…Мне хочется рассказать самый грустный случай из моей жизни, рассказать о первой насмешке судьбы надо мной, о том, что впервые познакомило меня с тоской и заставило сердце моё в страхе задрожать от жестокой иронии случая, — иронии, которую так часто и так безжалостно действительность бросает в лицо мечтателей.

Это было весной; только что распустились деревья. Они стояли в пышном уборе зелени, ещё бледной и девственной, и густой запах её был так сладок, точно с неба он струился вместе с песнями невидимых глазу жаворонков.

Всё вокруг меня было свежо и ново — даже земля, на которой я лежал у опушки леса, казалась обновлённой и как бы обещавшей людям много чего-то такого, что ещё неведомо им.

Был полдень.

Партия рабочих, производившая технические изыскания для железнодорожной ветки, расположилась среди поля на отдых, а я, в то время двадцатилетний «практикант», студент-технолог, отошёл от рабочих в сторону сажен на двести, лёг у опушки леса и, облокотившись на старый пень, смотрел в небо.

Ощущение новизны и свежести, веявшей от всего, что окружало меня, и та весенняя нега и мечтательность, с которыми знаком каждый, кто любит одиночество и природу, — всё это погрузило меня в состояние полудремоты, в призрачное нечто, сплетённое из многих полудум, полуощущений, сладко усыпляющих чувство бытия и в то время как бы расширяющих границы сознания.

Иногда ветер тихо колыхал лес, и мягкий шум его ветвей ещё более убаюкивал меня, уплывая в бесконечность небес, заглушая живые трели жаворонков и исчезая в голубой пустыне, ласкавшей мои глаза нежным тоном своей окраски.

Мне было хорошо, и, как всегда бывает в такие моменты, я не сознавал времени. Бог знает, сколько минут или часов прошло в грёзах до той поры, пока мой слух не уловил звуков песни, доносившейся из леса. Вместе со всем остальным, что звучало вокруг, я вдыхал в себя и эту песню, не разбирая её слов, и мне было лень открыть глаза, чтобы посмотреть, кто это поёт.

Но я сознавал, что это поёт женщина, — поёт и всё приближается ко мне. Сочный, сильный контральто лился широкой, вибрирующей струёй, и тихий шелест листвы как бы служил фоном ей.

«Должно быть, красавица…» — подумал я, открывая глаза.

Я не ошибся. Она как раз в этот момент вышла из леса и, вздрогнув, остановилась на опушке его. Одной рукой она схватилась за ветвь дерева, другую быстрым движением прижала к груди…

Высокая и стройная, в белой пуховой пелерине на плечах, в тяжёлом сиреневом платье, плотно охватывавшем её бюст и пышными складками падавшем от бёдер к ногам, — она стояла неподвижно, устремив на меня большие тёмные глаза, и между её тонких бровей легла резкая складка.

Она испугалась меня, испуг сверкал в её глазах, и щёки её сначала вспыхнули розовым огнём…

С пылающим лицом, готовая защищаться, царственно хороша была она! Боязнь не всю гордость убила в ней, и немножко презрения всё-таки сверкало в её взгляде на меня.

А я, очарованный её красотой, неподвижно и не сводя глаз с её лица, смотрел на неё и, не будь её волосы чёрными, быть может, принял бы её за фею…

Секунду, не более, наверное, она оставалась неподвижной против меня, но я много пережил в эту секунду. То хорошее, что падает в жизни на нашу долю, всегда измеряется секундами.

Великое наслаждение смотреть на красивую женщину глазами, не затемнёнными туманом низменных желаний.

Я именно так смотрел на эту женщину, и я не мог смотреть иначе, ибо не был уверен, действительно ли это женщина — существо из костей, крови и нервов, или же это воплощение неуловимых грёз моих — всего, что я ощущал до момента её появления предо мной?

Но вот она улыбнулась чуть-чуть, только углами губ, пошла, и, когда она проходила мимо меня, край её платья едва не коснулся моей головы и лёгкое веяние опахнуло мне лицо.

Я был невыразимо счастлив, что мог смотреть на неё: поистине, она была дивно хороша! И особенно врезался в память мою её лоб, — высокий мраморный лоб, с тонкими выгнутыми бровями и резкой, гордой, царственно гордой складкой между ними. Это придавало ей вид богини, оскорблённой тем, что смертный осмелился не упасть пред её красотой.

Она уходила медленно, плавно и бесшумно; мне казалось, что стебли травы не сгибаются под её ногами, мне становилось грустно по мере того, как она уходила. Вот она уходит, и я не вижу уже больше её дивного, гордо-прекрасного лица!

С каждым шагом её грусть моя всё увеличивалась и сердце билось всё сильнее, точно стремясь вослед ей… Я уже готов был крикнуть что-нибудь, чтобы она обернулась и — хоть раз ещё, один только раз ещё — взглянула на меня.

И вдруг она действительно оглянулась. Тогда, повинуясь какому-то внутреннему толчку, весь вспыхнув от счастья, я поднялся с земли и протянул к ней одну руку…

Она, улыбаясь ласково и ясно, пошла ко мне. С чувством благоговейного трепета я ждал её, и в глазах моих всё темнело и странно вращалось. Восторг, неведомый мне до той поры, охватил меня, я дрожал; быть может, я даже плакал от счастья…

Вот она подошла ко мне, я ощутил тонкий запах духов, что-то холодное капнуло мне в руку… я судорожно сжал её.

И я долго потом смотрел вслед красавице, — долго, пока она не скрылась вдали за придорожными кустами. Мне было до боли сладко смотреть вслед ей, и я чувствовал, что она не ушла от меня — воспоминание о прекрасной, великодушной, чуткой и гордой, как о символе всего лучшего в жизни, осталось в моём сердце навсегда вместе с отпечатком её дивного лица…

Но вот я разжал руку, чувствуя, что в ней осталось что-то…

Лучше бы ослепнуть мне пред этим!

В моей руке был гривенник, маленький серебряный гривенник, но он был так страшно тяжёл! Невыразимо тяжёл!

Лучше бы она ударила меня, эта красавица!

Зачем, зачем она была так добра?

Я чувствовал, что душа моя неизлечимо ранена…

Я понял: моя грязная блуза и весь костюм рабочего заставили её принять меня за бродягу; мой жест она истолковала как прошение милостыни…

Зачем она была так сострадательна?

…Мне не раз в течение жизни приходилось вспоминать об этом пошлом, маленьком, мещански скромном и блестящем гривеннике.

Я имел храбрость искать в любви высоких и чистых духовных наслаждений, ждал от неё возрождения духа, новой жизни, и, когда та, которой я отдал душу, раскрыла предо мной себя, — я с болью вспомнил о гривеннике, лёгонькой, пошло блестящей монетке.

Я многого искал и много раз ждал… Но находил мало и всегда вспоминал об этом пошлом гривеннике.

И вот теперь, когда жизнь моя иссякла, стала пуста и скучна, — ибо нет больше у меня желаний, нет уже их! — и вот теперь, оглядываясь в прошлое, туда, где некогда ярко загоралась заря бытия моего, в даль, где остались надежды и желания, я спрашиваю себя:

— Не была ли эта женщина Судьбой: не была ли она Жизнью, которая всегда, когда приближается к нам, обещает так много, но, охватив нас, как нищим, бросает крохи и гроши и, исчезая, — оставляет нас такими же нищими и убогими, каковы мы и в первый день рождения?