Я вас приветствую сердечно. Мы должны разрешить вопрос о том, какие задачи стоят перед ударником и что он сможет внести нового в нашу литературу. Но раньше коснусь того, как он должен вступать в литературу.

Недавно я слышал, что ударники ВЦСПС предполагают издавать журнал или какой-то сборник. Мне думается, что этого не надо делать, потому что не следует изолироваться, строить ещё одну организацию литераторов.

Надобно готовиться наступать на все существующие литературные высоты, входить во все журналы, занимать там определённое место, печататься там, и это будет для вас двояко удобно и полезно: во-первых, потому, что там технически более образованные редактора и вам будет полезна их критика; во-вторых, там встретит вас критика более широких кругов читателей, чем круг читателей вашего сборника или журнала ударников.

Дальше. Чего, собственно, надо ожидать от вашего вступления в литературу? Современная наша литература часто путается в трёх соснах. Целый ряд её тем, которые вы все знаете, стал шаблонным, одеревенел, омертвел.

Такова, например, ходячая тема любви коммуниста к «неудобной» девушке. Это можно повернуть иначе: хорошая девушка и нехороший коммунист. Никто ничего нового по этому поводу сказать не может, сильной вещи на эту тему не написано. Тема раздроблена, измельчена, скомпрометирована торопливостью, потому что на неё бросились как на привычно «литературную», наиболее удобную.

Я, конечно, не забываю о том, что наши наиболее талантливые литераторы, так называемые попутчики, пробуют дать широкие обобщения, например, Леонов в «Соти» или Лебедев в книге «Дары Тин Тин-хо», или сибиряк Петров, который написал на тему строительства книжку «Борель». Можно насчитать ещё с десяток таких интересных книжек. Любопытнейшая книжка, например, Пасынкова «Тайпа». Пасынков впервые в нашей литературе дал художественное изображение родового быта одного из племен Чечни.

Нам нельзя допускать появления в нашей среде великодержавных настроений и тенденций. Между тем у нас почти нет книг, которые знакомили бы с бытовыми условиями нацменьшинств. Поэтому каждая хорошая книга, написанная на эту тему, имеет определённую и высокую социальную ценность. Мы должны так же хорошо понимать друзей, как хорошо чувствуем и понимаем врагов.

Ударники-рабочие разлетаются по всему пространству Союза Советов, как искры огромного костра при крепком ветре. Это даёт им возможность широко изучить быт и психологию племён и областей, показать сдвиги, происходящие в племенах, которые ещё недавно не имели письменности, а сегодня поставлены перед необходимостью решать вопросы огромного культурного и политического значения.

Далее, есть одна тема уже вполне ваша. Тема эта история старых заводов. Чем важна и поучительна эта тема? При серьёзном отношении к ней, при тщательном изучении её она развернёт и перед вами и перед вашим читателем, молодым рабочим, пришедшим из деревни, картину роста и развития промышленности, глубочайшие и нередко кровавые драмы, которые переживала рабочая масса, создавая промышленность; покажет завод как школу революционера, а иногда и как крепость рабочего класса, — крепость, которую царь принужден был брать войсками. Мне кажется, что огромная социальная значимость этой темы не требует подчёркивания.

Любопытные и весьма полезные есть у нас очерковые книжки. Но всё это не то, что требуется. Даже у крупных писателей, сравнительно опытных литераторов, не хватает сил, чтобы дать широкое обобщение, синтез действительности — кипучей, насыщенной великолепнейшей человеческой энергией, которая совершает почти чудеса. Даже культурные иностранцы, те из них, кто более или менее честно познакомился с нашей действительностью, с трудом верят, что после разрухи, которая была в результате империалистической и затем гражданской войны, можно было в тринадцать лет создать такие гигантские дела во всех областях, не только в индустрии, но и в том повороте революции, который переделывает мужика и делает из него, бывшего раба земли, трудового рабочего. Это факт такого значения, которое в высшей степени трудно учесть сейчас.

Если взять все явления такого порядка, то ясно, что литературе эти явления, конечно, не отразились и винить за это кого-либо нельзя.

Действительность не отражена. Что же отсюда следует? Что отразить её — дело вашего поколения. Вам нужно идти в эту сторону. Нужно учиться давать синтезы, отрывки и клочья. Нужно широкое обобщение, больше картины. Отсюда неизбежна и необходима серьёзная учеба.

Какие бы ещё темы могли вы внести в литературу? Мне кажется, что таких тем довольно много, и первая из них, которая приходит в голову, в высокой степени интересна и злободневна. Крестьянский парень приходит на фабрику. Опишите его именно как крестьянского парня, как человека земли, ей подчинённого, как человека, скованного цепью векового рабского труда, цепью поколений. Он привык смотреть на эту землю как на силу, которая его кормит, которая ему каким-то таинственным путём даёт хлеб, картошку и т. д. Он никогда не задумывался над тем, как это делается землёй, природой.

Вот этот человек, подчинённый природе и выросший среди полей, где над золотыми волнами хлеба жаворонки поют, приходит на завод. Здесь он видит прежде всего какие-то ему непонятные станки, которые он в Сельмаше, например, с непривычки ломает. Он берёт неоформленный кусок материи. Из этого куска он делает сложнейшие аппараты, изумительные вещи.

На эту тему можно «навертеть» интереснейшие картины, приняв во внимание то, что, помимо изменения отношения человека к материи, которая раньше давила на него, изменяются и его отношения с людьми. Эти люди хотят изменить судьбы мира и, кроме того, эмоционально иначе устроены, чем он, человек, которого Глеб Успенский прозвал человеком «во власти земли». Вот это столкновение древнего человека с новой культурой — та большая тема, которой ещё никто серьёзно не тронул и на которую должны ответить литударники.

Кроме того, возьмите тему о женщине — строительнице социализма, и тут положение такое же. Эта тема у нас тоже не тронута, хотя у нас уже есть новый тип женщины — активной общественной работницы.

Само собой разумеется, что тем очень много. Когда ударники ВЦСПС пишут об организации бригад, об организации цехов и пр., этим самым они уже берутся за новые темы, — это несомненно.

И однако многие из них вследствие технического слабосилия не совсем ладно к этому подходят. Они пишут для своего цеха. Если автор — слесарь, то пишет, как слесарь, и в литейном цехе, например, его не понимают, а в другой области производства и совсем не поймут. Технические слова делают его очерк недоступным широкому читателю. Бывает и так, что пишут о своём заводе целиком. Само собой разумеется, что в трёх — пятикопеечную книжку завод этот не влить. По этой причине тему эту всячески мнут и получается плохо. Самое главное: мы недостаточно осознали, что спрос на книги сейчас исчисляется миллионами. Да и читатель стал совсем другой. Читатель в некоторых отношениях знает больше, чем знали мы, старые писатели. Люди моего поколения не знали целого ряда не только вещей, но и названий вещей, потому что их не было. Ведь писатель девяностых годов не мог писать об аэроплане, о радио, о кино и о влиянии всех этих вещей на психику человека. Он не знал, что такое блюминг, что такое крекинг.

Техника за последние годы мощно разрослась, и всё это не может не влиять на человека. Тут нужно найти какие-то особенные приёмы. Но нельзя злоупотреблять техническими терминами.

Вы пишете для миллионов, и это обстоятельство не надо упускать из вида. Это обязывает вас к строгой работе, к честному отношению к слову, к яркости, ясности, ко всем тем приёмам, посредством которых вы наиточнее передадите ваш опыт, ваши впечатления многомиллионному читателю; для этого читателя чтение ещё трудная учёба, а не наслаждение искусством.

Теперь поговорим относительно тем, которые здесь даны разными товарищами.

Вот, например, товарищ Быко-Янко на вопрос, какое произведение он хотел бы написать, говорит, что желает дать полноценно художественное произведение, одновременно и злободневное, и для этого он выбрал форму очерка.

Очерк, товарищи, полноценно художественный и в то же время злободневный, — это крайне трудное дело. Это удавалось таким писателям, как, например, Мопассан или Тургенев. Но их очерки — например, «На воде» Мопассана — это лирика уединённого пошехонца, мечтателя, которому не нравится Эйфелева башня, не нравится Париж и который предаётся пессимистическим размышлениям. А как вы нашу злобу дня опишете, как вы эту злобу дня вложите в очерк — произведение, краткое по своему объёму, — этого я не понимаю и не представляю. Это возможно только при очень высоком мастерстве, при очень большом художественном напряжении, каким обладали, скажем, Флобер, Толстой, Гамсун — литераторы непревзойденного мастерства. Но вам, пока ещё не имеющим нужной тренировки, такие вещи не будут удаваться. Из этого, конечно, не следует, что очерки не нужно писать. Очерки следует писать. Это наша боевая литература. Но надо поставить себе определённые рамки, нужно иметь какой-то чертёж, ясно представлять себе форму того, что хочешь сделать.

Здесь меня спрашивают: с чего надо начинать начинающему писателю? На это я отвечу: с того, с чего он начинает, с того, что ему близко. Вообще же я бы рекомендовал начинать с мелких рассказов, стараясь в каждую страницу уложить как можно больше содержания. Писать крепкими, тугими словами, рассказать так, чтобы всё было просто, ясно, — вот к чему нужно стремиться.

Товарищ Смирнов хотел бы написать роман. Видите ли, для большого романа требуется основательное изучение нашей эпохи. Здесь приходится возвращаться к тому, что я уже говорил. Основательно изучить нашу эпоху очень трудно. Я вчера был в Коммунистическом университете трудящихся Востока. Вот там представлена наша эпоха: там больше пятисот человек негров, самоедов, индусов, арабов и т. д. Вышла там тувинская женщина, у которой ноги крепче телеграфного столба; она чёрт знает сколько лет на этих ногах простоит. Она рассказала о том, что у них шесть лет назад совершенно не было письменности, а грамотности было одна десятая, а сейчас у них 26 процентов грамотности. Она — политически организованный человек, который распоряжается русским языком довольно свободно, умеет даже этакие колкие словечки вдвинуть в свою речь. Потом говорил самоед о том, что они у себя ликвидировали кулаков-оленеводов. И так это тихо, просто было сказано, ну так просто, что я внутренне поблагодарил природу за то, что я не кулак.

Для того чтобы написать большой роман с основательным изучением эпохи, нужно знать многое, нужно побывать во всех концах СССР. Ведь эту эпоху делают сто шестьдесят миллионов людей в одном только Союзе Советов. Изучать её надо основательно и долго.

Товарищ Малиновский совершенно правильно себе отвечает на вопрос, чего ему не хватает для того, чтобы осуществить свои замыслы: не хватает глубокого знания марксизма и ленинизма. Я думаю, что это дело наживное и если человек хочет что-то знать, то он обыкновенно узнаёт. На вопрос о технике сюжетного построения художественной вещи у меня ответа нельзя получить по той простой причине, что сюжетно свои книги я строить не умею. Все мои книжки построены в высшей степени шаблонно. Этому надо учиться у других — у классиков и у наших попутчиков. Я думаю, что до Леонида Леонова интересных писателей в смысле архитектоники, расположения материала в русской литературе не было. У него есть ещё много недоговорённостей, но это человек, который может.

Товарищ Болховитинов хотел бы от описания отдельных участников нашего сплошного наступления перейти к художественно обобщенному описанию этого наступления. Это правильный подход — описывать постепенно, ступень за ступенью, причём каждая следующая ступень шире предыдущей. Он хочет писать в стихах. У него очень много стихов; может быть, это внутренняя потребность, но я бы предпочёл прозу — эпическую, простую, ясную, суровую даже прозу. По-моему, в наших стихах прежде всего не хватает вдохновения, пафоса. Увы, большинство наших стихов страдает этим недостатком: они пишутся с невероятной быстротой, и хотя в них заметно стремление отозваться на будни, но героизма наших будней они не отражают. Это только более или менее интересные куплеты, однако не поэзия в том смысле, в каком она должна быть у класса-победителя, у класса, создающего огромные ценности духовного и материального значения, у класса, который взял на себя огромнейшие задачи — идти впереди всего мирового пролетариата.

Товарищ Чурсин хочет написать о Донбассе, где ему пришлось год работать, и о колхозном движении, так как ему пришлось организовывать колхозы в 1929—30 году. Это очень хорошая задача. Но мне кажется, что это чересчур много для того, чтобы сразу сделать, и это не то, о чём здесь говорилось; к тому же это делается очень многими и носит характер отрывков из автобиографий. Мне думается, что вам нужно учиться делать что-то иное, вам надо искать новых тем. Книжки о ходе социалистического соревнования, о том, как был организован цех, бригада, пишутся, но это нельзя делать так, как это сейчас делается. Эти темы заслуживают более глубокого изучения и, конечно, более значительного по силе, по форме изображения.

Мне поставили вопрос о том, можно ли начинающему писателю, очень мало печатающемуся, писать большие вещи. Здесь я должен сказать, что, если человек печатается, это ещё не значит, что он должен печататься. У нас очень многие люди печатаются по недоразумению или по слабости редакторов и т. д. Можно, конечно, начинающему писать большие вещи, я уже говорил, что даже следует, но прежде нужно поучиться, и хорошо поучиться.

Товарищ Пластинин хочет изобразить новое студенчество. Очень любопытная задача, тем более любопытная, что недавно вышла книга Воскресенского, в которой он изобразил новое студенчество в форме не очень лестной, чего, по моему мнению, оно не заслуживает.

Товарищ Баранов хочет написать «что-нибудь вроде поэмы». В этих словах звучит довольно хорошо знакомое мне, особенно за последние годы, недовольство начинающих литераторов и стихотворной и прозаической формой: ищут чего-то среднего, равно как они же ищут чего-то среднего между романтизмом и реализмом. Есть произведения, которых я раньше не встречал и не ожидал встретить. Человек начинает писать православной прозой, незаметно для себя переходит в ритмическую прозу, и затем эта ритмическая проза обращается у него в стихи. Ясно, что этот человек заряжен таким значительным содержанием, которое у него не умещается в простые слова. Слов — мало, да и слова-то сыроватые для наших дней. С языком вообще происходит то же самое, что с нашими костюмами. Мы не так одеваемся, как должны одеваться. Нужно одеваться ярче. К чему эти серые и чёрные пиджаки? Нужно голубое, зелёное, красное, синее, чтобы, когда идёт демонстрация, сверкала радуга. Это подымает настроение. Наши костюмы не отвечают внутреннему настроению, тому размаху творчества, которым живёт страна, и точно то же происходит и с языком: язык отстаёт.

Я бы мог в качестве анекдота привести такой пример.

Мне захотелось описать одно из обычных явлений советской жизни. В этом явлении лично я вижу совершенно иное содержание, чем принято. Тут процесс драматического роста нового человека, который, вылезая из какой-то очень тугой и крепкой скорлупы, с великим трудом её разбивает.

Я пробовал это писать девять раз, и у меня ничего не вышло. Того внутреннего заряда, того огромного содержания, которое надо выразить очень простыми, очень ясными и очень круглыми словами, слова, которыми я обладаю, не исчерпывают.

Так что вот какие вещи даже со старыми литераторами случаются. И это вполне естественно. Не думайте, пожалуйста, что я хочу запугать вас трудностями, это не в моей привычке, и, кроме того, я знаю, что вас никакими трудностями не запугаешь.

Вот тут интересную задачу ставит перед собой Карасёв. Он хочет взять отношение стариков к революции, их индивидуалистический психологизм, борющийся со всем новым. Это очень интересно. Рассказ у него, очевидно, внутренне готов, и надо, значит, писать.

А товарищ Юдин хочет писать о молодёжи, получающей образование в девятилетке. Правильно. У нас очень много людей и тем, которых литература не коснулась. Мы совершенно не знаем, как живут пионеры. А это в высшей степени интересный народ. Сегодня их ко мне пришло четверо, один из них — англичанин.

Начали разговаривать, — а ведь это уже совершенно взрослые люди, которые работают, например, плотину выстроили в каком-то колхозе и государству сэкономили несколько тысяч рублей. Вот взять таких мальчиков и изобразить их — любопытнейшая задача.

Я был на выставке детской книги. Бедное дело! Это дело ниже наших способностей, ниже требований, которые предъявляются сейчас к книге. А для октябрят, например, нет достойной их литературы. Это отчасти потому, что у нас нет достаточно ясной и широкой критики детской литературы, и потому, что критика стесняет в данной области воображение писателя, не понимая, насколько важно развитие воображения детей и правильная организация процесса этого развития.

Счастливых исключений в массе детской литературы можно насчитать немного, например, книжки ленинградцев — Маршака и других — и прекрасную книгу Ильина о пятилетке.

Тут есть один вопрос, чрезвычайно сложный и трудный, — об отношении литературы к правде. Я думаю, что в этом вопросе окажусь еретиком.

Надо поставить перед собой вопрос: во-первых, что такое правда? И во-вторых, для чего нам нужна правда и какая? Какая правда важнее? Та правда, которая отмирает, или та, которую мы строим? Нельзя ли принести в жертву нашей правде некоторую часть той, старой, правды? На мой взгляд, можно. Мы находимся в состоянии войны против огромного старого мира: чёрт бы его побрал с его старой правдой! Нам необходимо утверждать свою.

Если вы описываете какого-нибудь лентяя, рвача, пьяницу Иванова, то надо обобщить: ведь он, Иванов, не один рвач, лентяй, пьяница, а есть и другие. Так вы у одного возьмите нос, у другого ухо, у третьего ещё что-нибудь.

Опишите тип, опишите так, чтобы все рвачи в этом типе узнали себя. Ведь общие-то черты есть у них? Есть, несомненно. Вот их вы и отберите. Что значит тип у большого писателя, у старого писателя, у наших классиков? Это творог, выжатый из молока, это нечто сквашенное, нечто сжатое.

Обломов, например, тип. У него был предшественник — Недоросль и другие. И в западной литературе вы найдёте это.

Тип — это явление эпохи. Например, вожди социал-демократии II Интернационала благодаря влиянию эпохи перестали быть социалистами, стали служить буржуазии как министры, как чиновники её. Многих наших «революционеров»-эмигрантов революционная эпоха превратила в контрреволюционеров; стало быть, образовался некий новый тип, то, что мы называем «ренегатом».

Если вы описываете лавочника, так надо сделать так, чтобы в одном лавочнике было описано тридцать лавочников, в одном попе — тридцать попов, чтобы, если эту вещь читают в Херсоне, видели херсонского попа, а читают в Арзамасе — арзамасского попа. Вся литература Запада и наша литература XIX века, в сущности, построена на одном типе, главные её произведения — на молодом человеке, выходце из буржуазного класса, из того класса, который после французской революции пришёл к власти. Но этому человеку по какой-то причине в обществе победителей неудобно жить. Он не находит себе места там, может быть, потому, что он очень высокого мнения о себе. Он считает себя выше других. Он внушает другим убеждение в своей исключительности, и вся его жизнь проходит в мелких драмах. На этом типе построена почти вся литература XIX века. И у нас это так, у нас есть разные Онегины, Печорины, Рудины, Череванины и прочие. И во французской литературе они проходят, начиная со Стендаля и кончая любым писателем. У нас этот человек выродился в то, чем он является в белой эмиграции. После первой революции этот человек, очень шумный, крикливый, принимавший участие в революции, превратился в Санина (герой Арцыбашева), человека внутренне пустого, голого, который живёт только чувственными эмоциями. Это уже крайняя степень такого индивидуализма, который превратился в полный анархизм, когда человек стал почти животным.

Все большие произведения всегда суть обобщения. «Дон-Кихот», «Фауст», «Гамлет» — всё это обобщения. Вы живёте в массе, вы не сидите, как Толстой, Тургенев, в деревне и не пишете в кабинете. Все процессы происходят на ваших глазах. Нужно уметь их видеть, надо присматриваться, взвешивать, сравнивать, надо искать единства, надо искать противоположности. К этому сводится всё.

В литературе идёт та же самая работа, что и в науке. Учёный прежде всего проделывает тысячи мелких экспериментов над собаками, кроликами, над растительными организмами. В результате он получает оглушительные революционные выводы, которые часто поворачивают науку по совсем другому направлению. Таким же самым путём идёт и литература.

Когда вы набираете порядочно этих впечатлений, когда вы натыкаетесь на одно из наиболее ярких впечатлений, то они встают все перед вами, — перед вами яркая картина, ясный портрет.

Товарищ Пластинин. У меня, как и у многих других, которые начинают творческую работу, самый главный вопрос — о художественном реализме. Когда пишешь, то кажется, что всякое явление, которое тебя волнует, будет волновать и читателя и его следует вносить в литературное произведение. Но, когда напишешь и раньше всего сам начинаешь читать произведение, оказывается, оно даже тебя не волнует. Вот интересно бы слышать, в чём же секрет художественного реализма, как вещь сделать интересной.

Горький. То, что рассказ нравится вам, пока вы его пишете, а когда написали, перестаёт нравиться, довольно обычное явление у литераторов. Оно объясняется тем, что опыт по данной теме не умещается в этой теме вследствие того, что не хватает техники, не хватает слов.

С языком у нас обстоит неважно. Это естественно. Мы живём в эпоху революции, когда в язык входят новые слова. Слово «универмаг» стало обычным. Если бы вы сказали его пятнадцать лет назад, на вас бы вытаращили глаза. А сколько таких слов стало теперь! Новые слова будут возникать и впредь.

Но рядом с этим не следует забывать и коренного речевого русского языка. Иногда нужно почитывать былины, сказки и вообще хорошо знать язык, которым говорит масса. В нём очень много звучного, ёмкого.

Сейчас на всех участках нашей огромной страны происходит этот процесс реорганизации языка, процесс стирания некоторых слов, полного их уничтожения, появления на их месте новых слов.

Наряду с этим идёт огромный процесс создания совершенно новых словесных форм, новых пословиц, частушек, басен, анекдотов и пр. Всё это нам следовало бы собрать. Через наших краеведов нужно попробовать это сделать. Вам не мешало бы последовать примеру рабкора Лаврухина: следовало бы записывать выражения, которые кажутся вам значительными своей звучностью, ёмкостью, меткостью.

У нас нацменьшинства понемногу вводят свои словечки, и мы их усваиваем, потому что они удобны по своей звучности, ёмкости, красочности. В этом взаимопроникновении языков наш язык будет очень обогащён. Кроме того, мы сами, литераторы, обязательно будем заниматься созданием новых слов, словотворчеством. Это естественное наше дело — организация литературного языка. Этого требует сама действительность. В тот лексикон, которым мы сейчас обладаем, она плохо укладывается. Этот лексикон надо расширить, а также и тон надо поднять, чтобы выразить героику действительности. Это, конечно, создаётся не сразу, не в год и не в два.

Относительно публицистики. Раз вас тянет к чисто художественному изображению действительности, а художественная работа — не рассказывание, а изображение действительности в образах, картинах, тогда отметите публицистику в сторону, пишите публицистику параллельно, выносите её на поля рукописи. А может быть, вам удастся сказать такую фразу, так построить её, что она вам пригодится со временем для одного из ваших героев.

Шевелева. Я хотела сказать насчёт языка. Я пробую написать рассказ. Герой — парень, окончивший девятилетку и работающий на заводе, чтобы получить стаж. И вот мне здесь обязательно нужно описать Москва-реку, природу обязательно описать. Мне кажется вода стальной, а он скажет, что она жемчужная. Вот я и не знаю, Как написать: как он думает или как я думаю.

Горький. Вы, во всяком случае, обязаны смотреть его глазами. Предоставьте ему полную свободу мечтать и воображать всё, что ему угодно.

Вы можете продолжать писать о дождике и о сером небе, но в рассказах нужно придерживаться взглядов героев. Если вы начините его своими собственными взглядами, то получится не герой, а вы. Он смотрит в окошко — идёт дождь, а вы заставите вспомнить его о солнце, о ясных днях.

Вопрос. Что мы должны взять у классиков и что должны отбросить?

Горький. Прежде всего нужно использовать технику классиков. Что вы получите у Достоевского, кроме техники? У него люди великолепно говорят, но сам Достоевский иногда пишет так: «Вошли две дамы, обе девицы».

Таких обмолвок у него много, но говорят люди его романов отлично, напряжённо и всегда от себя. Нельзя смешать речь Дмитрия Карамазова с речами Ивана и Алексея Карамазовых.

Когда в его книге появляется излюбленный автором пьяница, вы чувствуете, что этот человек может говорить только таким языком, какой дан ему Достоевским.

Достоевский вначале шёл за Гоголем, а потом попал в кружок к петрашевцам, где читали книги социалистов-утопистов. Затем попал под арест, на площадь, и дальше — каторга. Он очень обиделся на всё это.

Петрашевский кружок — это был «живой дом» его жизни. Если бы не случилась история с каторгой, он, вероятно, был бы не таким, каким стал после того, как пожил в «мёртвом доме» — на каторге. У него явилось чувство мстительное по отношению ко всем социалистам-радикалам, и это чувство им было выражено по возвращении его с каторги в основном произведении — «Записки из подполья», где даны в зародыше идеи всех последующих его произведений, романов.

Будучи человеком очень впечатлительным, живя среди уголовных преступников, он почувствовал особенный интерес к психологии преступника, и большинство его романов построено именно на этой психологии. Вообще большинство его философских идей тоже нам чуждо, потому что с господом богом мы как будто уже рассчитались, я думаю, всерьёз и навсегда, мы стали гораздо умнее богов, гораздо больше знаем. Так что в этом отношении Достоевский нам не интересен, почерпнуть у него нечего, и психологически нельзя, чтобы человек рабочего класса взял идею государственности по Достоевскому: это невозможная вещь, это органическое противоречие.

У Толстого можно научиться тому, что я считаю одним из крупнейших достоинств художественного творчества, — это пластике, изумительной рельефности изображения.

Когда его читаешь, то получается — я не преувеличиваю, говорю о личном впечатлении — получается ощущение как бы физического бытия его героев, до такой степени ловко у него выточен образ; он как будто стоит перед вами, вот так и хочется пальцем тронуть.

Вот это мастерство. У него, например, одна страница из повести «Хаджи Мурат» — страница изумительная. Очень трудно передать движение в пространстве словами. Хаджи Мурат со своими нукерами — адъютантами — едет по ущелью. Над ущельем — небо, как река. В небе звёзды. Звёзды перемещаются в голубой реке по отношению к изгибу ущелья. И этим самым он передал, что люди действительно едут.

Затем мягкости языка, его точности можно поучиться у Чехова: короткая фраза, совершенно отсутствуют вводные предложения. Этого он всегда избегал с огромным уменьем.

Бунин — очень хороший стилист. У него все рассказы написаны так, как будто он делает рисунки пером. Бунин очень удобен для очерка сухой точностью своего языка. Он хорошо знает орловскую природу. Все крупные писатели хорошо знали только Тульскую, Орловскую и Калужскую губернии, так как они почти все оттуда.

Сейчас появляется настоящая литература: есть сибирские писатели, уральские и другие. У нас ещё будет областная литература, кроме нацменьшинств. Например, третий том «Тихого Дона» Шолохова — это уже областная литература. Он пишет как казак, влюблённый в Дон, в казацкий быт, в природу. Так же восторженно описывают и сибиряки свою Сибирь.

Вопрос. Я вот, например, пишу о жизни молодёжи, комсомола. У комсомола очень много непосредственно специфических, комсомольских, молодёжных слов. Когда их употребляешь, начинают критики ругать, говорят: зачем они?

Горький. Конечно, наиболее характерные слова, которые вошли в быт, надо брать. Они характеризуют среду и людей. Мы знаем, что у нас была цеховая речь. Например, текстильщики некоторых местностей говорили своим языком; шерстобиты, деревенские портные и так далее тоже имели свою речь. Определённый коллектив в своей среде создаёт и находит какие-то только ему свойственные слова. Этими словами, этой речью прикрывались тайны ремесла.

О молодёжной литературе. О молодёжи писалось много, многие вещи, может быть, не следует упоминать, например, Гумилевского «Собачий переулок», «Луну с правой стороны», «Первую девушку» и другие книжки, возбуждавшие нездоровое внимание и длительные споры.

Когда человек пишет от первого лица, надо помнить, что поле зрения этого «я» ограничено. О тех событиях, которые происходят не в комнате и не в деревне, где он живёт, он рассказывать не может, а у Богданова такие промахи есть.

Для меня эта вещь кажется наиболее оскорбительной неоправданным и пошлым отношением к женщине. Ведь она не виновата в том, что её заразили сифилисом. Если был такой частный случай, то его надо так и брать, а не типизировать. Были случаи, которые кончались трагически. Нельзя изображать частный случай как типичное явление, как это сделал Богданов. Если сейчас кто-нибудь из вас бросит в меня стулом, то ведь не все же вы будете виноваты в этом, а виноват будет только тот, кто бросит.

Богданов ещё очень молодой человек, ему двадцать три года. Несомненно, даровитый. Я с ним говорил в Неаполе. Он производит очень хорошее впечатление. Согласился с тем, что поторопился.

Таких торопливо написанных книг у нас очень много. И всегда плохо, когда человек становится в позу судьи над своим же классом, своим коллективом, своей группой, своим кружком, а в данном случае Богданов явился как бы таковым и даже как бы законодателем.

По смешной случайности эта книжка, в основном идея её, сводится к французскому буржуазному закону: если она изменила, убей её. Я полагаю, что в наших условиях такие французские законы, как и французская болезнь, — дело неподходящее вообще, а вот тут вышло как-то так.

Мне эта книжка не понравилась, и я скажу, что до сей поры я ещё не прочёл ни одной книги, посвящённой быту молодёжи, которая бы меня в известной мере удовлетворила. Я, конечно, мало знаю молодёжь, но, поскольку я её видел, должен сказать, что она характерна не теми свойствами, навыками и привычками, которые вы носите или по закону наследственности, или по влиянию разлагающегося, отмирающего мира.

Мы не можем за тринадцать лет превратиться не то что в ангелов, но, во всяком случае, в каких-то совершенно новых людей. В каждом из нас есть нечто от старинки. Не тем характерны и не тем интересны и значительны вы, что в вас есть такие отзвуки прошлого, а тем, что в настоящем вы являетесь творцами новой действительности, причём творчество выражается в формах, которые позволяют вам совершать не только исторические, а почти даже геологические процессы. Половина класса собственников, превращённых в течение двух лет в колхозников, — это штучка, о которой мы привыкли рассуждать довольно просто. На самом же деле она очень сложна и трудна, и со временем, когда будет свободный час или день об этом подумать, может быть, ваши дети долго будут моргать глазами, соображая, как это можно было сделать.

Я вовсе не отрицаю самокритики, совсем нет. Но почему непременно надо оглядываться назад с таким усердием, с каким это делается, почему нужно обязательно отмечать недостатки человека, его дурные черты? Выгоднее и социально и социалистически подчеркивать в нём то хорошее, то действительно важное и ценное, что он несёт в жизнь, для того, чтобы дать ему возможность расти с ещё большей быстротой, чтобы это хорошее отражалось в жизни ещё более значительно, чтобы оно приблизило ту победу, к которой мы стремимся и которую мы одержим.

Я вовсе не против того, чтобы человеку дать трёпку. Но дело не в этом, а в том, чтобы выхватить из жизни и ярких картинах волю к жизни, к победе, к изумительной стройке, к освоению мира, всего мира. Ведь то, что делается в Китае, Италии, Испании, во всём мире, объясняется не только экономическим кризисом и безработицей, но и действием энергии, исходящей из Союза Советов.

В маленьком городе Сорренто в 1924 году на одной улице было написано: «Вива Ленин»[2]. Полиция закрасила надпись жёлтой краской. Написали красной: «Вива Ленин». Полиция закрасила бурой. Написали белой: «Вива Ленин».

Так и написано по сию пору.

Так что, видите, и там, далеко, чувствуется дыхание эпохи, которая исходит отсюда, где её тенденции выражены наиболее ярко. Оно сказывается и будет сказываться чем дальше, тем больше. Вот что важно: важно, что здесь чувствуется такая сила энергии, что она какими-то очень тонкими ручейками идёт куда следует и достигает своей цели.

Вот вчера я видел пятьсот человек в КУТВ[3]. Ведь каждый из них поедет отсюда в свои самоедские, индусские и другие страны. Что он повезёт с собой? Он повезёт именно ту энергию, которую почерпнул здесь за эти два-три года.

Ведь вот в чём дело-то, вот в чём узел и смысл бытия нашего.

Я ведь в некотором смысле еретик, идеалист, потому что считаю людей, с которыми привык жить, о которых привык определённо думать, во многих случаях лучше, чем они о себе думают, и в этом я не ошибаюсь.