Переезд двора в Царское Село весною 1795 г. — Любовь императрицы Екатерины к великой княгине Елисавете Алексеевне. — Нерасположение к графине Головиной великой княгини Марии Феодоровны. — Поездка в Петергоф. — Посещение Кронштадта. — Пожалование польских имений. — Граф Шуазель-Гуфье. — Случай с кошкой императрицы. — Удаление от двора Растопчина. — Прогулка в Царскосельском саду. — Графиня Браницкая. — Уничтожение дневника великой княгини Елисаветы Алексеевны.

Наступила весна. Каждый раз с новой радостью я думала об отъезде в Царское Село; независимо от наступления прекрасного времени года и здорового воздуха, которым дышали на даче, я имела счастие видеть великую княгиню почти с утра до вечера. В городе я ее часто видела, но это было не то; также она писала мне правильно через моего мужа, имевшего честь видеть их высочеств ежедневно. Мы отправились 6 мая 1795 года в Царское Село. Я была беременна и потому не принимала участия в возобновившейся игре в горелки, а оставалась возле ее величества, которая по своей доброте почти всегда усаживала меня возле себя. Наши беседы касались обыкновенно только грации и прелести великой княгини. Я помню, что однажды вечером, в то время, как приготовляли игры, императрица сидела между великой княгиней и мной; между нами находилась маленькая левретка императрицы, которую великая княгиня гладила рукой. Императрица, говорившая со мной в это время, повернувши ко мне свое лицо, желая также погладить собачку, положила свою руку на руку великой княгини, которая ее поцеловала.

— «Боже мой», — сказала ее величество, — «я не думала, что здесь ваша рука».

Великая княгиня ответила: «Если это не преднамеренно, то я благословляю случай».

Эти слова, произнесенные кстати и с грацией, доставили императрице новый случай говорить мне о великой княгине, которую она любила с особенною нежностью. Молодая и скромная великая княгиня не имела в сношениях с ее величеством той непринужденности, которую могла бы иметь. Происки и интриги графа Салтыкова увеличивали некоторое смущение, испытываемое великой княгиней. Великая княгиня-мать все больше и больше завидовала дружбе между императрицей и молодой великой княгиней; это несчастное чувство увеличивало также ее нерасположение ко мне. С этих пор она пыталась погубить меня в глазах великого князя Александра и великой княгини Елисаветы, рисуя им меня, как женщину опасную и интриганку. Увы, я слишком мало была к этому способна: мое откровенное и непринужденное поведение так противоречило политике двора, что, если бы я хотя одну минуту руководилась расчетом, я бы действовала с большей осторожностью и ловкостью. Мое особенное рвение и моя преданность позволяли мне думать только о пользе той, которой я отдала всю свою жизнь; я не думала о тех опасностях, которым ежедневно сама подвергалась. Бог — велик и справедлив, время ослабляет оружие клеветы и разрывает пелену, скрывающую от глаз истину; совесть, внутреннее чувство, превозмогает наши горести и дает успокоение, помощью которого можно все перенести.

30 мая, мы устроили с их императорскими высочествами поездку в Петергоф; мы отправились очень рано и вернулись в Царское Село только поздно ночью. Погода была благоприятная, утро употребили на прогулку по садам, обедали, потом великая княгиня и я прогуливались по террасе Монплезира[125]. Это место было красиво и величественно, в нем есть отпечаток чего-то рыцарского; прекрасные водопады, высокие деревья, крытые аллеи и море представляют величественное и благородное зрелище. Я беседовала с великой княгиней, наш разговор прерывался прибоем волн, разбивавшихся о берег; опираясь, как и я, на балюстраду, она мне говорила от избытка сердца, я проникалась этим, слушала ее и делалась еще более чувствительной. Вдруг она увела меня в маленький дворец, примыкавший к террасе, и раскрыла мне всю свою душу. Эта минута была моим торжеством и предчувствием будущей нашей дружбы, доказательством ее доверия ко мне и причиной той клятвы в верности, которую я ей принесла в глубине моей души и которая является источником моей бесконечной привязанности к ней. Этот разговор придал нашей поездке особенную прелесть; мы вернулись к обществу и в 10 часов оставили Петергоф. Проезжая мимо дачи обер-шталмейстера Нарышкина[126], мы увидели его со всем семейством у входа в его сад. Остановились из вежливости, но обер-шталмейстер умолял их высочеств зайти к нему; многочисленное общество собралось у него, пять дочерей хозяина хлопотали, жеманились: это был настоящий балаган. Этот дом отличался разнообразным обществом, посещавшим его ежедневно. Нарышкин был доволен только тогда, когда его гостиная была наполнена всяким сбродом: заслуги и качества личностей были ему безразличны.

Эта прогулка 30-го мая — одно из самых дорогих моих воспоминаний. Есть минуты в жизни, когда, кажется, решается судьба; это — светлая точка, ничем неизгладимая; тысяча вещей следует за ней, не уничтожая ее значения; года, горести, проблески счастья, кажется, связаны с этим центром, владеющим нашим сердцем.

Наш флот отправлялся в Англию. Императрица предложила их императорским высочествам отправиться в Кронштадт, чтобы его увидеть. Великий князь был доволен этим разрешением, великая княгиня также, но с условием, чтобы я и ехала с ними. Графиня Шувалова была в городе у своей дочери, для которой наступило время родов. Когда эта маленькая поездка была решена, граф Салтыков пришел накануне с утра, чтобы заявить, что я не должна ехать, потому что это особенно не нравится великой княгине — матери. Я догадалась об этой новой интриге еще ранее, когда мне о ней сказали. Великий князь мне ничего не говорил о поездке, но великая княгиня ни на одну минуту не переставала высказывать желание взять меня с собой, прибавляя милостиво, что она не сможет ничем наслаждаться, если я не буду с ней. После обеда я стояла у окна комнаты моего дяди, когда увидела подходившего великого князя. «Я вас искал по всему саду», — сказал он — «я хотел вас видеть». «Ваше высочество очень добры, еще недавно я имела честь вас видеть; эта поспешность, признаюсь, мне немного подозрительна. Боюсь, не следствие ли она посещения Салтыкова». Великий князь покраснел и сказал: «Что за выдумки, толстуха (он меня звал так тогда), мне хотелось вас видеть». — «Сегодня вечером, ваше высочество, я не знаю почему, но у меня есть предчувствие, что что-то случится».

В 6 часов я поднялась к императрице; она пришла первая, их императорские высочества опоздали. Ее величество подошла ко мне и сказала: «Надеюсь, что завтра вы будете готовы к поездке?» — «Я еще не получила никаких приказаний», — ответила я. — «Как это хотят разлучить вас с вашим супругом, как это вы не будете сопровождать великую княгиню?» Я склонила голову вместо ответа, ибо видела, что императрица раздражена. «Наконец, прибавила она, если о вас не заботятся, то я позабочусь, чтобы вам оказано было внимание». Пришли их высочества, императрица была серьезна и села за свою партию в бостон, а мы вокруг круглого стола. Я рассказала сперва великой княгине о всем, что произошло. Она была страшно рада, предвидя, что я ей буду сопутствовать. Она позвала великого князя и рассказала то, что я ей сообщила. Он рассыпался в просьбах, чтобы я поехала с ними; я притворилась непреклонной, я представляла те опасности, которым он подвергался при Салтыкове; я была немного зла, признаюсь. После вечера у императрицы я ужинала у их высочеств; те же просьбы, тот же отказ, потом я вернулась домой. В ту минуту, когда я ложилась спать, великий князь послал за моим мужем, который, вернувшись, объявил мне, что я непременно должна ехать. На другой день мы рано утром двинулись в путь. Их императорских высочеств сопровождали граф Салтыков, мой муж, я, граф и графиня Толстые, супруги Тутолмины, которые просили о позволении участвовать в поездке, и дежурные фрейлина и камер-юнкер. Погода была прекрасная, много гуляли перед обедом, который был в Монплезире, где мы жили во время двухдневного пребывания в Петергофе. В этот вечер великая княгиня и я пошли к морскому берегу. Море было спокойно и давало надежду на это назавтра. Закатывавшееся солнце чудесно сияло; его золотые лучи освещали такие высокие, древние деревья, продолговатые тени которых увеличивали случайные проблески света. Эта минута в природе действительно очень эффектна. Художник в ней найдет вполне готовые краски, которые напрасно ищет воображение. Такое же впечатление производит на нас прекрасный характер, чистый и благородный, который поражает, привязывает к себе и разрушает всякое сомнение. Спокойная поверхность моря, зеркало природы, отражает небо, как прекрасное лицо носит отпечаток души.

Широкая аллея посреди парка поднимается террасой до Большого дворца и пересекается только фонтанами, струи которых очень высоко поднимаются и падают затем в мельчайших брызгах. Парк оканчивается каналом, впадающим в море; посреди этого канала находились тендеры и шлюпки, которые должны были на другой день отвезти нас в Кронштадт. Перевозчики, усевшись в кружок вокруг котла на одном судне, ели деревянными ложками похлебку. Великая княгиня остановилась на минуту, чтобы посмотреть на них, спрашивая их, что они едят: «Похлебку, матушка»[127], — отвечали они разом. Она спустилась в шлюпку и попросила ложку, чтобы попробовать. Восторг перевозчиков, вызванный этим знаком милости, был необычаен, их крики повторялись эхом. Великая княгиня поднялась медленно, с тем спокойствием и с тем ангельским видом, которые делали ее прекрасное лицо еще прекраснее, взяла меня молча под руку и вернулась на дорогу парка. Я ничего не говорила, крики лодочников отзывались в глубине моей души. Красота природы, очарование грации, красоты и доброты, представляют как бы аккорд, взятый на хорошем органе. Эти звуки проникают в душу и заставляют забывать слова: слишком чувствуешь, чтобы их искать.

На другой день мы сели на суда, чтобы идти в Кронштадт: держалась прекрасная и спокойная погода; мы прямо подошли к флоту, стоявшему на рейде и расцвеченному флагами. На снастях, укрепленных гирляндами, стояли матросы, что представляло чудное зрелище. Мы поднялись среди криков «ура» на судно адмирала Ханыкова[128], командовавшего флотом. Их императорским высочествам был подан превосходный морской завтрак, каюты были прекрасны, мы гуляли по палубе: безбрежное море расстилалось пред нами, и флот являлся доказательством человеческого ума. Мы обедали в Кронштадте у адмирала Пушкина[129]; изобилие плохо сервированных блюд не было способно возбудить аппетит, но молодость, здоровье и движение служили приправой для блюд. Чревоугодие — старческая слабость, остаток очень грустного и неприятного наслаждения; молодежь слишком наслаждается, чтобы думать о желудке: ее вкус нежнее. После обеда мы сделали живописное путешествие по Кронштадту; к вечеру мы снова уселись на суда для возвращения в Петергоф. Правильное движение судна успокаивает и убаюкивает. Это его почти общее действие на всех тех, кто не страдает морского болезнью. Великая княгиня оперлась головой о мое плечо и заснула. Великий князь стоял у руля, все дамы немного ослабели, фрейлина княжна Голицына, теперь графиня Сен-При, старалась победить свой сон, делая смешные гримасы, открывая то один глаз, то другой. Граф Салтыков украдкой взглядывал с принужденной улыбкой на великую княгиню, опиравшуюся на меня. Я была счастлива ношей, которую несла, и не променяла бы свое положение ни на чье. Рано поужинали, чтобы воспользоваться утром следующего дня. Только что проснувшись, великая княгиня пришла ко мне и застала меня и графиню Толстую в полном дезабилье. Эти минуты свободы причиняют самое большое удовольствие высочайшим особам: они рады покинуть на минуту свое величие. Судьба великой княгини должна была привести ее к трону, но в 16 лет это можно забыть. Она далеко не предвидела, что через немного лет она будет находиться на сцене, приковывающей все взгляды, где мечты надо прикрывать величием и достоинством, оправдать уважение, не переступая черты, которая отделяла ее от подданных. Великая княгиня велела мне идти с ней завтракать: госпожа Геслер сделала нам прекрасные тартинки; великий князь пришел их попробовать. Мы читали некоторое время, потом гуляли втроем, великая княгиня, графиня Толстая и я. Поздно после обеда мы покинули Петергоф, все восхищенные нашим маленьким путешествием.

Новое приобретение Польши после последнего раздела привело в движение алчность и корыстолюбие придворных: уста раскрывались для просьб, карманы для получек. Зубов скромно желал получить староство, которое императрица предполагала пожаловать принцу Конде; результатом этой нескромности был отказ, придавший ему сердитый вид, хотя не надолго. Власть и справедливость принудили его подчиниться этому решению и смягчить свое недовольство. Это самое староство просил у императора Павла граф Шуазель-Гуфье[130]; он бы его неминуемо получил, если бы государь не говорил об этом с князем Безбородко, который показал ему всю важность этого имения. Шуазель-Гуфье удалился со своим благодушным видом, получив менее значительную землю. Я никогда не видела человека, столь обладавшего даром плакать, как Шуазель. Я помню еще его представление в Царском Селе; при каждом слове императрицы, обращенном к нему, его глаза мигали и наполнялись слезами. Сидя за столом напротив императрицы, он не спускал с нее глаз; его умиленный, покорный и почтительный вид не мог скрыть вполне сущность обмана такой мелкой души. Несмотря на свой ум, Шуазель не мог одурачить людей; даже его «Живописное путешествие по Греции» — есть пустой плод тщеславия, который может только сделать ничтожными, в глазах читателя, памятники античного искусства.

Однажды вечером, во время прогулки, ее величество повела нас к озеру, села на скамейку и, приказав мне поместиться возле нее, поручила их императорским высочествам бросать хлеб лебедям, привыкшим к этому обеду. Весь двор вмешался в это удовольствие; в это время императрица мне рассказывала о тоахе — вид американской кошки, которой все боялись и которая была к ней очень привязана. «Представьте себе, — сказала она, — несправедливость, которую вчера сделали (я была больна накануне и не была при дворе): когда были на колоннаде, бедная кошка вскочила на плечо великой княгини Елисаветы и хотела ее ласкать; она ее оттолкнула веером, это движение вызвало неосмотрительное рвение, и бедное животное было позорно изгнано, я с тех пор ее не видела». Едва ее величество сказала эти слова, кошка появилась за нами на спинке скамьи. К несчастью, на мне была шляпа, похожая на ту, которую великая княгиня носила накануне, она меня приняла за нее. Но, обнюхав мое лицо и заметив неудовольствие, она вонзила свои когти в мою верхнюю губу и схватила мою щеку своими зубами. Императрица вскрикнула, называя меня по-русски самыми нежными именами, кровь текла из моей губы, что увеличивало ее ужас. Я умоляла ее ничего не бояться, одной рукой я схватила морду моего врага, другою взяла его за хвост и передала камер-пажу, позванному императрицей мне на помощь. Она высказала бесконечное удовольствие за мое бесстрашие, сказала мне очень много слишком похвального для такого маленького доказательства храбрости, вытерла мою кровь своим платком, повторяя, как она любит видеть меня без истерики и жеманства. Бедная кошка была посажена в железную клетку и отправлена в город, в Эрмитаж, и больше ее не видели.

В то же лето случилась довольно оригинальная история. По разрешению, данному императрицей камер-юнкерам оставаться в Царском Селе, сколько им хочется, они забросили свою службу в Павловске возле великого князя Павла, следствием чего было то, что г. Растопчин, который там находился, не имея смены, должен был оставаться все время без смены. Выведенный из терпения этим видом ссылки, он решился написать циркулярное письмо, очень колкое и имевшее вид вызова его товарищам. Это письмо было составлено таким образом, что делало каждого смешным из-за подробностей причины их нерадения; оно разгневало всех этих господ, пожелавших драться с Растопчиным, принявшим их вызов и просившим моего мужа быть его секундантом. Князь Михаил Голицын и граф Шувалов[131] должны были явиться первыми; им назначили место для свидания; но они высказали такое философское отношение, что мой муж, воспользовавшись их миролюбивым настроением, покончил дело полюбовно. Также пытались успокоить князя Барятинского, брата графини Толстой[132]. Эта история дошла до ушей императрицы, которая, чтобы показать пример, выслала Растопчина с женой в его имение; он женился за несколько месяцев пред тем на второй племяннице Протасовой. Эта высылка причинила много огорчения великому князю Александру и великой княгине Елисавете, которые ее любили. Мы были смертельно опечалены и грустны; императрица проводила вечера внутри колоннады. Она заметила наши удлинившиеся лица и сказала графу Строганову, бывшему возле нее. «У них такой вид, будто они думают, что Растопчин потерян для жизни». Она отослала князя Барятинского в Варшаву к Суворову. Война еще продолжалась, он вернулся по окончании этой кампании, за которой следовал мир. Растопчин был возвращен через несколько месяцев. Эта ссылка доставила ему милость великого князя Павла, который с этих пор смотрел на него, как на человека, преследуемого за него.

Лето было особенно прекрасно в этот год, но тем не менее момент переезда из Царского Села приближался. Я замечала его приближение с сожалением; уже наступило 10-е августа; ночи, хотя и немного темные, были тихи и спокойны. Великая княгиня предложила мне погулять после вечера у императрицы. Я согласилась под условием, что великий князь и мой муж будут с нами. Мы условились, что я с мужем буду их ждать в большой закрытой со всех сторон аллее, и что, переменив платье, она подойдет к нам с великим князем. Она подошла через четверть часа, под руку с ним. На ней был синий казимировый редингот и черная касторовая шляпа. Мы обе уселись на скамейку. Великий князь пошел с моим мужем до конца аллеи. Тишина окружала нас и делала более ощутительной таинственную беспредельность ночного мрака. Даже при отсутствии ветра, в воздухе чувствуется некоторое колебание, которое делает природу как бы внимающей нашим горестям и удовольствиям. Мы хранили молчание: оно было знаком взаимного доверия, основанного на дружеских чувствах и полного прелести. Ищешь друг друга, желаешь быть вместе, молчишь, чувствуешь себя счастливым, — это первое проявление сердечной жизни и, несмотря на всю ее пылкость, немногого нужно, чтобы ее удовлетворить. Великая княгиня нарушила молчание, чтобы выразить с живостью мне то, что в ней происходило; казалось, ей было недостаточно слов, как вдруг поднявшийся ветерок нагнул ветви деревьев к нашим головам. «Боже мой, я благодарю природу за ее единение со мной», — воскликнула она. Я ее взяла под руку и предложила пойти навстречу возвращавшемуся великому князю. Он нам сказал, чтобы мы пошли ожидать его в ротонде, возле розового цветника, а он с моим мужем пойдет к развалинам[133] посмотреть, нет ли там воров. Великая княгиня была очень довольна снова остаться со мной наедине, и мы вошли в эту открытую со всех сторон ротонду. Купол поддерживается колоннами, кругом идет скамейка, на которую мы сели, великая княгиня прислонилась ко мне и продолжала свой рассказ. Моя душа с жадностью воспринимала слова, выходившие из ее уст. Пусть она узнает, что устам такого чистого и молодого сердца доступны такие прекрасные и глубокие впечатления. Я никогда не замечала в великой княгине ни мелочности в мыслях, ни обыденных чувств, составляющих более или менее суть жизни, известную всему свету и которую можно отгадать наперед. Если бы ее душа и ее сердце могли дойти до того, кто должен бы был ее понять, сколько бы добродетелей и грации можно было узнать даже прежде, нем наступило для нее время бедствий и скорбей. Но, никогда не понятая, всегда непризнанная и отталкиваемая, она с самой благородной душей, с чувствительным сердцем, с самым живым и возвышенным воображением была обречена на самые страшные жертвы. Никто не испытал стольких опасностей, сколько она. Но, тем не менее, ее душа более сильнее, чем ее страсти, разорвала темные покровы, скрывавшие истину; она проявила тот чистый свет, который сияет даже во мраке, тот факел, которого ни бури, ни грозы, не в силах затушить, и который находится в глубине нас самих. Но вернемся в ротонду: 11 часов пробило на часах, с некоторых пор ночь становилась темнее, было поздно. Великий князь не возвращался за нами, и, несмотря на прелесть речи моего божества и желание оставаться с ней, я была удручена боязнью быть застигнутой каким либо пьяницей или нескромным человеком. Наконец, великий князь пришел, мы пошли домой, поужинали и расстались позже обыкновенного.

На другой день я пошла очень рано гулять в английский сад. Я приказала моему арабу принести камер-обскуру, подаренную мне императрицей. Я поставила ее напротив колоннады по другую сторону озера, чтобы срисовать этот прекрасный вид. Так как озеро было широко, то я находилась на очень выгодном для перспективы расстоянии. Эта камер-обскура очень удобна и велика, в нее можно войти до пояса и хорошо опереться руками. Я стала работать; в это время графиня Браницкая прошла по другой стороне озера. Она, заметила мой прибор; не отдавая себе отчета в том, что она видит, она остановилась, чтобы рассмотреть эту четырехугольную массу и зеленую занавесь, падающую до земли, и спросила своего лакея, что, по его мнению, это может быть; этот же, глупый и смелый, ответил, не задумавшись: «Это госпожа Эстергази дает себя электризовать». Графиня обошла озеро, дошла до меня и рассказала мне глупую выдумку своего лакея. Мы обе много смеялись ей; она сообщила об этом императрице, которую это очень позабавило.

Однажды вечером, великий князь попросил разрешения у императрицы остаться дома. Позвали Дица и трех других лучших музыкантов для исполнения квартетов. Когда этот маленький концерт кончился, великая княгиня велела мне сопровождать ее во внутренние покои. «Давно уже, — сказала она мне, — я вам хотела показать тот дневник, который я хочу послать моей матери, при первой верной оказии. Я не хочу его отправить, не показав вам и не подвергнув его вашей критике. Останьтесь здесь (мы были в ее спальне), я вам его принесу, и вы будете судить с вашей обычной искренностью». Она вернулась, мы сели возле камина, я прочла тетрадь и бросила ее в огонь. Первое движение великой княгини, полное живости, сменилось удивлением. «Что вы делаете?» — спросила она нетерпеливо. «То, что я должна, ваше высочество; в этой рукописи — полный грации слог и непринужденное доверие дочери к матери; но, прочтя ее в 800 лье от вас, принцесса ваша мать вынесет из нее только беспокойство, и как сможете вы ее успокоить? Вы бросите в ее душу смятение, мучение; большая разница говорить или писать. Одного слова достаточно, чтобы смутить любящее нас сердце». Великая княгиня уступила с трогательной грацией и сказала мне многое, глубоко тронувшее мое сердце.

Эта тетрадь была отпечатком души, которая жаждала вылиться целиком перед любимой матерью, но в то же время преувеличивала опасности, благодаря благородной скромности и недоверию к себе самой; ее слог уже носил отпечаток ее занятий. История всегда была ее любимым чтением, наука о человеческой душе научила ее познавать себя и судить себя; благородство ее души вместе с ее принципами располагало ее к снисходительности к другим и к большой строгости к самой себе.

Одной из причин, побудивших меня к уничтожению этой рукописи, было желание, чтобы великая княгиня ее не перечитывала: она нуждалась в поддержке против этого трогательного недоверия к своим силам, которое могло довести ее до уныния.