Забавы при дворе Екатерины. — Интриги графини Шуваловой и Колычева. — Княгиня Голицына. — Милости императрицы к графине Головиной. — Польская депутация. — Шутка Головиной с Зубовым. — Болезнь великого князя Александра. — Вечера у великокняжеской четы. — Шевалье де-Сакс. — Графиня Салтыкова. — Кротость императрицы. — Г-жа Фитингоф. — Граф Петр Панин.
Несмотря на наступившее грозное время, придворная жизнь текла весело: казалось, все предавались столь пагубным для юности иллюзиям. Этот величественный двор, этот дворец, эти сады, эти благоухающие цветами террасы, внушали рыцарские идеи и возбуждали воображение. Возвратившись с прогулки в один из прекраснейших вечеров, императрица остановилась на террасе, где уселась на широкие ступени. Ее величество усадила меня между собою и великой княгиней, с которой Зубов не спускал глаз. Великая княгиня была смущена, что передавалось и мне. Я с большим трудом понимала то, что ее величество, делая честь мне, говорила; вдруг мы услышали чудную музыку. Диц[116], замечательный музыкант, играл трио на скрипке; ему аккомпанировал альт и виолончель. Этот оркестр был помещен в окне у Зубова, недалеко от террасы; полные гармонии звуки этого инструмента любви неслись по воздуху; тишина вечера способствовала их продолжительности. Великая княгиня была растрогана. Безмолвный разговор сердца доступен дружбе: не нужно слов, чтобы понять друг друга. Я поняла великую княгиню, и этого было достаточно, чтобы ее замешательство сменилось тихой радостью, внушенною чарами минуты. Когда императрица удалилась, я проводила великую княгиню домой. Мы уселись на окно в маленькой гостиной; остальное общество осталось в большой гостиной рядом. Наше окно было открыто и выходило в сад; в красивом озере отражалась луна, все было тихо кругом, кроме сердца, жаждущего впечатлений. Великий князь любил свою жену, как брат, но она хотела быть любимой так, как бы она его любила, если бы он сумел ее понять. Недочеты в чувстве очень тяжелы, особенно во время его первых проявлений. Принципы, внушенные великой княгине ее матерью с детства, вели ее к добродетели, к исполнению долга: она знала, она чувствовала, что ее муж должен быть главным предметом ее привязанности, она стремилась к этому, но, не будучи понятой, она все более и более нуждалась в дружбе. Я была всегда с нею, хваля ее доброту; неприятности, интриги, иллюзии, еще более усилили ее привязанность ко мне; я боялась остановить рост этой привязанности, ей нужно было активное чувство. Чтобы сохранить чистоту ее сердца, я старалась вполне слиться с нею; моею преданностью ей была моя собственная верность; я знала, что и дружба изменяется с годами, ее первые дни восторженны, как юность, она успокаивается, наученная опытом. Испытания укрепляют ее узы.
Однажды вечером, вместо того, чтобы последовать за великой княгиней после вечера у императрицы, я отправилась на минуту в покои моего дяди, чтобы переменить кое-что в моем туалете. Мое отсутствие не было продолжительно, я возвращалась к своему месту, как кто-то, встретившись со мной, сказал, что Зубов дает серенаду у своего окна, что услужливая Шувалова должна повести великую княгиню на луг, чтобы ее присутствие послужило одобрением чувства Зубова. Я страшно рассердилась и побежала со всех ног; к счастью, я догнала великую княгиню до прихода на условленное место; Шувалова предлагает ей руку.
— Куда вы идете, ваше высочество? — спросила я.
— На луг, — отвечала она. — Графиня только что мне сказала, что там можно услышать великолепную музыку.
Я ей сделала знак глазами и прибавила:
— Поверьте мне, ваше высочество, лучше будет нам погулять в такую прекрасную погоду.
Великая княгиня оставила руку своей почтенной путеводительницы, и мы пошли таким шагом, что она не могла за нами последовать. Шувалова была страшно возбуждена против меня. По дороге я рассказала великой княгине подкладку этой истории. Она была мною довольна. На другой день графиня Шувалова пожаловалась на меня всем своим близким; я смеюсь над этим, ибо я нахожу, что настолько же хорошо заслужить ненависть тех, которые возбуждают наше презрение, как уважение тех, кого любишь. Я не знаю средств к уничтожению интриг, ни ловкости в них, я не могу льстить наперекор моей совести, и я не признаю политики высшего света.
Однажды, после обеда, Колычев от имени Зубова предложил мне спеть романс в тот момент, когда императрица появится на вечере. Это был новейший романс. Я прочла куплеты и ясно увидела во втором намеки, которые не трудно было понять[117]. Я поблагодарила Колычева, попросив его передать Зубову, что я не хочу ни занимать собой, ни злоупотреблять добротой императрицы, которая не любит музыки. Он ушел, с чем пришел, а я об этом не рассказала великой княгине. На другой день, в воскресенье, был маленький бал, на котором присутствовали приближенные лица. Танцуя англез с Колычевым, я увидела сверток нот в его кармане; он от времени до времени вынимал его для того, чтобы его заметила великая княгиня, стоявшая возле меня; не достигнув того, чтобы она его спросила, что это, он решился ей предложить эти ноты, но я его предупредила, шепнув великой княгине:
— Не берите этих нот; вечером вы узнаете, что это такое.
Она их не взяла. Танцевали польский; я увидела Зубова, графиню Шувалову и графа Головкина, совещавшихся вместе; через минуту последний подошел меня пригласить на танец; я согласилась, он стал в первой паре, графиня Шувалова и Зубов за нами. Я сказала графу, что не хочу начинать польский.
— Почему же? — спросил он. — Бы сделаете удовольствие господину Зубову.
— Ему следует начинать польский, — ответила я и настояла на том, чтобы переменить место. Зубов сказал мне:
— Я умоляю вас, графиня, начать польский, я буду так счастлив следовать за вами, только вы можете повести меня к счастью.
— Я не имею способности вести кого бы то ни было, я едва умею себя вести.
Я оставила место и стала в последнюю пару. Граф Головкин сказал мне:
— Вы очень упрямы.
— Я признаюсь, что я не так податлива, как вы, — ответила я.
Я забыла сказать о жене князя Михаила Голицына, — старшей дочери графини Шуваловой, — которая получила позволение приезжать по воскресеньям в Царское Село[118]. Это — женщина с беспокойным умом, с полным непоследовательности характером. Она завидовала многочисленным ко мне милостям императрицы. Между обедней и обедом у императрицы собиралось общество[119]; княгиня Голицына знала, что императрица иногда занималась приготовлением камей и горела желанием получить один для медальона, который она носила на шее, и который заботливо выставляла напоказ, чтобы заметили, что он пуст. Императрица это заметила и сказала ей:
— Мне кажется, княгиня, что медальон, который я вижу несколько воскресений, о чем-то просит.
Княгиня покраснела от радости и отвечала, что будет страшно счастлива, если медальон заслужит работу императрицы.
— Нет, княгиня, я вам дам сибирский камень, красивее моих оттисков.
Через неделю она отослала графине Шуваловой для ее дочери медальон из сибирского халцедона, окруженный бриллиантами. К обедне явилась княгиня, сияющая от подарка ее величества, показывая его всем и каждому, не владея собой. Вечером на маленьком бале она ног под собой не чувствовала от радости. Императрица наблюдала за мной весь день, обращалась со мной холодно, но это меня не беспокоило. Я танцевала, по обыкновению, с тою же веселостью; мой ангел — великая княгиня занимала меня всецело; меня не коснулось зло двора. Ее величество это заметила. К концу вечера она подозвала меня к себе.
— Ваша веселость меня очаровывает, — сказала она мне, — ничто не смущает ее.
— Что же могло бы смутить ее, ваше величество, — ответила я, — когда я осыпана милостями вашего величества и великой княгини? Чего мне теперь недостает? Я счастлива, я вдвойне счастлива тем, что этим я обязана вашему величеству.
Она положила свою руку на мою и сказала:
— Ступайте, вы мне нравитесь.
По возвращении в город, 30-го августа, в день святого Александра Невского, ее величество послала за моим мужем и вручила ему для меня медальон гораздо красивее медальона княгини Голицыной, прибавив, что он должен мне его дать только в том случае, если он мною доволен. Трощинский, секретарь императрицы, сказал мне впоследствии, что он был у нее в то время, когда ювелир принес мой медальон. Ее величество показала его ему, говоря:
— Я его назначила для одной женщины, которую очень люблю; я подарила подобный жене князя Михаила Голицына, но, сравнивая их, можно будет понять разницу в степени моей привязанности.
Как запечатлены ее милости в моем сердце! Чувство моей благодарности к ней является для меня насущной потребностью. Сама смерть не потребит во мне этого чувства: настолько оно вкоренилось в моей душе, и сделает его священным и благочестивым!
Этот год был отмечен интересными событиями: присоединением Курляндии, взятием Варшавы и разделом Польши. Это политическое событие было неминуемым следствием первых двух. Ненависть поляков к русским увеличилась. Сознание зависимости крайне возбуждало их гордость. Я была свидетельницей сцены, которую я никогда не могла забыть и которая мне показала величие императрицы.
Явилась польская депутация, которая должна была быть представленной в Царском Селе. Мы ожидали императрицу в гостиной; насмешливый и неприязненный вид этих господ меня очень забавлял. Императрица появилась, они все невольно вытянулись; ее величественный и благосклонный вид вызвал их глубокий поклон. Она сделала два шага, ей представили этих господ, каждый из них стал на одно колено, чтобы поцеловать ее руку; покорность рисовалась на их лицах в эту минуту. Императрица говорила им, их лица засияли; через четверть часа она удалилась, тихо кивая, что невольно заставляло головы преклоняться. Поляки совершенно растерялись; уходя, они бегали и кричали: «Нет, это не женщина: это сирена, это волшебница, ей нельзя противиться».
Когда двор помещался в Таврическом дворце, я там бывала ежедневно. Я часто обедала у их императорских высочеств в тесном кругу: великий князь, великая княгиня, мой муж и я. В 6 часов мы отправлялись к императрице, где собирались у круглого стола, как в Царском Селе. Бывали концерты, оркестр состоял из лучших придворных музыкантов и любителей, среди них был Зубов. Первыми певицами были мы — великая княгиня и я. Ее голос нежен и гибок; ее слушали очарованные. Мы вместе пели дуэты, наши голоса сливались в аккорде. Однажды вечером, после симфонии, Зубов отыскал меня, чтобы предложить мне еще раз спеть тот знаменитый романс, от которого я уже раз отказалась. Я сидела за стулом императрицы; великая княгиня, сидевшая рядом с ней, услышала эту просьбу и была ею так смущена, что не смела поднять глаз на меня; великий князь был взволнован. Я встала и пошла за Зубовым к клавесину: он мне аккомпанировал на скрипке. Я спела ничего незначащий первый куплет и остановилась. «Как уже, графиня? но это очень кратко». Я повторила первый куплет, он меня просил спеть второй; я отказалась, говоря ему, что мы прервали концерт из-за очень скучной музыки, и отошла от клавесина. Когда я проходила мимо императрицы, она меня спросила:
— Что это за иеремиада?
— Самая настоящая иеремиада, ваше величество: это самая скучная ария, которую я когда либо слышала.
Я села на прежнее место. Взгляды великой княгини выражали удовольствие; я была более, чем счастлива, видя ее довольной. Концерт кончился, я собиралась уезжать; когда я надевала плащ, великий князь зашел за мной и, увлекши меня в кабинет великой княгини, стал перед мною на колени и засвидетельствовал мне самым живым образом то удовольствие, которое ему доставила моя проделка.
Я позволю себе рассказать настоящую шутку, которую я в то время сыграла. Есть некто Копьев — человек умный, но очень скверный, сущий паразит, увивавшийся около вельмож. Он несколько раз, бывая у моей свекрови, прислуживался к Зубову. Однажды, находясь у нас, он сказал, что видел великую княгиню у ее окна вместе с графиней Шуваловой, что он на них долго смотрел из окна Зубова, жившего напротив и который весь обратился в внимание. Он прибавил, что — это уловка графини, чтобы показать великую княгиню своему протеже. Эти подробности уязвили меня и очень не понравились. На другой день великая княгиня написала мне, приказывая явиться к ней в 11 часов, желая репетировать со мной дуэт, который мы должны были спеть на следующем концерте. Я отправилась. Сарти нам аккомпанировал[120]. Сарти удалился. Я спросила великую княгиню, правда ли, что графиня Шувалова подводила иногда ее к окну, чтобы поговорить. Она ответила, что да, но, заметив, что Зубов на нее смотрит, она больше там не останавливалась. Я попросила у нее разрешения сделать все то, что мне придет в голову; она согласилась. Я ее попросила сесть в глубине комнаты, чтобы видеть зрелище, которое я ей собиралась доставить; сама отправилась в ее уборную за булавками. Вернувшись, я подошла к окну и заметила Зубова с направленным на нас телескопом; я ему поклонилась, он мне ответил низким поклоном, я посмотрела на него минуту, потом повернула голову назад, как бы разговаривая с кем-то; я взобралась на стул и заколола занавеси так высоко, как только могла, оставив лишь отверстие, в которое могла пролезть моя голова, и еще раз поклонилась ему. Он сразу удалился; мне только это и нужно было, и я сошла со стула. Великая княгиня смеялась от всего сердца. К обеду я хотела уйти, но она не позволила мне и удержала меня на весь день. К вечеру послали за графиней Толстой, и мы очень весело провели время в тестером: трое мужей и три жены.
Через несколько недель двор переехал в Зимний дворец. Великий князь был нездоров в течение 62 дней. Каждое утро я получала записку от великой княгини, приказывавшей мне явиться к ней вечером. Графиня Толстая была также приглашаема, но она не всегда являлась. Лучшие музыканты и во главе их Диц исполняли симфонии Гайдна и Моцарта. Великий князь играл на скрипке, мы слушали эту прекрасную музыку из соседней комнаты, где мы почти всегда бывали вдвоем с великой княгиней. Наш разговор часто носил следы той гармонии, которая сопутствует словам, идущим прямо из сердца.
Музыка имеет особенную силу над нашими душевными движениями: она возбуждает в нашей памяти былые впечатления, все окружающее перестает существовать для нас, могилы как бы разверзаются, мертвые воскресают, отсутствующие возвращаются, ощущения и впечатления нас осаждают и как бы окутывают; наслаждаешься, страдаешь, сожалеешь, чувствуешь более сильно. Одно время и в тяжелые моменты моей жизни хотелось бежать от моего клавесина. Невольно я возвращалась к тем местам музыки, которые напоминали мне прошлое. Я уходила от себя самой, но не могла уйти от воспоминаний; если б я испытывала чувство любви, оно бы окончилось победой иди отвращением, но это было просто непреодолимым чувством, которое страдало неослабно и не находило опоры в сердце, внушившем и направившем его.
Когда болезнь великого князя окончилась, эти вечера прекратились; великая княгиня столь же сожалела об этом, как и я: они были интересны и навевали тихое настроение после ужина; я уходила с великой княгиней в ее уборную, мы беседовали, иногда читали. Великий князь оставался в соседней комнате с моим мужем, которого он очень любил; они беседовали, иногда спорили о тех либеральных идеях, которые старался внушить ему один из его воспитателей — Лагарп. Минута расставания приближалась, великий князь удалялся с моим мужем в кабинет для совершения своего ночного туалета. Великая княгиня принималась за свой, я расчесывала волосы, свертывала их, заплетала в косу. Первая камерфрау Геслер ее раздевала, затем она переходила в свою спальню, чтобы лечь в постель, куда она звала меня, чтобы попрощаться. Я становилась на колени на ступеньках ее кровати, целовала ее руку и удалялась.
Однажды вечером, когда я приехала к великой княгине, она открывала одну из дверей своего кабинета в то время, как я входила в другую. Как только она меня заметила, она порхнула ко мне; признаюсь, я приняла ее за прекрасное видение. Волосы ее были растрепаны, она была в белом платье, называемом греческою рубашкою, с узкою золотою цепью на шее, рукава ее были засучены, так как она только что оставила арфу. Я остановилась и сказала ей:
— Боже мой, ваше высочество, как вы хорошо выглядите! — вместо того, чтобы сказать: Боже мой, как вы прекрасны.
— Что вы находите необыкновенного в сегодняшнем состоянии моего здоровья? — спросила она.
— Я нахожу, что по вашему виду вы чудесно себя чувствуете.
Глупо не говорить того, что думаешь, тем, от которых ничего никогда не хотел бы скрыть. Она увела меня в свою уборную, приказала аккомпанировать ей на пианино, взялась снова за арфу и играла «Les folies d’Espagne»; я брала аккорды. Мы беседовали потом вплоть до ужина. В этот вечер не было приглашенных к ужину.
Наши беседы никого не затрагивали. Мысли следовали одна за другой безыскусно и без подготовки, чувства наши доставляли неиссякаемые предметы для беседы, душа их облагораживала, а ум уяснял нам наши впечатления. Как я сожалею тех, кто желает блистать на счет других; какие ложные проблески, какое отсутствие глубины, какая мелочность и сколько ненужных стараний, чтобы разрисовать ложь, которая исчезает, как фейерверк! В течение зимы 1794–1796 года часто бывали маленькие балы и спектакли в Эрмитаже, а также иной раз и в тронной зале. Новый кавалер появился на них, — шевалье де Сакс, побочный сын принца Ксаверия, дяди саксонского короля. Императрица приняла его очень хорошо, но его пребывание в столице окончилось очень печально. Один англичанин, Макартней, очень дурной человек, подстрекнул его нанести оскорбление князю Щербатову, по выходе из спектакля; он его оскорбил таким образом, что не оставалось никакого сомнения в его вине, и вследствие этого он был выслан за границу. Князь Щербатов, не имея возможности получить от него удовлетворение, которого требовала его честь, отправился за ним в Германию, вызвал его на дуэль и убил. Я встретилась с его сестрой, герцогиней д’Есклиньяк, во время моего путешествия во Франции; мы очутились в одной и той же гостинице в Страсбурге, а по возвращении я еще раз видела ее в Дрездене. После смерти шевалье де Сакс она питала сильную ненависть к русским.
По мере того, как я отыскиваю в своем прошлом эту массу воспоминаний, доставляющую мне много удовольствия, невольные сравнения представляются моему уму и прерывают нить моих мыслей. Что такое жизнь, как не продолжающееся сближение настоящего с прошедшим? Впечатления изглаживаются со временем, страсти утихают, точка зрения становится яснее, душа мало-помалу освобождается от своих уз. Это — как бы прекрасная картина, потемневшая от времени, ее тонкие штрихи потеряли свой блеск, но тем больше в ней силы, и тем большую цену приобретает она в глазах знатоков.
Обратимся ко двору, к человеческим слабостям и… к повязке. Графиня Салтыкова, невестка графини Шуваловой, страшно желала быть принятой на концерты в Эрмитаже[121]. Императрица оказала эту милость ей и ее дочерям[122] раз или два. Однажды, когда она присутствовала, мы ожидали императрицу в гостиной, где находился оркестр. Графиня Салтыкова, хотя была женщина с достоинствами, имела ту страшную зависть, которую вселяет двор и которую ничто не может превозмочь; милости императрицы ко мне причиняли ей в некотором роде беспокойство и делали ее тон иногда язвительным по отношению к моей маленькой особе. В этот день у меня была очень красивая прическа, устроенная графиней Толстой, и повязка, проходившая под подбородком; графиня Салтыкова подошла ко мне с холодным и неприязненным видом. Она была высока ростом, представительна и с мужскими манерами. — «Что у вас под подбородком?» — спросила она, — «что это у вас за повязка, придающая вам болезненный вид?» «Графиня Толстая причесала меня, я предоставила ей поступать по ее фантазии, у нее больше вкуса, чем у меня». — «Я не могу скрыть от вас», — сказала она, — «что это очень некрасиво». — «Что делать, я не могу переменить ее в настоящее время».
Явилась императрица, началась симфония. Великая княгиня спела свою арию, я также свою; после этого меня позвала ее величество (графиня Салтыкова была рядом с ней). — «Что у вас под подбородком? — спросила меня императрица, — знаете ли, что это очень красиво и очень вам идет?» — «Боже мой, как я счастлива, — отвечала я, — что эта прическа нравится вашему величеству: графиня Салтыкова нашла ее такой некрасивой, такой неприятной, что я впала в уныние». Императрица, взяв за повязку, повернула мое лицо в сторону графини Салтыковой и сказала: «Но посмотрите, графиня, как она хороша». Совершенно смущенная, Салтыкова ответила — «Правда, что это очень идет к лицу». Императрица притянула меня к себе и сделала знак глазами. Мне хотелось смеяться, но я сдержалась, видя смущение графини, внушавшей мне почти жалость. Я поцеловала руку императрицы и вернулась на свое место.
В течение этой же зимы произошла одна ошибка, служившая доказательством доброты императрицы. Она приказала гофмаршалу, князю Барятинскому, пригласить в Эрмитаж графиню Панину, ныне госпожу Тутолмину[123]. Ее величество вошла и увидела графиню Фитингоф, которая никогда не была ею принимаема. Она будто бы не обратила внимания на это, разговаривала, и потом тихо спросила князя Барятинского, как случилось, что графиня Фитингоф находится в Эрмитаже. Гофмаршал извинился и сказал, что лакей, который должен был разнести приглашения, ошибся и, вместо того, чтобы снести графине Паниной, отнес графине Фитингоф.
— «Сперва пошлите за графиней Паниной, пусть она приедет, как она есть; что же касается до графини Фитингоф, впишите ее в список приглашенных на большие балы; не надо дать ей заметить, что она здесь по ошибке».
Графиня Панина приехала и была принята, как дочь человека, которого императрица всегда уважала. Я приведу здесь анекдот, равно делающий честь и государыне, и ее подданному. Императрица предначертала законы, которые она повелела рассмотреть сенаторам. В то время императрица еще посещала сенат. После нескольких заседаний она спросила о результате рассмотрения ее работы. Все сенаторы ее одобрили, один граф Петр Панин хранил молчание; императрица спросила его мнение.
— «Нужно ли ответить вашему величеству в качестве верноподданного, или же в качестве придворного?» — спросил он.
— «Без сомнения, в качестве первого».
Граф выразил желание поговорить с императрицей особо. Она удалилась с ним от окружавших ее лиц, взяла тетрадь и разрешила ему вычеркнуть все то, что он найдет неподходящим. Граф Панин зачеркнул все. Императрица разорвала надвое бумагу, положила ее на стол, окруженный сенаторами, и сказала им:
— «Граф Панин только что самым положительным образом доказал мне свою преданность». И, обращаясь к графу, сказала: «Прошу вас поехать со мной ко мне обедать».
С этих пор императрица не переставала советоваться с ним о своих проектах, и даже тогда, когда он был в Москве, спрашивала его письменно о них[124].