В городах багрово плескались красные полотнища. Затихала кровавая страда. Разгоралась под февральскими, еще не окрепшими, еще пугливыми зорями, живая жизнь.

Хоронили мертвых.

Реяли знамена, знамена, знамена. Золотом горели трубы оркестров. Рвали влажный холод медные голоса. Тысячи ног утаптывали рыхлый, вялый снег. Над тысячами голов, вместе со знаменами, колыхались, высились гроба, десятки гробов.

Тысячи ног утаптывали путь к братской могиле.

На горе, господствуя над городом, желтея свежими комьями глины, легла она, готовая принять в тихие недра свои десятки погибших. Широкая братская могила. Она зияла отверстым чревом своим. Она безмолвно, но неумолчно кричала в холодные, увитые жидкими облаками, небеса. И ее крик отражался в реве меди, в переливах похоронных песен, в шуме движущейся, неудержимой толпы.

Из предместий, через старые темные мосты, по шумным улицам, шумно катились потоки, вспыхивающие красными знаменами, красными вскриками, красной бурею.

Текли толпы. По обледенелым тротуарам останавливались любопытные. Их срывал, уносил с собою поток. На их место становились новые — и эти новые также уносились, растворялись в шуме, в колышащемся движении тысяч. И еще, и еще...

Толпою с тротуара вместе с другими унесены были Королева Безле и Желтогорячая. Ошеломленные, испуганные чужим многолюдством, они метались в потоке. Они пытались вырваться, уйти, но не могли. И, покоренные стихией, они шли в толпе, а над ними хлопали и рдели знамена, а впереди них плыли над головами гроба.

Они молчали, сжавшись, цепляясь одна за другую, постаревшие, жалкие, ненужные. И, не слушая, слышали они назойливый, въедающийся в уши победно-похоронный грохот и рев меди...

Текли толпы. За ними оставались любопытные, уцелевшие от потока, разглядывающие уходящее многолюдье. У калиток, у ворот, возле подъездов, липли они, переговариваясь глухо, тая в себе свое, скрытное. У запыленных февральским морозом окон таились глазеющие, и, когда окна жалобно сотрясались от медного тысячеглоточного пения, глаза у них темнели, и они слегка отодвигались в сторону...

До братской могилы, через весь город, дрожал медный рев. Он катился над улицами, он бился о стены домов, он влипал в окна. Он был назойлив, властен и неотвязен.

Он бил.

И, наполняя город, наполнил он и трехэтажную тюрьму, рассевшуюся за рекою и сторожащую город. А в тюрьме у окон — бледные, посеревшие. Они слушают и слышат этот медный рев. И они думают.

Вместе с другими — вдова, Валентина Яковлевна. Ненужная, забытая.

Она вслушивается в шум, она видит из окна своей камеры, сквозь четкие квадраты решетки, как реют алые птицы и как медленно баюкает толпа (бережно и ласково!) гроба, десятки гробов.

У нее тоже темнеют глаза.

Она вспоминает:

— В снежных сугробах, за гумнами, наспех свалено в мерзлую землю холодное, морозом закаменелое тело. Над ним шумят поземки, играет пурга. Над ним роются голодные собаки и ночами прокладывает к нему четкий след учуявший поживу волк.

Она отходит от окна (а медный рев ползет, ползет за нею!), ложится на койку лицом в подушку и плачет злыми, холодными слезами...