. Неожиданно стал выдвигаться, смелеть и уверенно разглагольствовать в своей компании Суконников-младший. Он путанно, видимо с чужих слов, говорил о порядке, о русской идее, об исконних устоях. И его теперь трудно было высмеять, потому, что сразу у него находились горячие защитники. И он порою туманно намекал на какие-то мероприятия, которые вот в скором времени употребят благомыслящие люди для того, чтобы покончить со смутой.

— Это что же, что-нибудь вроде действий вашего папаши? — насмешливо осведомился у него Вячеслав Францевич.

— Мой папаша совсем не такой вредный и неприятный человек, господин Скудельский! — разозлился Суконников. — И нечего меня им попрекать!.. Я считаю, что есть кое-кто, кто и повредней!.. Да!..

Когда военная забастовка стала грозной и когда начальство растерялось, не зная, что предпринять, Суконников и его компания перепугались. Не совсем хорошо почувствовал себя и Чепурной. Страх пред восстанием, пред бунтом совсем придавил его. Он наблюдал здешние события и сравнивал их с сообщениями о волнениях, о разгроме помещичьих усадеб, о кровопролитных столкновениях забастовщиков, войск, рабочих, о том, что бурлило и грозою проносилось по всей стране, по всей темной, задавленной, царской России. Эти наблюдения потрясали его, наполняли темной неприязнью к простому народу, к черни, к тому пролетариату который сейчас пытается поднять голову и небывало громко заявить о себе. Чепурной почувствовал необходимость защищаться, отстаивать свои позиции, свой налаженный жизненный уют, свое сытое бытие. Он, конечно, не допускал и мысли, что восставший народ может окончательно победить и выбросить из жизни всех неугодных ему. Народ, по его мнению, неспособен добиваться своего до конца. Конечно, рассуждал Чепурной, необходимы свободы, надо дать просвещение народу, надо улучшить немного его материальное положение. Против этого Чепурной не спорил! Ведь он недаром слыл и еще до сих пор слывет красным, недаром его садили в тюрьму... Но что им надо? Вот есть манифест 17 октября, вот подходит срок выборов в государственную думу, как никак, а все-таки почти парламент! Народ, лучшая, просвещенная часть его может прекрасно и с пользой использовать и то и другое. К чему же эти беспорядки? К чему разжигать страсти неорганизованной, темной толпы?! Все эти эсдеки, бомбисты, крайние элементы — они только ухудшают положение. Да, да! Народу нужно дать раньше всего просвещение, грамоту, кой-какие знания. А уж потом...

Чепурной понимал, что надо действовать. Пусть растерявшиеся обыватели хлопают глазами в растерянности и испуге. Люди культурные, а Чепурной не сомневался, что он из их числа, должны сплотиться и поискать верных и радикальных способов противустоять анархии и разрушению!

А дни наполнялись неудержимыми событиями и жизнь проходила мимо присяжного поверенного Чепурного и его единомышленников. Приходилось при всем аппетите к жизни, при всем желании ухватить кусок получше и поувесистей довольствоваться скромной и непочтенной ролью наблюдателя. И это было самое неприятное и нетерпимое.

Поэтому когда либеральные купцы заметались в поисках ловкого и наторелого руководителя и вождя и когда Чепурнову намекнули, что известные люди не прочь увидеть в этой роли его, присяжного поверенного Чепурного, испытанного и славного Златоуста, он не долго колебался и пошел на переговоры.

41

Натансон выписался из больницы. Холостой и одинокий, он нашел на своей квартире запустение и мерзостный неуют. Квартирные хозяева поздравили его с выздоровлением, поохали о том, что попал он ни за что ни про что в такую переделку и рассказали, что кой-кто из учеников заходил справиться о его здоровье.

На пианино, на нотах, на плюшевом диване лежали толстые слои пыли. Натансон брезгливо дотронулся до инструмента, поднял крышку, пробежал пальцами по клавишам. Руки слегка отвыкли от музыки. Это огорчило Натансона, но возвращаться к привычному было приятно. И Бронислав Семенович, удовлетворенно вздохнув, наладился продолжать свою прежнюю размеренную и скупую на внешние события жизнь.

В толстых стопках нот были и Чайковский, и Рахманинов, и Рубинштейн, и Шопен, и Лист. Тут было все, что могло многое сказать душе музыканта. И с пыльных потрепанных нотных листов старинные, но понятные иероглифы подсказывали инструменту сложнейшие, вдохновенные и потрясающие мелодии, которые оживали и наливались живою страстью под пальцами Бронислава Семеновича.

Бронислав Семенович жадно играл пьесу за пьесой и блаженно вздыхал.

Что ему было до совершавшегося за стенами его комнаты, вне мира потрясавших его звуков?!..

Но жизнь неотвязно шла за ним по пятам. Жизнь властно стучалась в его двери.

За игрою Бронислав Семенович не сразу расслышал, что кто-то стучит в дверь и спрашивает: «Можно?» Оторвавшись от пианино, Натансон, наконец, ответил:

— Войдите! Можно, можно!..

Он ждал, что войдет кто-нибудь из его учеников. Но в дверях показалась Галя.

Галя оглядела Натансона, мельком скользнула взглядом по беспорядку в комнате и улыбнулась:

— Здравствуйте, Бронислав Семенович! Пришла убедиться, что вы теперь совсем поправились!

Суетливо распихивая разбросанные вещи за шкаф, под стол, Натансон очистил место на диване.

— Вот не ждал! Вот не ждал! — с радостной растерянностью твердил он.

Галя рассмеялась.

— Значит, я напрасно пришла? Вам это неприятно?

Натансон окончательно смутился и с отчаяньем посмотрел на девушку.

— Галина Алексеевна! — наконец, вымолвил он, прижав руки к груди. — Галина Алексеевна!..

Успокоенный Галей, что она пошутила, Бронислав Семенович пришел в себя, усадил девушку на диван, сам устроился неподалеку. Галя еще раз оглядела комнату и, не глядя на Натансона, объяснила, что забежала она на минутку, что чувствует себя виноватой пред ним за то, что он попал в такую историю и что она очень, очень рада его окончательному выздоровлению.

— А как ваша музыка? — под конец спросила Галя. — Все в порядке?

Натансон любовно посмотрел на свой старенький инструмент.

— Да, все хорошо!..

— А вы не сыграли бы мне что-нибудь? — попросила девушка.

Сначала Бронислав Семенович отказывался. Какой он музыкант? Он преподаватель. Не ему концерты давать. И никакого удовольствия Галина Алексеевна от его игры вовсе не получит... Но отказывался он не совсем искренно. И в конце концов согласился.

Галя слушала внимательно. С первых же аккордов она поняла, что действительно Натансон не концертант, что он заурядный пианист. Но играл он с чувством, волнуясь, и волнение это заразило Галю. Она узнала венгерскую рапсодию Листа, пьесу, которая ей нравилась. Галя прижалась к стенке дивана, притихла, полузакрыла глаза...

Когда Бронислав Семенович сыграл несколько вещей и когда Галя поднялась и сказала, что ей пора уходить, Натансон снова стал беспомощным и робким. Нерешительно он попросил:

— Посидите еще!

— Мне некогда, — объяснила Галя. — Дела!

— Какие же?

— До вечера много разных мелких, а вечером на дежурство.

— На дежурство? — не понял Натансон. — На какое? Вы служите где-нибудь?

— Нет. Я сегодня дежурю в дружине. Пойду по городу. Я вас охраняю! — засмеялась Галя.

Бронислав Семенович взволновался. Вот эта молоденькая, такая изящная девушка пойдет ночью по пустынным улицам города, где орудуют страшные грабители, неуловимые кошевочники? Это непостижимо!

Галя увидела, что Натансон пришел в ужас от ее рассказа, и покачала головой:

— Чему ж вы тут удивляетесь? Во-первых, я не какая-нибудь кисейная барышня, а, во-вторых, теперь никто не имеет права стоять в стороне от того, что кругом происходит!.. И притом я теперь научилась хорошо стрелять из нагана. Вы знаете, я с двенадцати шагов попадаю в середину карты!

Она ушла, оставив Натансона смятенным и сбитым с толку. Комната его после ухода девушки показалась ему еще более неприглядной, пыли везде оказалось больше, чем он замечал раньше. Пыль и беспорядок неожиданно возмутили его. Он подошел к двери и жалобным голосом крикнул:

— Софья Петровна! Что же у меня так и не убирают в комнате? Посмотрите какая грязь!

Равнодушный голос не сразу ответил из-за стены:

— Прибрато было на той неделе... Мы убираем, Бронислав Семенович, по субботам! Не забывайте этого!..

— По субботам!.. — прошептал Бронислав Семенович и схватился за голову.

Что же это на самом деле!? Комнату, оказывается, убирают всего раз в неделю, изящные девушки учатся стрелять из револьверов, по улицам вечером страшно пройти, жизнь меняется невероятно, годы ползут. Вот ему уже перевалило за сорок. Фу, как нехорошо!.. А в общем что?.. Бронислав Семенович пробежался по комнате, остановился возле небольшого зеркальца и с обидой погляделся в него.

— В общем худо... — прошептал Бронислав Семенович, увидя в запыленном зеркале свое отражение: из зеркала хмуро вглядывался в него скучный, плохо побритый сорокатрехлетний мужчина. Нос у этого мужчины был длинный и тонкий, волосы небрежно закинуты назад, на щеках желтый румянец.

— Худо! — повторил Бронислав Семенович.

42

Пал Палыч с волнением развернул пахнущий типографской краской лист. Заголовок у новой газеты был боевой: «За родину и царя!» Печаталась она в губернской типографии. Какие-то неведомые Пал Палычу фамилии красовались там, где обычно стояли подписи редактора и издателя.

— Вышли все-таки! — огорченно воскликнул Пал Палыч. Секретарь редакции заглянул в другой номер, лежавший перед ним на столе. Секретарь усмехнулся.

— Нельзя сказать, чтоб очень грамотно... Поглядите, они агентские телеграммы со всеми грамматическими ошибками ляпнули! Как получили с телеграфа, так и сдали в набор!

— Д-да-а... — протянул Пал Палыч. — Грамотны, как дворники. Но газетку-то все-таки выпустили! Часть подписчиков и читателей, Василий Савельич, утянули!

— Ерунда! — тряхнул седыми лохмами секретарь. — Лабазники и из обжорного ряда будут ее читать, эту, с позволения сказать, газету!..

Но это заявление секретаря не успокоило и не убедило Пал Палыча. Настроение у него было испорчено. Ну, на первых порах газетка будет неграмотной и даже может быть смешной, но что стоит ее хозяевам улучшить ее, поставить получше информацию, завести бойких фельетонистов? Ведь деньги у группы, которая издает газету, есть. Деньги им даст губернатор. Может быть, раскошелятся толстосумы. Лиха беда начало. Были до сего времени «Восточные Вести» единственной газетой в губернии, а теперь вот и конкурент появился. Правда, конкурент такой, с которым можно бороться. Но это будет стоить лишних усилий, лишней энергии, наконец, это потребует лишних денег. А бороться надо...

— Что ж... — вслух сказал Пал Палыч и приосанился. — Поборемся!

— Все конечно! — одобрил секретарь. — Поборемся и положим эту мелкоту на обе лопатки!..

Новую газету рассылали бесплатно имущим людям, ее раскладывали на столах в трактирах и чайных. Она красовалась на прилавках некоторых магазинов и была почти у всех мелочных лавочников. Ее щедро рассылали и разносили совершенно безвозмездно и без спросу многим обывателям.

Какой-то благообразный человек сунул ее Огородникову, когда тот возвращался с работы.

— Почитай на досуге, добрый человек.

Огородников недоуменно взял газетку и развернул ее только придя домой. Название газеты сразу рассердило его. «Ишь! — подумал он, — за царя! Рабочий народ против него идет, а тут... Что это за листок такой?!»

Поздно вечером Самсонов долго и обстоятельно объяснял ему, что это за листок и кто его выпускает и ради чьих интересов и блага.

— Видал, Силыч, что тут написано: социалисты это от антихриста, волнения производят жиды, а деньги на бунты дает англичанин!.. Здорово стараются!.. Это все, Силыч, самые злейшие враги рабочего класса стараются. Почувствовали, что дело плохо, ну и давай туман подпускать, легковерных поддевать на всякие выдумки подлые!..

— Вряд ли рабочий человек поверит... — вставил Огородников.

— Конечно! — уверенно подхватил семинарист. — Какие-нибудь, может быть совсем темные... А сознательных не проберешь!..

— Темноты много в народе...

Огородников повертел в руках газетку и бросил ее в угол. Там подобрали ненужный листок ребята и стали им играть.

На другой день, когда выдалась пригожая солнечная погода, ребята, кое-как закутанные в шали и отцовский пиджак, выбежали играть на улицу. С собой потащили они измятую газету. Они заигрались возле ворот и не заметили, как подошла к ним та тетя, которая когда-то приходила попроведать их и приносила гостинцы. Тетя остановилась, подозвала их к себе поближе, стала разглядывать, расспрашивать. Девочка потянулась к тете приветливо, а мальчик насупился и ничего не отвечал ей на расспросы.

— У, какой ты бука! Разве ты меня не узнал?.. Ну, как отец, работает?

— Работает... — нехотя отозвался мальчик.

— А это что же у вас за газетка? — заинтересовалась тетя. — Покажите?

Она взяла газету, расправила ее, увидела заголовок, удовлетворенно кивнула головой.

— Отец читает? Очень хорошо.

Мальчик продолжал глядеть исподлобья, молча отодвинулся в сторону.

Женщина засмеялась:

— Ай, звереныш какой!.. Вот ты паинька! — она погладила девочку по плечу. — Ты умница... Вот что, детки, скажите папе своему, что он молодчина. Я зайду к вам, гостинцев принесу, а папе вашему еще хороших газет...

Ребята остались одни, продолжая играть и скоро забыли о тете и о ее обещании.

43

С пачкой этой газеты вошел однажды, не постучавшись, к Матвею и Елене пристав, живший в одном с ними дворе.

— Вот почитай-ка, Прохоров, газетку! Полезная и нравоучительная!.. Сам почитай и другим знакомым православным дай!

Матвей взял газеты и положил их на угловой столик под иконы. Пристав вытащил портсигар, закурил папироску.

— Почитай, — продолжал он назидательно и строго, — в ей статейки пишут люди почтенные и можно сказать высокопоставленные... И еще советую тебе да жене твоей притти в воскресенье к обедне к спасо-преображению, там собрание состоится. Советую прямо и непременно!..

— Надо будет сходить! — сказал Матвей после ухода пристава. — Там у них собирается черносотенный их союз. Копят силы!

В воскресенье Матвей отправился в церковь спаса-преображенья, старинный приют городского благочестия и ханжества. Елена осталась дома. В церкви было необычно много народу. Матвей протолкался поближе к середине и стал рассматривать собравшихся. Ближе к престолу и к «царским вратам» столпились почетные и уважаемые прихожане. Купцы, чиновники, степенные опрятные старики, франтоватые дамы. Среди них находился и полицеймейстер и несколько офицеров. Церковная служба уже подходила к концу, когда Матвей появился в церкви. На клиросе прогремели последние звуки хора. Священник провозгласил заключительные молитвы. Густые синие лоскутья ладанного дыма, колыхаясь, истаивали в вышине. Прихожане покашливали, сморкались, переговаривались. По всему видно было, что скоро откроется собрание.

Наконец, оно началось.

Тот же священник, который только что закончил богослужение, поднялся на кафедру и провозгласил:

— Братие! Помолясь господу богу, приступим теперь к собеседованию! Великие смуты, ниспосланные на нас грешных в воздаяния нерадения к церкви, непочитания божеских законов и пренебрежения к установлениям власти, наполняют сердца верующих скорбью и воздыханиями... Кучки смутьянов, иноверцами и нехристями подбиваемых, волнуют младших братьев наших и подбивают их на богопротивные и противоправительственные действия. Нельзя, братие, равнодушно и бездейственно взирать на сии мерзостные деяния! Нельзя равнодушно и бездейственно взирать на то, как предается поруганию мать наша церковь и рушится все святое и исконнее на Руси!.. Как некогда славный сын родины Минин, призываем мы вас сплотиться в дни смуты вокруг защитников родины. И наш клич: за веру, за царя, за отечество!..

Матвей со скрытой усмешкой вслушивался в гладкую горячую речь священника. Поп знал своих слушателей и умел действовать на их чувства. Несколько старух уже прослезились. Кто-то громко вздохнул, кто-то горестно произнес: «о, господи!» Стоявшие близко около духовного оратора приосанились и переглядывались многозначительно и победоносно. Возле полицеймейстера Матвей заметил рыжего юркого полицейского чина. Матвей знал кто это: как-то товарищи показали его Матвею на улице и объяснили, что это пристав Мишин, организатор погромных банд. Сейчас Мишин видимо находится в большой фаворе у начальства, хотя на улицах показывался редко, побаиваясь мщения революционеров. Мишин почтительно, но настойчиво что-то нашептывал полицеймейстеру. Поп глянул в их сторону, слегка нахмурил брови и заговорил еще страстней и убедительней.

После попа взошел на кафедру незнакомый Матвею осанистый хорошо одетый господин. Соседи Матвея взволнованно зашептались:

— Вот этот скажет!.. Да!

— У губернатора запросто бывает... В Петербурге связи...

— Тшш!.. Слушайте!.. Тише!

Новый оратор заговорил по-другому. Речь его, плавная и решительная, ничем не напоминала елейного и молитвенного слова попа. Словно командуя и повелевая, он бросал толпе указания и призывы. Он тоже говорил о смуте, но называл ее прямо революцией, а с революционерами предлагал повести решительную и беспощадную борьбу. Матвей насторожился. «Этот, — подумал он, — от слов, видать, легко может перейти к делу!»

Говорил этот оратор недолго и закончил предложением всем присутствующим записаться во вновь организуемый с пастырского и губернаторского благословения «союз святителя Иннокентия».

— О задачах и идеях нашего союза вы можете подробно прочитать в последнем номере газеты «За родину и царя!». Приобрести этот номер можете, господа, при выходе, у свечного ящика. Там же и запись в союз...

К концу собрания Матвей пробрался поближе к выходу. Возле свечного ящика происходила давка. Церковный староста привычным движением совал верующим сложенные листы газеты и хватал пятаки, которые со звоном катились в раскрытую шкатулку. Торговля шла бойко. Но стол, за которым сидели трое и где происходила запись в союз, многие старались обойти мимо. Матвею даже показалось, что кой-кто оглядывался на стол и на сидящих за ним с некоторой опаской.

«Не очень-то разохотились под знамя «святителя Иннокентия» вступать!» — внутренно усмехнулся Матвей и выбрался из церкви.

На улице было морозно. Ядреный ноябрьский мороз обхватил Матвея, ущипнул его за щеки, дохнул острым ветерком. Но на морозе после душной и чадной церкви было хорошо и Матвей смело вдохнул в себя бодрящий, хотя и обжигающий стужей воздух.

44

Третья полицейская часть считалась центральной частью города. Мишин был назначен сюда в прошлом году помощником и быстро выдвинулся за усердие и распорядительность. В октябрьские дни он лучше всех приставов и даже самого полицеймейстера сколотил группу погромщиков, которые совершали нападения на собрания и митинги и которые попытались разгромить железнодорожников. После манифеста Мишин ненадолго скрылся. Начальство, оберегая хорошего и верного служаку и подчиняясь негодованию и возмущению общества, упрятало куда-то Мишина и его нигде не видно было долгое время.

Полицеймейстер, передавая Мишину благодарность от высшего начальства за усиленную и самоотверженную борьбу с крамолой, дружески посоветовал:

— Вы бы, Петр Евграфович, скрылись бы куда-нибудь на-время. Ну, вроде отпуска. Отдохнули бы, подлечились...

Мишин послушался совета и исчез из полиции. Несколько раз его встречали переодетым в штатское, узнавали. Однажды ему показалось, что двое пошли следом за ним. Он встревожился, ускользнул от преследователей. И потом рассказывал близким:

— Охотятся за мной! Боюсь покушения...

Рыжие, тщательно подстриженные и подкрученные усы Мишина при этом вздрагивали, в глазах прятался страх.

И опять Мишин упрятался, убрался куда-то. И опять не стало его видно даже и переодетым.

Матвей слыхал о Мишине и о том, что он прячется и боится покушения. Поэтому открытое появление пристава в церкви удивило его. Было что-то вызывающее и наглое в том, что пристав вылез из своего потайника и красуется рядом с начальством, словно поддразнивая тех, кого совсем недавно так трусил.

Товарищи, которым Матвей сообщил о появлении Мишина в церкви на собрании черносотенного союза, тоже встревоженно удивились.

— А ведь неспроста он, мерзавец, обнаглел!

Действительно, обнаглел он совсем не зря. Снова по Спасскому предместью зашныряли суетливые люди. Сюда толстыми пачками стали приносить и раздавать бесплатно газетку «За родину и царя». Здесь опять, как полтора месяца назад, начали происходить таинственные сходки и совещания.

Об одном таком совещании рассказал Огородникову его кум.

Кум пришел в гости трезвый и степенный.

— Как живешь-можешь, Силыч? — осведомился он по привычке. — Здоров?

— Здоров, Афанасий Иваныч! Нам что делается?! А ты как?

— И у меня ничего, все благополучно... Вот роздых сегодня, дай, думаю, к куму зайду... Да вот еще... — Афанасий Иванович чуточку замялся.

— Чего еще? — заинтересовался Огородников.

— Опять, слышь, у нас там шепчутся да табунятся по углам. Газетки вот еще носить стали, даже без денег всем суют! А в газетках на счет бунтов да про жидов... Чего-то, слышь, Силыч, заводят. Не иначе, как сызнова бить будут...

— Ну, навряд ли! — возразил Огородников, озабоченно вслушиваясь в слова кума.

— А я так думаю, что опять выйдет заварушка!.. — настаивал Афанасий Иванович. — Был я у соседей третьего дня, люди ничего, тихие будто, баба его пирогами на базаре торгует... Так в ту пору двое каких-то городских у них сидели да наших спасских сколько-то. Меня-то не побоялись да при мне беседу свою продолжали. Всего я не слыхал, а одно понял: подбивают на буйство народ!.. Насчет солдат городские толковали, что скоро, значит, солдат по домам отпустят и прекратится бунт солдатский, а тогда и с жидами и с забастовщиками расправиться можно будет!..

— Скажи на милость! — покрутил головою Огородников. — Шевелятся!.. Не желают рабочему народу воли и хорошей жизни дать! Портют все! Ух, гады!

— Я думаю, — продолжал кум, — зайду-ка я к Силычу, оповещу его. Сдается мне, что поопасаться тебе, кум, надо бы!..

— А с чего же это?

— Да с того, что еще говорили они на счет замечаний всех, кто там на митингах да на собраниях бывает. Берут, слышь, на заметку, а потом, мол, время придет, так и садить в тюрьму да всяко наказывать будут!..

Огородников растерянно взглянул на кума, нахмурился, но, что-то вспомнив, покачал головой:

— Врут! Не удастся им это, Афанасий Иваныч. Народ дружно взялся. Куда им лезти!..

— Может и так... — недоверчиво согласился Афанасий Иванович. — Все может статься!..

Вечером Огородников рассказал о словах кума Самсонову.

Семинарист уже знал о том, что черносотенцы в городе зашевелились.

— Ничего, Силыч! — беспечно успокоил он Огородникова. — Мы им голову шибко высоко не дадим поднять!

— Все-таки шевелятся... — растерянно возразил Огородников. — Значит, неспроста...

45

Генерал Синицын, пытавшийся не сдавать своих позиций и не идти на большие уступки, попал в неловкое положение. Кругом в городе бушевали страсти, солдаты не признавали прежнего своего начальства, собирались на митинги, ходили по улицам с пением недозволенных песен, слушали агитаторов и становились час от часу все более дерзкими, а ему приходилось сидеть в своем временном штабе и чего-то ждать. А чтоб взбунтовавшиеся солдаты не посмели что-нибудь с ним сделать, держать под ружьем юнкеров и выставить у решетки артиллерию.

Губернатор волновался. И его власть существовала только на бумаге, по привычке. Никто его не слушался, никто с ним не считался. Даже жандармский полковник, который никогда раньше не предпринимал ничего более или менее важного, не посоветовавшись с его превосходительством, теперь избегал появляться в губернаторской квартире и действовал самостоятельно. Своевольничала и полиция. Она не исполняла своих прямых обязанностей: бывали дни, что у подъезда белого с колоннами дома не оказывалось дежурного околодочного и городового. Полиция где-то шныряла, что-то делала, чего-то ждала, на что-то надеялась.

— Базиль, — болезненно морщась и томно закатывая когда-то красивые глаза, недоумевала губернаторша, — я не понимаю, Базиль, что кругом происходит? Почему ты не проявишь своей власти? Зачем ты всех распустил и ничего не предпринимаешь?..

— Ах, матушка! — сердито тряс губернатор головой. — Ну, чего ты не понимаешь?.. Кругом и так скверно и омерзительно, а тут еще ты...

— Не понимаю... — не отставала губернаторша. — Решительно не понимаю... Прикажи действовать... Ну, там кого-нибудь арестуй, кого-нибудь отдай под суд...

Губернатор багровел, задыхался от негодования и молчал...

Губернатору однажды показалось, что все обернулось к лучшему и, наконец, скоро можно будет легко вздохнуть. Самый ловкий и самый услужливый чиновник особых поручений, Анатолий Петрович, пришел с известием, что в городе слава богу, начинается отрезвление, что благомыслящая часть населения вышла из бездействия.

— Ваше превосходительство, — радостно докладывал он в присутствии губернаторши, — революционеры и забастовщики скоро получат должный отпор. Создался союз честных, верующих и патриотически настроенных людей. Как вы изволите помнить, инициативная группа еще в самом начале беспорядков обращалась за содействием... Теперь эти смелые люди начали действовать. Извольте посмотреть, ваше превосходительство, какую газету уже выпустили!..

Губернатор взял газету, развернул, просмотрел, улыбнулся.

— «За родину и царя»... М-да... Прекрасно!.. Вот даже и не ожидал!.. Прекрасно!.. А я думал, мы тогда напрасно им субсидии отпустили... М-да...

— «За родину и царя», — вслух прочитала губернаторша заголовок. — Мне кажется, Базиль, надо было бы наоборот...

— Что-о?.. То-есть в каком смысле, наоборот?

— Здесь, — внушительно и глубокомысленно пояснила губернаторша, — поставлена родина раньше царя... Правильнее и патриотичнее «За царя и родину»...

— М-да... — пошлепал губами губернатор. — М-да... А ведь ты, пожалуй, права!.. Как ваше мнение?

Чиновник особых поручений кинул на губернаторшу почтительно-восторженный взгляд.

— Их превосходительство замечательно правильно и метко сказали!.. Было бы лучше, как их превосходительство полагает!

— А-а... Ну и как?

— Вполне исправимо, ваше превосходительство! Надо приказать и переставят: царя впереди, а родину сзади...

Редакции газеты было приказано и она переставила слова. Редакции это не составило никакого труда и никаких хлопот. Но на четвертом номере газеты дело запнулось...

Газету печатали в казенной, губернской типографии. Здесь всегда были наименее сознательные рабочие и сюда раньше с трудом попадали нелегальные брошюры и прокламации. Печатники этой типографии последними вступили в новый профессиональный союз и туго поддавались агитации. Поэтому черносотенная газета и нашла приют в этой типографии. И три номера газеты «За родину и царя» были набраны и отпечатаны без всяких препятствий и хлопот для ее редакции. Но когда уже набирался четвертый номер с новым заголовком, в типографию явились представители профессионального союза.

— Товарищи! — обратился к работавшим наборщикам Трофимов, который возглавлял депутацию. — Давайте-ка поговорим на чистоту!..

Рабочие оставили верстатки и вышли на средину цеха.

— Вы что же, — продолжал резко и взволнованно Трофимов, — соображаете что делаете?

— А что? — задетые его тоном, спросили рабочие. — В чем дело?

— Дело самое простое! — насмешливо продолжал Трофимов. — Вполне сознательно действуете!.. Набираете и печатаете сволочную газетку, злейшим врагам своим помогаете!.. Мы даже «Восточным Вестям» кой в чем спуску не даем, а у вас монархисты орудуют, погромщики! Рабочее это занятие? Не стыдно вам?!

Расталкивая сгрудившихся молчаливою кучкою наборщиков, вылез навстречу Трофимову фактор.

— Какие тут могут быть разговоры? — заносчиво закричал он. — Здесь казенная типография, чего прикажут набирать и печатать, то и обязаны! Наше дело отработать свое время добросовестно и больше ничего...

Трофимов оглядел фактора, седенького, опрятного старика, и сплюнул.

— Эх, ты!.. Чиновничья твоя душа, продажная, не рабочая!.. Ребята! Неужели вы согласны с ним? Не может быть! Никогда этому не поверю!.. Я вам от имени профессионального нашего союза говорю: бросайте набор! Отказывайтесь помогать погромщикам!.. Правильно я говорю? Кто возражает?

Фактор быстренько оглянул рабочих своей типографии, хмуро сверкнул через очки в пришедших неприязненным взглядом и еще громче закричал:

— Нас профессиональный ваш союз кормить станет, когда расчет получим? Ребята, не слушайте! Какое нам дело на счет того, что набирать?.. Отказываемся слушать чужих!.. Хватит!..

Кучка наборщиков распалась. Из кучки вытолкнулись двое-трое, они отпихнули фактора в сторону. Один презрительно сказал:

— Не верещи! Спрячься!..

Другой прямо взглянул Трофимову в глаза и признался:

— Виноваты, товарищи! Ей-богу, виноваты!.. Вот сколько раз разговор у нас об этом шел, чтобы не набирать черносотенную газетку, да все как-то до конца договориться не могли!.. Слизь вот эта мешала!.. — он указал рукой на фактора. Фактор отошел в сторону, затем совсем скрылся из цеха.

Наборщики заговорили вдруг все сразу. Трофимова и его спутников обступили со все сторон. Со всех сторон посыпались оправдания, объяснения, жалобы. У Трофимова прояснилось лицо. Выждав пока рабочие немного успокоились, он уже другим тоном, не так, как начал, просто и даже с легкой насмешкой, в которой сквозило добродушие старшего, понимающего и прощающего, коротко повторил предложение прекратить набирать и печатать газету «За родину и царя».

— Согласны? — спросил он, чувствуя по настроению рабочих, что они вполне согласны. — Ну, так давайте рассыпайте гранки! И чтоб впредь ни-ни!..

Гранки были весело и озорно рассыпаны. Новый заголовок, еще не бывший в работе и приятно поблескивавший гарто, был разбит на куски. Блестящая идея ее превосходительства так и не была осуществлена.

46

Прохожие ходили сначала мимо каменной решетчатой ограды, за которой устрашающе выставились жерла пушек, торопливо и с опаской. Улица, где помещался штаб генерала Синицына, сначала пустовала и была тихой и заброшенной. Но как только солдатская забастовка окрепла, мимо штаба люди стали проходить смелее и независимей, а потом появились любопытные, которые подолгу стояли и разглядывали вооруженный двор, юнкеров, несших караул, две пушки и снарядный ящик возле них. Затем любопытные совсем осмелели и начали подшучивать громко и развязно над устрашающим видом штаба, над юнкерами, над генералом.

Хозяином в городе был военный стачечный комитет.

Обыватели скоро почувствовали это. Вместо дружин самообороны, патрулировавших по городу, появились воинские караулы, которые быстро навели страх на кошевочников. В дружинах даже посетовали по этому поводу:

— Разве мы бы не справились?.. В два счета!..

Солдаты, почувствовав свою силу, вспомнили о начальстве, которое угнетало их, и стали разыскивать наиболее ненавистных офицеров, чтоб расправиться с ними. По казармам гремели угрозы, офицеры, чувствовавшие за собою грешки, попрятались.

— Все равно! — бушевали солдаты. — Найдем, не уйдут от нас!..

— Поймаем и покажем, как над нами изгаляться!.. Свернем им шеи!..

Военный стачечный комитет решил спасать некоторых офицеров от самосуда и постановил на время арестовать их. А так как опасно было доверять арест солдатам, то комитет обратился к дружинам самообороны. Штаб дружины получил список офицеров, которых надо было задержать, и нарядил несколько групп дружинников для этой цели.

В дружине, где была Галя, произошел спор. Когда стали назначать людей, которые должны были разыскать офицеров, задержать их и отправить в соответствующее место, начальники десятков решительно заявили, что для этой цели совершенно непригодны женщины.

Товарищи женщины освобождаются от этой операции!

— Почему? — вспыхнула одна из дружинниц, девушка с которой Галя сидела в тюрьме в одной камере. — За что нам такое послабление?!. Мы не желаем!

— Мы вместе с мужчинами заодно!.. — подхватили еще две девушки, — это неправильно!

— Конечно, это несправедливо! — вмешалась Галя, загораясь и решимостью и стыдом одновременно. — Напрасно вы считаете нас неженками и белоручками!.. Мы желаем нести всякие опасности наравне с вами, мужчинами!..

— Наравне с мужчинами! — подхватили девушки. — Не нуждаемся в снисхождении!.. Направляйте нас куда угодно!..

Начальник десятка смутился, заколебался, потом с отчаяньем махнул рукою:

— Ладно! Никакого различия!.. Только не пеняйте потом!

Девушки весело засмеялись и успокоились.

Попозже Галя вместе с четырьмя дружинниками направилась задерживать одного из намеченных офицеров. Шли возбужденные, скрывая друг от друга легкое смущение. Шли на непривычное дело: арестовывать человека. Самсонов, державшийся поближе к Гале, откашлялся и тихо сказал:

— Замечательно! Вот никогда бы и в голову мне не пришло бы, что буду арестами заниматься!.. Удивительно!

Галя в темноте не разглядела его лица, но почувствовала, что семинарист волнуется и что у него, наверное, щеки пылают и румянец залил веснушки.

— Самое интересное, — не сразу ответила она, — то, что мы даже не знаем его, этого офицера...

— Сволочь! — убежденно воскликнул Самсонов. — Извините, Воробьева... Самая подлая сволочь! Я слыхал о нем от солдат... Этого Айвазова весь полк ненавидит.

Когда пришли на место и стали стучать и звонить в парадную дверь, Галя нервно засунула руки в карманы пальто. Как же это все вот сейчас произойдет? Человек ничего не подозревает, его подымут, может быть, с постели, он будет смущен, растерян... Сердце у девушки забилось быстрее и ей стало тоскливо.

Дверь после долгих переговоров открыли.

— Никакого поручика Айвазова у нас нет, не проживает! — сердито, с затаенным испугом ответил человек, открывший дверь. — Вы ошиблись...

— Нет, мы не ошиблись, — отстраняя человека и проходя в переднюю, решительно заявил начальник десятка. — Поручик Айвазов скрывается у вас. Скажите ему, чтобы он вышел к нам. Ему ничего не сделают. Мы дружина...

В передней на вешалке висела офицерская шинель. Хозяин квартиры перехватил взгляды дружинников, понял, что запираться нечего и растерянно молчал. Из плотно прикрытой двери, ведшей из передней в квартиру, неожиданно вышел офицер. Галя вспыхнула. Она узнала того щеголя, который недели полторы назад приставал к ней. Офицер остановился в дверях, вызывающе оглядел дружинников и прищурил нагло глаз.

— Ну-с, в чем дело? Я — поручик Айвазов. Что вам угодно?

Начальник десятка кашлянул.

— Одевайтесь... У нас имеется распоряжение доставить вас в военный стачечный комитет.

Офицер вздернул голову кверху.

— Бросьте говорить глупости и убирайтесь прочь! — насмешливо и злобно крикнул он. — Поняли? Убирайтесь прочь!

Галя, стиснув зубы, следила за офицером. У нее копилось негодование против него. Она тяжело дышала. Офицер только теперь заметил ее. Его глаза изумленно расширились, потом в них засверкала насмешка. Вкладывая как можно больше глумления и издевательства в свои слова, он протянул:

— Это что такое? Барышня, почему вы являетесь ко мне в такой компании? Ай-яй, не хорошо!..

Дружинники молчали. Начальник десятка, высокий, рабочий с электрической станции пристально вглядывался в офицера, слегка посапывая широким носом.

— Хватит! — вдруг резко и властно произнес начальник десятка. — Хватит дурака валять, ваше благородие! Насдевывайте на себя шинелку и пошли!.. Ну!

И видя, что офицер собирается спорить, он брезгливо, но успокаивающе объяснил:

— Если не пойдете с нами, вызовем воинский караул, солдат вызовем. Только сообразите, что нас на это дело послали как раз потому, что если бы солдатикам поручить увести вас в комитет, то от вас и клочка бы не осталось! Любят вас очень солдаты-то!.. Вот читайте бумажку военного комитета да не задерживайте нас!

Бумажку офицер читал долго. На щеках у него наплывали желваки, губы под щегольски подстриженными и нафиксатуаренными усами подрагивали. Галя с нескрываемой ненавистью глядела на его породистое, красивое лицо и с радостной злобой замечала, как тщетно скрываемое смущение выступало на нем легкой дрожью и румянцем.

— На каком основании?! — в последний раз вспыхнул офицер и отбросил от себя бумажку. Но это была его последняя попытка. Дружинники окружили его. Потребовали, чтобы он отдал револьвер, оставив ему его шашку. Затем начальник десятка пропустил его вперед в выходную дверь и громко сказал:

— Товарищи, стрелять разрешается только в том случае, если задержанный попытается бежать... Пошли!

На улице офицера окружили. Двое по бокам, двое сзади. Галя пришлась с правого боку.

— Без-зобразие! — пробормотал офицер, сбоку поглядев на Галю, — причем тут женщина?!.

— Товарищ Воробьева! — окликнул начальник десятка, как бы не слыша слов офицера, — вы можете решить, не отправить ли нам господина поручика в его полк! Как вы думаете?

Галя поняла товарища и почти весело ответила:

— Нет. Выполним приказ стачечного комитета... Господин поручик, мне кажется, скоро научится уважать женщин!..

Поручик сжался и молчал. Пустынная улица была зловеща и тревожна. Шаги пятерых отдавались гулко, как в пустыне.

47

В комитете стоял вопрос о боевых дружинах.

Сергей Иванович выслушал рассказы товарищей о самообороне, потрогал очки и качнул головой.

— Получается замечательно остроумно! — сказал он, насупившись. — В самообороне люди с бору и с сосенки, не поймешь — любительский спектакль или серьезное дело.

— Ребята неплохие...

— Да не в том дело, что плохие там или красивенькие! Надо сколачивать настоящие боевые дружины! С преобладанием рабочих... Вообще, ерунда какая! Поймали кошевочника и любезно препроводили в полицейский участок!

— А куда его было девать?..

— Надо уметь все предусмотреть!..

По предложению Сергея Ивановича, из самообороны были отозваны все партийцы и созданы боевые десятки. Павел был поставлен во главе одного такого десятка. Во главе других встали Потапов, Трофимов, Емельянов.

В боевых дружинах завели настоящую воинскую дисциплину. Их решили хорошо вооружить. В поисках оружия боевики рассыпались по городу и, когда нащупали, что в лучшем оружейном магазине имеется партия хороших наганов и браунингов, то задумались над получением этого оружия. Взять его прямо было невозможно. Магазин был закрыт, и торговля не производилась, да хозяева и не продали бы наганы и браунинги революционерам, забастовщикам. Среди продавцов магазина был свой человек. Он сообщил, где хранятся револьверы и патроны к ним, и вызвался помочь. Несколько боевиков, которых повел за собой Трофимов, вечером нагрянули к закрытому магазину, сбили замки у железных штор, ворвались внутрь и стали выкидывать ящики и пачки на улицу. Там их подбирали на подводу, и в полчаса все, что нужно, было сделало. Когда хозяин спохватился, когда набежали люди, боевиков уже и след простыл.

Раздавая новенькие, проверенные наганы и патроны к ним боевикам, Потапов радостно похохатывал:

— Теперь мы богатые!.. Теперь, товарищи, нас голыми руками не возьмешь! Дудки!..

Галя попала в боевую дружину под команду Трофимова. На короткое мгновенье печатник поколебался принимать девушку. Но быстро оглядев ее, он неожиданно для самого себя осветился мягкой улыбкой и добродушно проворчал:

— Ну, пусть!.. Только знайте, я никому никакого снисхождения. Тяжело будет, не посмотрю, что женский там пол!..

— Я понимаю... — покраснев, кивнула головой Галя.

— То-то же!..

Многие остались в самообороне и были огорчены этим. Особенно огорчался гимназист Добровольский.

— Я на баррикадах был! — плакался он. — Спросите товарища Воробьева! За что, на самом деле, не принимаете в боевую дружину?

Более счастливым оказался Самсонов. Его в дружину приняли сразу. И вместе с ним попал и Огородников. Оба принесли домой хорошие наганы и запас патронов к ним. И оба любовались оружием, как хорошей новенькой игрушкой. Дети вертелись возле них и с жадным любопытством разглядывали неизвестные, неведомые штуки.

— Ребята, — наказывал им отец, — вы без меня это не трогайте! Выстрелит, беда будет!..

У боевых дружин был еще перерыв. Боевые дружины еще бездействовали. Военная забастовка ширилась. Солдаты шумели. На митингах волновались серые толпы. На заборах белели свежие прокламации.

48

Об организации боевых дружин по городу поползли самые невероятные слухи. С дружинами самообороны обыватель еще кой-как мирился. Самооборона — это было что-то понятное, даже полезное. Ведь вот самооборонщики кой-какой порядок в городе навели, немного усмирили грабителей и дебоширов. А что можно ждать от боевой дружины?

— Итак, господа социалисты создают свою армию в некотором роде, — иронизировал в клубе Чепурной. — Смотрите, господа, как бы они нас не мобилизовали!

Собеседники Чепурного смеялись, но смех их был совсем невеселый. Рабочие организации с каждым днем забирали все большую силу. Теперь, когда присоединившиеся к рабочим солдаты отказались повиноваться начальству и признают только свой военный комитет, а последним руководят те же рабочие, теперь смеяться и подшучивать над социалистами было, пожалуй, неловко.

Чепурной приглядывался и чего-то выжидал. Когда вышел первый номер газеты «За родину и царя», он забеспокоился. Он почуял, что появился конкуррент и соперник ему, Чепурному, с которым ведутся переговоры благомыслящими и благонадежными людьми. Он волновался, проглядывая новую газету, и хотя и понимал, что газета глупая и безграмотная, но огорчился ее появлению.

— Надо бы нам самим опередить их! — с укором говорил он своим единомышленникам. — Вот «Восточные Вести» ведут себя двусмысленно: заигрывают с социалистами, ни то, ни се, у этих появился свой собственный орган, а мы выступаем с пустыми руками. А между прочим социалисты, эсдеки, и эсеры, самые полные хозяева положения... Так не годится, господа!

Единомышленники Чепурного сами понимали, что так, действительно, не годится, но ничего придумать и ничего поделать не могли.

В тот день, когда типографские рабочие отказались выпускать «За родину и царя», Чепурной на мгновенье вспыхнул и засиял от радости, а больше от злорадства:

— Ага, не выгорело! — удовлетворенно посмеялся он над провалившимися издателями недолго прожившей газеты. Суконников-младший принял насмешку на свой счет и озлился:

— Погодите торжествовать! — пророчески пригрозил он. — Вот товарищи доберутся до вас, так попомните!.. Напрасно радуетесь!

Чепурной погасил свою радость. В самом деле, ведь то, что произошло с газетой «За родину и царя», если о чем и говорит, то только о все возрастающей силе рабочих. А это совсем не такое радостное явление. Сегодня рабочие прихлопнут газету истинно-русских людей, а завтра, не постесняются наложить свою лапу и на любое мероприятие либерально настроенной части общества. И не исключена возможность, что и он, Чепурной, может в чем-либо пострадать от действий «товарищей».

Поэтому организация боевых рабочих дружин очень расстроила Чепурного. И хотя он делал вид, что не придает большого значения этой «очередной затее», как он выражался, «товарищей», но тревога, которая охватила его, была неотвязной и томительной.

Вячеслав Францевич нисколько не поразился, когда узнал, что в городе организовались рабочие боевые дружины. Он только высказал некоторое опасение:

— Не наделали бы ребята глупостей!.. Предпримут что-нибудь преждевременно и сорвутся!..

Но узнав, что Галя состоит в одной из дружин, он рассердился.

— Это ни на что не похоже! Зачем вы сунулись туда? — накинулся он на девушку, когда она забежала на минутку проведать свою подругу. — В чем дело?

Галя сдержанно улыбнулась.

— Я ведь уже была в дружине самообороны, Вячеслав Францевич. Что же тут особенного?

— Самооборона и боевая дружина — не одно и тоже. Да и в самообороне напрасно вы участвовали... Рано вам, да и не женское это дело!

— Вот я этого и не ожидала от вас, Вячеслав Францевич! — сердито возразила Галя. — Когда мещане, обыватели ахают на счет того, что девушки в дружинах участвуют, тогда еще понятно, но вы, старый революционер...

Вячеслав Францевич замахал руками.

— Да я не о том, не о том, Галя!.. Я считаю, что вы можете найти лучшее применение своих сил. Зачем непременно лезть туда, где требуется физическая сила, выносливость?..

К их спору молча прислушивалась Вера. Она заметила, что отец запутался и не прав.

— А что бы ты, папа, сказал, если б я вступила в дружину? — насмешливо спросила она.

Вспыхнув, но сразу же взяв себя в руки, Вячеслав Францевич ответил шуткой:

— Тебя бы я, Верка, просто на-просто связал бы и усадил дома под замком!..

— Ну, это не удалось бы тебе! — засмеялась девушка. Вместе с нею засмеялась и Галя.

Неловкость была смята этим смехом. Но не совсем. Галя уходила от Скудельских, унося неприязненное чувство к Вячеславу Францевичу.

49

Пал Палыч, торжествуя поражение неожиданного конкуррента, помещал в своей газете ежедневно горячие передовые. Он писал их у себя дома, запершись в кабинете от домашних и выпивая по пять стаканов крепчайшего холодного чаю. Передовые были на всякие темы, — на все отзывалось перо Пал Палыча, всему он давал хлесткую и живую оценку. Правда, солдатскую забастовку Пал Палыч почти совсем и не трогал, словно не было ее. И событиям в казармах он не посвятил ни одной статьи.

— Страсти и так чересчур разгорелись, — объяснял он близким людям. — Не надо подливать масла в огонь. Армия — это очень сложный и ответственный участок!..

Но, не откликаясь прямо на военную забастовку, он в эти дни писал горячие статьи об умеренности, о спокойствии, о благоразумии. От него сильно попадало преступным элементам, кошевочникам, всем, кто нарушал мирную жизнь. И он упорно призывал стоять на защите народоправства.

«Манифест 17-го октября, — писал он, — открывает широкие возможности для всестороннего развития благосостояния и свободы народа...» «Мы не позволим никаким крайним элементам, — грозил он в другой раз, — помешать народу воспользоваться его правами!»

Пал Палыч сам любовался своими статьями. Газета шла большим тиражём, ее, значит, хорошо читали и ему казалось, что он руководит «общественным мнением». Иногда, впрочем, его благодушие нарушалось доходившими до него рассказами о насмешках, которые раздавались на рабочих собраниях по адресу «Восточных Вестей», и о жесточайшей критике, которую разводили ораторы на «либеральную болтовню» газеты.

— Демагогия! — вспыхивал Пал Палыч. — Чистейшая демагогия!.. Люди, которые без году неделю политикой занимаются!.. Смеется хорошо тот, кто последний смеется! Меня читают тысячи. И я действую без истерики, но твердо и уверенно. Это надо понимать!..

Вячеслав Францевич не числился официально в списках сотрудников «Восточных Вестей», но изредка давал статьи. Писал он на разные темы, подписывался каким-нибудь замысловатым латинским псевдонимом, вроде «Семпер идем» («Всегда тот-же») или «Обсерватор» (Наблюдатель), или «Радикал». Излюбленной темой его была тема о «гармонически развитой личности». Все народные волнения, утверждал он, в конце концов, ведут к одному: к становлению этой личности, к раскрепощению ее от всяческих пут и гнета. Или распространялся он о «его величестве народе», причем слово народ непременно писал через большую букву. Пал Палыч охотно брал статьи у Вячеслава Францевича: статьи бывали большей частью отвлеченные и вместе с тем был в них какой-то боевой душок. Это окрашивало газету в почти революционный цвет.

— Мои «Восточные Вести», — хвастался Пал Палыч, — орган революционный. Я знаю, чего добиваюсь, куда стремлюсь!..

По поводу военных событий у Пал Палыча вышла небольшая недомолвка с Вячеславом Францевичем. Скудельский принес статью о солдате-гражданине. Пал Палыч отказался ее поместить.

— Видите ли, — оправдывался он, — армия должна быть вне политики! Всякие военные движения, перевороты там, ведут к насилию и к разрушению. Лучше воздержимся, Вячеслав Францевич!

Вячеслав Францевич стал спорить, но переспорить редактора ему не удалось. Статья не была помещена.

Зато, когда события разрослись, когда солдаты загнали генерала Синицына в его бест[4] и когда начальство совсем растерялось, Пал Палыч поймал Скудельского.

— Ну? Видите?

— Вижу. В чем дело?

— Бунт... Типичный военный бунт и добра от него никакого не будет. Это ведь не то, что было в октябре, до манифеста. Тогда тоже стихии бушевали, но была определенная цель, Вячеслав Францевич! Определенная цель! И мы с вами преследовали ту же цель. Но теперь... Да, я согласен, что реакция поднимает голову, но ведь не бунтами же борются с нею!..

Вячеслав Францевич отмалчивался. Не со всем, что говорил Пал Палыч, был он согласен, но и не все происходящее вокруг было близко его душе.

«Не так, нет, не так делается революция!» — размышлял он, но сам не знал, как же она, эта настоящая революция делается... Временами он вспыхивал и порывался пойти к молодым, к тем, кто что-то делал, но делал, по его мнению, не совсем правильно. Ему казалось, что его, испытанного в делах конспирации и революционного движения, должны послушать и оценить. Но каждый раз во время такого порыва он вспоминал тюремную камеру два месяца назад, шумную и неуемную молодежь, не признававшую никаких авторитетов, и он остывал. Он вспоминал Павла, который рос на его глазах и неожиданно и неприметно вырос со своими какими-то собственными воззрениями и настроениями. Павел шел по новому пути, и путь Вячеслава Францевича оставался в стороне от этого пути. И то ли потому, что Павел свернул с настоящего, как казалось Скудельскому, пути, то ли по праву давнишнего знакомого, наблюдавшего из года в год сначала мальчика, а потом подростка и юношу, но Вячеслав Францевич обвинял Павла в неуравновешенности, в непоследовательности и в неустойчивом кидании от увлечения к увлечению.

— Из Павла вышел бы толк, если бы юноша занялся собою, следил бы больше за своими поступками, — говаривал Скудельский Вере, которая поглядывала на Павла слишком внимательно. — Вот никак я не ожидал, что он пойдет к социал-демократам! У него темперамент чистейшего идеалиста, и как ему пристал жестокий материализм эсдеков, не понимаю!.. Обиднее всего, что вот такие, как Павел Воробьев, чуть ли не возглавляют рабочее движение! Куда они заведут рабочих, аллах ведает!..

И с еще большей горечью отзывался Вячеслав Францевич о Гале:

— Что сталось с девушкой, не понимаю! Видно, брат на нее влияет... Ах, не нравится мне все это, очень не нравится!..

50

Не одному Вячеславу Францевичу многое очень не нравилось. Конечно, старик Суконников, Созонтов и другие больше всех высказывали свое недовольство. Но в то время, как обыватели, потревоженные забастовками, попыткой погрома, а теперь военными беспорядками, опасливо бранили тех, кто, по их мнению, во всем этом был виноват, суконниковская компания не сидела сложа руки. Недаром кум Огородникова предупреждал о каких-то темных приготовлениях, которые совершаются в Спасском, недаром посмелел пристав Мишин. Недаром кой-где на заборах снова появились кривые, второпях и трусливо выведенные мелом надписи «бей жидов!»

И был случай, когда днем в тихом переулке, какие-то неизвестные избили старого еврея. И снова слово «погром» зашелестело по обывательским квартирам. И снова Вайнберг и другие богатые евреи заволновались. Теперь им предстояло решать очень сложную задачу.

— Ну, прекрасно, — с горечью и тревогой говорил в синагоге после субботней службы Вайнберг раввину и другим почтенным коммерсантам. — Я понимаю, когда есть начальство. Оно, хоть самое сердитое и плохое, все-таки начальство. С ним можно поговорить, ему можно подать прошение. Но что, скажите мне на милость, вы поделаете, когда вроде того, что никакого начальства нету? Губернатор молчит, полицеймейстер молчит, воинский куда-то спрятался. Спрошу вас, куда же нам обращаться?

— А эти?.. — осторожно подсказали Вайнбергу.

— А самооборона и этот самый рабочий совет? — уточнил раввин.

— Эх! — махнул рукой Вайнберг. — Совет-шмомет!.. Не говорите мне про них! Они против капитала! Они райские сады для рабочих собираются строить на земле!.. Что они могут сделать для нас?!

— Самооборона помогла ведь... — напомнил кто-то осторожно.

— Помогла! — вспыхнул Вайнберг. — На наши деньги помогла!.. Накупили пистолетов и теперь этими пистолетами наверное пользуются, чтобы я не знаю что проделывать!..

— Очень плохо... — причмокнул глубокомысленно и огорченно раввин. — Но надо уповать на всевышнего. Во всем его воля!

— Не спорю! — вздохнул Вайнберг и закатил глаза.

— Доброй субботы! — пожелал раввин.

— Доброй субботы! — сунул ему руку лодочкой Вайнберг и пошел домой, неся на себе бремя новых забот, опасений и своих капиталов.

Но беспокойство и недоверие господина Вайнберга были преждевременными и необоснованными. Город еще был далек от погрома и от беспорядков. И совет рабочих депутатов, и военный стачечный комитет, и самооборона, и, наконец, новые боевые дружины были настороже и охраняли порядок.

51

— Надо быть решительными и стать хозяевами положения!.. Надо широко развертывать вооруженное восстание!..

Сергей Иванович выжидающе поглядел на других членов комитета и привычно потрогал очки.

Заседание комитета происходило поздно ночью. С утра в тот день город был в небывалом возбуждении: толпа солдат утром встретила случайно офицера, которого все ненавидели, и стала его избивать. Офицера еле спас член военного стачечного комитета. Солдаты неохотно отпустили злополучного штабс-капитана, но с членом стачечного комитета вступили в жаркую перепалку.

— Чего вы их, иродов, защищаете?! — напустился на комитетчика остролицый, черноглазым, низенький солдат. — Неужто народу правов нет расправиться с ними?.. Всю кровь они у нас выпили!.. Братцы, да что же это?!.

— Почему не изничтожите их? — подхватили другие. — Вишь, нас какая сила!

— Против нас никто теперь не устоит!.. Заявляйте, чтоб всех убрать, всех уберем!

— Всех уберем!..

Длинная горячая речь члена военного комитета плохо убедила солдат. Они разошлись неохотно, ворчливо и настороженно переговариваясь. Они понесли свою недоверчивость и подозрительность другим своим товарищам и те тоже заволновались, тоже налились настороженностью и смутной тревогой.

— Братцы! — понеслось из казармы в казарму. — Что же мы ждем? Вот за начальстве заступаются наши выборные, офицеров сволочных жалеют!.. Братцы, чего на них глядеть!?.

— Айда генерала вышибать!.. Пусть кончает волынку! Пусть распускает по домам!.. Не то разнесем!

— Расшибем к чортовой матери!..

Из казармы в казарму полетела молва, покатились невероятные слухи. В стачечный комитет, к выборному начальнику гарнизона стали приходить ходоки, делегации от частей.

— Где офицерье? Кто их прикрывает?

В военном стачечном комитете успокоили ходоков:

— Кого надо было, арестовали. На главной гауптвахте сидят.

— Правильно это? Никакого обману?

— Обману нет никакого!.. Посылайте выборных, удостоверьтесь сами на гауптвахте...

Когда солдаты уверились, побывав на гауптвахте, что там, действительно, содержатся офицеры, в казармах стало поспокойней. Но волнения окончательно не утихли. Среди солдат зрели смутные, но упорные настроения. Об этих настроениях узнали комитетчики. Узнал Сергеи Иванович. Ему пришлось поспорить с двумя солдатами, членами военного стачечного комитета. Солдаты с хмурым смущением выражали желание:

— Скорей бы додумывалось начальство распускать по домам запасных!

— С людьми сладу нет. Горячатся, волнуются, а сами не знают чего!..

Сергеи Иванович оглядел обоих внимательно. Оба молодые, оба связались с организацией недавно. Оба в солдатских шинелях похожие друг на друга. Даже голоса их показались Сергею Ивановичу одинаковыми.

— Что значит, сладу нет? — сурово спросил он. — Вы разъясняли, товарищи, солдатам положение дел? Вы выяснили корни недовольства?.. Откуда вы взяли, что солдаты не знают причины своего недовольства и волнения?.. Солдаты чутьем понимают, что им нужно. Их надо во-время поддержать, во-время подсказать им, что делать... Глупо и преступно останавливать движение на полпути!

— Товарищ! — встревоженно возразил один из солдат и поглядел многозначительно на другого. — Вы мало знаете солдат... Тут дело такое: как только пойдет начальство на уступки, так все и успокоится...

— Вздор! — вскипел Сергей Иванович. — Чистейший вздор! Надо суметь доказать товарищам, что дело не в частичных уступках!.. Сейчас самое благоприятное и удобное время начинать решительные действия.

Солдаты снова переглянулись. Другой покачал головой.

— Сомневаюсь... Очень сомневаюсь. Большинство у нас такое, что даже сперва красного флагу не желали. Непривычно им... Большинство такое, что ждет — недождется, как бы домой, и всех делов...

— Только бы домой... — подтвердил первый.

Расставшись с ними, Сергей Иванович задумался. У него была привычка каждое явление, каждое событие как бы пережить дважды: сперва в действительности, так, как оно было, а затем повторить его мысленно, и мысленно же повторить и проверить все свои доводы и соображения по его поводу. Так и теперь он вспомнил и повторил все, что говорили ему члены военного стачечного комитета, и все, что он им возражал. Соображения и доводы обоих и теперь, проверенные в одиночестве, медленно и спокойно, оказались несостоятельными. Ну, конечно, они еще сами мало сознательны! Им только кажется, что они хорошо знают солдатскую массу, на самом деле, ничего они не знают! Солдаты нуждаются в хорошем руководстве, стоит только умело возглавить движение, и можно победить!

Такие, как эти двое — это еще не страшно. Этих можно научить, просветить. Хуже другие. Вот меньшевики, которые держатся за движение только до тех пор, пока оно не зашло, по их мнению, далеко, которые кричат о вреде сепаратных выступлений, которые призывают рабочих ждать всеобщего, повсеместного подъема, как будто этого подъема нет и как будто в революции все делается по заранее намеченным, строго предусмотренным схемам!.. С меньшевиками дело куда посложнее. Они тормозят, они тянут за собою часть рабочих, они проповедуют осторожность и осмотрительность.

Сергей Иванович даже теперь, когда он был один, трогает очки: а это у него признак возбужденности и волнения. Он не может не волноваться, когда вспоминает о своих политических противниках! Сколько раз разоблачал он их пред рабочими! Сколько раз повергал их в смятение и растерянность, а они все-таки находят какие-то смутные, сумеречные пути к сердцу некоторых настоящих пролетариев!.. Неужели и теперь им удастся это?

Целый день Сергей Иванович присматривался, встречался с людьми. Целый день вел беседы с рабочими. Вызывал их с разных мест, с разных предприятий, говорил с самыми передовыми, распропагандированными и испытанными, и с теми, кто бродит еще в темноте. Копил в себе уверенность в своей правоте, проверял себя. И чем больше встречался с рабочими, тем больше яснел и успокаивался. И лицо его становилось добрым, умиротворенным, спокойным...

Под конец побеседовал он с ближайшими товарищами. А вечером сделал свое заявление.

52

У Павла лицо озарено было неотвязной тихой улыбкою. Галя исподтишка поглядывала на брата, видела эту необычную улыбку и не понимала в чем дело, откуда эта улыбка пришла. А Павлу казалось, что никто ничего не примечает, что он по-прежнему невозмутим и спокоен. Да, впрочем, отчего же ему и быть неспокойным? Что случилось? Ну, произошла встреча с девушкой, с изумительной девушкой, так в чем же дело?!

Но хотелось думать о девушке, хотелось припоминать каждое слово, каждую мелочь этой встречи. И тогда улыбка разгоралась ярче и теплее.

Как всякая хорошая и значительная встреча, и эта встреча произошла неожиданно и случайно.

Павел зашел на минутку к Варваре Прокопьевне. Эту женщину он слегка побаивался, но очень любил. Было что-то необыкновенное в ее живых проницательных глазах, в ее скупой улыбке, в ее седой голове. Ее окружал ореол какой-то революционной романтики. Ее жизненный путь был необычен: она пришла в революцию в бальном платье. Так она сама как-то однажды с грустной улыбкой определила. Для ее семьи, вращавшейся в великосветском обществе, для отца ее, генерала, уход молоденькой очаровательной девушки в революцию был непереносим. Семья отреклась от нее. Но девушка сама первая порвала с родными. Она пережила увлечение террором, она вкусила обманную сладость народничества, а когда зародилась социал-демократическая партия, когда познакомилась с марксизмом, то ушла сюда и здесь обрела свое настоящее, свое прочное место.

Время от времени к Варваре Прокопьевне заходили товарищи без всякого дела. Это не всегда было благоразумно, это шло против всяких правил конспирации, но товарищи, особенно молодежь, не могли отказаться от этих посещений и приходили «погреться душевно», как говорили некоторые, возле Варвары Прокопьевны.

Не выдержала и Елена и в свободный день пришла к Варваре Прокопьевне.

И тут ее застал Павел. Она спокойно и непринужденно подала ему руку, и он почувствовал теплое прикосновение. Ее глаз Павел сразу не разглядел, но за полуопущенными ресницами он почувствовал ее глубокий, безмятежный взгляд. Почувствовал, на мгновение вспыхнул и забеспокоился. Когда Варвара Прокопьевна назвала ее по имени, он неожиданно подумал: «Елена... какое хорошее имя!» Он вздрогнул, услыхав ее голос. Потом она подняла на него глаза и от ее веселого и приветливого взгляда он сам осветился улыбкой, мгновенно вспыхнул, смутился и нахмурился.

Елена скоро ушла. Снова прикосновение ее руки обласкало и взволновало его. Он обернулся и проследил за ней, пока она не скрылась за дверью. Вздохнул, провел рукою по волосам, снова вздохнул.

— Хороша девушка? — рассмеялась Варвара Прокопьевна, вглядываясь в Павла.

— Ничего... — лицемерно ответил Павел. Варвара Прокопьевна с веселой укоризной покачала головой:

— Эх вы! «ничего»! Да это золото, а не девушка!.. Где у вас глаза, Павел?

Павел упорствовал, но ему стало приятно от сознания, что Варвара Прокопьевна так хорошо отзывается об этой девушке. И еще приятно ему стало от того, что Варвара Прокопьевна хорошо, добродушно и ласково шутит с ним. Он еще не забыл тогдашнего (как это было давно!) разговора, когда эта самая женщина сурово и настойчиво говорила ему об его ошибках и он стоял пред ней, как провинившийся школьник, пылая стыдом и негодованием. Тогдашний разговор прошел бесследно. Вот уже сколько времени, как никто не лезет к Павлу с нотациями и указаниями. И этот добродушный тон Варвары Прокопьевны самый верный признак, что Павлом довольны, что его поведение одобряют.

— Я ее не знаю... — с умыслом сказал Павел. — Первый раз встречаю.

— И за это спасибо скажите! — не переставая смеяться, заметила Варвара Прокопьевна. — Она редко где показывается.

Павлу очень хотелось расспросить про девушку, но он боялся проявить особый интерес и привлечь внимание Варвары Прокопьевны, да к тому же не водилось, чтобы товарищи добивались сведений и подробностей о людях, которых встречали у этой женщины.

С неожиданной грустью и разочарованием уходил он домой. Но ни грусть эта, ни разочарование в том, что, пожалуй, не встретишь больше этой девушки, не могли смять и вытравить улыбки, которую подметила Галя и о которой сам Павел совсем и не подозревал.

Не омрачило Павла в эти дни и нарастание событий, которые сразу стали грозными и очень сложными.

53

События стали грозными и усложнились.

Генерал Синицын вдруг приободрился. Из его штаба помчались ординарцы. Возле губернаторского дома стало оживленно. Появился пристав, городовой.

Потапов пришел в казарму и сразу почувствовал, что-то необыкновенное.

— Слышь, милачок! — встретил его бородатый запасной, поглядывая исподлобья. — Кончаем, знать, беспокойство-то...

— Как кончаете? — встрепенулся Потапов.

— Очень просто. По домам. Освобождение выходит. Обдумалось начальство!

Бородатый солдат хозяйственно укладывал свой сундучок. И хозяйственность эта и упрямая уверенность, которая светилась в серых глазах солдата, рассердили Потапова, но он сдержался.

— Обдумалось ли? — осторожно попытал он.

— В доску! Тоже ведь не без совести же!

— Неужто ты у них совесть нашел? — усмехнулся Потапов и прошел дальше, отыскивая нужного товарища.

Нужный товарищ озабоченно сообщил:

— Есть слушок, что получен приказ отправлять запасных. У нас бородачи уж монатки увязывают. Ни об чем теперь не хотят слушать. Ладно, говорят, достигли своего, по домам! К земле!

— Достигли!.. Тут самый разгар делов, а они о домашних печках раздумывают и мечтают!

— Серость!..

Действительно, по городу быстро пронеслось известие, что начальство получило из Петербурга распоряжение немедленно освободить запасных нескольких сроков и без задержки отравить их по домам.

— Что же это теперь выходит?! — потемнел Павел. — Солдаты, значит, выпадают... Сразу мы теряем большую силу... Тут хоть впору отказаться вывозить запасных...

— Еще чего? — возмутились товарищи. — И так в октябре власти демагогию разводили: железнодорожники, мол, не хотят солдат с фронта вывозить!.. Помнишь, что было?

Павел смутился. Он сразу же сообразил, что сказал глупость. Но, подстегнутый укоризненным тоном товарищей, пытался упорствовать.

— Попробовать бы...

— Пробовать нечего... Да и унывать вообще не стоит! Ну, отправят часть запасных, но ведь останется же здесь не мало войск. Пожалуй, останутся самые сознательные и надежные!..

Когда, наконец, по казармам было объявлено о немедленном освобождении запасных, бородачи засуетились, завозились со своим скарбом, повеселели и стали приветливыми даже с ефрейторами, которые еще вчера боялись сунуться им на глаза.

— Домой!.. — прокатилось по серой однообразной толпе. — Домой!.. К бабам!..

— К землице!..

Кой-где в казармах вспыхивали жаркие споры, кончавшиеся перебранкой. Солдаты помоложе, те, которые оставались еще на службе, привязывались к этому жадному крику «Землица!»

— Какая там у вас землица!? Курицу-то есть ли где выпустить? Эх, вы! Отцы почтенные!.. На пустопорожнее место возвращаетесь, а эвон как радуетесь!..

Некоторые бородачи смущались:

— Конечно... земли-то некорыстно... А все свое обзаведенье! Домашность!.. Уж не чаяли живыми добраться!.. Теперь без задоржки, прямо в хаты!..

— Опять, значит, по-старому мурцовку хлебать? Без никакой перемены?!

— Нам абы животы сохранить и то слава тебе, спасе!..

— Значит, ваше дело сторона, как там народ? А? Пущай, мол, другие расхлебывают?!

У иных загорались глаза и со злостью они нападали на молодежь:

— Не мы заваривали, не нам и хлебать!.. Это вот вы такие кашевары народ сомущали! Вы под японцем не были, от пуль не страдали!.. Вам што!? Нечего покусывать!

— Домой!.. Доберемся до домашности, там видно будет!.. — уклончиво обещали третьи. — Не без ума уходим...

В полдень был созван совет рабочих и солдатских депутатов.

Обычно переполненный зал на этот раз наполовину пустовал. Не пришли многие депутаты-солдаты.

— Сборами заняты! — с горечью объяснил кто-то. — Они уже одной ногой в дороге, дома...

Сергей Иванович, прищурившись, оглядел собравшихся, покачал головой, но быстро овладев собой, наклонился к председателю я твердо сказал:

— Начинайте. Ждать больше некого...

54

Военная забастовка закрутила Огородникова. Ему показалось, когда солдаты забушевали и стали бунтовать, что вот теперь-то наступило настоящее. «Вот это, — думал он, замирая от радости и некоторого страха, — по-настоящему закрутилось! Крышка теперь начальству! Крышка!..» Это настроение поддерживал в нем и Самсонов. Семинарист, целыми днями пропадавший где-то в казармах, около солдат, возле военного стачечного комитета, приносил Огородникову восторженные и подчас преувеличенные вести. И эти вести и сообщения порою туманили голову Огородникова.

А на мыловаренном заводике все было без перемен. Хозяин подгонял в работе и все оттягивал с прибавкой жалованья.

— Ох, уж совсем не время теперь это, — жалостливо уговаривал он рабочих. — Сами видите какие дела! Совсем застой, никаких у меня прибылей. Так уж тянусь, чтобы привычное обзаведенье не бросать... А то хоть самому куда на службу поступать!..

Сидоров, зло поблескивая глазами, вызывающе возражал хозяину:

— А ты закрывай лавочку! Что на самом деле, плачешься?! Если бы тебе туго было, неужто ты бы крутил это колесо?!

Хозяин со скрытой злобой сбоку поглядывал на Сидорова и, еле сдерживаясь, огрызался:

— Мне вас жалко... Куда вы денетесь без работы? Мое дело вам пропитание дает... Никуда вы без его!

— А ты без нас? — не унимался Сидоров. — Это еще посмотреть надо, кто кого кормит!..

— Кормишь ты меня!.. Ишь, что сказал!.. — ворча отходил хозяин. И никакой прибавки не выходило.

Огородников темнел во время этих разговоров и пререканий и избегал смотреть Сидорову прямо в глаза. Что-то было не совсем понятное во всем, что происходило крутом. Жизнь как будто на-чисто менялась, вот ведь и армия зашевелилась и манифест народ себе добыл, а в повседневном многое остается по-старому. По-старому еле-еле хватает на пищу, и ребятишки сидят на картошке с чаем и не в чем их выпустить на улицу, совсем обносились. И когда Огородников видел своих детей, то тоска сжимала его сердце и он с тревогой озирался кругом: Да полно, изменилось ли что-нибудь к лучшему? Но стоило выйти на улицу, стоило побывать на каком-нибудь собрании, стоило встретить группу возбужденных и веселых солдат, независимо и вызывающе шагавших по городу, как опять накатывала радость и снова вспыхивала бодрящая тревога. И хотелось быть вместе с этими людьми, которые упорно и настойчиво чего-то добиваются и которые непременно добьются своего!

Погашая свои сомнения, Огородников порою робко ввязывался в спор с Сидоровым. Огородникову казалось, что дела на их заводике — это пустяки, это все наладится, а вот главное в другом, в том, что круто и густо заварилось.

— Гляди! — внушал он Сидорову, сам пугаясь своей смелости и решимости. — Гляди, дела-то какие!.. Вот, значит, может, такое доспеется, что будем мы при землице!.. А земля — она все!.. Мне кабы землю, так я все тутака побросал бы да припал бы к ей: роди, родимая! Корми!..

— Земля! — Сидоров исподлобья взглядывал на Огородникова. — За землю все хрестьянство бьется! В этом я не отпорен... Только прежде-то надо здесь все к месту да к порядку поставить, а уж потом и насчет хрестьянского... Без городу ничего не выйдет!.. И ежли нас тут всякие вроде хозяина нашего прижимать станут, то что же это будет!? Пойми! А окромя и то помнить надо — за лучшую долю бьемся, но доля-то и ни с места!..

— На поправку идет... — неуверенно замечал Огородников. — На поправку...

Сидоров действовал на Огородникова угнетающе. При этом рабочем Огородников терял уверенность и начинал сомневаться даже в том, что еще полчаса назад считал непреложным и прочным. Поэтому он торопился отойти от Сидорова, торопился забыть его слова, его хмурый и недоверчивый взгляд.

«Злой парень... — думал он про Сидорова. — Все ему не глянется. Ну его!»

Поэтому же с жадностью вслушивался Огородников в то, что говорили о солдатах, о бунте, и жарко выпытывал у Самсонова о военной забастовке.

— Такие, Силыч, дела! — горел Самсонов, охотно рассказывая приятелю очередные сведения. — Прямо одно удовольствие!.. Сознательность такая, что ай-люли!.. Тут в красных казармах неделю тому назад слова социализм как чорт ладана пугались, а теперь я им книжки ношу и листовки, так они их на-расхват рвут у меня!..

— Насчет земли, поди, больше воображают, которые из крестьян? — интересовался Огородников.

— Это уж как водится! Очень загорелись многие, когда прочитали в газетах про то, что в деревнях, в помещичьих усадьбах делается... Придем домой, говорят, вышебем помещиков, отымем землю! Заживем, говорят!..

И в тот день, когда Самсонов, вернувшись домой очень поздно, встревоженно сообщил, что запасных, кажется, в срочном порядке отправляют по домам. Огородников не сразу понял, что это значит. Он даже заметил с удовлетворением:

— Ну, давно пора бы. Затосковал народ!

— Затосковал!.. — проворчал Самсонов. — Конечно, так это и должно бы и быть... А вот только как теперь у нас здесь дела пойдут!

— А что? — встревожился Огородников, почуяв неладное,

— Ты, Силыч, разве не понимаешь: самая большая поддержка рабочим уходит! Солдаты-то вооруженные, начальство растерялось, его можно было так шугануть, что от него и пуху не осталось бы!.. А как уйдут запасные и не останется войск, которые уже сознательные, вот и...

Огородников молча вслушался в слова семинариста. Огородников огорчился. Ах, негладко же все выходит! Очень негладко!..

55

Первые эшелоны запасных отправлялись весело и с музыкой. Со стороны поглядеть — все шло к лучшему. В переднем вагоне даже всполоснулся волнующим язычком пламени угол красного знамени. Среди песен, распеваемых уезжавшими, были и боевые, революционные песни. Казалось, что военная забастовка, веселый, но не шуточный бунт солдат, продолжается. Но как только ушли эти эшелоны, у генерала Синицына широко распахнулись решетчатые ворота и из ворот вылетела щегольская повозка. Серые, с белыми гривами и хвостами лошади, лихо вынесли генерала на улицу. Лошади застоялись и играли теперь и кучер с трудом сдерживал их опасную резвость. Генерал насупившись поглядывал по сторонам. Генералу было немного не по себе. Но, подъезжая к губернаторскому дому, Синицын лихо расправил плечи и выскочил из коляски молодцевато и молодо.

У подъезда уже скопилось несколько экипажей. И среди них сани ротмистра Максимова.

Казармы опустели. В городе остался один батальон да конвойная команда. В стороне держались, однажды только поразив забастовавших солдат проявлением своей солидарности, казаки. Казачьи сотни, расквартированные на окраине города, редко показывались на улицах. По казармам бродили осмелевшие фельдфебели. Появились прятавшиеся все время офицеры. Освободились из-под ареста те офицеры, которых стачечный комитет задержал на несколько дней. У ворот казармы, где помещался батальон, выросли молчаливые, озабоченные и хмурые часовые. Самсонов сунулся по привычке в эту казарму, но часовой сердито преградил ему путь и, не глядя на него, кинул:

— Куды? Нельзя!..

— Да мне в стачечный...

— Проходи! — обжог часовой коротким, как удар, взглядом, и нельзя было понять, чего больше во взгляде и в голосе солдата — стыда или злобы. — Проходи! какие тут стачечные!.. Не разрешено!..

Самсонов оторопело оглядел часового, задохнулся от неожиданности и ничего не нашелся сказать.

Почти то же самое случилось в другом месте и с Потаповым. Но когда часовой попытался задержать его и не пропустить в казарму, Потапов спокойно отстранил его, укоризненно кинул: «Не дури!» И все-таки прошел. А когда попал в казарму, то первый же встреченный им знакомый солдат, смущенно шарахнулся в сторону.

Потапов и здесь не смутился. Он все-таки разыскал одного из членов военного стачечного комитета и сумел переговорить с ним.

— Что это тут? Неужели сдали?

— Да вроде того... Откуда-то слух пошел, что с часу на час должна прибыть свежая часть для подавления беспорядков. Вот масса и заколебалась.

Потапов нашел еще кого-то из стачечного комитета и вместе с ними отправился по другим помещениям. Всюду они находили молчаливых и притихших солдат. Везде их встречали встревоженными и ожидающими взглядами.

— Робеют... — огорченно отметил один член комитета.

— Плохо дело! — подтвердил другой.

Потапов возмущенно взглянул на них. Ноздри его раздувались, на лице зажегся румянец.

— Чего вы, товарищи, панихиду поете?! Если будете такие примеры подавать, так, конечно, дело будет дрянь!.. Что, собственно говоря, случилось? Ну, ушли запасные, ни ведь остались силы. К тому же есть организация, рабочие стоят на посту. Вообще рано носы опускать!..

Оставив своих собеседников, Потапов сбегал в партийный комитет. Там все были на ногах и знали о настроениях в казармах. Потапов облегченно вздохнул, увидя товарищей бодрыми, деятельными и нисколько не павшими духом.

— Разумеется, настроение понижено, — спокойно определил Сергей Иванович. — Но чтож из того? Не надо давать ему еще больше падать. От нас зависит выправить положение. Нужно собирать людей. Давайте назначайте широкое собрание рабочих и пригласим туда солдат. Повторяю: надо быть решительными!..

Павел вслушался в слова Старика и тряхнул головой:

— Синицын голову поднял. Вылез из своего беста. На что-то надеется.

— На нашу неорганизованность, — сурово отрезал Сергей Иванович. — На неорганизованность и расхлябанность!

56

Собрание прошло с большим подъемом. Рабочие явились на него охотно и настроение у них было боевое. Зато солдат было мало.

— Опасаются идти, — объясняли пришедшие. — Стали опять начальства побаиваться.

К собранию были выпущены свежие листовки. Матвею и Елене пришлось много поработать, чтобы отпечатать их в срок. Прокламации были еще липкими от жирной краски, когда их раздавали рабочим и солдатам. Солдаты уносили листки, тщательно пряча их в тайники своих шинелей.

На собрании выяснилось, что солдат запугивают кем-то пущенными слухами о том, что с Запада движутся эшелоны гвардейцев, посланные на усмирение бунтовщиков.

— Достанется всем на орехи! — шипели неизвестные личности, зашнырявшие возле казарм сразу же, как только запасных увезли домой. — И ораторам, и забастовщикам, и жидам — всем попадет!.. А солдат, который присягу поломал, так под военно-полевой суд пойдет! Шутить не будут с теми, кто бунты заводил!..

Кой-кого эти слухи приводили в сильное смятение. Кой-кто перепугался до крайности.

Когда собрание кончилось и люди веселыми потоками расходились с него по тихим, окованным морозом улицам, над городом снова, как два-три месяца назад нависла настороженность.

И как тень, тоже, как два месяца назад, таясь и все подмечая, шли за главарями и теми, кто выступал с речами на собрании, Гайдук и его подручные.

Поведение рабочих на собрании ободрило Сергея Ивановича и других. У рабочих не было ни уныния, ни растерянности. Они были решительны и ждали только призыва, чтобы выступить открыто с оружием в руках, когда понадобится.

Потапов узнал, что часть военного стачечного комитета не сплоховала и своевременно запаслась оружием из воинского цейхгауза. Это оружие переотправили рабочим. Вывозили его глухою ночью дружинники, а часовые возле цейхгауза притворялись, что ничего не видят и ничего не слышат. Когда Потапов рассказал об оружии Павлу, тот весь просиял:

— Ах, здорово! Вот молодцы-то!

— А ты думаешь, военные-то по своей догадке это сделали? — усмехнулся Потапов.

— Кто же их надоумил?

— Кто? Понятно, комитет. Да, собственно, и не комитет, а Старик. Он ничего не пропустит, за всем уследит!

— Да-а... — неопределенно протянул Павел и задумался. Действительно, Старик за всем успевает проследить. Вот успокоились было боевики на том, что удалось добыть партию наганов и браунингов, а того и не сообразили, что с таким оружием при случае не устоишь против трехлинейки, а Старик не забыл и в нужную минуту учел положение, воспользовался военной забастовкой и вооружил рабочих винтовками! Предусмотрительный человек! Павел не мог в душе не похвалить Сергея Ивановича, но какая-то неосознанная неприязнь к Сергею Ивановичу не позволяла Павлу громко и открыто высказать свое восхищение этим мудрым и опытным человеком.

После собрания боевым дружинам приказано было быть в боевой готовности. Начальники отрядов знали, что события могут разразиться неожиданно. Начальство осмелело. По улицам стал появляться не один только генерал Синицын. Вылез и тучный полицеймейстер. Раза два промелькнул на своей приметной лошади ротмистр. Юнкера и отборная часть, которые охраняли Синицына, заняли казарму, удобно расположенную поблизости от правительственных зданий. На телеграфе однажды ночью появился сильный патруль и пытался выгнать оттуда охрану, поставленную стачечным комитетом и советом рабочих депутатов. Губернатор вывесил «обязательные постановления», в которых напоминал, что в губернии объявлено военное положение и что для бунтовщиков и забастовщиков введены военно-полевые суда.

Гайдук, по несколько раз в день переодеваясь в разное платье, шнырял всюду, где скапливался народ, и смотрел, и слушал.

57

На город обрушилась колючая стужа. Она пришла из глухих и темных недр тайги, сползла с голых сопок, поплыла из глубоких заснеженных долин. Пушистый, филигранный куржав облепил телеграфные и телефонные провода. Седая изморозь осела на заборах, на карнизах домов, на кровлях.

Бронислав Семенович долго отдувался и отряхивался в прихожей. Гликерья Степановна запахивала пестрый капот и покачивала головой:

— Замерзли?

— Понимаете, тридцать пять. Я не посмотрел и сунулся без шарфа. Очень холодно...

— А мой Андрей Федорыч убежал на-легке. Никогда не послушается.

Натансон прошел в комнату, зябко потирая руки. Гликерья Степановна усадила его на диван.

— Посидите, я сейчас чай приготовлю. Согреетесь.

Чай был быстро вскипячен. Хлопоча за самоваром, хозяйка расспрашивала гостя о делах, о здоровье, о новостях.

— Здоровье у меня как будто теперь в порядке. Все, видимо прошло благополучно. А дела по-старому. Вот учеников почти совсем нет. Не до музыки, говорят, в такое время...

Гликерья Степановна подула на чай, отпила маленький глоток и отставила чашку.

— А как поживает ваша новая знакомая, та интересная девушка Галя? — с грубоватым лукавством спросила она.

Бронислав Семенович покраснел. Стакан, поставленный им неловко на блюдце, покачнулся и чай плеснулся на скатерть.

— Видаетесь? — беспощадно продолжала допытываться хозяйка.

— Редко, — выдавил из себя Натансон.

— Почему же? — удивилась Гликерья Степановна, широко улыбаясь. — Мне показалось, что она очень интересуется вами, Бронислав Семеныч. Я подметила в больнице...

— Ах, что вы!? — огорчился Натансон и отодвинулся от стола. — Что вы, Гликерья Степановна? Она такая... молодая, светлая... Вообще разве может быть разговор о таком?.. Не понимаю!..

Гликерья Степановна следила за смущением Натансона смеющимися глазами. Ей было интересно и забавно помучить скромного и застенчивого Бронислава Семеныча, который слыл среди своих знакомых самым робким и трусливым при женщинах холостяком.

— Ладно, ладно! Чего уж тут скромничать? И она вами интересуется, да и вы, ой как, врезались в барышню! Я ведь вижу! Все вижу, Бронислав Семеныч!..

Натансон впал даже в отчаянье от смущенья. Он весь горел румянцем стыда и ерзал на месте. Но в передней звякнул замок, раздался топот, послышалось, как кто-то снимает галоши. Гликерья Степановна подняла голову и властно крикнула:

— Ты, Андрей Федорыч?

— Я! — отозвался тот и торопливо вошел в комнату. — Ух, холодина какой! — сообщил он как редкую новость. — Тридцать шесть, у аптеки посмотрел... Здравствуйте, Бронислав Семеныч!

Натансон обрадованно поздоровался с хозяином: Андрей Федорыч пришел для него очень кстати.

Андрей Федорыч был чем-то взволнован. Он присел к столу, схватил застывшими пальцами налитый женою стакан чаю и, обжигаясь горячим чаем, торопливо сообщил:

— В городе надо ждать крупных событий!..

— Каких это еще? — недоверчиво спросила Гликерья Степановна.

— Очень серьезных, Гликерья Степановна! — убежденно повторил Андрей Федорыч. — Совет депутатов вооружил рабочих, ждут прибытия каких-то верноподданных солдат. Губернатор и начальник гарнизона...

— Все пустяки! — прервала Гликерья Степановна. — Где это ты, Андрей Федорыч, батюшка, услышал, кто тебе насказал?

Андрей Федорыч скривился от обиды и зачмокал:

— Ну, ну, вот ты всегда так, Гликерья Степановна! Опровергаешь, а у меня самые верные сведения. Мне Воробьева Галочка сказала...

Бронислав Семенович вздрогнул и зачем-то расстегнул и снова застегнул пиджак.

— Мне Галочка Воробьева сказала... — продолжал Андрей Федорыч. — А она в курсе. Понимаешь, она очень близко в этих делах принимает участие. Я уж пробирал ее, журил, но ничего поделать не мог... Она торопилась и успела только рассказать о солдатах... Теперь запасные ушли, а оставшиеся колеблются. Зато у рабочих очень боевой дух. Вооружены и все такое... Над военным положением смеются и собираются полный переворот совершить... Понимаешь, предстоят очень важные события!..

— Ты льешь на скатерть! — хозяйственно оборвала Гликерья Степановна мужа.

— Ах, да, да! — смутился Андрей Федорыч. — Прости... Так вот я и говорю... Надо будет, Гликерья Степановна, закупить что надо... Из провизии там, чаю, варенья... Знаешь, опять может случиться, что магазины закроют...

— Скажите! о чем беспокоится!

— Да я, чтоб тебе неудобства не было...

— Не беспокойся!.. — язвительно заметила Гликерья Степановна. — Обо мне не беспокойся!

Бронислав Семенович нервно ерзал на стуле и покашливал. Ему было неловко, что Гликерья Степановна так обрывает этого расчудеснейшего добряка Андрея Федорыча, и кроме того его подмывало порасспросить о Гале, а расспрашивать нельзя было, потому что тогда Гликерья Степановна снова начнет трунить над ним и смущать его. Но и тут опять выручил Андрей Федорыч.

— Галочка Воробьева, — после некоторого молчания заговорил Андрей Федорыч, — очень изменилась. Понимаешь, Гликерья Степановна, этак возмужала, совсем взрослой выглядит. И лицо беспокойное. Горят они, теперешние молодые люди, прямо пламенем горят!..

Дряблые щеки Гликерьи Степановны задрожали. Она отодвинула посуду, поставила толстые обнаженные локти на стол и сцепила пухлые пальцы. Ее глаза потемнели.

— Горят? — глухо повторила она. — А чего же им не гореть? У них забот никаких и никаких обязанностей!.. Можно и гореть...

— Вы несправедливы, Гликерья Степановна, — кашлянул Бронислав Семеныч.

Гликерья резко обернулась к нему, хотела сказать что-то, но промолчала и вдруг жалко улыбнулась.

— Может быть, — пробормотала она, — может быть...

Андрей Федорыч с испуганным изумлением поглядел на жену. Что это с ней? Откуда этот непривычный порыв и эта странная улыбка?

— Я знаю! — быстро оправившись, обычным решительным тоном продолжала Гликерья Степановна. — Знаю, что молодежь нынче очень хорошая. И правда, что они горят!.. И мне их жалко, а иной раз и завидно... Почему, — неожиданно обратилась она к мужу, — скажи, почему это мы с тобой почти целую жизнь прожили, а никогда не горели на каком-нибудь общем деле? А?

— Гликерья Степановна, матушка... — забормотал Андрей Федорыч. — Да ведь так обстоятельства складывались... Жизнь...

— Ах! — безнадежно махнула рукой Гликерья Степановна. — Оставь! Обстоятельства! Жизнь! Пустые отговорки! Ерунда!..

Андрей Федорыч сжался и сидел как пришибленный. Бронислав Семенович растерянно крутил на блюдце недопитый стакан чаю.

— Давайте! — протянула руку к нему Гликерья Степановна. — Ну, давайте налью горячего!.. Вы не обращайте на меня внимания...

— Я ничего... — вспыхнул Бронислав Семенович, подавая ей свой стакан. — Я, видите ли, Гликерья Степановна, тоже... Вообще это недопустимо, что я в стороне, когда все кругом в движении... Я очень хорошо вас понимаю...

— Ага! — мотнула головой Гликерья Степановна. — Пейте с вареньем!.. — И после короткого молчания прибавила: — Все это можно исправить!..

58

Елена гладила белье. От белья, согретого утюгом, пахло свежестью и как-то уютно. Этот запах унес Елену в прошлое и она вспомнила далекий дом, суетливую мать, молчаливого отца. Она вспомнила тысячу милых и волнующих мелочей, таких невозвратных и далеких. Детство было тяжелое, в доме бывало мало радости, а вот теперь все скрашено временем и всего немного жаль! Вот так же пахло от белья, от груды чужого, разного белья, над которым целыми днями возилась мать. И руки у матери всегда были красные от воды и мыла, а в квартире, на плохо беленых стенах, ползли и ширились безобразные пятна сырости. Но все-таки запах свежевымытого, белоснежного белья, только что проглаженного тяжелым горячим утюгом, был приятен, он вызывал еще и тогда представление о чистой, хорошей жизни, о чем-то красивом и желанном. Вместе с этим запахом, словно оживленные им, выступали из недалекого прошлого родные лица, родные голоса. Вот брат Павел, всего три года как он умер, жестоко простудившись осенью в своем куцем и негреющем пальтишке. Павел, баловень семьи, такой ласковый и веселый. Это он, будучи всего на два года старше ее, любил разыгрывать из себя очень взрослого и умудренного жизненным опытом человека. Это от него она переняла любовь к борьбе, от него научилась быть смелой и решительной. Он первый дал ей книги, из которых она почерпнула знание жизни и которые повели ее на ее теперешний путь... Павел... Рука с утюгом дрогнула. Елена отставила разогретый кусок чугуна на самоварную канфорку и, опершись руками о стол, глубоко вздохнула. Какой хороший, умный и решительный революционер погиб ненужно и нелепо!.. Она еще раз вздохнула. Ах, какой милый, глубоко-родной Павел, Паша, брат умер!..

Павел... Утюг остыл. Его надо было отнести на раскаленную железную печку. Елена взглянула на белье: гладить оставалось совсем немного. Не стою сейчас снова разогревать утюг... Кажется, того молодого товарища, которого она встретила у Варвары Прокопьевны, тоже зовут Павлом. И он, кажется, совсем не похож на брата. Но глаза у него, как ей показалось, замечательные и хорошая улыбка. Но почему он смотрел на нее так смущенно? Потом нахмурился. Что ему не понравилось?

Ровная стопка белья выростала пред Еленой на столе. В окна сквозь узорчатый иней подслеповато гляделся зимний день. В соседний комнате Матвей сидел притихший и спокойный за книгой. Изредка Матвей осторожно покашливал. Елена встревоженно подумала: «Простудился. Не бережет себя. Глупенький!» И пытаясь сдержать нежность и теплоту, громко сказала:

— Вы опять не выпили горячее молоко, Матвей?

За стеной отодвинули стул. Быстрые шаги. Матвей появился в дверях.

— Молоко? Собственно говоря, я не люблю молока...

— А кашлять вы любите, Матвей?

— И кашлять тоже не люблю, — засмеялся Матвей.

— Ну, тогда пейте молоко. Я снова вскипячу для вас.

Матвей вошел на кухню. Увидев выглаженное белье, среди которого он различил свои рубашки, он укоризненно покачал головой. Он все еще никак не мог свыкнуться с тем, что Елена возится с его бельем и заботится о всех мелочах его повседневного обихода.

— Опять вы, Елена!.. — огорченно заметил он. — Ведь я бы отдал куда-нибудь выстирать...

— Зачем? Мне не трудно... И напрасно вы, Матвей, каждый раз подымаете об этом разговор!

— Напрасно, напрасно... — заворчал Матвей. — Не для этого вы здесь, чтобы в прачку превратиться. Честное слово, не надо!..

— Ладно! — остановила его девушка. — Ведь это пустяки. К чему же сердиться?!

Матвей не сердился. Елена это знала. Матвей был смущен. Конечно, говорить об этом больше не следует. Надо только подальше прибирать свое белье и сплавлять его куда-нибудь в стирку.

Елена тем временем убрала на место белье, привела в порядок стол, посмотрела на топящуюся печку, на чайник, стоявший на полке, улыбнулась и лукаво предложила:

— Согреть разве чай? А?

Она знала, что Матвей любит попить чаек, отдыхая и делаясь мягким и приветливым за столом. И сама она любила, когда Матвей так отдыхал.

Чайник согрелся очень скоро, стол был накрыт мгновенно. Душистый пар повалил из налитых чашек. Матвей взял из рук Елены свою чашку и зажмурился.

— Ух, чорт возьми! — засмеялся он. — В каких буржуев мы, Елена, превращаемся.

— А как же, Афанасий Гаврилович, иначе! Мы люди богобоязненные, тихие! — подхватила шутку Елена.

— Да, да, Феклуша! — закивал головой Матвей и в его глазах заискрилась глубокая нежность. — Феклуша... — протянул он и прислушался. — Нет, Елена лучше.

— Матвей тоже лучше, чем Афанасий! — заметила Елена, но покраснела и умолкла.

Смех сразу застыл на их лицах. Они опустили глаза. Они посидели некоторое время молча.

Молча выпил Матвей одну чашку и молча стал допивать вторую. Потом нахмурился, отогнал какие-то мысли, кашлянул и поглядел вокруг.

— Пожалуй, скоро придется нам покидать это убежище... — неожиданно сообщил он.

— Почему? — вздрогнула Елена.

— Будут большие события. Читали вчерашнюю листовку, ту, которую мы отпечатали в большом количестве? Дальше ждать нельзя. Организация выйдет на улицу. Восстание, Елена, вооруженное восстание!.. Мне разрешают участвовать в нем...

— А я? А мне? — вскочила Елена.

— Вы пока останетесь на этой работе. В резерве...

— О, Матвей! Я не могу!..

— Можете, Елена. Обязаны.

Елена подняла руки к голове и сжала пальцами виски.

— Не могу... — тихо повторила она.

Матвей поднялся с места и вышел из-за стола. Стоя посреди кухни, он взволнованно сказал:

— Мы все должны мочь... Все. Это революция, Елена. Дело большое. И зы здесь, на этом деле, необходимее, чем где-нибудь в другом месте. Вы теперь опытный «техник»... А потом, ведь мы идем к победе и нам, может быть, не понадобится больше несовершенные подпольные типографии... И еще... Я ведь тоже, Елена, очень привык к... нашей совместной... работе... Очень привык...

Матвей отвернулся и закашлялся. Покашливая он пошел в соседнюю комнату. Елена осталась стоять возле стола. Руки ее медленно упали вниз.

59

Пристава Мишина Павел видел несколько раз и навсегда запомнил его лицо, его фигуру, его походку. Поэтому он сразу узнал в шедшем по другой стороне человеке в штатском, пристава третьей части. Узнав, Павел приостановился и внимательно оглядел его. Мишин заметил, что какой-то молодой человек пристально изучает его, оглянулся несколько раз и ускорил шаги.

«Трусишь?!» — злобно подумал Павел и его охватило желание догнать пристава, ударить его, сшибить с ног. — «У, гадина!»

В кармане у Павла был браунинг с полной обоймой патронов. Браунинг слегка оттягивал карман и напоминал о себе. На мгновенье рука Павла потянулась в карман. Но он превозмог свое желание и только сцепил до боли пальцы.

Пристав еще раз оглянулся и завернул за угол.

У Павла снова сжались и разжались пальцы и он глубоко вздохнул в себя морозный воздух. Конечно, он понимает, что на такие штуки итти нельзя. Чорт знает, какой шум подымут Старик и другие комитетчики, если узнают о его намерении. Они ведь против этого самого индивидуального террора. А по его вот взять бы да перещелкать одного за другим Мишина этого самого, полицеймейстера, генерала Синицына, жандармского ротмистра. Убрать их к чортовой матери, чтоб не болтались на пути революции. Борьба — так борьба! Нечего миндальничать да подсмеиваться над эсерами. Все-таки, хоть они и путанники в теории и чистейшие идеалисты, а поступают порою умно. Честное слово!.. Павел взглянул туда, где за углом скрылся пристав, и что-то замышляет. Неужели нельзя предотвратить его замыслы? Неужели дожидаться пока он чего-нибудь натворит, и уж тогда, когда будет поздно, заняться им?! Ерунда!..

Расстроенный и недовольный ни собой, ни товарищами, никем на свете, Павел весь остаток дня брюзжал и нервничал. Галя озабоченно спросила его:

— Ты нездоров?

— Здоров, успокойся, — неласково ответил он. — Больше, чем следует даже здоров...

— Не понимаю, Павел.

— И не нужно понимать. Одним словом, здоров я, но устал и хочу отдохнуть.

Они больше ни о чем уже в этот вечер не говорили. А утром, когда Галя проснулась, брата уже не было в комнате.

Павел же отправился по неотложным делам и в хлопотах, в возбужденной сутолоке забыл о вчерашнем. Хлопот и сутолоки было много. Слухи о возможном прибытии в город какой-то особой воинской части, которая призвана навести порядок, подтверждались. Боевые дружины упражнялись в стрельбе, рабочие железнодорожники, электрической станции, ряда заводиков получили оружие и учились обращаться с ним. Были намечены сборные пункты, все вооруженные товарищи были по-новому разбиты на отряды и каждый отряд знал заранее свое место и свои обязанности.

Сначала все шло хорошо. Павла захватила эта боевая атмосфера, эти возбуждающие хлопоты, но он потускнел и нахмурился, когда выяснилось, что во главе отрядов были поставлены другие, а он, Павел, попал под начальство рябого печатника Трофимова. Обида захлестнула Павла, но он постарался не подать и виду, что недоволен. Это стоило ему многих усилий, потому что не умел он скрывать своих чувств и привык всегда действовать сгоряча, по первому побуждению. Но как ни скрывал он свое недовольство, товарищи все-таки подглядели, что он обижен. И Потапов, прямой и грубоватый, поймал его в углу и, рокоча своим густым басом, без всяких подходов спросил:

— Обижаешься? Брось, не дело, брат, обижаться!.. Трофимов парень с головой и его любят рабочие. За ним ребята пойдут куда угодно. Да еще как пойдут! играючи!.. Ты это возьми в толк!

— Откуда ты взял, товарищ Потапов, что я обижен? — попробовал возражать Павел. — Ничего подобного!

— По глазам вижу, — усмехнулся Потапов. — Глаза у тебя злые и в сторону глядят. Ну и говорю: брось!.. Ты как думаешь: революция для тебя, или ты для революции? А?

Павел промолчал и поджал губы.

— Вот ты молчишь и сердишься, а стоит ли? Ты посмотри, дни-то какие, дела-то какие! Чорт ее дери, какие дела шикарные!.. На самом кончике стоим: бабахнем и закачается!.. Не кисни, Павел, ей богу, не кисни!..

Потапов рокотал с суровым добродушием. В его голосе, в его словах, в его светлом взгляде звучала и светилась убежденная радость. Действительно, этому дни и дела были по душе, возбуждали его, давали ему настоящую жизнь.

— Бабахнем! — повторил он и потряс крепким кулаком.

На мгновенье Павлу стало завидно: вот человек, который не мудрствует, не копается в своих переживаниях, а, главное, идет прямой дорогой. У него, наверное, никогда не бывает никаких сомнений и он без всяких колебаний впитывает в себя все, что исходит от комитета и от комитетчиков.

«Да, но, — внутренне возражал Павы, — он все берет без всякой критики. Критически-мыслящей личностью его никак не назовешь!»

И, побуждаемый каким-то не совсем осознанным чувством, он с вызовом и глумливо неожиданно спросил:

— А что бы ты, товарищ Потапов, сказал, если б организовать парочку террористических актов или эксов?

Потапов наклонил голову, как бы внимательнее воспринимая вопрос Павла, и медленно ответил:

— Сказал бы: глупо и ерундистика! Вот и все!..

— Мало же! — пробормотал Павел.

— Больше и не надо!..

60

Успокоенный бесславной кончиной недолго прожившей газетки «За родину и царя», Пал Палыч однажды утром был до крайности поражен, когда ему на стол вместе с разными бумагами положили не большой лист, на котором был непривычный заголовок — «Знамя» — рабочая газета № 1.

— Да-а... — процедил сквозь зубы Пал Палыч и схватил вновь родившуюся газету жадно и нетерпеливо. Он ждал чего-нибудь в этом роде, но тем не менее был неприятно удивлен. — Да-а... — повторил он. — Посмотрим.

— Не плохо сделан номер! — заметил лохматый секретарь редакции. — Люди там не без головы.

Газета была боевая, задорная. В ней был даже острый и злой маленький фельетон. Как раз этот фельетон и задел особенно Пал Палыча.

— Плоско и неостроумно! — проворчал он, читая, как фельетонист насмехался над обывателями, над трусами и теми, кто считал себя осмотрительными и осторожными. — Я думал, что они остроумнее и находчивей.

Секретарь редакции неопределенно фыркнул. Нельзя было понять, смеется ли он, или соглашается с редактором. Пал Палыч отбросил от себя газету и с деланной бодростью предсказал:

— Продержатся недолго. Сядут!

Газета для многих появилась неожиданно. Потому что только немногие знали, что мысль о ней обсуждалась и разрабатывалась в комитете уже давно. Уже давно листовки и прокламации, выпускаемые подпольной типографией, не удовлетворяли организацию: надо было говорить больше, надо было выбрасывать в массы побольше литературы, надо было, наконец, быстро и полно отказываться на всякие явления, на всякие события. Это можно было сделать только через собственную газету. И Сергей Иванович присматривался к товарищам и выискивал таких, кто мог бы заняться газетной работой. И когда оказалось, что газета без своих собственных сотрудников не останется, со всем другим справились легко. Справились безболезненно и скоро и с типографией. По-просту пришли в губернскую типографию и заняли ее под работу над газетой. Этому никто не препятствовал, а рабочие губернской типографии весело обещались выпускать свою газету в срок и хорошо:

— Свою ведь будем набирать и печатать! Не подкачаем!

Самсонов, узнав о готовящемся выпуске рабочей газеты, такой, где можно будет помещать самый настоящий материал, возликовал:

— Вот здорово! Теперь пусть «Вести» утрутся! Мы им покажем! — И сразу почувствовал себя выросшим на целую голову: как же, ведь он приходит в свою газету уж с некоторым опытом!

Когда мальчишки-газетчики, привыкшие за время войны оглашать улицы города хлесткими и зазывными названиями последних известий, рассыпались со свежеотпечатанным номером «Знамени», газету у них стали рвать на-расхват. Уже к полудню весь тираж газеты разошелся. И на следующий день газету пришлось выпустить в большем количестве экземпляров.

— Идет дело! — весело смеялись в комитете. — Этак можно даже капиталы нажить!..

Конечно, комитетчики шутили о капиталах. Но успех газеты радовал. Хотя очень скоро в комитете решили, что надо распространять «Знамя» преимущественно среди рабочих, и тогда в общую розницу газету стали выпускать в ограниченном количестве.

Первый об этом разузнал Пал Палыч и, разузнав, не стал даже скрывать своего удовлетворения.

— Так, так, — глубокомысленно заключил он, — «товарищи» не надеются завоевать широкого, опытного читателя. И хорошо делают. Никогда бы им не удалось выбить «Восточные Вести» из завоеванных нами позиций. Никогда!

А «Восточные Вести» продолжали призывать к осторожности, деликатно осуждая крайние монархические элементы и изредка выступая против «чрезмерных домогательств» социалистических партий. «Восточные Вести» не скрывали своего страха пред событиями, которые подкатывались все ближе и ближе.

Вячеслав Францевич отнесся к новой газете с большим интересом. Первые номера ему даже понравились.

— Свежо, хотя и задиристо! — определил он. — Если бы поменьше задору и самоуверенности, так совсем бы газетка интересная и грамотная была бы.

В общественном собрании появление рабочей газеты было воспринято с горечью.

— Толкуют о свободе, о равенстве, а сами прямое насилие совершают! — жаловался Суконников-младший. — Патриотическую газету задавили, а вот эта живет!.. Ну, да ничего, не долго она проживет!

Чепурной молчал. С некоторого времени он стал осторожничать и не высказывать своих мнений открыто. У него было дела по горло: он совещался с купцами и домовладельцами, которые числились либералами, он несколько раз заезжал к Вайнбергу, после чего старик ходил надутый от гордости и важничал. Он сколачивал новую политическую партию и готовился к выборам в государственную думу.

— Вся эта шумиха, — утверждал он в тесном кругу, — пройдет, а выборы — это реальное! И тут надо быть во всеоружии.

Внимательно ознакомившись с рабочей газетой, Чепурной посетил Пал Палыча и долго с ним о чем-то совещался. После этого совещания Пал Палыч день ходил встревоженный и чем-то озабоченный. Потом в свою очередь имел продолжительный разговор с издателем, а затем в «Восточных Вестях» стали появляться статьи, в которых все чаще и чаще попадались слова «народная свобода», «конституционная демократия», «представительный образ правления» и т. п. А еще немного погодя газета открыто начала расхваливать кадетскую партию, ее программу, ее вождей и среди местных деятелей выделяла уважаемого, талантливого присяжного поверенного Чепурного...

— Наконец-то самоопределились! — посмеялся Сергей Иванович, поняв в чем дело. — Поздравляю, товарищи, с новым курсом «Восточных Вестей»... Чтож, так-то оно лучше! Меньше туману будет...

В «Знамени» после этого появился едкий фельетон, высмеивавший и Пал Палыча, и его газету.

61

В казарме стряслась неприятность. Молодой офицер сунулся к солдатам и, вспомнив старину, стал вести себя с ними грубо, кричать на них, «тыкать». В помещении было мало народу, но двое не стерпели, подошли к офицеру и схватили его за грудь.

— Ты чего разорался?! За старое берешься?!

— Нет теперь таких правов! Сволочь ты такая!..

Офицер выхватил револьвер и выстрелил. Он промахнулся, был сбит с ног, на него навалились солдаты и стали жестоко колотить. Ефрейтор, подглядевший все это со стороны, выбежал из казармы, и не успели солдаты отпустить избитого, бесчувственного офицера, как набежали вооруженные юнкера, ворвались в казарму и подняли стрельбу. Стрельба вызвала тревогу. Бывшие поблизости солдаты разобрали из пирамидок винтовки и кинулись на помощь своим. В свалке не заметили, как кто-то унес офицера, а когда оттеснили юнкеров к дверям, то на полу оказались один убитый солдат и два тяжело раненых юнкера.

Военный комитет и исполнительная комиссия совета рабочих и солдатских депутатов послали своих людей на место происшествия. Туда уже стекались солдаты, рабочие и любопытные. Потапов, Емельянов и Павел протиснулись в казарму. Убитого прибрали на широкую лавку и прикрыли шинелью. В углу стонали раненые.

— Смылся гад! — бушевали солдаты. — Унесли! Надо бы дух из него вышибить!..

— Юнкерье помогло! Юнкарей наскрозь надо изнистожать!..

— Бей их!

Член военного комитета протиснулся в середину бушующей толпы.

— Довольно, товарищи! — властно и решительно крикнул он. — Зачем делать беспорядок! Ни к чему это.

— Они нас будут бить и оскорблять, а это, по твоему, ничего?!

— Защищаешь офицеров?!

— К порядку! Спокойно, товарищи! — невозмутимо продолжал член военно-стачечного комитета. — У нас что же получится, если мы все сразу галдеж подымем?! Выслушайте решение военно-стачечного комитета. Решено начинать серьезные действия. Мы начальству не пропустим этого так зря! Только нельзя самовольничать и без общего плану. Ерунда получится, если каждая часть на свой, как говорится, риск и страх действовать станет! Просто ерунда на постном масле, а не дело!.. Доверяйте комитету и слушайте его распоряжений! А комитет, товарищи, это кто? Это вы сами, по той причине, что избирали вы нас добровольно и сознательно!..

В казарме затихли. Солдаты пришли в себя и хмуро и смущенно поглядывали друг на друга и на комитетчика. Это был, в самом деле, свой парень, многим близко знакомый, верный и смелый. Понятно, что он не станет зря защищать офицеров. Надо послушать, что он скажет.

Труп убитого убрали, раненых юнкеров перевезли в госпиталь. В казарме установился некоторый порядок.

Но по городу понеслось, покатилось о случившемся. Генерал Синицын на рысях проехал к губернатору, в казармах конвойной команды пошли какие-то приготовления, у губернаторского дома появился сильный караул, ворота полицейских участков плотно захлопнулись. В то же время рабочие железнодорожники выставили охрану возле депо и мастерских, в разных местах появились патрули и караулы боевой дружины. Все дружинники были вызваны на свои места и получили приказ никуда не отлучаться.

Самсонов сбегал за Огородниковым на мыловаренный заводик и увел Силыча в дружину. За ними увязался сердитый рабочий Сидоров и еще два мыловара.

Ни Огородников, ни Сидоров, ни другие не расспрашивали в чем дело, зачем дружинников стягивают в заранее намеченное место. Все каким-то чутьем понимали, что начинается большое, долгожданное дело. Все ждали этого начала и поэтому были радостно-возбуждены. Только Огородников на несколько минут замешкался дома, куда они с Самсоновым забежали за оружием, и с мимолетной тоской взглянул на детей. Мальчик поднял глаза на отца и с недетской угрюмостью протянул:

— Опять уйдешь?.. Ишь, какой!..

— Ладно, ладно!.. Эко какой ты! Приду скоро!..

— Тять! — ныла девочка. — Куды-ы?..

И как несколько месяцев назад, в избе Огородникова стало неуютно и холодно и повеяло неопределенностью и тоской. Но Самсонов, бодрый и радостный в предчувствии больших событий, состроил смешное лицо, обернулся к ребятишкам и с веселой яростью закричал:

— Эй, вы! шпингалеты! Ждите нас скоро! Мы вам гостинцев и новых сказок принесем!..

62

Старик Суконников клал истовые поклоны перед дубовым, инкрустированным бронзой и перламутром киотом. Молился Суконников спокойно и важно, словно ведя с господом богом и его святыми серьезный деловой разговор. Когда старик молился, в доме все затихало и в это время никакими делами Суконникова беспокоить не полагалось. Только однажды Суконников не рассердился на то, что его отвлекли от обычной молитвы: когда горели его лавки, застрахованные на крупную сумму. Старик поднялся с колен, помахал пред грудью троеперстием и строго спросил вестника:

— Отстоят?

— Не должны бы, Петр Никифорович, округом занялось...

— Ну, ну! — почти успокоенно вздохнул Суконников и широко перекрестился. — Господи, помилуй мя грешного...

Сейчас кругом было тихо и чинно, лампадка горела ровно и сквозь малиновое ее стекло теплился веселый огонек. Боги в золоченых окладах глядели на Суконникова благосклонно. Молиться было приятно и привычно. Но в самый разгар молитвы, вот только-только Суконников входить стад во вкус беседы с господом, сзади него скрипнула дверь.

«Кого это там носит?» — зло подумал Суконников, не оборачиваясь и не переставая размахивать рукою перед грудью.

— Петра Никифорыч, батюшка! — узнал Суконников плаксивый голос жены. — Там, гляди-ко, дела-то какие деются на улице!.. Опять бунты бунтуют проклятые!

Суконников порывисто выпрямился. Брови его гневно сошлись, но в голосе появилась тревога.

— И чего ты, оглашенная, лезешь? Не знаешь, разве, что на молитве стою?! Какие бунты? кто? где?!.

— Сенька кучер прибежал, сказывает, по всем улицам народу-то, народу и все оружные, и песни распроклятые поют! Страсть!.. Еще болтает, что забастовщики банк окружили, вроде быдто деньги разграбливать хотят!..

— Где Сенька? — вспыхнул Суконников. Молитвенное настроение быстро слиняло с него. И был он злобен, расстроен и полон нехороших предчувствий. — Зови!

Кучер вошел в комнату и остановился в дверях. Хитрая ухмылка бродила по его широкому румяному лицу. Напомаженные волосы были зачесаны челкой на низкий лоб.

— Рассказывай, об чем болтал? — угрожающе повернулся к нему Суконников. — Какие опять там бунты и насчет банку?

— На счет банку, Петра Никифорыч, может, еще и болтают зря, а вот что опять бунт, так сам видел. Идет очень громадное количество, народ все с леворвертами и ружьями, поют там «долой», надсмехаются! Хуже прежнего...

— Ступай! — махнул рукой Суконников. Кучер поклонился хозяину и с прежней ухмылкой вышел из комнаты.

— Закладывай! — крикнул ему в догонку хозяин.

— Ой да куда же ты, Петра Никифорыч, в такую пору поедешь? Оборони господь, долго ли до какого греха или увечья?!.

— Ладно! Не ной! — отрезал Суконников.

Он выехал со двора через пятнадцать минут. Тот же Сенька кучер в темносинем теплом кафтане, в шапке под бобра, лихо повез его по тихой пока улице. Но как только они свернули за угол, тишина словно оборвалась и они попали в густую толпу. Сенька по привычке зычно закричал: — «Эй, поберегись!» — но никто не послушался его, никто не дал дороги и ему пришлась сдержать лошадь. Суконников потемнел. Он увидел, что на улицах, действительно, опять вольничает всякий, по его мнению, сброд и, ткнув кулаком в сенькину спину, грубо приказал:

— Гони!

Но Сенька обернулся в хозяину, показал ему злое лицо и затряс головой:

— Куды же?! Тут народ. Изувечат...

— А ты стороной, — внезапно смягчившись, посоветовал Суконников.

— Стороною, рази, в самом деле... — поразмыслил Сенька и повернул назад. Кривыми переулками, делая большой лишний крюк, они, наконец, добрались до места. Сенька осадил лошадь возле высоких каменных ворот, над которыми прилепилась зеленая луковичка с крестом.

Суконников-старший проворно вылез из саней и вошел в узенькую калиточку семинарских владений.

63

Варвара Прокопьевна сидела на краешке стула у заваленного газетами, рукописями и корректурами стола. Варвара Прокопьевна просматривала последний материал для завтрашнего номера. Самсонов за другим столом торопливо дописывал какую-то заметку. Комнатка была маленькая, и в ней помещалась целиком вся редакция «Знамени». Самсонов сиял. У него была уйма дела, его заметки проходили без коренных изменений, он чувствовал, что нужен, что участвует в таком захватывающем предприятии! Варвару Прокопьевну он впервые встретил здесь, в редакции, когда пришел на работу. Здесь же он повстречался снова с Антоновым, железнодорожником, слесарем, тюремным старостой. При Варваре Прокопьевне Самсонов сначала немного смущался, но, разглядев ее глаза и прислушавшись к ровному, удивительно приятному голосу женщины, он быстро оправился и начал питать к этой женщине теплое и глубокое уважение. С Антоновым у Самсонова с первой же встречи в редакции пошли шумные и бестолковые споры. Антонов приносил небольшие статейки на железнодорожные темы и давал их ему читать прежде, чем сдать Варваре Прокопьевне. Семинарист подвергал творчество слесаря жесточайшей критике, а Антонов не соглашался с этой критикой. Антонов шумел:

— Ты мне синтаксисом голову не морочь! Не в синтаксисе твоем счастье!

— Если вы, товарищ, суетесь в журналистику, — ехидно парировал Самсонов, — то вам и этимологию, и синтаксис надо как дважды два знать! Это не гайки подпилком опиливать!

— Сам ты гайка! — смеялся Антонов. — Ты гляди в суть, в содержание, а не в точку с запятой! Архимандрит недопеченый!

Веселые эти перебранки нередко подслушивала Варвара Прокопьевна и, поглядывая на обоих спорщиков, таких разных и, несомненно, очень дружных между собою, тихо улыбалась.

В тот день, когда в казарме произошло столкновение с офицером и юнкерами, Самсонов по обыкновению торопился дописывать свои заметки. Заметки, как он только что похвастался Антонову, были «прямо антик с гвоздикой!» Он в последний раз перечел написанное и положил листки на стол Варвары Прокопьевны, которой не было в редакции.

— У меня сегодня сенсация, а не хроника! — лишний раз похвалился Самсонов.

— У тебя всегда что-нибудь особенное! — насмешливо подмигнул Антонов.

В это время вошла Варвара Прокопьевна. Она была взволнована. Обычно спокойное лицо ее теперь даже разрумянилось от возбуждения. В глазах светилась сосредоточенность.

— Ну, номер мы будем делать почти целиком заново! — сказала она. — Товарищ Антонов, вам придется сходить в депо и оттуда взять готовый материал. А вы, Гаврюша, найдите Потапова, у него должна быть статья Сергея Ивановича.

— А мои заметки? — некстати и обиженно спросил Самсонов.

— Ну, до обычного ли материала! — махнула рукой Варвара Прокопьевна. — Вы разве не знаете, что происходит?

— Пропала твоя эта самая сенсация! — уколол Антонов, когда они оба выходили из редакции. — Вместе с синтаксисом и с точкой и запятой!.. Закачаешься теперь, какие дела пойдут!..

— Да-а... — уныло протянул Самсонов, но спохватился и горячо произнес: — Здоровые дела закручиваются!..

— То-то, архимандрит!..

В «Восточных Вестях» готового номера не ломали. Пал Палыч решился только втиснуть на четвертую страницу небольшую заметку о столкновении в казарме и о смерти солдата.

— Раздувать из этого происшествия большого события не будем, — заявил он секретарю. Секретарь исподлобья поглядел на него, тряхнул лохмами и что-то проворчал.

А когда набор всего номера газеты был сдан на машину, поздно вечером в редакцию прибежал Чепурной, разыскал Пал Палыча и с несвойственной солидному и выдержанному присяжному поверенному суетливостью заинтересовался:

— Номер готов? Нельзя тиснуть статью?

— Все готово, — недовольно ответил Пал Палыч. — Какую статью?

— О положении. Надо реагировать! Должны же мы сказать свое мнение, свое благоразумное слово!

Пал Палыч просмотрел написанную Чепурным статью. Но дежурных наборщиков стоило больших трудов уломать, чтобы они набрали произведение Чепурного. Когда же Пал Палыч вышел из наборной, наборщик взялся за статью и глумливо рассмеялся:

— Ишь, порядок, говорит, соблюдайте! Народная свобода, ишь, пострадать может!.. Защитники!..

Утром вышли свежие номера газет. «Знамя» звало к борьбе и победе. «Восточные Вести» плакались на опасности, которые грозят «народным правам, полученным в результате высочайшего манифеста 17 октября».

Обыватели внимательно и испуганно читали обе газеты. Рабочие жадно глотали все, что было напечатано на страницах «Знамени». Рабочие читали жадно и торопливо. Им было некогда.

64

Рабочие боевые дружины занимали правительственные учреждения. В государственном банке, где стояла воинская охрана, караул хотел было сопротивляться, но начальник дружины показал на своих товарищей, вооруженных такими же, как и солдаты, винтовками, и добродушно посоветовал:

— А вы не разоряйтесь зря, товарищи! Супротив народа не попрешь! Сходите с поста!

— Правов не имеем... Присяга! — смущенно возразили караульные.

— Да ведь, чудак, присяга-то теперь по боку! Сменяйтесь!

Караульные помялись, подумали, вздохнули и ушли.

Пустовавшую военную гауптвахту заняли тоже без всяких затруднений. Не удалось войти в тюрьму. Тюремная администрация и караульная команда забаррикадировались изнутри и наотрез отказались впустить дружинников и уйти из тюрьмы. Уголовные, узнав об этом, подняли бунт, выкинули из окон красные флаги, для которых послужили чьи-то рубахи и платки. Тюрьма забушевала и что там происходило, никто толком не знал.

В других местах удалось устроиться с большей или меньшей легкостью, и нигде дело не доходило до серьезных столкновений. Типографии были заняты под веселые и приветственные крики рабочих.

— Давно бы так! — с некоторым даже укором сказали наборщики и печатники типографии «Восточных Вестей». — Ждем, ждем такого случая, думали, что ничего не выйдет!

— А вот и вышло!..

В типографию прибежал взволнованный Пал Палыч. За ним плелся лохматый секретарь.

— Братцы, товарищи! — обратился редактор к дружинникам. — Только, пожалуйста, без разрушения и не мешайте нам работать!..

— Разрушать нам не резон, — с усмешкой, оглядывая Пал Палыча, ответил дружинник, руководивший захватом типографии. — Типография хорошая, будем, наверное, «Знамя» тут печатать...

— То есть, как?! — обжегся Пал Палыч. — Одновременно с «Восточными Вестями»? Знаете, вряд ли это будет удобно.

— А если неудобно будет, так вашу газетку отставим! — насмешливо поблескивая черными глазами, успокоил редактора дружинник.

Пал Палыч оглянулся, нахмурился, перевел дух, словно ему перехватили горло, и ничего больше не сказав, убежал из типографии.

— Гляди, прыть какая взялась у редактора нашего! — засмеялись рабочие «Восточных Вестей».

Позже Пал Палыч разыскал совет рабочих депутатов, нашел кого-то из людей, кто, по его мнению, мог ответить ему вполне определенно и без обиняков, и спросил:

— Что ж, выходит, что мою газету, которая столько лет высоко несла знамя борьбы за народоправство, теперь решили задавить? То есть, по-просту насильственно удушить?!

Ответ он получил успокоительный: если газета и ее сотрудники не станут делать и писать глупостей, то ее никто не тронет.

Чиновники правительственных мест между тем метались по городу и не знали, что же им делать. Двери губернаторского дома были крепко закрыты, на окнах, слегка запушенных изморозью, опущены плотные шторы, дом как бы замер, насторожился и чего-то выжидал. На телеграфе и на телефонной станции во множестве дежурили рабочие и бастовавшие солдаты.

Над зданием железнодорожного собрания, где снова, как в октябре, стало шумно и многолюдно, дерзко взвился красный флаг.

Одновременно с расширенным, увеличенным в размере «Знаменем», вышли «Известия» совета рабочих и солдатских депутатов.

— Что же это, господи? — приглядываясь со злобой и испугом ко всему, поражался Суконников-старший. Его визит к архимандриту Евфимию не дал ему успокоения. Евфимий вздыхал, закатывал набожно глаза вверх и твердил, что все в воле и в руце божьей, что, конечно, если высшее начальство не опоздает, и во-время прибудет подмога, то всю крамолу можно в два счета уничтожить и что надо надеяться на бога. Хотя...

— Хотя, — многозначительно добавил архимандрит, — и самим плошать не следует. Надо бы всем верующим сплотиться да...

Он не докончил, что надо сделать, но Суконников и без слов понял. Получив пастырское благословение, он вернулся домой, куда скоро явился Созонтов, а вслед за ним Трапезников, чиновник казенной палаты. Оба они были встревожены и немного пришиблены. Созонтов еще храбрился и старался сохранять вид человека, который знает что-то важное и решающее. Но Суконников, поглядев на него из-под редких желтых бровей, нерадостно буркнул:

— Выходит, одолевают! Совсем на голову садятся!?

— Ни в коем разе, Петр Никифорович! — забегал глазами Созонтов. — Временное обстоятельство и ничего более!..

— Не видать, будто, что временное... — не сдавался Суконников.

— Я полагаю, что скоро переживем мы этот момент, — осторожно вставил Трапезников. — Вот и в центрах идут вспышки. Но наступит успокоение и расплата.

— И расплата! — подхватил Созонтов и широко взмахнул рукою, словно хлестнул кнутом по воздуху.

Томительное молчание, в котором все трое пребывали после этого несколько минут, было нарушено шумным появлением Васильева. Учитель гимназии вошел в комнату с непривычной развязностью и независимостью.

Он вытянулся в дверях в своем темносинем мундире, застегнутом на все блестящие бронзовые пуговицы, повертел жилистой шеей в белом стоячем воротничке и торжествующе поглядел на хозяина и его гостей. И был у него тот напыщенно-угрожающий вид, за который терпеть не могли его гимназисты и который всегда предвещал какую-нибудь каверзу.

— Здравствуйте, Петр Никифорович! Здравствуйте, господа! Слышали?

— Чего слышали? — нелюбезно переспросил Суконников. — На счет чего? Насчет безобразиев этих? Так слыхали!

— Нет! — шагнул Васильев на средину комнаты. — Нет, о другом. О том, господа, что не позже, как завтра прибывает эшелон гвардейцев под командой графа Келлер-Загорянского...

— Ну, вот, вот! — обрадовался Трапезников.

— Вот видите, Петр Никифорович! — повернулся Созонтов к хозяину, — а вы говорите...

Суконников разгладил морщины на лбу, пожевал губами, поглядел на Васильева, на Трапезникова, на Созонтова:

— Верно-ли? То есть, аккуратно ли, что, действительно, завтра?

— Да боже мой! — прижал руки к синему сукну мундира Васильев. — Из достоверных источников...

— Из достоверных? Ну, слава те, Иисусе... Слава те господи...

Суконников встал на ноги и закричал:

— Хозяйка! мать! Вели накрывать... Подзакусим разве по такому случаю!..

65

Учитель гимназии преувеличивал. Эшелон графа Келлера-Загорянского, о котором уже несколько недель носились упорные слухи и которого с нетерпением ждали губернатор, генерал Синицын и все, кого встряхнули и смертельно испугали события, находился где-то еще далеко на западе. И на-завтра он прибыть в город никак не мог.

И в совете, и в военной организации, и в партийном комитете, конечно, тоже знали о посланном с карательными целями из Петербурга отряде. Имя графа Келлера-Загорянского несколько времени назад промелькнуло в газетах, как имя генерала, усмирившего восстание где-то на юге. За это усмирение Келлер-Загорянский тогда получил «высочайшую благодарность» от царя.

— Жестокий мерзавец! — говорили про него рабочие. — И отряд у него из гвардейцев, из обласканных начальством и самим царем холуев.

— Семеновского гвардейского полка отряд! На других не понадеялись, а эти, видать, не выдадут!

— Посмотрим! — беспечно говорили одни. Другие опасливо задумывались. Но бодрое настроение остальных рассеивало их осторожность и они забывали об опасности.

Об опасности заговорил смелее других черноволосый железнодорожник, Васильев, тот, кто уже не раз ввязывался в спор с Сергеем Ивановичем, с Лебедевым, с Потаповым и другими по разным поводам. О нем с раздражением Потапов густо рокотал:

— Меньшевичёк чистенький!

Другие железнодорожники партийцы называли его еще более резко и насмешливо:

— Чистоплюй!

За этим «чистоплюем» шла какая-то часть железнодорожников: работники управления, конторщики, некоторые из деповских. Он неизменно проходил в члены всяких комиссий, состоял депутатом совета, был в штабе самообороны. Одно время он тяготел к Сергею Ивановичу, но когда начались настоящие события, сжался, стал осторожничать, нашел новых друзей, новые авторитеты. Среди меньшевиков в городе считался большим теоретиком фармацевт Сойфер, который числился под надзором полиции и который в октябре избег ареста, спрятавшись у знакомых обывателей. Сойфер вел нелегальные кружки, выступал на массовках и резался с противниками по политической экономии. Сойфер сам себя считал лучшим знатоком Маркса и любил цитировать из «Капитала» по-немецки. Во время октябрьских событий Сойфер появлялся на митингах и выступал с большими речами. Речи его отличались запутанными и сложными соображениями, они были пересыпаны иностранными словами, их понимали с трудом. Но кой-кому густая и нарочитая «ученость» этих речей очень нравилась и в некоторых кругах их считали лучшими из митинговых речей того времени. Только одного оратора даже почитатели Сойфера считали выше его — адвоката Чепурного.

Аккуратный железнодорожник, Васильев, везде, где мог, предупреждал о Келлере-Загорянском.

— При таких обстоятельствах чистейшее безумие браться за оружие! — заявлял он. — Надо быть благоразумными и не итти на бесполезные жертвы!

— Что могут поделать плохо обученные в военном деле люди против блестящих по выучке гвардейцев?! — пожимал он плечами и досадливо разводил руками.

Сойфер, а это его слова, буква в букву, повторял Васильев, — аккуратный черноволосый железнодорожник, — пока что держался где-то в стороне. Его не видно было на собраниях последних недель, он вертелся с кучкой своих сопартийцев на-отлете и за него говорили и выступали Васильевы.

Сергей Иванович, который несколько раз в прошлом сталкивался с Сойфером, считал Сойфера большим хитрецом и увертливым человеком. Сойфер всегда ускользал от встречи с Сергеем Ивановичем и уклонялся на массовках скрестить с ним оружие. Сойфер вел свою линию хитро и осторожно. Он руководил кружками, где собирались учащиеся, служащие, два-три рабочих; там он излагал свои взгляды, там проповедовал свое учение, свою тактику.

Сергей Иванович озабоченно и с несвойственным ему раздражением говорил о Сойфере в день, когда впервые боевые дружины и солдаты пошли занимать правительственные учреждения:

— Притих этот фармацевт... Где-нибудь роет исподтишка. Надо повести с меньшевиками более решительную борьбу. Они могут кой-кого сбить с пути. Особенно сейчас, своими разговорами об осторожности и об опасности.

Сергей Иванович и другие комитетчики нисколько сами не преуменьшали грядущей опасности. Но они верили в революционные силы рабочих, знали, на что рабочие, когда их уверенно ведут к цели, способны.

— Келлер-Загорянский и его отряд — сила серьезная и внушительная, — утверждали в комитете. — Но мы должны победить. А победить мы сможем только тогда, когда будем крепко и по-настоящему организованы...

Пока что эшелон графа Келлера-Загорянского был где-то еще далеко на западе. Рабочие дружины укрепляли свою боеспособность, учились владеть оружием. Рабочие готовились к самому худшему.

Но в поражение не верили.

66

Выла пурга. Морозный ветер срывал куржак с телеграфных проводов, с застывших сучьев, гнал белую колючую пыль, заметал дороги. Декабрь всерьез принялся за землю и прокаливал ее жесткой стужей. Жители укрылись за толстыми стенами домов и зря не показывались на улицу. Дружинникам, которые окарауливали депо и другие места, было холодно, они зябли на наружных постах, подплясывали, чтобы согреться, кутались в воротники, в шарфы, в башлыки.

Пурга безумствовала несколько дней. Сухой мелкий снег наметало на железнодорожные пути. Сухой мелкий снег наваливался высокими сугробами и мешал движению поездов. Декабрь развернулся суровый и тревожный.

Красный флаг хлопал и рвался над депо. Красный флаг завивало и хлестало колючим, мелким снегом.

Павел, низко наклонившись и защищая лицо руками в перчатках, шел против ветра. Улицы были пустынны, это была глухая часть города даже в хорошую погоду, а теперь нигде не видно было ни души. По узким тротуарам наросли дымящиеся траншеи и валы и приходилось брести посреди улицы, где тоже было вязко и непроходимо. Павел подумал: «Хороший хозяин собаку в такую погоду не выпустит на улицу... А Старик настоял на своем...»

Поручение было как будто самое несложное, могли бы, как Павлу казалось, обойтись без него. Надо было сообщить деповским, чтобы они приготовили одну из мастерских под временное помещение для дружинников. Предполагалось усилить охрану депо и за-одно держать здесь крепкий отряд боевой дружины. На всякий случай... Нашлось бы Павлу, пожалуй, более ответственное и важное дело! Но Старик умеет навязать людям свою волю!

Небольшие домики железнодорожников сиротливо заносились снегом. Пурга не утихала. Над крышами рвался на ветру клочьями бурый дым.

Павел свернул в сторону и по открытой, как поле, широкой площади быстрее пошел к грязным корпусам депо, призрачно зыблющимся сквозь пургу.

У широких ворот Павла встретил вооруженный рабочий. Он не знал Павла и решительно загородил ему дорогу.

— Куда?

— Я из комитета, товарищ! — торопливо объяснил Павел. — Мне Антонова надо.

— Из комитета? Ну, проходи!

В полутемном цехе, кой-где заставленном паровозами, было тепло. Павел отряхнулся, опустил воротник, снял меховые перчатки.

— Антонов! — позвали рабочие, столпившиеся вокруг Павла. — Тебя товарищ спрашивает!

Антонов появился быстро. Увидев Павла, он кивнул головой и протянул ему руку.

— Пойдем, товарищ Павел. Расскажешь, в чем дело.

Рабочие расступились и пропустили их. Павел прошел за Антоновым куда-то по цеху, в какую-то низенькую дверь. Они очутились в каморке. Небольшой стол, два табурета.

— С чем прислали?

Павла покоробило: «прислали?!» Словно он рассыльный.

— Старик настоял, чтобы я взялся передать вам... Не понимаю, почему не поручили другому?..

— Все равно! — нетерпеливо перебил Антонов. — Ты ли, другой ли, дело, как говорится, есть дело. Ну?

Павел хмуро объяснил, в чем дело. Антонова распоряжение, которое передал ему Павел, обрадовало.

— Чудесно! Значит, к нам направят людей?! Очень чудесно! Я все время настаивал на том, чтобы главные силы были собраны здесь, в депо. Молодец Старик!

И еще раз Павла передернуло. В чем дело? Значит, был детально разработанный план, а он, Павел, о нем даже в общих чертах ничего не знает! Удивительные порядки!

— Удивительно! — не выдержал он и раздраженно рассмеялся. — Я, собственно говоря, все-таки не совсем простая пешка в деле, а мне ни слова не говорили о расположении сил и тому подобном...

Антонов поднял на Павла глаза и посмотрел на него долгим взглядом.

— У нас, товарищ Павел, ни пешек, ни королей и дамок нет. Есть революционеры. Одни как бы штаб, а другие бойцы, солдаты. Мы с тобой, товарищ Павел, солдаты революции. А Старик и другие комитетчики — штаб... Напрасно ты в обиде... Даже странно и непонятно это...

Павел молчал. Он дул на кончики пальцев, в которых покалывало: видимо, мороз пробрался в меховые перчатки.

Мгновенье помолчав, Антонов мягко и примирительно продолжал:

— Сам знаешь, что момент очень важный. Если сейчас рассусоливать да направо и налево о своих намерениях рассказывать, то хорошего ничего не выйдет. Есть план. В общем известен он комитету, так и должно быть. А по частям мы его знаем каждый столько, сколько касается его участка... Вот мне доверено здесь, про здешнее я и знаю. А тебе, скажем, в другом месте...

— Ну, ерунда! — с деланным добродушием воскликнул Павел. — Чорт! Промерз я здорово!

— Постой! — спохватился Антонов, вставая, — пошли к ребятам, там тебя чаем согреют!..

В углу цеха бурлил большой самовар. За длинным столом, на котором расставлены были чашки и нарезаны большие ломти хлеба, сидели рабочие. Они потеснились и дали место Павлу и Антонову.

— Ну, Федот Николаич, — весело сказал Антонов лохматому, выпачканному в саже и угле старику, — наливай нам чайку, да покрепче!

— Можно и покрепче! — согласился старик. — Отчего не налить покрепче! Чай обчественный, для обчества, значит...

— Федот Николаич, — смеясь пояснил Антонов Павлу, — у нас вроде полкового кашевара. Мы скоро Федоту Николаичу форму военную выдадим.

— Ты мне про форму про эту не толкуй! — задирчиво, но с добродушными огоньками в глазах возразил старик, — форма мне твоя ни к чему. А вот ружье хорошее предоставь! А то выдали револьверт, а на кой он мне!?

— По воину и оружие! — засмеялись рабочие.

— А я, по вашему, плохой воин? — весело возмутился старик.

— Да не шибко боевой!.. Года твои подкачали!

За столом было весело. Павел на мгновенье представил себе: вот эти веселые, смеющиеся, беспечные рабочие разбирают стоящие в углу винтовки, рассыпаются в цепи, стреляют, падают. Неужели никто из них не понимает, что это не игра, не шуточки?!

И как бы отвечая этим его мыслям, один из рабочих, отодвигаясь от стола, слегка смущенно, сказал:

— И что бы, товарищи, такое сделать, чтоб бабы эти не ныли? Моя меня целое утро грызла. «Пропадешь, говорит, убьют, а я как с ребятишками одна управлюсь?»

Антонов прислушался к словам рабочего и обвел взглядом всех, сидевших за столом. Никто сразу не ответил заговорившему. Только старик, Федот Николаич, придвинул к себе допитые чашки и, немного помолчав, убежденно заметил:

— Баба — она шущество мокрое. Чуть што — слезы!.. Не клади, милый, на сердце эти ее слова!

— Ей, конечно, тяжело, если вдруг что-нибудь... — подхватил рабочий, сидевший на дальнем конце стола. — А ты, Комаров, терпи и не огорчайся!.. Моя тоже скулит!

— Известно, им не сладко! — зашумели за столом.

— Это понять надо!

— Против этого ничего не попишешь!..

Антонов молчал. Молчал и Павел. Молчал и думал:

«Конечно, они все ясно представляют себе положение... И все-таки они бодры и беспечны!..»

— Ну, я согрелся. Пойду! — заявил он и стал прощаться с рабочими. Антонов вышел провожать его из цеха. На улице их подхватил злой ветер и сыпанул им в лица колючий холодный снег.

— Погодка! — проворчал Антонов.

Когда Павел прощался с ним, Антонов задержал его руку.

— Не шебаршись, товарищ Павел! Честное слово! Видел, как рабочие, пролетарии к борьбе относятся? Бери пример!..

Пурга яростно обдала их обоих тучей снежной пыли. Кругом выло и стонало.

67

Пурга бушевала три дня. Пурга загоняла жителей в дома, делала пустынными улицы, обрывала провода, заносила железнодорожные пути. По улицам появлялись только редкие прохожие. И каждый стремился поскорее убежать в тепло, под защиту толстых, плотных стен, к уюту жарко натопленных печей. Люди входили в дома торопливо, кряхтя и отдуваясь. Люди не сразу сбрасывали с себя оковы стужи и яростного ветра.

Не сразу стряхнул с себя морозное оцепенение Сергей Иванович, переступив порог теплого дома. Долго продувал и протирал очки, долго разминал окоченевшие, не слушавшиеся его пальцы.

— Уже собрались? — заглянув в соседнюю комнату, удивленно спросил он. — Неужели я опоздал?

— Нет, вы пришли минут на пять раньше. Но товарищи вот пришли еще раньше вас...

Сергей Иванович оглядел собравшихся. Да, вот они, те самые, которые настойчиво и неотвязно требовали этого свидания. Ну, чтож, посмотрим.

— Значит, все? — повторил он.

— Все.

— Тогда не будем терять зря время... Товарищ Сойфер, вы хотели сообщить какие-то свои соображения. Комитет уполномочил меня выслушать...

Нервный, курчавый человек, тщательно одетый, с бородкой клинушком, вытащил из бокового кармана пиджака записную книжку. Кашлянул. Посмотрел на своих соседей. Взглянул быстро и остро на Сергея Ивановича.

— Мы считаем, — резким высоким голосом сказал он, — мы считаем, что положение дел не предвещает ничего хорошего... Мы стоим накануне чрезвычайно серьезных и тягостных событий... Учли ли вы, что вооружение рабочих и все приготовления, которые ведутся, напрасны? Подсчитали ли вы сколько может быть жертв?.. Ведь на город движется сильный карательный отряд!..

— Что вам нужно? — спокойно перебил Сергей Иванович.

Сойфер слегка смешался. Заранее заготовленная гладкая речь была прервана совсем некстати.

— Мы пришли договориться о благоразумных совместных действиях... — ответил он и голос его прозвучал как-то глухо.

— Что ж, — пожал плечами Сергей Иванович и потрогал очки, — мы не против совместных действий. Вливайте ваши силы, сколько у вас имеется, в боевые дружины. Давайте ваших представителей в штаб. Пожалуйста.

Сойфер переглянулся со своими спутниками и вспыхнул.

— Мне кажется, я ясно выразил нашу точку зрения, товарищ! — желчно проговорил он. — Я говорю о совместных действиях по ликвидации ненужных и вредных для дела революции вооруженных предприятий...

— А я говорю, — повысил голос Сергей Иванович, — о вооруженном восстании, которое вы и ваша организация собираетесь сорвать!..

— Мы против авантюр!..

— А мы против трусости и либерального пустозвонства! Мы — за настоящие революционные действия!

Сойфер опять переглянулся со своими спутниками. Сунув записную книжку в карман и застегнув пиджак, он решительно поднялся.

— Значит, не договоримся?

— Как видите! И по вашей вине...

— Нет, именно по вашей! Вы упрямы и вводите рабочих в заблуждение!

Сергей Иванович зло усмехнулся:

— Я не намерен вступать с вами в перебранку. У меня нет для этого лишнего свободного времени... А о рабочих не беспокойтесь! Они сами знают, кто вводит их в заблуждение, кто обманывает их и предает!..

За окнами бушевала пурга. Там, на улице разыгралась стихия. В комнате было тихо, тепло и безопасно. Сергей Иванович торопливо оделся в передней и смело шагнул в белый, грозный смерч.

68

Ветер успокоился на четвертый день. Пурга умчалась куда-то дальше. После нее на улицах остались высокие сугробы. Но вышли люди с лопатами и метлами и стали приводить тротуары в порядок. И внезапно свежо и весело выглянуло совсем не по-зимнему солнце.

Самсонов и Огородников быстро пробирались по расчищенным дорогам. Оба шли молча, у обоих за плечами висели винтовки. Обоих поднял на ноги необычный, тревожный рев гудка электрической станции. Этот гудок означал:

— Товарищи, по местам!

Они прошли по своей улице, никого не встретив. Но на следующей — им стали попадаться сначала по-одиночке, по-двое, а затем целыми группами рабочие. И у всех были за плечами винтовки. И все шли в одну сторону, туда же, куда и Огородников и Самсонов.

Никто не знал, в чем дело. Но все знали: раз звучит этот гудок, этот заранее установленный сигнал, значит, надо быстро и безоговорочно быть на своем месте. И все торопились.

Но вот солнце, это утреннее, не по-зимнему радостное солнце, обласкало спешащих вооруженных людей. Вот вместе с солнцем, вместе с тревожно, но возбуждающе звучащим гудком, вместе с сознанием какой-то опасности у всех, и в том числе и у Огородникова и Самсонова, вспыхнула в сердцах смутная радость. Радость эта все ширилась и росла. Она подступала к горлу, она рвалась наружу. И там, впереди, кто-то запел. Запел слабо и не совсем уверенно. Но песня не пропала даром. Ее подхватили другие, она покатилась по улице, по всем улицам. Она дошла до каждого. И каждый запел. И запели все...

Призывный гудок ревел неумолчно. Обыватели высовывались из калиток, из дверей, прислушивались. Обыватели видели спешащих куда-то вооруженных людей. Обыватели пугались. Некоторые глядели на проходящих глазами, в которых вместе с испугом были и неприязнь и злоба.